Ги де Мопассан Пышка



бет3/4
Дата14.07.2016
өлшемі0.51 Mb.
#199265
1   2   3   4

Это был великолепный образчик хамства, свойственного прусса­ку-победителю.

Немного погодя он наконец сказал:

— Што фи хотите?

Граф взял слово:

— Мы хотели бы уехать, сударь.

— Нет.


— Осмелюсь узнать причину этого отказа?

— Потому што мне не укотно.

— Позволю себе, сударь, почтительнейше заметить, что ваш комендант дал нам разрешение на проезд до Дьеппа, и мне кажется, мы не сделали ничего такого, что могло бы вызвать столь суровые меры с вашей стороны.

— Мне не укотно... это фсе... мошете идти.

Все трое поклонились и вышли.

Конец дня прошел печально. Каприз немца был совершен­но непонятен: каждому приходили в голову самые дикие мысли. Все сидели в кухне и без конца обсуждали положение, строя всякие неправдоподобные догадки. Быть может, их хотят оста­вить в качестве заложников? Но с какой целью? Или увезти как пленных? Или, вернее, потребовать с них крупный выкуп? При этой мысли они пришли в ужас. Больше всего перепугались са­мые богатые; они уже представляли себе, как им придется ради спасения жизни высыпать целые мешки золота в руки этого на­глого солдафона. Они изо всех сил старались выдумать какую-нибудь правдоподобную ложь, скрыть свое богатство, выдать себя за бедных, очень бедных людей. Луазо снял с себя часовую цепочку и спрятал ее в карман. Надвигавшаяся темнота усили­ла страхи. Зажгли лампу, а так как до обеда оставалось еще часа два, г-жа Луазо предложила сыграть в тридцать одно. Это хоть немного развлечет всех. Предложение было принято. Даже Корнюде, погасив из вежливости трубку, принял участие в игре.

Граф стасовал карты, сдал, и у Пышки сразу же оказалось тридцать одно очко; интерес к игре вскоре заглушил опасения, тревожившие все умы. Но Корнюде заметил, что чета Луазо стакнулась и плутует.

Когда собрались обедать, снова появился г-н Фоланви и прохрипел:

— Прусский офицер велел спросить у мадемуазель Элиза­бет Руссе, не изменила ли она еще своего решения?

Пышка замерла на месте, сразу побледнев; потом она вдруг побагровела и захлебнулась от злости так, что не могла гово­рить. Наконец ее взорвало:

— Скажите этой гадине, этому пакостнику, этой прусской сволочи, что я ни за что не соглашусь, слышите — ни за что, ни за что, ни за что!

Толстяк трактирщик вышел. Тогда все окружили Пышку, стали ее расспрашивать, уговаривали поведать тайну своей встречи с офицером. Сначала она упиралась, однако раздраже­ние взяло верх.

— Чего он хочет?.. Чего хочет? Он хочет спать со мной! — выкрикнула она.

Никого не смутили эти слова — настолько все были возму­щены. Корнюде с такой яростью стукнул кружкой о стол, что она разбилась. Поднялся дружный вопль негодования против этого подлого солдафона, все дышали гневом, все объединились для сопротивления, словно каждый из них должен был соучаст­вовать в жертве, которой требовали от нее. Граф с отвращением заявил, что эти люди ведут себя не лучше древних варваров. В особенности женщины выражали Пышке горячее и ласковое сочувствие. Монахини, выходившие из своей комнаты только к столу, опустили головы и молчали.

Когда приступ бешенства улегся, кое-как принялись за обед; однако разговор не клеился: все размышляли.

Дамы рано разошлись по комнатам, а мужчины, оставшись покурить, затеяли игру в экарте и пригласили принять в ней участие г-на Фоланви, намереваясь искусно выведать у него, каким способом можно преодолеть сопротивление офицера. Но трактирщик думал лишь о картах, ничего не слушал, ничего не отвечал, а только твердил свое:

— Давайте же играть, господа, давайте играть!

Его внимание было так поглощено игрою, что он забывал даже плевать, отчего в груди его раздавалось порою протяжное гудение органа. Его свистящие легкие воспроизводили всю гам­му астмы, начиная с торжественных басовых звуков и кончая хриплым криком молодого петуха, пробующего петь.

Он даже отказался идти спать, когда его жена, падавшая от усталости, пришла за ним. И она удалилась одна, потому что была «ранней пташкой», вставала всегда с восходом солнца, тогда как муж ее был «полуночник» и рад был просидеть с приятеля­ми до утра. Он крикнул ей: «Поставь мне гоголь-моголь на печ­ку!» - и продолжал игру. Когда стало ясно, что ничего выпы­тать у него не удастся, решили, что пора спать, и все разошлись по своим комнатам.

На другой день встали опять-таки довольно рано, смутно надеясь и еще пламеннее желая уехать, ужасаясь при мысли, что придется снова провести день в этом отвратительном трактирчике.

Увы, лошади стояли в конюшне, кучер не показывался. От нечего делать стали бродить вокруг кареты.

Завтрак прошел невесело; чувствовалось некоторое охлаж­дение к Пышке, ибо под влиянием ночных размышлений взгля­ды несколько изменились. Теперь все почти досадовали на эту девицу за то, что она тайно не встретилась с пруссаком и не приготовила своим спутникам приятного сюрприза к их пробуж­дению. Казалось, что было бы проще? Да и кто бы об этом узнал? Для приличия она могла сказать офицеру, что делает это из жалости к своим пришедшим в отчаяние спутникам. А для нее это такой пустяк!

Но никто еще не сознавался в подобных мыслях.

В середине дня, когда все истомились от скуки, граф пред­ложил совершить прогулку в окрестности. Маленькое общество, тщательно закутавшись, тронулось в путь, за исключением Кор­нюде, предпочитавшего сидеть у камелька, да монахинь, кото­рые проводили дни в церкви или у кюре.

Холод, усиливавшийся день ото дня, жестоко щипал нос и уши; ноги так окоченели, что каждый шаг был мукой; а когда дошли до полей, их безграничный белый простор показался та­ким ужасающе зловещим, что у всех сразу похолодело в душе и стеснило сердце, и они повернули обратно. Все четыре женщины шли впереди, трое мужчин следовали за ними поодаль.

Луазо, прекрасно понимавший положение, спросил вдруг, долго ли еще им придется из-за «этой потаскухи» торчать в та­кой трущобе. Граф, неизменно учтивый, сказал, что нельзя тре­бовать от женщины столь тягостной жертвы, что жертва эта может быть только добровольной. Г-н Карре-Ламадон заметил, что если французы предпримут, как об этом толковали, контр­наступление через Дьепп, то их столкновение с пруссаками про­изойдет не иначе как в Тоте. Эта мысль встревожила его собе­седников.

— А что, если удрать пешком? — промолвил Луазо.

Граф пожал плечами:

— Да что вы! По такому снегу! Да еще с женами! Кроме того, за нами тотчас же пошлют погоню, поймают через десять минут и отдадут как пленников на произвол солдат.

Это было верно; все умолкли.

Дамы разговаривали о нарядах; но какая-то неловкость, ка­залось, разъединяла их.

Вдруг в конце улицы показался офицер. На фоне снегов, расстилавшихся до самого горизонта, вырисовывалась его долго­вязая фигура, напоминавшая осу в мундире; он шагал, вывора­чивая колена, характерной походкой военного, который старает­ся не запачкать тщательно начищенных сапог.

Поравнявшись с дамами, он поклонился им и презрительно поглядел на мужчин, у которых, впрочем, хватило собственного достоинства не снять шляп, хотя Луазо и потянулся было к сво­ему картузу.

Пышка покраснела до ушей, а три замужние женщины по­чувствовали глубокое унижение от того, что этот солдафон встретил их в обществе девицы, с которой он повел себя так бесцеремонно.

Заговорили о нем, о его фигуре и лице. Г-жа Карре-Ламадон, знававшая на своем веку многих офицеров и понимавшая в них толк, находила, что этот вовсе не так уж плох; она даже пожалела, что он не француз, так как из него вышел бы прекрас­ный гусар, который, несомненно, сводил бы с ума всех женщин.

Вернувшись с прогулки, все уже решительно не знали, чем заняться. Стали даже обмениваться колкостями по самому не­значительному поводу. Обед прошел в молчании и длился не­долго, а затем все отправились спать, чтобы как-нибудь убить время.

Когда на другой день путешественники сошли вниз, у всех на лицах была усталость, а на сердце злоба. Женщины почти не разговаривали с Пышкой.

Прозвучал колокол. Звонили к крестинам. У Пышки был ребенок, который воспитывался в Ивето у крестьян. Она виде­лась с ним едва ли раз в год, никогда о нем не вспоминала, но мысль о младенце, которого собираются крестить, внезапно вы­звала в ее сердце бурный прилив нежности к собственному ре­бенку, и ей непременно захотелось присутствовать при обряде.

Едва она ушла, все переглянулись, потом придвинулись по­ближе друг к другу, так как чувствовали, что пора наконец что-нибудь предпринять. Луазо вдруг осенила мысль: он решил, что нужно предложить офицеру задержать одну Пышку и отпустить остальных.

Господин Фоланви согласился выполнить поручение, но по­чти тотчас же вернулся вниз: немец, зная человеческую приро­ду, выставил его за дверь. Он намеревался задерживать всех путешественников до тех пор, пока его желание не будет удов­летворено.

Тут плебейская натура г-жи Луазо развернулась во всю ширь:

— Не сидеть же нам здесь до старости! Раз эта мерзавка занимается таким ремеслом и проделывает это со всеми муж­чинами, какое же право она имеет отказывать кому бы то ни было? Скажите на милость! В Руане она путалась с кем попало, даже с кучерами! Да, сударыня, с кучером префектуры! Я-то отлично знаю,— он вино в нашем заведении берет. А теперь, когда нужно выручить нас из затруднительного положения, эта паршивка разыгрывает из себя недотрогу!.. По-моему, офицер ведет себя еще очень прилично. Быть может, он уже давно тер­пит лишение и, конечно, предпочел бы кого-нибудь из нас троих. А он все-таки довольствуется тою, которая к услугам всех и каждого. Он уважает замужних женщин. Подумайте только, ведь он здесь хозяин. Ему достаточно сказать: «Я желаю»,— и он при помощи солдат может силой овладеть нами.

Дамы слегка вздрогнули. Глаза хорошенькой г-жи Карре-Ламадон блестели, и она была несколько бледна, словно уже чувствовала, как офицер силой овладевает ею.

Мужчины, толковавшие в сторонке, подошли к дамам. Луа­зо бушевал и был готов выдать врагу «эту дрянь», связав ее по рукам и ногам. Но граф, имевший в своем роду три поколения посланников и сам с виду напоминавший дипломата, был сто­ронником искусного маневра.

— Надо ее переубедить,— заявил он.

Тогда составился заговор.

Женщины пододвинулись поближе, голоса понизились, раз­говор стал общим, каждый высказывал свое мнение. Впрочем, все обстояло очень прилично. В особенности дамы удачно нахо­дили деликатные выражения, очаровательно изысканные оборо­ты для обозначения самых непристойных вещей. Посторонний ничего бы здесь не понял: до того осмотрительно подбирались слова. Но так как легкая броня целомудрия и стыдливости, в ко­торую облекаются светские женщины, защищает их лишь для виду, все они наслаждались этим нескромным приключением, безумно забавлялись в душе, чувствуя себя в своей сфере, обде­лывая это любовное дельце с вожделением повара-лакомки, при­готовляющего ужин для другого.

Веселость возвращалась сама собой, настолько забавна в конце концов была вся эта история. Граф вставлял довольно рискованные шутки, но делал это так тонко, что у всех вызывал улыбку. А Луазо отпустил несколько более крепких острот, од­нако ими тоже никто не возмутился; всеми владела мысль, грубо выраженная его женою: «Раз у этой девки такое ремесло, с какой стати ей отказывать тому или другому?» Миловидная г-жа Карре-Ламадон, казалось, даже думала, что, будь она на месте Пышки, она скорее отказала бы кому-нибудь другому, чем этому офицеру.

Заговорщики долго обсуждали тактику осады, как будто речь шла о крепости. Каждый взял на себя определенную роль, условился, какие доводы ему пускать в ход, какие маневры осу­ществлять. Был выработан план атак, всяческих уловок, вне­запных нападений, которые принудят эту живую крепость сдаться неприятелю. Один лишь Корнюде по-прежнему держал­ся в стороне, не принимая участия в заговоре.

Общее внимание было настолько поглощено этой затеей, что никто не слышал, как вошла Пышка. Но граф прошептал: «Шш!» — и все подняли глаза. Она стояла перед ними. Все вдруг смолкли и, чувствуя некоторое замешательство, не реша­лись сразу заговорить с нею. Графиня, более других искушенная в салонном двуличии, спросила ее:

— Что же, интересные были крестины?

Толстуха, все еще растроганная обрядом, описала все: и лица, и позы, и даже церковь. Она добавила:

— Иногда бывает так хорошо помолиться.

До завтрака дамы проявляли к ней особую преду­предительность, надеясь заручиться ее доверием и добиться послушания.

Но как только сели за стол, началось наступление. Сперва завели отвлеченный разговор о самопожертвовании. Приводи­лись примеры из древности — Юдифь и Олоферн, затем ни с того ни с сего — Лукреция и Секст, вспомнили Клеопатру, которая принимала к себе на ложе всех вражеских полководцев и приво­дила их к рабской покорности1. Была даже рассказана возникшая в воображении этих миллионеров-невежд фантастическая исто­рия о римских гражданках, которые отправлялись в Капую убаюкивать в своих объятиях Ганнибала, а вместе с ним — его военачальников и целые фаланги наемников. Затем припомни­ли всех женщин, которые преградили путь завоевателям, сделав свое тело полем битвы, орудием господства, могучим оружием, покорили героическими ласками выродков или ненавистных ти­ранов и принесли свое целомудрие в жертву мести и патрио­тизму.

Поведали также в туманных выражениях об одной англи­чанке из аристократической семьи, привившей себе отврати­тельную заразную болезнь, чтобы передать ее Бонапарту, которого чудесным образом спасла внезапная слабость в минуту ро­кового свиданья.

Все это излагалось в приличной и сдержанной форме, и лишь изредка прорывался деланный восторг, рассчитанный на то, чтобы подстрекнуть к соревнованию.

В конце концов можно было бы подумать, что единственное назначение женщины на земле заключается в вечном самопо­жертвовании, в беспрестанном подчинении прихотям солдатни. Монахини, казалось, были погружены в глубокое раздумье и ничего не слышали. Пышка молчала.

Ей предоставили на размышление целый день. Но теперь ее уже не величали, как прежде, «мадам»; ей говорили просто «мадемуазель», хотя никто не знал хорошенько, почему именно; вероятно, для того, чтобы подчеркнуть, что она уже несколько утратила уважение, которого ей удалось добиться, и чтобы дать ей почувствовать постыдность ее ремесла.

Как только подали суп, опять появился г-н Фоланви и по­вторил вчерашнюю фразу:

— Прусский офицер спрашивает, не изменила ли мадемуа­зель Элизабет Руссе своего решения.

Пышка сухо ответила:

— Нет.

Но за обедом коалиция стала слабеть. У Луазо вырвалось несколько неосторожных фраз. Каждый из кожи лез, стараясь выдумать новый пример, и ничего не находил, как вдруг графи­ня, быть может не преднамеренно, а просто в смутном желании воздать должное религии, обратилась к старшей монахине, кос­нувшись поучительных примеров из житий святых. Ведь многие святые совершали деяния, которые в наших глазах были бы пре­ступлениями, но церковь легко прощает эти прегрешения, если они совершены во славу Божию или на пользу ближнему. Это был могучий довод; графиня воспользовалась им. И вот, то ли в силу молчаливого соглашения, завуалированного попуститель­ством, которое так свойственно всем духовным лицам, то ли в силу счастливого недомыслия, спасительной глупости, старая монахиня оказала заговору огромную поддержку. Ее считали застенчивой, она же показала себя смелой, речистой, резкой. Ее не смущали казуистические тонкости; ее убеждения были подоб­ны железному посоху; вера ее была непреклонна; совесть ее не знала сомнений. Она считала жертвоприношение Авраама впол­не естественным, ибо сама немедленно убила бы отца и мать, получив указание свыше; никакой поступок, по ее мнению, не может прогневать Господа, если похвально руководившее нами намерение. Графиня, желая извлечь как можно больше пользы из духовного авторитета своей неожиданной союзницы, вызвала ее на поучительное толкование нравственной аксиомы: «Цель оправдывает средства».



Она задавала ей вопросы:

— Итак, сестра, вы считаете, что Бог приемлет все пути и прощает поступок, если побуждение чисто?

— Как можно сомневаться в этом, сударыня? Нередко поступок, сам по себе достойный порицания, становится похваль­ным благодаря намерению, которое его вдохновляет.

И они продолжали в этом духе, стараясь распознать волю Господа Бога, предвидя его решения, приписывая ему вмеша­тельство в дела, которые, право же, совсем его не касаются.

Все это преподносилось замаскированно, ловко, пристойно. Но каждое слово праведницы в монашеском уборе пробивало брешь в негодующем сопротивлении куртизанки. Потом разговор несколько отклонился в сторону, и женщина с четками в руках заговорила о монастырях своего ордена, о своей настоятельнице, о самой себе и о своей милой соседке, возлюбленной сестре об­щины св. Никифора. Их вызвали в Гавр, чтобы ухаживать в госпиталях за солдатами, среди которых свирепствует оспа. Она рассказывала об этих несчастных, подробно описывала болезнь. И в то время как по прихоти этого пруссака их задерживают в пути, сколько умрет французов, которых они, быть может, спасли бы! Лечить военных было ее специальностью; она побы­вала в Крыму, в Италии, в Австрии1; повествуя о своих походах, она вдруг показала себя монахиней воинственного типа, какие словно для того и созданы, чтобы следовать за войском, подби­рать раненых в разгар сражения и лучше любого начальника с первого слова укрощать непокорных вояк; это была настоящая сестра «Трам-тарарам»; и ее изуродованное, изрытое бесчисленными рябинами лицо являлось как бы образом разрушений, при­чиняемых войной.

После нее никто не проронил ни слова — таким бесспорным казался произведенный ею эффект.

Тотчас же после еды все поспешили разойтись по комна­там и вышли лишь на другое утро довольно поздно.

Завтрак прошел спокойно. Выжидали, чтобы семена, посе­янные накануне, проросли и дали плоды.

Среди дня графиня предложила совершить прогулку; тогда граф, как было условлено заранее, взял Пышку под руку и по­шел с нею, немного отстав от остальных.

Он говорил с нею фамильярным, отеческим, немного пренебрежительным тоном, каким солидные мужчины разговари­вают с публичными девками, называл ее «мое дорогое дитя», снисходя к ней с высот своего социального положения, своего непреложного достоинства. Он сразу же приступил к сути дела:

— Итак, вы готовы держать нас здесь и подвергать, как и себя, опасности всевозможных насилий, неизбежных в случае поражения прусской армии, только бы не проявить снисходи­тельность, какую проявляли в своей жизни столько раз?

Пышка ничего не ответила.

Он действовал на нее ласкою, доводами, чувствительно­стью. Он сумел держаться «графом» и в то же время быть га­лантным, обольстительным, рассыпаясь в комплиментах. Он пре­возносил услугу, которую она могла бы им оказать, говорил об их признательности, а потом вдруг весело обратился к ней на «ты»:

— И знаешь, дорогая, он вправе будет хвастаться, что пола­комился такой хорошенькой девушкой, каких немного найдется у него на родине.

Пышка ничего не ответила и тут же догнала остальных.

Вернувшись домой, она сразу поднялась к себе в комнату и больше не выходила. Всеобщее беспокойство достигло крайних пределов. На что она решится? Если она будет упорствовать — беда!

Настал час обеда; ее тщетно дожидались. Наконец явился г-н Фоланви и объявил, что мадемуазель Руссе не совсем здо­рова и можно садиться за стол без нее. Все насторожились. Граф подошел к трактирщику и шепотом спросил:

— Согласилась?

— Да.

Из приличия он ничего не сказал своим попутчикам, а толь­ко слегка кивнул им головой. Тотчас же у них вырвался глубо­кий вздох облегчения, все лица просияли. Луазо закричал:



— Тра-ля-ля-ля! Плачу за шампанское, если таковое имеет­ся в сем заведении.

И у г-жи Луазо сжалось сердце, когда хозяин вернулся с четырьмя бутылками в руках. Все вдруг стали общительными и шумливыми; сердца взыграли бурным весельем. Граф, каза­лось, впервые заметил, что г-жа Карре-Ламадон прелестна; фаб­рикант начал ухаживать за графиней. Разговор сделался ожив­ленным, бойким, засверкал остроумием.

Вдруг Луазо сделал испуганное лицо и, воздев руки, за­вопил:

— Тише!


Все смолкли в удивлении и даже в испуге. Тогда он прислу­шался, жестом обеих рук призвал к молчанию, поднял глаза к потолку, снова насторожился и проговорил обычным голосом:

— Успокойтесь, все в порядке.

Никто не решался показать, что понял, о чем идет речь, но улыбка мелькнула на всех лицах.

Через четверть часа он повторил ту же шутку и в течение вечера возобновлял ее несколько раз; он делал вид, будто обра­щается к кому-то на верхнем этаже, и давал тому двусмыслен­ные советы, которые черпал из запасов своего коммивояжерского остроумия. Порою он напускал на себя грусть и вздыхал: «Бед­ная девушка!» — или свирепо цедил сквозь зубы: «Ах, подлый пруссак!» Несколько раз, когда, казалось, никто уже не думал об этом, он начинал вопить дрожащим голосом: «Довольно! До­вольно!» — и добавлял, словно про себя: «Только бы нам снова ее увидеть; только бы этот негодяй не уморил ее!»

Хоть шутки и были самого дурного тона, они забавляли общество и никого не коробили, потому что и негодование, как и все остальное, зависит от окружающей среды; атмосфера же, постепенно создавшаяся в трактире, была насыщена фриволь­ными мыслями.

За десертом сами женщины стали делать сдержанные игри­вые намеки. Глаза у всех разгорелись: выпито было много. Граф, сохранявший величественный вид даже в тех случаях, когда по­зволял себе вольности, сравнил их положение с окончанием зи­мовки на полюсе, а их чувства — с радостью людей, которые, потерпев кораблекрушение, видят, что наконец им открывается путь на юг; слова его имели шумный успех.

Расходившийся Луазо встал с бокалом в руке:

— Пью за наше освобождение!

Все поднялись и подхватили его возглас. Даже монахини поддались уговору дам и согласились пригубить пенистого вина, которого они еще никогда в жизни не пробовали. Они объяви­ли, что оно похоже на шипучий лимонад, только гораздо вкуснее.

Луазо подвел итоги:

— Какая досада, что нет фортепьяно, хорошо бы кадриль отхватить!

Корнюде не проронил ни слова, не пошевельнулся, он был погружен в мрачное раздумье и по временам негодующе теребил свою длинную бороду, словно желая еще удлинить ее. Наконец около полуночи, когда стали расходиться, Луазо, еле держав­шийся на ногах, неожиданно хлопнул его по животу и сказал заплетающимся языком:

— Что это вы сегодня не в ударе? Что это вы все молчите, гражданин?

Корнюде порывисто поднял голову и, окинув всех сверкаю­щим, грозным взглядом, бросил:

— Знайте, что все вы совершили подлость!

Он встал, направился к двери, еще раз повторил: «Да, под­лость!» — и скрылся.

Сперва всем сделалось неловко. Озадаченный Луазо стоял, разинув рот; потом к нему вернулась обычная самоуверенность, и он вдруг захохотал, приговаривая:

— Зелен виноград, старина, зелен!

Так как никто не понимал, в чем дело, он поведал «тайны коридора». Последовал взрыв бурного смеха. Дамы веселились как безумные. Граф и г-н Карре-Ламадон хохотали до слез. Им это казалось невероятным.

— Как? Вы уверены? Он хотел...

— Да говорю же вам, что сам видел.

— И она отказала?..

— Потому что пруссак находился в соседней комнате.

— Быть не может!

— Клянусь вам!

Граф задыхался. Фабрикант обеими руками держался за живот. Луазо продолжал:

— Понятно, что сегодня вечером ему совсем, совсем не до смеха.

И все трое снова принимались хохотать до колик, до одыш­ки, до слез.

На этом разошлись. Однако г-жа Луазо, особа ехидная, ложась спать, заметила мужу, что «эта гадюка», г-жа Карре-Ламадон, весь вечер смеялась через силу.

— Знаешь, когда женщина без ума от мундира, ей, право же, все равно, носит ли его француз или пруссак!.. Жалкие твари, прости Господи!

И всю ночь напролет во мраке коридора слышались слабые шелесты, шорохи, вздохи, легкие шаги босых ног, едва улови­мые скрипы. Постояльцы заснули, несомненно, очень поздно, потому что под дверями долго скользили тонкие полоски света. От шампанского это порою бывает; оно, говорят, трево­жит сон.



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет