17
Крису, похоже, худо. Некоторое время он держался далеко впереди, а теперь сидит под деревом и отдыхает. На меня не смотрит, и поэтому я знаю, что ему худо.
Я сажусь рядом; его лицо отстраненно. На щеках румянец, и я вижу, что он выдохся. Мы сидим и слушаем ветер в соснах.
Я знаю, что в конце концов он поднимется и пойдет дальше, но он этого не знает и боится той возможности, которую ему подсказывает страх: он может не суметь вскарабкаться на гору вообще.
Я вспоминаю кое-что из написанного Федром об этих горах и рассказываю Крису.
-- Много лет назад, -- рассказываю я, -- мы с твоей мамой дошли до границы лесов недалеко отсюда; разбили лагерь у озера, а с одной стороны там было болото.
Он не поднимает глаз, но слушает.
-- Где-то перед рассветом мы услышали, как падают камни, и подумали, что это, должно быть, какое-то животное, -- только животные обычно так не гремят. Потом я услышал всплеск в болоте, и мы проснулись окончательно. Я медленно вылез из спального мешка, достал из куртки револьвер и присел за деревом.
Теперь Крис отвлекся от своих проблем.
-- Еще один всплеск, -- продолжаю я. -- Я подумал, что это могут быть лошади с какими-нибудь упакованными до ушей горожанами -- но не в такой же час. Еще раз -- плюх! А потом как бухнет! Никакая это не лошадь! Еще -- БУХ! и потом снова -- БУ-БУХ!.. И вот я вижу, как в этом предрассретном сумраке ко мне через болотную грязь бредет огромнейший лось, которого я когда-нибудь видел. Рога широкие -- в рост человека. Самое опасное животное в горах после гризли. А некоторые говорят -- и вообще самое опасное.
Глаза Криса снова загораются.
-- БУX! Я взвел курок, думая, что тридцать восьмой особый -- это не очень много для лося. БУ-БУХ! Он меня не ВИДЕЛ! БУБУX! Я не мог уйти у него с дороги. Твоя мама лежала в спальном мешке прямо у него на тропе. БУ-БУX! Какой ГИГАНТСКИЙ! БУБУХ! Он уже -- в десяти ярдаx! БУБУX! Я встаю и прицеливаюсь. БУ-БУX!.. БУБУX!.. БУБУX!.. Он останавливается В ТРЕХ ЯРДАХ от меня... Мушка -- прямо у него между глаз... Мы неподвижны.
Я тянусь к рюкзаку и достаю оттуда сыр.
-- А что было потом? -- спрашивает Крис.
-- Подожди, сыру отрежу.
Я вытаскиваю охотничий нож и беру сыр так, чтобы пальцы держали обертку и не залезали на сам кусок. Отрезаю пласт в четверть дюйма и протягиваю ему.
Он берет.
-- А потом что?
Я смотрю, пока он не откусит.
-- Тот лось смотрел на меня, должно быть, секунд пять. Потом посмотрел вниз, на твою маму. Потом -- снова на меня и на револьвер, практически лежавший на его большой круглой морде. А потом улыбнулся и медленно ушел прочь.
-- А-а, -- тянет Крис. Он разочарован.
-- Обычно, когда им вот так противоречат, они нападают, -- говорю я, -- но он просто подумал: мол, такое хорошее утро, мы там оказались раньше него, поэтому к чему устраивать неприятности? Вот почему он улыбался.
-- А разве они умеют улыбаться?
-- Нет, но было похоже.
Я убираю сыр и прибавляю:
-- Позже в тот день мы прыгали с валуна на валун по склону горы. Я уже собирался приземлиться на один такой, огромный и коричневый, как вдруг этот огромный и коричневый валун подпрыгнул в воздух и убежал в лес. Тот же самый лось... Думаю, в тот день мы его сильно достали.
Я помогаю Крису подняться на ноги.
-- Ты шел немного быстрее, чем нужно, -- говорю я. -- Теперь склон становится круче, и надо идти медленнее. Если идешь слишком быстро, то сбиваешь дыхание, а когда сбиваешь дыхание, кружится голова, а это ослабляет дух, и ты думаешь: зубцах. Этот камень ненадежен. С этого места снег видно хуже, хотя оно и ближе. Такие вещи все равно следует замечать. Жить ради какой-то будущей цели -- мелко. Жизнь поддерживают склоны горы, а не ее вершина. Именно на склонах все растет.
Но, разумеется, без вершины никаких склонов не будет. Вершина определяет стороны. Вот мы и идем... идти еще долго... некуда спешить... шьгеза шагом... а для развлечения -- небольшой Шатокуа... Размышления про себя -- гораздо интереснее телевизора; так жалко, что на них не переключается больше людей. Вероятно, они считают, что то, что они слышат, -- не важно, но не важно оно никогда не бывает.
Есть большой отрывок о первом занятии Федра -- после того, как он дал то задание: «Что такое качество в мысли и утверждении?» Атмосфера была взрывоопасной. Почти все злились: их раздражал этим вопросом -- как и его самого.
-- Откуда мы можем знать, что такое качество? -- говорили они. -- Вы должны нам рассказать!
Тогда он сказал им, что тоже не может этого вычислить и действительно хочет узнать. Он и задал эту тему в надежде, что у кого-нибудь найдется хороший ответ.
Это все и решило. Рев негодования потряс комнату. Прежде, чем шум улегся, какой-то учитель просунул голову в дверь посмотреть, в чем дело.
-- Все в порядке, -- сказал Федр. -- Мы просто случайно споткнулись о настоящий вопрос, и от шока пока трудно оправиться.
Некоторые студенты с любопытством прислушались к тому, что он сказал, и шум постепенно стих.
Тогда он воспользовался моментом для краткого возвращения к своей теме «Разложение и Загнивание в Церкви Разума». Вот мера этого разложения, сказал он: студенты негодуют, если кто-то пытается их использовать для поисков истины. Предполагалось, что вы будете симулировать этот поиск истины, имитировать его. Действительно искать ее -- значило бы навлечь на себя проклятье.
Правда в том, говорил он, что сам он искренне хочет знать, что они думают -- не для того, чтобы поставить им оценку, а потому, что он действительно хочет это знать.
Они удивленно смотрели на него.
-- Я просидел всю ночь, -- сказал один.
-- Я уже готова была заплакать от злости, -- призналась девушка, сидевшая у окна.
-- Вам надо было предупредить нас, -- сказал кто-то третий.
-- Как я мог вас предупредить, -- спросил он, -- когда не имел ни малейшего представления, какой будет ваша реакция?
Некоторые из удивленных начали кое-что понимать. Он их не разыгрывал. Он действительно хотел знать.
Очень странная личность.
Потом кто-то произнес:
-- А что вы думаете?
-- Я не знаю, -- ответил он.
-- Но что вы думаете?
Наступила долгая пауза.
-- Я думаю, такая вещь, как Качество, существует, но только попытаешься ее определить, что-то сразу слетает с катушек. И ты не можешь этого сделать.
Одобрительное бормотание.
Он продолжал:
-- Почему так происходит, я не знаю. Я рассчитывал, может быть, найти какие-то идеи в ваших работах. Я просто не знаю.
На этот раз класс молчал.
На последующих занятиях в тот день немного так же шумели, но по нескольку студентов в каждом классе дали благожелательные ответы: очевидно, что в обеденный перерыв первое занятие широко обсуждалось.
Несколько дней спустя он разработал собственное определение и написал его на доске, чтобы можно было скопировать для потомства. Определение было таким: «Качество -- характеристика мысли и утверждения, признаваемая не-мыслительном процессом. Поскольку определения являются продуктом жестко ограниченного, формального мышления, качество не может быть определено».
Тот факт, что это «определение», на самом деле, было отказом определять, не вызвал никаких комментариев. Студенты не обладали формальным образованием, которое подсказало бы им, что это утверждение в формальном смысле -- иррационально. Если не можешь что-либо определить, то не можешь и формально, рационально знать, что оно существует. Рассказать кому-нибудь другому о том, что это такое, тоже не можешь. Фактически, не существует никакой формальной разницы между неспособностью дать определение и глупостью. Когда я говорю: «Качество не может быть определено», то на самом деле я формально утверждаю: «Я глуп относительно Качества».
К счастью, студенты этого не знали. Если бы они выступили с такого рода возражениями, он бы в то время просто не смог им отвечать.
Тогда же под определением на доске он написал: «Но даже если Качество нельзя определить, вы знаете, что это такое!» -- и буря поднялась снова.
-- Нет, не знаем!
-- Нет, знаете!
-- Нет, не знаем!
-- Нет, знаете, -- сказал он: у него под рукой имелся материал, чтоб им это показать.
В качестве примера он выбрал два студенческих сочинения. Первое было хаотичным и бессвязным, с интересными идеями, которые ни к чему не приводили. Второе было великолепной работой студента, которого самого озадачило, почему получилось так хорошо. Федр прочитал оба, а затем попросил поднять руки тех, кто считал первое лучшим. Поднялось две руки. Он спросил, кому больше понравилось второе. Поднялось двадцать восемь рук.
-- В любом случае, -- сказал он, -- то, что заставило подавляющее большинство поднять руки за второе сочинение, -- его я и называю Качеством. Поэтому вы знаете, что это такое.
Наступило долгое глубокомысленное молчание, и он его не нарушал.
В интеллектуальном смысле это было возмутительно, и он это знал. Он больше не учил -- он индоктринировал. Он воздвиг воображаемую сущность; определил ее как не способную быть определенной; несмотря на протесты студентов, сказал им, что они знают, что это такое; и продемонстрировал это способом, настолько же логически запутанным, как и сам этот термин. Ему сошло с рук потому, что логическое опровержение требовало большего таланта, чем таланты всех его студентов вместе взятых. После этого он постоянно поощрял такие опровержения, но их не последовало ни разу. Он импровизировал дальше.
Чтобы укрепить мысль о том, что они уже знают, что такое Качество, он разработал порядок, по которому в классе зачитывались четыре студенческие работы, а он заставлял всех выстраивать их сообразно Качеству на листке бумаги. То же самое проделывал сам. Собирал листки, подбивал итог на доске и выводил среднее значение мнения всего класса. После этого объявлял собственные оценки, и почти всегда они оказывались близки к средним классным, если не совпадали полностью. Если где-то и возникали расхождения, то потому, что работы по своему качеству были близки.
Сначала его классы увлеклись таким упражнением, но с течением времени им стало скучно. Что он имел в виду под Качеством, было ясно. Они тоже вполне очевидно знали, что это такое, поэтому потеряли к слушанию работ всякий интерес. Теперь их вопрос звучал так: «Хорошо, мы знаем, что такое Качество. Как нам его получить?»
Вот, наконец, и в их работы вошли стандартные тексты по риторике. Принципы, толковавшиеся там, больше не казались правилами, против которых нужно бунтовать, были не конечными истинами в себе, а просто навыками, трюками для производства того, что действительно принималось в расчет и не зависело от этих технических навыков, -- Качества. То, что началось как ересь от традиционной риторики, обратилось в прекрасное введение в нее.
Он вычленял аспекты Качества -- такие, как единство, наглядность, авторитетность, экономия, чувствительность, ясность, ударение, течение речи, создание напряжения, отточенность, тонкость, пропорция, глубина и так далее; оставлял каждый из этих аспектов столь же плохо определенным, как и само Качество, но демонстрировал им это тем же способом -- чтением в классе. Он показывал, как аспект Качества под названием «единство», сбитость повествования, можно улучшить навыком под названием «составление плана». Авторитетность аргумента можно усилить методом под названием «примечания», дающие авторитетную отсылку. Планы и примечания -- стандартные вещи, которым учат во всех начальных классах по композиции, но теперь, как у инструментов для улучшения Качества, у них появлялась цель. И если студент просто сдавал кипу невнятных ссылок или небрежный план, показывая тем самым, что просто отбарабанил зубрежное задание, ему можно было сказать, что несмотря на то, что его работа вроде бы отвечает букве задания, очевидно, что она не отвечает цели Качества и, следовательно, не имеет никакой ценности.
Теперь, в ответ на вечный студенческий вопрос: как мне это сделать? -- который раздражал его вплоть до ухода в отставку, он мог ответить: «Нет никакой разницы, как ты это сделаешь! Делай так, чтобы было хорошо.» Упрямый студент мог бы спросить в классе: «Но откуда мы знаем, что хорошо?» -- но еще до того, как отзвучит фраза, он понимал, что ему уже ответили. Кто-нибудь другой обычно говорил ему: «Ты это просто видишь.» А если тот говорил: «Нет, не вижу,» -- то ему отвечали: «Нет, видишь. Он это доказал.» Студент был окончательно и совершенно пойман в необходимость самостоятельно выносить суждения о Качестве. Именно это -- и только это -- учило его писать.
Вплоть до настоящего времени Федра академическая система принуждала говорить не то, что он хотел, даже если он знал, что это заставляло студентов держаться в рамках искусственных форм, уничтожавших их собственное творчество. Студенты, действовавшие согласно его правил, потом осуждались за свою неспособность творить или производить работу, отражавшую их собственные, личные мерки того, что хорошо.
Теперь же с этим было покончено. Вывернув наизнанку основное правило, по которому все, чему надо научить, сначала должно быть определено, он нашел выход. Он не указывал ни на какой принцип, ни на какое правило хорошего письма, ни на какую теорию -- но он, тем не менее, указывал на что-то весьма реальное, чью реальность они не могли отрицать. Пустота, созданная отменой оценок, внезапно заполнилась позитивной целью Качества, и все встало на свои места. Изумленные студенты подходили к его кабинету и говорили: «Я раньше просто ненавидел английский. Теперь я на него трачу больше времени, чем на что-либо другое.» И не просто один или два -- многие. Вся концепция качества была прекрасна. Она работала. Это была та таинственная личная, внутренняя цель каждой творческой личности -- наконец, вынесенная на доску.
Я оборачиваюсь посмотреть, как дела у Криса. На его лице видна усталость.
Я спрашиваю:
-- Как ты себя чувствуешь?
-- О'кей, -- отвечает он, но в голосе звучит вызов.
-- Мы можем остановиться в любом месте и разбить лагерь, -- предлагаю я.
Он мечет в меня свирепый взгляд, и поэтому я больше ничего не говорю. Вскоре я вижу, как он пытается меня обойти по склону. Должно быть, с большим усилием, но он выдвигается вперед. Мы идем дальше.
Федр забрался так далеко с этой концепцией Качества, поскольку намеренно отказывался смотреть за пределы непосредственного опыта классной комнаты. Утверждение Кромвеля: «Никто никогда так высоко не забирается, как тот, кто не знает, куда идет,» -- можно полностью применить к этой ситуации. Он не знал, куда шел. Он знал только то, что это срабатывало.
Со временем, однако, он начал задавать себе вопрос, почему оно срабатывало, -- в особенности, когда уже понимал, что это иррационально. Чего ради должен работать иррациональный метод, если все рациональные -- такое дерьмо? В нем быстро росло интуитивное чувство, что он споткнулся отнюдь не на маленьком трюке. Все шло гораздо дальше. Насколько дальше -- этого он не знал.
То было началом кристаллизации, о которой я уже говорил. Другие в то время удивлялись: «Чего он так переживает по поводу этого "качества"?» Но видели они только слово и его риторический контекст. Они не знали его прошлого отчаянья от абстрактных вопросов самого существования, которые он, побежденный, вынужден был забросить.
Если бы кто-нибудь другой спросил: Что такое Качество? -- то это было бы просто вопросом. Но когда так спрашивал он, то для него (из-за всего прошлого) одновременно во все стороны расходились круги волн -- согласно структуре не иерархической, а концентрической. В центре ее, генерируя сами волны, находилось Качество. Пока эти волны мысли для него расходились, я уверен, он в полной мере ожидал, что каждая волна достигнет какого-то берега существующих порядков мысли, -- чтобы у него появилось нечто вроде объединенных отношений с этими мыслительными структурами. Но никакого берега ничего так и не достигло вплоть до самого конца -- если этот берег вообще существовал. Для него там не было ничего, кроме всеразбегающихся волн кристаллизации. Я теперь попробую проследить за этими волнами кристаллизации -- второй фазой его исследования качества, -- как смогу.
Каждым своим движением Крис показывает впереди, что он утомился и сердится.
Он спотыкается, дает веткам цепляться за себя вместо того, чтобы отгибать их.
Жалко это видеть. Можно, наверное, обвинить и бойскаутский лагерь, в котором он пробыл две недели до нашего отъезда. Из того, что он мне рассказал, ясно, что они там весь этот опыт вольного воздуха превратили в сплошное выпячивание своего «я». Доказывание собственной взрослости. Он начал в низшем классе, где, как ему тщательно показали, находиться довольно позорно... первородный грех. Затем ему позволили доказать себя длинной цепочкой свершений -- плаваньем, завязыванием узлов... он перечислил десяток, но я их забыл.
Я уверен, что если пацаны в лагере должны достигать каких-то целей, связанных с их «я», то это вселяет в них и энтузиазм, и дух товарищества, но, в конечном счете, мотивация такого типа разрушительна. Любое усилие с самовосхвалением в качестве конечной точки неминуемо завершится катастрофой. Теперь мы за это платим. Когда пытаешься взобраться на гору, чтобы доказать, какой ты большой, то почти никогда вершины не достигнешь. А если даже и достигнешь, то победа окажется пустой. Для того, чтобы поддерживать победу, придется доказывать ее себе вновь и вновь каким-нибудь другим образом -- снова, снова и снова, вечно стремиться наполнить фальшивый образ, с неотступным страхом, что этот образ -- не истинен, и что кто-нибудь рано или поздно это обнаружит. Это -- никогда не метод.
Из Индии Федр написал письмо о паломничестве на святую гору Каилас -- к истоку Ганги и обители Шивы, высоко в Гималаях -- в обществе святого человека и его последователей.
Он так и не дошел до горы. На третий день он в измождении сдался, и паломничество продолжалось уже без него. Он писал, что физическая сила у него была, но физической силы недостаточно. У него была интеллектуальная мотивация, но этого тоже не все. Он не думал, что самонадеян, но считал, что предпринимает паломничество ради расширения собственного опыта, ради достижения понимания для самого себя. Он пытался использовать гору в собственных целях -- так же, как и само паломничество. Он расценивал себя как неизменную сущность, а не паломничество и не гору, и поэтому оказался к нему не готов. Он размышлял, что другие паломники -- те, что достигли горы, -- возможно, чувствовали святость горы настолько сильно, что каждый шаг для них был актом преданности, покорности этой святости. Святость горы, вселенная в их души, давала им силы вынести гораздо больше того, что мог вытерпеть он, обладавший большей физической силой.
Для нетренированного глаза эгоистическое карабканье в гору и самоотверженное карабканье могут показаться совершенно идентичными. Оба вида скалолазов ставят одну ногу перед другой. Оба вдыхают и выдыхают воздух с той же частотой. Оба останавливаются, когда устают. Оба идут вперед, когда отдохнут. Но какое же между ними различие! Эго-скалолаз подобен инструменту, калибровка которого сбилась. Он переставляет ногу на секунду раньше или позже. Он, скорее всего, не увидит прекрасных лучей солнца, струящихся сквозь кроны деревьев. Он продолжает идти, даже когда небрежность шага указывает на то, что он устал. Он отдыхает, когда не надо. Он смотрит вверх на тропу, пытаясь увидеть, что впереди, даже когда знает, что там, поскольку посмотрел туда секунду назад. Он идет слишком быстро или слишком медленно в существующих условиях, и когда разговаривает, то говорит всегда о каком-то другом месте, о чем-то другом вообще. Он здесь, но его здесь нет. Он отрицает «здесь», оно не приносит ему радости, он хочет находиться на этой тропе дальше, чем то место, где он сейчас, а когда попадает туда, это также не принесет ему счастья, потому что тогда оно будет «здесь». Все, чего он ищет, все, чего он хочет -- вокруг него, но он этого не желает, потому что оно -- вокруг него. Каждый шаг -- усилие, и физически, и духовно, поскольку он представляет свою цель внешней и отдаленной.
Но это теперь, кажется, -- проблема Криса.
18
Существует целая ветвь философии, касающаяся определения Качества, известная под названием «эстетика». Ее вопрос -- что имеется в виду под прекрасным? -- прослеживается вплоть до античности. Но когда Федр был студентом-философом, он яростно отталкивался от всей этой ветви знания. Он почти намеренно провалил единственный курс по ней, который посещал, и написал несколько работ, где подвергал и преподавателя, и сам материал свирепым нападкам. Он ненавидел и поносил все.
Такую реакцию в нем вызывал не один конкретный эстетик. Все они вместе. И никакая определенная точка зрения не приводила его в ярость так, как мысль о том, что Качество должно подчиняться какой бы то ни было точке зрения. Интеллектуальный процесс вынуждал Качество идти к нему в рабство, проституировал его. Думаю, именно это служило источником его ярости.
В одной работе он написал: «Эти эстетики думают, что их предмет -- какая-то мятная карамелька, а сами они обладают привилегией обсасывать ее своими жирными губами; то, что можно поглощать, интеллектуально разделывать, насаживать на вилку и отправлять ложкой в рот, кусок за куском, с подобающими замечаниями гурманов -- меня уже от этого тянет блевать. То, что они обсасывают своими губами -- гниль того, что они убили уже давно.»
Теперь, когда сделан первый шаг процесса кристаллизации, он видел, что когда Качество продолжает оставаться не определенным определениями, целая сфера под названием «эстетика» сметается напрочь с лица земли... полностью лишается всех прав на существование... капут. Отказом определить Качество он полностью поместил его за пределы аналитического процесса. Если не можешь определить Качество, то тем самым никак не можешь подчинить его никакому интеллектуальному правилу. Эстетикам больше нечего сказать. Вся их сфера -- определение Качества -- исчезла.
Мысль об этом приводила его в полный восторг. Как будто открыл средство от рака. Больше никаких объяснений, что такое искусство. Никаких замечательных критических школ экспертов, существующих ради рационального определения того, в чем каждый композитор преуспел, а в чем провалился. Им всем, вплоть до самого последнего всезнайки, придется, наконец, заткнуться. Это больше не просто интересная мысль. Это мечта.
Не думаю, что в начале кто-либо действительно видел, что он собирается сделать. Видели интеллектуала, пытающегося донести до них нечто, обладающее всеми регалиями рационального анализа в преподавании. Они не видели, что его цель совершенно противоположна той, к которой они привыкли. Он не развивал рациональный анализ дальше. Он его блокировал. Он обращал метод рациональности против него самого, против своих же, защищая иррациональную концепцию, неопределенную сущность, называемую Качеством.
Он писал: «<1> Каждый преподаватель английского по композиции знает, что такое Качество. (Любому преподавателю, который этого не знает, следует этот факт тщательно скрывать, ибо это непременно послужит доказательством его некомпетентности.) <2> Любому преподавателю, который думает, что качество письма может и должно быть определено прежде, чем преподавать его, следует брать и определять его. <З> Все, кто чувствует, что качество письма существует, но не может быть определено, и что ему следует обучать в любом случае, могут с выгодой воспользоваться следующим методом обучения чистому качеству в письме без определения его.»
А дальше описывал некоторые методы сравнения, которые разрабатывал в классе.
Думаю, он на самом деле надеялся, что кто-то клюнет, бросит ему вызов и попытается дать определение Качества. Но никто этого так и не сделал.
Тем не менее, небольшое вводное замечание по поводу того, что неспособность определить Качество -- доказательство некомпетентности, вызвало на отделении удивленно вскинутые брови. В конце концов, он был младшим членом, и от него пока не ожидали выдвижения стандартов деятельности для тех, кто старше.
Его право говорить, как хочется, оценили, и старшие члены, кажется, получили удовольствие от независимости его мысли и поддержали его как-то по-церковному. Но, в отличие от верования многих оппонентов академической свободы, церковное отношение никогда не заключалось в том, что учителю позволено болтать все, что приходит в голову, вообще безо всякой ответственности. Церковное отношение заключается просто в том, что ответственность должна существовать перед Богом Разума, а не перед идолами политической власти. Тот факт, что он оскорблял людей, не имел никакого значения для истинности или ложности того, что он говорил, и этически сразить его за это было невозможно. Но его готовы были сразить -- этически и со смаком -- за любое проявление бессмысленности. Он мог делать все, что хотел, если только мог оправдать это с точки зрения разума.
Но как, к дьяволу, вообще можно оправдать отказ определить что-либо? Определения -- основание разума. Без них нельзя рассуждать. Он мог некоторое время сдерживать нападки причудливой диалектической работой ног и оскорблениями по части компетентности и некомпетентности, но рано или поздно пришлось бы выдвигать нечто более существенное. Его попытка выйти с чем-то существенным привела к дальнейшей кристаллизации за традиционными границами риторики -- к кристаллизации, выводящей в царство философии.
Крис оборачивается и бросает на меня измученный взгляд. Теперь уже недолго. Еще до того, как мы отправились в путь, имелись намеки на то, что это наступит. Когда ДеВиз сказал соседу, что я искушен в хождении по горам, и в глазах Криса зажегся огонек восхищения. Для него это было по-крупному. Скоро он выдохнется, и тогда можно будет останавливаться на ночь.
О-оп! Вот так. Упал. Не встает. Ужасно аккуратно и выглядит не очень случайно. Теперь он смотрит на меня с болью и злостью, ища в моих глазах осуждения. Я его не показываю. Сажусь рядом и вижу, что он почти разгромлен.
-- Ну, -- говорю я, -- можем или остановиться здесь, или идти дальше. Что ты хочешь?
-- Все равно, -- говорит он. -- Я не хочу...
-- Чего ты не хочешь?
-- Мне все равно, -- сердито отвечает он.
-- Ну, раз тебе все равно, то пойдем дальше, -- говорю я, ловя его на слове.
-- Мне не нравится этот поход, -- говорит он. -- Он неинтересный. Я думал, он будет интересным.
Злость чуть не застает меня врасплох:
-- Может и так, -- отвечаю я, -- но ты бы лучше подумал, прежде чем так говорить.
В его глазах я вижу внезапный проблеск страха, и он поднимается.
Мы идем дальше.
Небо над другой стеной ущелья затягивает тучами, а ветер в соснах вокруг становится холодным и зловещим.
Но крайней мере, по холоду легче идти...
Я говорил о первой волне кристаллизации за пределами риторики, которая стала результатом отказа Федра определять Качество. Ему надо было ответить на вопрос: Если не можешь его определить, то почему ты думаешь, что оно существует?
Его ответ был старым ответом, принадлежавшим философской школе, называемой реализм. «Вещь существует,» -- утверждал он, -- «если мир без нее не может нормально функционировать. Если мы можем показать, что мир без Качества функционирует ненормально, мы тем самым покажем, что Качество существует, определено оно или нет.» И вслед за этим принялся вычитать Качество из описания мира, каким мы его знаем.
Первой жертвой подобного вычитания, говорил он, будут изящные искусства. Если в искусстве не можешь отличить плохого от хорошего, то оно исчезает. Нет смысла вешать на стену картину, если голая стена смотрится так же неплохо. Нет смысла в симфониях, когда царапанье по пластинке или гудение проигрывателя тоже приятно слушается.
Исчезнет поэзия, поскольку смысл в ней появляется лишь изредка, а практической ценности нет никакой. И, что интересно, пропадет комедия. Все перестанут понимать шутки, поскольку разница между чувством юмора и его отсутствием -- это Качество в чистом виде.
Затем он заставил исчезнуть спорт. Футбол, бейсбол, игры всех видов -- испарятся. Счет больше не будет мерой того, что имеет смысл, а останется пустой статистикой, как количество камней в куче гравия. Кто будет ходить на них смотреть? Кто будет играть?
Потом он вычел Качество из рынка и предсказал перемены, которые там произойдут. Поскольку качество вкуса не будет иметь смысла, в магазинах останутся только самые основные крупы -- рис, например, кукурузная мука, соевые бобы и мука; возможно, также какое-нибудь неопределенное мясо, молоко для грудных детей, а также витаминные и минеральные наполнители для восполнения недостатка. Алкогольные напитки, чай, кофе и табак пропадут. Так же, как и кино, танцы, пьесы и вечеринки. Все мы будем пользоваться общественным транспортом. Все будем носить армейские сапоги.
Огромная часть нас останется без работы, но это, вероятно, временно -- до тех пор, пока не переориентируемся на работу, в сущности, без Качества. Прикладная наука и технология коренным образом изменятся, но чистая наука, математика, философия и, в особенности, логика останутся безо всяких изменений.
Федр нашел это последнее особенно интересным. Чисто интеллектуальные занятия менее всего подвержены вычитанию Качества. Если Качество опустить, только рациональность останется неизменной. Это странно. С чего бы так?
Он не знал. Но знал, что вычитание Качества из картины мира, каким мы его знаем, обнаружило величие и важность этого термина, о которых поначалу он и не подозревал. Мир может функционировать без Качества, но жизнь будет такой скучной, что её едва ли стоить жить. Фактически, не стоит жить вообще. Слово стоить -- термин Качества. Жизнь просто будет житься безо всяких ценностей или целей.
Он оглянулся на то, куда завела его эта линия мысли, и решил, что доказал свою точку зрения. Поскольку очевидно, что мир не функционирует нормально при отнятом Качестве, Качество существует, определено оно или нет.
Вызвав это видение мира без Качества, он вскоре обратил внимание на его сходство с некоторыми социальными ситуациями, о которых уже читал. На ум пришли Древняя Спарта, коммунистическая Россия и ее сателлиты. Красный Китай, «Прекрасный Новый Мир» Олдоса Хаксли и «1984» Джорджа Оруэлла. Также из собственного опыта он припомнил людей, которые только приветствовали бы этот мир без Качества. Те же, кто пытался заставить его бросить курить. Они хотели рациональных причин, по которым он курил, а когда их у него не находилось, они становились очень надменными, будто он потерял лицо или еще что-то. Они должны были знать причины, планы и решения для всего. Такие же, как он. Такие, на которых он сейчас нападал. А он долго искал для них подходящее имя, включавшее бы в себя все, чтобы хоть как-то уцепиться за этот мир без Качества.
В первую очередь, мир этот был интеллектуальным, но не только разумность была там фундаментом. То было определенное основное отношение к тому, каким является мир, предрасположенное видение того, что он существует согласно законам -- разуму, -- и что совершенствование человека лежит, главным образом, в обнаружении этих законов разума и в применении их к удовлетворению его желаний. Именно эта вера удерживала все вместе. Он некоторое время искоса глядел на картину такого мира без Качества, воссоздавал дополнительные подробности, думал о нем, потом глядел еще немного и еще немного думал, и наконец вернулся к тому, с чего начинал прежде. Круг замкнулся.
Квадратность.
Вот этот взгляд. Вот что объемлет все. Квадратность. Когда вычитаешь Качество, получаешь квадратность. Отсутствие Качества -- сущность квадратности.
Он вспомнил своих приятелей-художников, с которыми как-то путешествовал по Соединенным Штатам. Те были неграми и постоянно жаловались именно на эту Бескачественность, которую он описывал. Квадратный. Так они это называли. Тогда, давно, еще до того, как это слово подхватили средства массовой информации и запустили в национальное употребление белыми, они называли все это интеллектуальное барахло квадратным и не хотели иметь с ним ничего общего. И между ним и ими происходило фантастическое смешение в разговорах и отношениях, поскольку он был таким первоклассным примером квадратности, о которой они говорили. Чем больше он пытался поймать их на том, о чем они говорили, тем более туманными они становились. А теперь, с этим Качеством, он, казалось, говорил то же самое -- и так же смутно, как и они, хотя то, о чем он говорил, было таким же жестким, ясным и плотным, как и любая рационально определенная сущность, с которой он когда-либо имел дело.
Качество. Вот о чем они говорили все время. Он вспомнил, как один из них сказал:
-- Парень, пожалуйста, будь так добр и просто врубись -- и попридержи все свои чудесные семидолларовые вопросы при себе, а? Если все время надо спрашивать, что это такое, у тебя никогда не будет времени это узнать.
Душа. Качество. То же самое?
Волна кристаллизации катилась вперед. Он видел два мира одновременно. С интеллектуальной -- квадратной стороны -- он теперь видел, что Качество -- термин расщепления. То, чего ищет каждый интеллектуал-аналитик. Берешь свой аналитический нож, направляешь кончик прямо на термин «Качество» и просто постукиваешь -- не сильно, легонько, -- и целый мир раскалывается, расщепляется ровно на две части: хиповый и квадратный, классический и романтический, технологический и гуманитаристский -- и этот раскол ясен. Нет никакого беспорядка, никакой путаницы. Никаких маленьких штучек, которые можно повернуть и так, и этак. Не просто умелый разлом, а очень удачный разлом. Иногда самые лучшие аналитики, работая с самыми очевидными линиями раскола, могут постукать и не получить ничего, кроме кучи мусора. И все же -- вот оно, Качество; крошечная, едва заметная линия дефекта; трещинка алогичного в нашей концепции вселенной; а постукал по ней, и вся вселенная распалась -- да так аккуратно, что почти не верится. Вот бы Кант был жив! Кант бы это оценил. Искусный гранильщик алмазов. Он бы увидел. Оставить Качество не определенным. Вот в чем секрет.
С каким-то начинающимся осознанием того, что он вовлекается в странное интеллектуальное самоубийство, Федр писал: «Квадратность может быть сжато и в то же время тщательно определена как неспособность видеть качество прежде, чем оно интеллектуально определено, то есть изрублено на слова... Мы доказали, что качество, хоть и не определенное, существует, его существование можно увидеть эмпирически в классе, и можно продемонстрировать логически показом того, что без него мир не может существовать так, как мы его знаем. Остается увидеть и проанализировать не качество, а те странные привычки мышления, называемые "квадратностью", которые иногда мешают нам его видеть.»
Вот так стремился он отразить нападение. Предметом анализа, пациентом на столе, становилось уже не Качество, а сам анализ. Качество было здоровым и в хорошей форме. Это с анализом, казалось, что-то не в порядке -- то, что мешало ему видеть очевидное.
Я оборачиваюсь и вижу Криса далеко позади.
-- Пошли! -- кричу я.
Он не отвечает.
-- Пойдем же, давай! -- кричу я снова.
Затем я вижу, как он падает на бок и садится в траву на склоне горы. Я оставляю рюкзак и спускаюсь к нему. Склон так крут, что мне приходится спускаться боком. Когда я подхожу, он плачет.
-- Я подвернул лодыжку, -- говорит он и не смотрит на меня.
Когда эго-скалолаз должен защищать образ самого себя, он естественным образом для этого лжет. Но видеть это отвратительно, и мне стыдно за себя, что я позволил этому случиться. Теперь мое желание продолжать дальше размывается его слезами, и его внутреннее поражение передается мне. Я сажусь, свыкаюсь немного с этой мыслью и, не отворачиваясь от нее, поднимаю его рюкзак и говорю:
-- Я понесу рюкзаки по очереди. Сейчас этот подниму туда, где лежит мой, и ты с ним останешься ждать меня, чтобы мы его не потеряли. А свой отнесу дальше и потом вернусь за твоим. Так ты сможешь хорошо отдохнуть. Времени уйдет больше, но дойдем.
Но я сделал это слишком поспешно. В моем голосе все еще звучит отвращение и негодование -- он его слышит, и ему стыдно. Видно, что он злится, но ничего не говорит -- из страха, что ему опять придется нести рюкзак, -- а только нахмуривается и не обращает на меня внимания, пока я перетаскиваю рюкзаки наверх. Я вытесняю из себя негодование по поводу того, что мне приходится это делать, думая о том, что, на самом деле, мне это работы прибавило не больше, чем если бы все было наоборот. Работа -- лишняя только в смысле достижения вершины горы, а это цель лишь номинальная. В смысле же подлинной цели -- нескольких лишних хороших минут, одной за другой -- выходит то же самое; а в действительности -- даже лучше. Мы медленно карабкаемся вверх, и негодование испаряется.
Весь следующий час мы медленно движемся все выше и выше; я по очереди переношу рюкзаки к тому месту, где заметен начинающийся ручеек. Посылаю Криса принести воды в одном из котелков; он уходит. Вернувшись, спрашивает:
-- Почему мы здесь остановились? Пошли дальше.
-- Это, наверное, последний ручей, мы их долго теперь не встретим, Крис. К тому же, я устал.
-- Почему ты так устал?
Он что, старается разозлить меня? Успешно.
-- Я устал, Крис, потому что несу рюкзаки. Если ты торопишься, то бери рюкзак и иди вперед. Я догоню.
Он снова глядит на меня с проблеском страха, а потом садится.
-- Мне это все не нравится, -- произносит он почти в слезах. -- Я ненавижу это все. Жалко, что я пошел. Зачем мы вообще сюда пошли? -- Он плачет. И сильно.
Я отвечаю:
-- Ты меня тоже заставляешь об этом пожалеть. Лучше съешь что-нибудь.
-- Ничего я не хочу. У меня живот болит.
-- Как угодно.
Он отходит в сторону, срывает травинку и засовывает ее в рот. Потом садится, уронив голову на руки. Я готовлю себе обед и ложусь немного отдохнуть.
Когда я просыпаюсь, он по-прежнему плачет. Некуда уйти ни мне, ни ему. Делать больше нечего -- придется справляться с существующей ситуацией. Но честное слово, я не знаю, какова она -- эта существующая ситуация.
-- Крис, -- наконец говорю я.
Он не отвечает. Я повторяю:
-- Крис.
По-прежнему никакого ответа. Наконец, он агрессивно произносит:
-- Чего?
-- Я хотел тебе сказать, Крис, что тебе ничего не нужно мне доказывать. Ты это понимаешь?
Вспышка настоящего ужаса озаряет его лицо. Он яростно дергает головой. Я говорю:
-- Ты не понимаешь, что я имею в виду, да?
Он продолжает смотреть в сторону и не отвечает. Ветер стонет в соснах.
Ну, я не знаю. Просто не знаю, что это такое. Не просто бойскаутское самомнение так его расстраивает. Что-то очень незначительное отражается на нем так плохо, и это -- конец света. Когда он пытается что-то сделать, и у него не выходит, он взрывается или бросается в слезы.
Я откидываюсь обратно на траву, отдыхаю опять. Может, нас обоих громит это отсутствие ответов. Я не хочу идти вперед, потому что похоже, что впереди тоже нет никаких ответов. И сзади нет. Просто боковой дрейф. Вот что между ним и мной. Боковой дрейф, ожидание чего-то.
Позже я слышу, как он рыскает в рюкзаке. Я переворачиваюсь и вижу, как он яростно смотрит на меня.
-- Где сыр? -- спрашивает он. Тон по-прежнему агрессивный.
Но я не собираюсь на это поддаваться.
-- Угощайся сам, -- говорю я. -- Я тебя обслуживать не собираюсь.
Он роется в мешке, находит сыр и крекеры. Я протягиваю ему охотничий нож, чтоб было чем намазывать сыр.
-- Я думаю, Крис, нужно сделать так: я положу все тяжелое в свой рюкзак, а легкое -- в твой. Так не придется ходить туда-сюда с обоими.
Он соглашается, и его настроение улучшается. Кажется, это что-то для него разрешило.
Мой рюкзак теперь весит, должно быть, фунтов сорок-сорок пять, и, пройдя немного, равновесие устанавливается примерно на одном вздохе на каждый шаг.
Мы подходим к еще более крутому подъему, и оно меняется на два вздоха на шаг. На одном участке склона доходит до четырех. Огромные шаги, почти вертикальные; надо цепляться за корни и ветки. Я чувствую себя глупо, поскольку надо было спланировать путь в обход. Вот и пригодились осиновые палки, и Крису интересно пользоваться своей. Рюкзак смещает центр тяжести наверх, а посох хорошо предохраняет от оверкиля. Устанавливаешь одну ногу, посох, РЫВКОМ подтягиваешься на нем, вверх, делаешь три вздоха, потом устанавливаешь другую ногу, ставишь посох, РЫВОК вверх...
Не знаю, осталось ли во мне сегодня еще хоть немного Шатокуа. Обычно днем примерно в это время у меня начинает ехать крыша... может, только еще один общий взгляд на все, и на сегодня хватит...
Давным-давно, когда мы только еще начинали это странное путешествие, я говорил о том, как Джон и Сильвия, казалось, бежали от какой-то таинственной силы смерти, которая виделась им воплощенной в технологию, и что таких, как они, много. Я немного говорил и о том, как некоторые из вовлеченных в технологию людей, казалось, тоже стремились избежать ее. А причиной, лежавшей в основе этой беды, было то, что они видели ее в каком-то «оттяжном измерении», которое касалось непосредственной поверхности вещей, в то время как меня больше заботила форма, лежащая в их основе. Я назвал стиль Джона романтическим, а свой -- классическим. На жаргоне шестидесятых, его был «хиповый», мой -- «квадратный». Потом мы начали углубляться в этот квадратный мир, чтобы посмотреть, что заставляет его тикать. Обсуждались данные, классификации, иерархии, причины-следствия и анализ, и где-то посреди всего этого завязался разговор про горсть песка -- мир, который мы сознаем, -- взятую из бескрайнего пейзажа осознания вокруг нас. Я сказал, что над этой пригоршней начинает работать процесс разделения, который и делит ее на части. Классическое, квадратное понимание касается кучек песка, природы песчинок и основы для их рассортирования и взаимосвязей.
Отказ Федра определить Качество в терминах этой аналогии был попыткой сломать хватку классического пескопросеивающего способа понимания и найти точку общего понимания между классическим и романтическим мирами. Качество, термин раскола между хиповым и квадратным, казалось, ею и стало. Оба мира пользуются этим термином. Оба знают, что это такое. Разница только в том, что романтический оставляет его в покое и оценивает его таким, каково оно есть, классический же старается превратить его в набор интеллектуальных кубиков для строительства чего-то другого. Теперь же, при заблокированном определении, классический ум вынужден рассматривать Качество романтически: не искаженным мыслительными структурами.
Я это все сильно раздуваю, все эти классически-романтические различия, но Федр так не делал. Ему на самом деле не были интересны никакие сплавления различий между двумя этими мирами. Он искал другого -- свой призрак. И в погоне за этим призраком шел до более широких значений Качества, увлекавших его дальше и дальше -- до самого его конца. Я отличаюсь от него тем, что у меня нет ни малейшего намерения доходить до этого конца. Он прошел по этой территории и раскрыл ее. Я намереваюсь остаться здесь, возделывать ее и смотреть, смогу ли заставить здесь что-нибудь вырасти.
Я думаю, референтом этого понятия, могущего расколоть мир на хиповый и квадратный, классический и романтический, технологический и гуманитаристский, является сущность, которая может объединить мир, уже расколотый вдоль этих линий, в одно. Подлинное понимание Качества не просто служит Системе, бьет ее, или даже бежит от нее. Подлинное понимание Качества захватывает Систему, укрощает ее и заставляет ее работать на чью-либо личную пользу, оставляя, в то же самое время, этого кого-то свободным претворять свою внутреннюю судьбу.
Теперь, когда мы взобрались на одну стену ущелья, можем оглянуться и посмотреть вниз, на другую сторону. Она -- такая же отвесная, как и эта: темная подстилка черно-зеленоватых сосен до самого хребта. Мы можем измерить пройденное расстояние визированием против нее по кажущемуся горизонтальным углу.
Наверное, разговоров о Качестве на сегодня хватит, и слава Богу. Я не против Качества, просто все классические разговоры о нем -- не оно само. Качество -- просто точка фокуса, вокруг которой переставляется куча интеллектуальной мебели.
Мы останавливаемся передохнуть и смотрим вниз. Настроение у Криса, кажется, улучшилось, но я боюсь, что это снова его «я».
-- Смотри, как далеко мы ушли, -- говорит он.
-- Идти нам еще намного дальше.
Потом Крис кричит -- послушать свое эхо, и швыряет вниз камни -- посмотреть, куда они упадут. Он уже почти дерзит мне, поэтому я меняю равновесие ходьбы относительно дыхания и перехожу на хороший быстрый шаг, раза в полтора быстрее прежнего. Это его как-то отрезвляет, и мы продолжаем лезть наверх.
Около трех часов дня ноги у меня становятся резиновыми, и нам пора останавливаться. Я не в самой лучшей форме. Если будешь идти дальше после того, как появится такое резиновое ощущение, то начнешь тянуть мышцы, и следующий день превратится в агонию.
Мы выходим на плоское место, бугор, выпирающий из склона горы. Я говорю Крису, что на сегодня это всё. Он, кажется, доволен и весел; может быть, я с ним и добился какого-то успеха.
Я готов немного вздремнуть, но в ущелье собрались облака, видимо, готовые облить нас дождем. Они так заполнили ущелье, что дна не видно, а хребет напротив проглядывает еле-еле.
Я открываю рюкзаки и вытаскиваю половинки палатки, армейские пончо, и пристегиваю их друг к другу. Беру веревку и натягиваю между двух деревьев, потом набрасываю на нее половинки нашего укрытия. Из стволов кустарника мачете вырезаю колышки и вбиваю их, потом плоским концом выкапываю неглубокую канавку вокруг палатки -- отводить дождевую воду. Едва успеваем затащить все внутрь, как начинается дождь.
Насчет дождя у Криса хорошее настроение. Мы растягиваемся на спальниках, смотрим, как спускается дождь, и слушаем его глухое постукивание по палатке. Лес выглядит туманно, на нас обоих нападает созерцательность, и мы наблюдаем, как вздрагивают листья кустов, когда по ним попадают капли, и вздрагиваем немного сами, когда разносится раскат грома, но мы счастливы оттого, что сухи, даже если все вокруг нас -- мокро.
Через некоторое время я лезу в рюкзак за книжкой Торо, нахожу ее и немного напрягаю зрение, чтобы почитать Крису в сером свете дождя. Мне кажется, я уже объяснял, что мы так делали раньше и с другими книгами, «продвинутыми», которых иначе он бы не понял. Делается так: я читаю фразу, он встревает с длинной серией вопросов по поводу этой фразы, а потом, когда любопытство его удовлетворено, я читаю следующую.
Мы так читаем Торо в течение некоторого времени, но через полчаса я, к своему удивлению, обнаруживаю, что Торо не доходит. Крис беспокоен, я -- тоже. Его структуоа языка не подходит для горного леса, в котором мы находимся. У меня такое ощущение, по крайней мере. Книга кажется ручной и отъединенной -- никогда бы не подумал так о Торо, а вот -- тем не менее. Он разговаривает с другой ситуацией, с другим временем, раскрывая только зло технологии, а не решение его. Он не разговаривает с нами. Я неохотно убираю книгу на место, и мы оба молчим и размышляем. Только Крис, я, лес и дождь. Никакие книги не могут больше вести нас за собой.
Котелки, выставленные наружу, начинают наполняться водой, а когда ее набирается достаточно, мы сливаем ее в один, добавляем немного кубиков куриного бульона и нагреваем на маленькой печке «Стерно». Как и любая еда или питье после трудного подъема в горах, бульон -- очень хорош.
Крис говорит:
-- А с тобой ходить в поход мне нравится больше, чем с Сазерлендами.
-- Обстоятельства другие, -- отвечаю я.
Когда с бульоном покончено, я достаю банку свинины с бобами и вываливаю ее в котелок. Она разогревается долго, но нам некуда торопиться.
-- Вкусно пахнет, -- говорит Крис.
Дождь прекратился, и только случайные капли стучат по палатке.
-- Думаю, завтра будет солнце, -- говорю я.
Мы передаем друг другу котелок, въедаясь в него с противоположных сторон.
-- Пап, о чем ты все время думаешь? Ты всегда все время думаешь.
-- Охххх... обо всем.
-- О чем?
-- Ох, о дожде, и о бедах, которые могут случиться, и обо всем вообще.
-- О чем -- всем?
-- О том, как тебе будет, когда ты вырастешь.
Ему интересно:
-- А как будет?
Но в его глазах виден легкий эгоистический блеск, когда он это спрашивает, поэтому ответ в результате получается замаскированным:
-- Не знаю, -- говорю я. -- Просто я об этом думаю.
-- Как ты думаешь, мы завтра доберемся до вершины этого ущелья?
-- Конечно, нам не так много осталось.
-- Утром?
-- Думаю, да.
Потом он засыпает, и влажный ночной ветер спускается от хребта, заставляя сосны вздыхать. Контуры древесных верхушек плавно движутся вместе с ним. Они подаются и возвращаются на место, потом со вздохом опять подаются и возвращаются, беспокойные от сил, которые не есть часть их природы. Одна сторона палатки начинает трепетать от ветра. Я встаю и укрепляю ее колышком, потом немного брожу по влажной пружинящей траве бугра, заползаю обратно в палатку и жду, когда придет сон.
2>1>
Достарыңызбен бөлісу: |