Ги де Мопассан Пышка



бет2/4
Дата14.07.2016
өлшемі0.51 Mb.
#199265
1   2   3   4

Тогда Пышка смиренным и кротким голосом предложила монахиням разделить с ней трапезу. Обе они немедленно согла­сились и, не поднимая глаз, пробормотав слова благодарности, принялись торопливо есть. Корнюде тоже не отверг угощения соседки, и они вместе с монахинями устроили из газет, развер­нутых на коленях, нечто вроде стола.

Рты беспрестанно открывались и закрывались, неистово жевали, уплетали, поглощали. Луазо в своем углу трудился вовсю и шепотом уговаривал жену последовать его примеру. Она долго противилась, но потом, ощутив спазмы в желудке, сдалась. Тогда муж в изысканных выражениях спросил у «оча­ровательной спутницы», не позволит ли она предложить кусочек г-же Луазо. Пышка ответила:

— Ну, разумеется, сударь.

И, любезно улыбаясь, протянула миску. Когда откупорили первую бутылку бордоского, произошло некоторое замешательство: имелся всего лишь один стаканчик. Его стали передавать друг другу, предварительно вытирая. Один только Корнюде как галантный кавалер прикоснулся губами к тому краю, который был еще влажным от губ соседки.

Сидя среди людей, жадно поглощающих еду, и задыхаясь от ее запаха, граф и графиня де Бревиль, как и супруги Карре-Ламадон, испытывали ту ужасную пытку, которая получила название «мук Тантала». Вдруг юная жена фабриканта испу­стила столь глубокий вздох, что все обернулись; она побелела, как лежавший в полях снег; глаза ее закрылись, голова откинулась: она потеряла сознание. Муж ее страшно перепугался и стал умолять окружающих о помощи. Все растерялись, но стар­шая монахиня, поддерживая голову больной, поднесла к ее гу­бам стаканчик Пышки и принудила проглотить несколько ка­пель вина. Хорошенькая дама пошевелилась, открыла глаза, улыбнулась и умирающим голосом проговорила, что теперь ей совсем хорошо. Но, чтобы обморок больше не повторился, мона­хиня заставила ее выпить целый стаканчик бордо, прибавив:

— Это не иначе как от голода.

Тогда Пышка, краснея и конфузясь, залепетала, обращаясь к четырем все еще постившимся спутникам:

— Господи, да я ведь просто не смела предложить... Пожа­луйста, прошу вас.

Она умолкла, боясь услыхать оскорбительный отказ. Луазо взял слово:

— Э, право же, в таких случаях все люди — братья и долж­ны помогать друг другу. Да ну же, сударыни, без церемоний, соглашайтесь, черт возьми! Нам, может быть, и на ночь не удаст­ся найти пристанища. При такой езде хорошо, если мы завтра
в полдень доберемся до Тота.

Но колебания продолжались, никто не решался взять на себя ответственность за согласие.

Наконец граф разрешил вопрос. Он повернулся к смущен­ной толстушке и, приняв величественную осанку, сказал:

— Мы с благодарностью принимаем ваше предложение, мадам.

Труден был лишь первый шаг. Но когда рубикон был пе­рейден, все перестали стесняться. Корзина была опустошена. В ней находились, помимо прочего, паштет из печенки, паштет из жаворонков, кусок копченого языка, красанские груши, понлевекский сыр, печень и целая банка маринованных корнишо­нов и луку,— Пышка, как большинство женщин, обожала все острое.

Нельзя было есть припасы этой девушки и не говорить с нею. Поэтому завязалась беседа, сначала несколько сдержанная, потом все более непринужденная, так как Пышка держала себя превосходно. Графиня де Бревиль и г-жа Карре-Ламадон, обла­давшие большим светским тактом, проявили утонченную любез­ность. В особенности графиня выказывала приветливую снисхо­дительность как аристократка, которую не может запачкать общение с кем бы то ни было; она вела себя очаровательно. Но толстая г-жа Луазо, наделенная душою жандарма, оставалась неприступной; она говорила мало, зато много ела.

Разговор шел, разумеется, о войне. Рассказывали о жестокостях пруссаков, о храбрости французов: эти люди, спасавшие­ся от врага бегством, отдавали должное мужеству солдат. Вскоре заговорили о личных обстоятельствах, и Пышка с неподдельным волнением, с той пылкостью, какую проявляют иногда публич­ные женщины, говоря о своих переживаниях, рассказала, поче­му она уехала из Руана.

— Сначала я думала остаться,— начала она.— У меня был полон дом припасов, и я предпочла бы кормить несколько человек солдат, чем уезжать неведомо куда. Но когда я их, прусса­ков этих, увидела, то уже не могла совладать с собою. Все во мне так и переворачивалось от злости, я проплакала целый день со стыда. Ох, будь я мужчиной, уж я бы им показала! Я смотре­ла на них из окошка, на этих жирных боровов в остроконечных касках, а служанка держала меня за руки, чтобы я не побросала им на головы всю свою мебель. Потом они явились ко мне на постой, и я первого же схватила за горло. Задушить немца не труднее, чем кого другого! И я бы его прикончила, если бы толь­ко меня не оттащили за волосы. После этого мне пришлось скрываться. А как только подвернулся случай, я уехала — и вот я среди вас.

Ее стали усиленно расхваливать. Она выросла в глазах своих спутников, далеко не проявивших такой отваги, и Корнюде, слушая ее, улыбался с апостольской благосклонностью и одобрением; так священник слушает набожного человека, воз­дающего хвалу богу, ибо длиннобородые демократы стали та­кими же монополистами в делах патриотизма, как люди, нося­щие сутану, в вопросах веры. Он тоже заговорил, заговорил поучительным тоном, с пафосом, почерпнутым из прокламаций, которые ежедневно расклеивались на стенах, и закончил красно­речивой тирадой, безапелляционно расправившись с этим «под­лецом Баденге»1.

Но Пышка тотчас же возмутилась, потому что была бонапартисткой. Она побагровела, как вишня, и, заикаясь от негодо­вания, выпалила:

— Хотела бы я видеть вашего брата на его месте. Хороши бы вы все были, нечего сказать! Ведь вы-то его и предали. Если бы страной управляли озорники вроде вас, только и оставалось бы, что бежать из Франции куда глаза глядят!

Корнюде сохранял невозмутимость, улыбался презрительно и свысока, но чувствовалось, что сейчас дело дойдет до пере­бранки; тут вмешался граф и не без труда угомонил расходив­шуюся девицу, властно заявив, что всякое искреннее убеждение следует уважать. Между тем графиня и жена фабриканта, пи­тавшие, как и все добропорядочные люди, бессознательную ненависть к республике и свойственное всем женщинам ин­стинктивное пристрастие к мишурным и деспотическим прави­тельствам, почувствовали невольную симпатию к этой девке, которая держалась с таким достоинством и выражала чувства, столь схожие с их собственными.

Корзина опустела. Вдесятером ее очистили без труда и только пожалели, что она такая маленькая. Разговор тянулся еще некоторое время, хотя стал менее оживленным после того, как покончили с едой.

Вечерело; темнота постепенно сгущалась; холод, более чув­ствительный во время пищеварения, вызывал у Пышки дрожь, несмотря на ее полноту. Тогда г-жа де Бревиль предложила ей свою грелку, в которую уже несколько раз подкладывала угля; Пышка тотчас же приняла предложение, потому что ноги у нее совсем замерзли. Г-жи Карре-Ламадон и Луазо отдали свои грелки монахиням.

Кучер зажег фонари. Они озарили резким светом облако пара, колебавшееся над потными крупами коренников, а также снег по краям дороги, пелена которого словно развертывалась в бегущих отблесках огней.

Внутри кареты уже ничего нельзя было различить; но вдруг Пышка и Корнюде зашевелились, и г-ну Луазо, который всматривался в потемки, показалось, что длиннобородый Кор­нюде порывисто отодвинулся, точно получив беззвучный, но увесистый пинок.

Впереди на дороге замелькали огоньки. Это было селение Тот. Ехали уже одиннадцать часов, а если добавить два часа, потраченные на четыре остановки, на то, чтобы покормить ло­шадей и дать им передохнуть, получалось и все тринадцать. Дилижанс въехал в поселок и остановился у Торговой го­стиницы.

Дверца отворилась. И вдруг все пассажиры вздрогнули, услыхав хорошо знакомый звук: прерывистое бряцанье сабли, волочившейся по земле. И тотчас же резкий голос что-то про­кричал по-немецки.

Несмотря на то что дилижанс стоял, никто в нем не тро­нулся с места; казалось, все боялись, что, стоит только выйти, их немедленно убьют. Тут появился кучер с фонарем в руках и внезапно осветил внутренность кареты, два ряда испуганных лиц, разинутые рты и вытаращенные от удивления и ужаса глаза.

Рядом с кучером, в полосе света, стоял немецкий офицер — долговязый белобрысый молодой человек, чрезвычайно тонкий, затянутый в мундир, как барышня в корсет; плоская лакирован­ная фуражка, надетая набекрень, придавала ему сходство с рассыльным из английского отеля. Непомерно длинные прямые усы, незаметно утончавшиеся по сторонам и завершавшиеся одним-единственным белесым волоском, столь тонким, что конца его не было видно, словно давили на края его рта, оттягивая вниз щеки и уголки губ.

Он резко предложил путешественникам выйти, обратившись к ним на французском языке с сильным эльзасским выговором:

— Не укотно ли вылезать, коспота?

Первыми повиновались монахини — с кротостью смирен­ниц, привыкших к послушанию. Затем показались граф с гра­финей, за ними — фабрикант и его жена, а потом Луазо, подтал­кивавший свою дородную половину. Выйдя из кареты, Луазо сказал офицеру скорей из осторожности, чем из вежливости:

— Здравствуйте, сударь.

Офицер с наглостью власть имущего взглянул на него и ничего не ответил.

Пышка и Корнюде, хотя и сидевшие около дверцы, вышли последними, приняв перед лицом врага строгий и надменный вид. Толстуха старалась сдерживаться и быть спокойной; демократ трагически теребил свою длинную рыжеватую бороду слегка дрожащей рукою. Они старались сохранить достоинство, пони­мая, что при подобных встречах каждый в некотором роде явля­ется представителем родины, и оба одинаково возмущались податливостью своих спутников, причем Пышка старалась пока­зать себя более гордой, чем ее соседки, порядочные женщины, а Корнюде, воображая, что обязан подавать пример, по-преж­нему всем своим видом подчеркивал взятую на себя миссию сопротивления, которую он начал с перекапывания дорог.

Все вошли в просторную кухню постоялого двора, и немец потребовал подписанное комендантом Руана разрешение на вы­езд, где были перечислены имена, приметы и род занятий всех путешественников; он долго разглядывал каждого из них, сли­чая людей с описанием их примет.

Потом он резко сказал: «Карашо»,— и вышел.

Путники перевели дух. Голод давал себя чувствовать; зака­зали ужин. На приготовление его потребовалось полчаса, и пока две служанки усердно занимались стряпней, путешественники пошли осмотреть помещение. Комнаты были расположены вдоль длинного коридора, который упирался в стеклянную дверь с вы­разительным номером.

Когда наконец стали усаживаться за стол, появился сам хо­зяин постоялого двора. Это был в прошлом лошадиный барыш­ник, астматический толстяк, в горле у которого постоянно сви­стела, клокотала и певуче переливалась мокрота. От отца он унаследовал фамилию Фоланви.

Он спросил:

— Кто здесь мадемуазель Элизабет Руссе? Пышка вздрогнула и обернулась:

— Это я.

— Мадемуазель, прусский офицер желает немедленно пере­говорить с вами.

— Со мной?

— Да, раз вы и есть мадемуазель Элизабет Руссе.

Она смутилась, мгновение подумала и объявила на­прямик:

— Вот еще!.. Не пойду!

Кругом заволновались: все стали спорить и выискивать при­чину такого требования. Подошел граф.

— Вы не правы, мадам, потому что ваш отказ может по­влечь за собой серьезные неприятности, — и не только для вас, но и для всех ваших спутников. Никогда не следует противиться людям, которые сильнее нас. Это приглашение, безусловно, не


представляет никакой опасности: вероятно, надо выполнить ка­кую-нибудь формальность.

Все присоединились к графу, стали упрашивать Пышку, уговаривать, увещевать и, наконец, убедили ее; ведь каждый опасался осложнений, которые мог повлечь за собой столь без­рассудный поступок.

В конце концов она сказала:

— Хорошо, но делаю я это только для вас!

Графиня пожала ей руку:

— И мы так вам благодарны!

Пышка вышла. Ее дожидались, чтобы сесть за стол.

Каждый досадовал, что вместо этой несдержанной, вспыль­чивой девушки не пригласили его, и мысленно подготовлял вся­кие банальные фразы на случай, если вызовут и его.

Но минут десять спустя Пышка вернулась, вся красная, задыхаясь, вне себя от раздражения. Она бормотала:

—Ах, мерзавец! Вот мерзавец!

Все бросились к ней, желая узнать, что случилось, но она не проронила ни слова, а когда граф стал настаивать, ответила с большим достоинством:

— Нет, это вас не касается; я не могу этого сказать.

Тогда все уселись вокруг большой миски, распространяв­шей запах капусты. Несмотря на это тревожное происшествие, ужин проходил весело. Сидр был хорош, и чета Луазо, а также монахини пили его из экономии. Остальные заказали вино; Корнюде потребовал пива. У него была особая манера откупо­ривать бутылку, пенить пиво, разглядывать его, наклоняя ста­кан, затем подымая его к лампе, чтобы лучше рассмотреть цвет. Когда он пил, его длинная борода, принявшая с течением времени оттенок любимого напитка, словно трепетала от нежности, глаза скашивались, чтобы не терять из виду кружку, и каза­лось, будто он осуществляет то единственное призвание, ради которого родился на свет. Он мысленно как будто старался сблизить и сочетать обе великие страсти, заполнявшие его жизнь: светлый эль и революцию; несомненно, он не мог вку­шать одного, не думая о другой.

Господин Фоланви с женою ужинали, сидя в самом конце стола. Муж пыхтел, как старый локомотив, и в груди у него так клокотало, что он не мог разговаривать за едой; зато жена его не умолкала ни на минуту. Она выложила все свои впечатления от встречи с пруссаками, описала, что они делают, что говорят; она ненавидела их, прежде всего потому, что они дорого ей обо­шлись, а также потому, что у нее было два сына в армии. Обра­щалась она преимущественно к графине, так как ей лестно было разговаривать с благородной дамой.

Рассказывая что-нибудь щекотливое, она понижала голос, а муж время от времени прерывал ее:

— Лучше бы тебе помолчать, госпожа Фоланви.

Но, не обращая на него никакого внимания, она продол­жала:

— Да, сударыня, люди эти только и делают, что едят кар­тошку со свининой да свинину с картошкой. И не верьте, по­жалуйста, что они чистоплотны. Вовсе нет! Они, извините за выражение, гадят повсюду. А посмотрели бы вы, как они по це­лым часам, по целым дням проделывают свои упражнения: со­берутся все в поле, и марш вперед, марш назад, поворот туда, поворот сюда. Лучше бы уж они землю пахали у себя на родине


либо дороги прокладывали! Так вот нет же, сударыня, от военных никто проку не видит! И зачем это горемычный народ кормит их, раз они только тому и учатся, как людей убивать? Я старуха необразованная, что и говорить, а когда посмотрю, как они, не щадя сил, топчутся с утра до ночи, то всякий раз думаю: «Вот есть люди, которые делают разные там открытия, чтобы пользу другим принести, а к чему нужны такие, что из
кожи вон лезут, лишь бы навредить?» Ну, разве не мерзость убивать людей — будь они пруссаки, или англичане, или поляки, или французы? Если мстишь кому-нибудь, кто тебя обидел,— за это наказывают, и, значит, это плохо, а когда сыновей наших истребляют ружьями, как дичь, выходит, это хорошо,— раз тому, кто уничтожит побольше, дают ордена! Нет, знаете, никак я этого в толк не возьму.

Корнюде громко заявил:

— Война — варварство, когда нападают на мирного соседа, но это священный долг, когда защищают родину.

Старуха опустила голову.

— Да, когда защищают, — другое дело; а все-таки лучше бы перебить всех королей, которые заваривают войну ради своей потехи.

Глаза Корнюде вспыхнули.

— Браво, гражданка! — воскликнул он.

Господин Карре-Ламадон был озадачен. Хотя он и боготво­рил знаменитых полководцев, здравый смысл, звучавший в сло­вах старой крестьянки, заставил его призадуматься: какое бла­госостояние принесли бы стране столько праздных сейчас и, сле­довательно, убыточных рабочих рук, столько бесплодно растрачиваемых сил, если бы применить их для больших производственных работ, на завершение которых потребуются столетия!

А Луазо встал с места, подсел к трактирщику и шепотом заговорил с ним. Толстяк хохотал, кашлял, отхаркивался; его толстый живот весело подпрыгивал от шуток соседа, и трактир­щик тут же закупил у Луазо шесть бочек бордоского к весне, будучи уверен, что пруссаки тогда уже уйдут.

Едва кончился ужин, как все почувствовали сильнейшую усталость и отправились спать.

Между тем Луазо, успев сделать кое-какие наблюдения, уложил в постель свою супругу, а сам стал прикладываться к замочной скважине то глазом, то ухом, чтобы, как он выражал­ся, проникнуть в «тайны коридора».

Приблизительно через час он услыхал шорох, быстро взгля­нул и увидел Пышку, которая казалась еще пышнее в голубом кашемировом капоте, отделанном белыми кружевами. Она дер­жала подсвечник и направлялась к многозначительному номе­ру в конце коридора. Но вот где-то рядом приоткрылась другая дверь, и когда Пышка через несколько минут пошла обратно, за нею последовал Корнюде в подтяжках. Они разговаривали ше­потом, потом остановились. По-видимому, Пышка решительно защищала доступ в свою комнату. Луазо, к сожалению, не мог разобрать слов, но под конец, когда они повысили голос, ему удалось уловить несколько фраз. Корнюде горячо настаивал. Он говорил:

— Послушайте, это глупо: ну что вам стоит?

Она была явно возмущена:

— Нет, дорогой мой, бывают случаи, когда это недопустимо, а здесь это был бы просто срам.

Он, должно быть, не понял и спросил — почему. Тогда она окончательно рассердилась и еще более повысила голос:

— Почему? Не понимаете почему? А если в доме пруссаки и даже, может быть, в соседней комнате?

Он умолк. Патриотическая стыдливость шлюхи, не позво­ляющей ласкать себя вблизи неприятеля, по-видимому, пробуди­ла в нем ослабевшее чувство собственного достоинства, ибо он ограничился тем, что поцеловал ее и неслышно направился к своей двери.

Распаленный Луазо оторвался от скважины, сделал антра­ша, надел ночной колпак, приподнял одеяло, под которым по­коился жесткий остов его подруги, и, разбудив ее поцелуем, про­шептал:

— Ты меня любишь, душенька?

После этого весь дом погрузился в безмолвие. Но вскоре где-то в неопределенном направлении, быть может, в погребе, а мо­жет быть, и на чердаке, послышался мощный, однообразный, равномерный храп, глухой и протяжный гул, словно от сотря­сения парового котла. Это спал г-н Фоланви.

Так как решено было выехать на другой день в восемь ча­сов утра, к этому времени все собрались в кухне; но карета, брезентовый верх которой покрылся снежной пеленой, одиноко высилась посреди двора, без лошадей и без кучера. Тщетно искали его в конюшне, на сеновале, в сарае. Тогда мужчины решили обследовать местность и вышли. Они очутились на пло­щади, в конце которой находилась церковь, а по бокам — два ряда низеньких домиков, где виднелись прусские солдаты. Пер­вый, которого они заметили, чистил картошку. Второй, подаль­ше, мыл пол в парикмахерской. Третий, заросший бородой до самых глаз, целовал плачущего мальчугана и качал его на коле­нях, чтобы успокоить; толстые крестьянки, у которых мужья были в «воюющей армии», знаками указывали своим послуш­ным победителям работу, которую надлежало сделать: нарубить дров, засыпать суп, смолоть кофе; один из них даже стирал белье своей хозяйки, дряхлой, немощной старухи.

Удивленный граф обратился с вопросом к причетнику, ко­торый вышел из дома священника. Старая церковная крыса от­ветила ему:

— Ну, эти не злые; это, говорят, не пруссаки. Они откуда-то подальше, не знаю только откуда, и у всех у них на родине остались жены и дети; им-то война не в радость! Наверно, и там плачут по мужьям, и нужда от этой заварухи будет там не мень­ше, чем у нас. Нам пока что особенно жаловаться не приходится, потому что они ничего дурного не делают и работают, слов­но у себя дома. Что ни говори, сударь, бедняки должны помо­гать друг другу... Войну-то ведь затевают богачи.

Корнюде был возмущен сердечным согласием, установив­шимся между победителями и побежденными, и ушел, предпо­читая отсиживаться в трактире. Луазо заметил в шутку:

— Они содействуют размножению.

Господин Карре-Ламадон возразил серьезно:

— Они противодействуют опустошению.

Однако кучер все не появлялся. Наконец его нашли в дере­венском кабаке, где он по-братски расположился за столиком с офицерским денщиком. Граф спросил:

— Разве вам не приказывали запрячь к восьми часам?

— Ну да, а потом приказали другое.

— Что такое?

— Вовсе не запрягать.

— Кто же вам дал такой приказ?

— Как кто? Прусский комендант.

— Почему?

— А я почем знаю? Спросите у него. Не велено запрягать, я и не запрягаю. Вот и все.

— Он сам сказал вам это?

— Нет, сударь, приказ мне передал от его имени трактирщик.

— А когда?

— Вчера вечером, перед тем как спать ложиться.

Трое путешественников вернулись в большой тревоге. Решили вызвать г-на Фоланвн, но служанка ответила, что из-за астмы хозяин никогда не встает раньше десяти. Он катего­рически запретил будить его раньше, разве что в случае по­жара.

Хотели было повидаться с офицером, но это оказалось со­вершенно невозможным, хоть он и жил тут же в трактире; один только г-н Фоланви имел право говорить с ним по гражданским делам. Тогда решили подождать. Женщины разошлись по своим комнатам и занялись всякими пустяками.

Корнюде устроился в кухне под навесом очага, где пылал яркий огонь. Он велел принести сюда столик из трактирного зала, бутылку пива и вынул свою трубку, которая пользовалась среди демократов почти таким же уважением, как он сам, слов­но, служа Корнюде, она служила самой родине. То была превос­ходная пенковая трубка, чудесно обкуренная, такая же черная, как и зубы ее владельца, но душистая, изогнутая, блестящая, послушная его руке и дополнявшая его облик. И он замер, устремляя взгляд то на пламя очага, то на пену, венчавшую пивную кружку, и с удовлетворением запускал после каждого глотка длинные костлявые пальцы в жирные длинные волосы и обсасывал бахрому пены с усов.

Под предлогом размять ноги Луазо отправился к местным розничным торговцам с предложением своего вина. Граф и фаб­рикант завели разговор о политике. Они прозревали будущность Франции. Один уповал на Орлеанов, другой на неведомого спаси­теля, на некоего героя, который объявится в минуту полной без­надежности: на какого-нибудь Дю Геклена1, на Жанну д'Арк — почем знать? Или на нового Наполеона I? Ах, если бы импера­торский принц2 не был так юн! Слушая их, Корнюде улыбался с видом человека, которому ведомы тайны судеб. Его трубка бла­гоухала на всю кухню.

Когда пробило десять часов, появился г-н Фоланви. Все бро­сились его расспрашивать, но он ограничился тем, что несколь­ко раз без единого изменения повторил следующее:

— Офицер сказал мне так: «Господин Фоланви! Запрети­те кучеру закладывать карету для этих пассажиров. Я не хочу, чтобы они уезжали, пока я на это не дам особого разрешения. Поняли? Это все».

Тогда решено было повидаться с офицером. Граф послал ему свою визитную карточку, на которой г-н Карре-Ламадон приписал свою фамилию и все свои звания. Пруссак приказал ответить, что примет их после того, как позавтракает, то есть около часу.

Вошли дамы, и, несмотря на беспокойство, путешественни­ки слегка перекусили. Пышка, казалось, была нездорова и силь­но взволнована.

Когда кончили пить кофе, за графом и фабрикантом явился денщик.

Луазо присоединился к ним; пытались завербовать и Кор­нюде, чтобы придать посещению больше торжественности, но он гордо заявил, что не намерен вступать с немцами ни в какие сношения, и, потребовав еще бутылку пива, снова уселся у очага.

Трое мужчин поднялись на второй этаж и были введены в лучшую комнату трактира, где офицер принял их, развалясь в кресле, задрав ноги на камин, покуривая длинную фарфоровую трубку и кутаясь в халат огненного цвета, несомненно украден­ный в покинутом доме какого-нибудь буржуа, не отличавшегося вкусом. Он не встал, не поздоровался, даже не взглянул на них.



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет