Ранним утром мои спутники выезжали в лепрозорий, а я уходил в город «торговать вождями».
Их было четверо – жрецов-служителей библейской болезни. Профессор Абдиров, похожий на воинственный колобок, кандидат наук красавица Вдовина, завлечебницы на мысе Тигровый хвост Жутиков, и отставной главврач колонии Кран-тау Аббо Пинхасов, источающий телом запахи плова. Я им сказал, что буду ждать их в гостинице после обеда. На всякий случай и не питая больших надежд. Они, однако, мой голос запомнили, пришли в назначенный час. Жестокие и мстительные, увлекли меня за собой, и двое суток я был участником безумной попойки. Будто мстили себе врачи за окаянную службу, за нескончаемую агонию страха, за обреченность…
Началось у нас все вчера. Мы вылетали из Нукуса первым утренним рейсом. Сверху я любовался гигантской дельтой Аму-Дарьи. Великая Аму шла к морю десятками причудливых рукавов. Веер ее рукавов был весь в тугаях и болотах и походил на джунгли. В зеленых квадратах вокруг кишлаков был засеян рис. Близость этого таинства, слияния желтых рукавов дельты с голубым зеркалом моря, странным образом волновала меня.
Вскоре наш «кукурузник» шлепнулся на песок. Колеса увязали в бархане по самую ступицу, мы пробежали совсем немного. Встречал нас деловой, озабоченный Жутиков. Он подкатил свою полуторку к самому трапу. Вдовина села в кабину, а мы, мужики, пошли стоять на деревянной, истертой платформе. Утро выдалось зябким. Вчера над Муйнаком пронеслась буря, поселок выглядел мокрым, побитым, был занесен песком. Деревья, точно в молитве, стояли пригнутые к морю.
Жутиков привез нас в бревенчатую гостиницу. Места были заранее заказаны. Жутиков сделал это вчера, едва получив от профессора телеграмму. Три номера заказал Жутиков. Все три были люкс, в каждом стояли телефон и японской марки транзистор. Тут вышла небольшая заминка: профессор забыл сообщить, что в составе комиссии будет четвертый. Что этот четвертый вовсе не врач, а так себе – уполномоченный худфонда, седьмая вода на киселе: номера для меня не оказалось. Хозяйка гостиницы Надежда Ивановна принесла раскладушку. Мы внесли ее в номер Пинхасова, и все достойно решилось.
Профессор принялся всех торопить: они спешили на Тигровый хвост, чтобы оформить партию новых больных, их понабрал Жутиков из окрестностей дельты. Тут я услышал в себе голос благоразумия.
– Сегодня пятница, – начал я, – последний день на неделе. Моя командировка кончается, а я не имею заказов ни на рубль. Я должен положить на стол своему директору договоров на двадцать четыре тысячи, таков мой месячный план. Дважды я возвращался в Ташкент пустым, на сей раз меня уволят из комбината.
– А сколько вы заработаете на наших плакатах? – осведомился профессор. – Я обещал, мне помнится, заказать плакаты…
– Сущую чепуху – рублей восемьсот!
Не знал толстячок профессор, в чем заключалась моя беда. Я тратил все командировки на удовлетворение своей сомнительной страсти: ездил, допустим, в пустыню Каракумы, а проникал в лагеря заключенных, что живут под землей в урановых рудниках. Брал направление от Худфонда в Тянь-шаньские горы, а лазил по секретным фабрикам, где намывают золото… Так и на сей раз: взял командировку в Минздраве республики, чтобы выполнить плакаты о лепре, на самом же деле – проникнуть в обе колонии, так тщательно охраняемые от внешнего мира.
– Тебе Жутиков сделает заказ дополнительный, – взялся спасти меня профессор. – Заказ на живопись.
– Э, нет, – отмахнулся Жутиков. – Я деньги считать умею, семь шкур дерут они за свою мазню. На эту сумму я капремонт в своем санатории сделаю.
– Что верно, то верно, – согласился я. – Дерем дорого!
– Послушай! – вдруг осенило его. – Вы случаем стены не красите? Полы, потолки…
– Нет, добрый мой доктор, – расхохотался я. – Мы пишем портреты, батальные сцены, героев войны и труда...
– Ясно! – сказал профессор. – Если управишься к обеду, жди нас в гостинице. Последний день, говоришь, на неделе? Вот и побегай по предприятиям, по исполкомовским кабинетам пошляйся.
Благоразумие бросилось мне в ноги, благоразумие сделало меня резвым и наглым. К обеду я был уже снова в гостинице, и в синей, ненавистной папке, между фотографиями вождей лежало несколько заказов на семь с половиною тысяч.
Это была жалкая жатва. Аральское море отступало от рыбачьего городка, Муйнак беднел год от году. В отчаянии перед мрачным будущим, исполком не взялся украсить центральную площадь дорогим памятником Ленину. Исполком вообще от всего отказался, что находилось в моем меню: мрамор, камень, цемент. Однако в резерве моем было несколько верных, безотказных приемов, и кое-кого я все же вынудил раскошелиться. Я не пошел к начальнику морского порта, не пошел к директору рыбозавода. Я находил парторгов. С парторгами мне было о чем говорить. Одного из них я убедил развесить в своем кабинете все двадцать четыре портрета членов ЦК, писанных маслом, а возле арки городских ворот воздвигнуть гипсовый бюстик Ленина. Другому – всучил памятник рыбакам, павшим в гражданской войне в боях с басмачами. Сооружение подобных памятников только-только входило в моду. Парторгам спустили на это особое указание сверху.
Я сидел в гостинице и ненавидел себя. Благоразумие все еще било и клокотало во мне, но в Муйнаке больше не было парторгов со сметой.
Солнце просушило песок на дорогах, выпрямило деревья. Надежда Ивановна принесла мне чайник чаю с куском соленого усача. Следы вчерашней бури остались в пылком воображении хозяйки гостиницы. Мы говорили о буре, мы говорили о лепре. Надежда Ивановна поразила меня статистикой лепры в дельте великой Аму.
– Каждый седьмой здесь числится Иовом, сплетаем и вяжем былые свои грехи. Снопами их вяжем, рядками кладем. Край непуганой сатаны…
– Каждый седьмой!? – Я выкатил ей глаза.
– Вообрази, не обошла даже нашу Мамедову лепра – депутата Верховного Совета! Та проживает в этом году в ужасной колонии Кран-тау, стерегут их «попки» на вышках с пулеметными гнездами. Тает у женщины кость на руке, обеих руках, кисти ползут к подмышкам. А сколько добра она сделала своими руками, на что поспорили Бог с сатаной?
Желая собраться с мыслями, переварить статистический шок, я перешел на доктора Аббо Пинхасова, из пор которого сочится запах вчерашнего плова, а из глубин души – звериный, сдавленный вопль.
– Я вот подумал, Надежда Ивановна, что мог бы дружить всю жизнь с таким человеком. В его присутствии слюнки текут, а чувство голода пропадает: одновременно – непостижимо…
Не поднимая глаз, она писала что-то на деревянном полу пальцем голой ноги. Попеременно, то правой, то левой. Смущаясь, как девочка, своим присутствием, трясясь плечами и грудью, весело заливалась. Табурет под нею скрипел и качался. Ногти на сильных, молодых ногах, крашенные лаком, были цвета ранней клубники.
– Был он недавно лучшим врачом, творил чудеса в Кран-тау. Будто вычитал в древних книгах рецепт от проказы. Нашел растения на природе – тайные травы, здоровье возвращалось к людям. Да только в Нукусе происхождение Аббо стало начальству его поперек… Как там написано в Библии: сидит в пыли человек, скребет на себе коросту и струпья… Точно так и у нас: кто полумесяцем, кто распятием – скребут свои гнойники. Они «отцом» его звали, так продолжают его и звать. Говорят, по-ихнему Аббо – «отец» и есть. Господи, какое дело больному и обреченному до их политики? Кадровой, национальной…
Вскоре на деревянном крыльце раздались топот и громкие восклицания. В авоське у Жутикова с жидким звоном играли бутылки с водкой. Я сразу понял, что все под газом, слегка приложились на мысе Тигровый хвост.
И тогда, увязая в зыбучем песке, сверкавшем слюдою и рыбьей чешуей, мы перешли дорогу и начали пить. Расписной соломенный дом Жутикова стоял как раз напротив гостиницы. Во дворе, обнесенном забором из камыша, под развесистым карагачем, был накрыт воистину царский стол.
Кандидат наук Вдовина дула водку наравне с мужиками. Кандидат Вдовина, в совершенстве владевшая древним наречием фарси, английским, а также местным языком народа «черная шапка», – каракалпаков, мстила себе за две странные язвочки, проступившие у нее на щеке с тех пор, как стала она брать у контрольной группы анализы для докторской диссертации. По новейшей методе, предложенной ею самой.
Сидел неподвижен, с окаменевшим лицом Жутиков, словно проплывали перед его мысленным взором грядущие катастрофы: землетрясения и потопы, война Гога-Магога… В прошлом году проступила у него на затылке белая, непонятная накипь, не поддающаяся никаким лекарствам. Мстил он своей судьбе за обреченную на сиротство семью – младенцев Любу и Сонечку, жену – татарку Галию. В толстой, русой косе, похожей на корабельный канат, Галия носила казаны с кастрюлями, чтоб не обжечь руки. Поставив посуду на стол, снова кидала косу за спину.
Дул стаканами водку, становясь все более мрачен и молчалив, известный профессор Абдиров, родной брат которого живет за колючей проволокой в третьем, самом поганом дворе колонии Кран-тау. Вчера я собственными глазами видел его брата. Он был без ресниц и бровей, вместо носа торчала безобразная пипка. Белая перхоть, точно белый снег, легко сыпалась с его кожи. Он говорил мне, что он выдающийся шахматист, – человек тоже известный – играет сильнее всех обитателей обеих колоний. Показал мне кибитку, где живет с прокаженной женщиной, вынес и показал награды – медали и кубки, добытые в изнурительных поединках. Но более всего он тихо радовался, что позабыл родительский дом в Самарканде, забыл детей и жену. Забыли его и они. Он только поминутно спрашивал, не доводилось ли мне говорить с его братом Чарджоу, недавно назначенным ведать всей лепрой в дельте Аму. И скоро ли выберет время Чарджоу, чтоб навестить брата? От долгого ожидания в кибитке его уже появилась плешь под балками, вот-вот его одежду и обувь изъест окончательно язва.
– Ваш брат очень занят, – солгал ему я. – Занят наукой… Я совершенно уверен, он непременно выберет время вас навестить.
Но я уже знал, что никогда и ни при каких обстоятельствах тот не приедет в Кран-тау. Вопреки официальным догматам, он убежденный сторонник наследственной крамольной теории, ужас его перед проказой неописуем. И понял я это только вчера, когда профессор выписывал мне пропуск.
– А заразиться ты не боишься?
Всю неделю меня спрашивали об этом бугры всевозможных инстанций, поэтому машинально уже я ответил профессору «нет!» Но по молнии, внезапно сверкнувшей меж нами, по взбухшим мешочкам век, я явственно вдруг прозрел, что прячется в этой объятой страхом душе.
Рядом со мной, за этим обильным столом, сидел заведующий районным здравоохранением Юлчи Эргашев, бывший ученик профессора на кафедре мединститута. Он пил наравне с нами, но был молчалив, терпеливо дожидаясь, когда иссякнет Жутиковская водка. Юлчи оказывал профессору все знаки восточного внимания и почтения, держа подле себя белый домашний телефон Жутикова. Юлчи находился сейчас на работе: время от времени отдавал в трубку глухие, негромкие указания на непонятном мне языке.
К закату водка иссякла, властной рукой монгольского полководца Юлчи поднял нас всех и повел к себе. Жил он возле дамбы, в каменном двухэтажном доме под черепичной крышей. С безмолвным приветствием, к нам вышла его жена – молодая, забитая узбечка. Бросила каждому по туго набитой подушке. Усадила кольцом на войлочной рыжей кошме.
Вначале Юлчи пустил по кругу чайник крепкого зеленого чая, чтобы вышибить из нас всякую память о Жутиковской водке. Чай этот шел без сладостей и закусок, ручьями извлекая отовсюду пот. Сразу же сделалось ясно, что мы в руках у знатного мастера. Затем появились увесистый золотой усач, истекавший жиром, осетровая икра в большом эмалированном тазу для домашних стирок. И, наконец, водка – сразу же пять бутылок. Мозги мои, между прочим, давно уже плавали в озерах чистейшего спирта, и тошнотворный туман держался на этих водах.
В полночь послышался грохот телефонного аппарата. Юлчи Эргашев лежал головой на профессорских коленях, тот гладил бывшего ученика по бритой его голове, тупо уставясь в цветастый ковер на стене. Юлчи с трудом довлекся до аппарата на четвереньках, взял трубку твердой рукой, молча, сурово выслушал. С каждым мгновением на лице его нагнеталась досада.
– Домля!– известил он профессора. – Срочный вызов, на ближайшем острове рожает женщина.
– Это уже на всю ночь, – расстроился тот.
– Ни в коем случае! – вскочил Юлчи. – Приму младенца и сразу вернусь. Сестра сказала, что это последние схватки... Прошу никуда не вставать, жена только что взялась за бешбармак, целый ягненок мяса… Водки полно бутылок!
Он бросился к холодильнику, единым махом его распахнул. Там в самом деле стояли тесно бутылки.
Мы вышли на дамбу, на свежий, соленый бриз.
Я привел Вдовину к морю, к ласково плескавшей у ног волне. Помог ей сесть в лодку и стал грести.
– Теперь ты наш! – сказала она, опустив за борт руку.
Сидя между скрипучих уключин, я увидел в паутине темной воды ее кисть, внезапно вспыхнувшую бледным фосфорическим светом. К растопыренным пальцам тут же припали морские пиявки, колыхаясь вслед за рукой, будто цветные ленты.
Слегка склонившись к воде, Вдовина кольнула меня загадочным взглядом:
– Твое любопытство подвесило тебя на крючок…
– Странно! – ответил я. – Где бы я мог его проглотить? Когда я вносил этих несчастных в ваш кабинет?
– Не-а! – мотнула она головой, похожей на голову хазарской княжны. – Помнишь, я показала тебе в микроскоп палочки Хансена? Ты так взволновался, что оторвал от газеты клочок бумаги, скатал его и бросил в рот пожевать. Естественно, это было чисто нервное. А я забыла предупредить, что именно на эту газету, будто на скатерть, больные свои руки кладут, когда я срезаю кожу с самых активных у них участков.
– И сколько длится, Наталья Андреевна, инкубационный период?
– Когда – год, когда – десять. А то и все тридцать...
Мы сидели напротив, лицом к лицу, она извлекла из воды руку с пиявками, показала их мне. В ночном воздухе они продолжали светиться, налитые алой кровью. Каждая крутилась своей спиралью.
– Так я порой лечусь… – грустно призналась она. – Видишь, их десять штук, по две твари на каждый палец, – всегда их десять! А десять – это число Бога… Так мне Аббо сказал… Прежде чем Бог посылает людям болезнь, Он создает от нее лекарство. Это мне тоже Аббо сказал: весь фокус заключается в том, чтобы пораньше лекарство найти… Рано ли, позже, человек лекарство находит. Все зависит от милостей Бога. Болезнь для того и дана, чтобы примирился с Ним человек…
Она снова погрузила за борт руку с пиявками.
– Ученые все чаще склоняются к мысли, что мировой океан – гигантский кладезь человеческой памяти. Вода, как одна из живых субстанций. Память эта по сути своей – в каждой капле воды… Через тридцать лет ты к этой воде придешь – неважно, в какой земле, – опустишь руки, как я, и бездна внезапно в тебе разверзнется. А может, и не придешь, лишь выпьешь случайный глоток… Увидишь живые фрески Помпей, увидишь Ога, всемирный потоп. Бессмертного великана Ога, прильнувшего лбом к обшивке ковчега. Узнаешь тайну вот этих червей, сотворенных Богом раньше проказы…
Вдовина запрокинула к небу лицо. Княжна моя была сильно пьяна, смотрела в небо и плакала: молочным сиянием кипели над нами звезды, дымилась Моисеева дорога. Я тоже вертел головой, тоже смотрел на звезды – звезды, горевшие ближе, – портовые огни. Они мне казались родней, уютней.
– Мы все туда скоро уйдем, – говорила она, обливаясь ручьями слез. – Один за другим… Господи, сожрали кого? Конец науки в Кара-Калпакии, никогда от лепры им не избавиться! Не хочет Абдиров признать, что народ Пинхасова знаком с лепрой на три тысячи лет раньше его народа. Вот и сидит Мамедова в третьем дворе, сидит его брат – скребут на себе гнойники и струпья. Мы тоже так будем сидеть и тоже будем скребаться. И чуда с нами не произойдет, как в Библии с Иовом, – не будет зелья из древних рецептов. Обыск был у Пинхасова, конфисковали все его заветные травы. Судить еще Аббо будут…
Страхи Вдовиной никак не шли ко мне. Я напрягал мысли пьяного мозга, пытаясь постичь ее слезы, но мысли путались и терялись.
Однако страх настиг и меня, настиг на гостиничной койке.
Глубокой ночью мы оказались с Пинхасовым в одном номере. Он походил на убийцу – идол прокаженных каракалпаков, лицо его перетягивало судорогой.
Он мотался по номеру, точно слепой, натыкался на вещи, рушил все на пол. Он искал жертву и нашел ее, наконец. Чтобы не видеть его безумств, я зарылся лицом в подушку, а уши заткнул руками.
В наш номер постучалась хозяйка гостиницы Надежда Ивановна. Робея и извиняясь, села на табурет и обнажила бедро. Там была язвочка, и женщина призналась, что подозревает у себя лепру. Смеясь и повизгивая, пьяный Пинхасов обколол ей бедро иглой и утешил:
– Нет, Наденька, это не наше!
И та облегченно перекрестилась.
Пинхасов настиг ее на пороге, закинул платье на голову и погасил свет. Надежда Ивановна долго билась, сопротивляясь. Один раз я обернулся на звуки этой борьбы. Я увидел голого Пинхасова и белое, раскоряченное тело женщины. Закрыв уши, я стал слушать свое сердце. Сердце стучало в подушку, и подушка звенела, как колокол.
На рассвете Надежда Ивановна сбежала. Тогда я спустил ноги с кровати и закурил.
Пинхасов лежал на полу и слушал транзистор. В номере пахло пловом.
|