Искусство осваивает мир цирка и ярмарочных увеселений сравнительно медленно. Эстетическая транспозиция совершается постепенно, в несколько этапов. Первым слово берет театральный хроникер: изысканным слогом он рассказывает буржуа, читающему газету или журнал, о том, какой восторг ему довелось испытать в заведениях, где обычно не бывают «приличные люди». К числу журналистов, более других способствовавших тому, чтобы цирковые зрелища получили патент на художественное благородство, принадлежит Готье. Чем же они привлекли писателя? Ловкость, подвижность, взлет артиста над землей - вот что доставляет ему самое большое наслаждение в цирке и варьете. Он упивается чудесными трюками.
Готье не скрывает своего восхищения канатной плясуньей:
Что может быть приятнее для глаз, чем девушка в усыпанной блестками юбке, в крохотных башмачках с натертыми тальком узенькими подошвами, которая пробует носком, достаточно ли туго натянут канат, а затем бесстрашно устремляется вперед над бездной партера и прыгает, взлетая к заднику сцены подобно волану, посланному ракеткой, - нельзя и представить себе что-либо более воздушное, более легкое и грациозно-рискованное.
Он славит мастерство Ориоля, клоуна-акробата из «Олимпийского цирка»:
Рядом с Ориолем любая обезьяна показалась бы колченогой и криворукой; он, похоже, забыл о законах тяготения: проворнее мухи всползает он вверх по лакированной поверхности высоченной колонны, а при желании мог бы шагать и по потолку. Если он не летает, то разве лишь из кокетства. Дарование Ориоля на удивление гибко, в своем искусстве он достиг подлинного энциклопедизма: он прыгун, жонглер, эквилибрист, канатный плясун, наездник, гротескный актер, а вдобавок ко всему еще и наделен невероятной силой. Это настоящий Геракл в миниатюре, с небольшими женскими ступнями, с детскими ручками и голоском. Трудно вообразить более ладно пригнанные мускулы, более атлетичную шею, более изящное и крепкое телосложение; и все это венчается задорным личиком китайчонка, которому достаточно одной-единственной ужимки, чтобы развеселить весь зрительный зал. Ни в одном из трюков этого чудесного клоуна не ощущалось и малейшей натуги [...] Искусство циркачей до сих пор еще не оценено по достоинству; то, что делает Ориоль, было бы невозможно без сочетания трех драгоценных качеств: ловкости, смелости и мощи.
И еще один рассказ Готье - о потрясении, которое в 1838 году его заставили пережить английские клоуны Лоуренс и Редиша (не только шуты, но
и гимнасты, «люди из гуттаперчи»):
Они добились всего, чего человек может добиться от своих жил и мышц: они складываются вчетверо, вытягиваются, пластаются, они ходят колесом, они поражают воображение! Костюмы их невероятно комичны: на первом - красно- черное одеяние и наполовину пурпурный, наполовину коричневый парик; на втором - белый наряд с галунами, обшитый громадными, с добрый апельсин, пуговицами, лицо же у него вымазано мукой и усыпано розовыми крапинами, причем эту белизну подчеркивают неестественно большие брови «домиком». Его облик на удивление хорошо продуман и прекрасно гармонирует со сдержанностью и молчаливостью этого персонажа.
Эти сиамские близнецы от акробатики превзошли все, что мы видели до сих пор: они дотягиваются пятками до затылка, переплетают свои ноги наподобие завязанной в узел ленты; они разрываются пополам, и каждая половинка пляшет наособицу; они превращаются в жаб и, выворачивая лапы, скачут на брюхе - ни дать ни взять настоящие жабы, вылезшие из болота глотнуть воздуха; они удваиваются, раздваиваются, то прибавляют, то уменьшаются в росте, они свиваются в клубок, словно змеи. Силы тяжести для них не существует. О великие комедианты, о волшебные прыгуны! Увидев вас, стыдишься своей привычки ходить на ногах - хочется самому помчаться по улицам колесом и вернуться домой на руках.
Писатель восхваляет и дарования французского клоуна:
Дебюро посчастливилось получить классическое образование на коврике гимнаста, посреди площадей и перекрестков. Он ходил вверх ногами, удерживал лесенку на носу, барабанил пятками по собственному загривку, танцевал на ходулях, садился в шпагат, делал сальто-мортале, был тем, что на языке циркового искусства называется человеком без костей.
Как видим, о чем бы Готье ни писал, он восхищается прежде всего ловкостью акробата, тем вызовом, который его тело бросает силе тяжести, метаморфозой, роднящей его с «крылатым странником Паком». Сожалея, что английский художник Пейтон изобразил Оберона в мишурном трико циркового «висопляса», Готье тем не менее считает Шекспира, «короля гениев», верховным повелителем воздушной феерии, полетов в пространстве. А в современном искусстве воплощать подлинный дух этой феерии лучше других умеют плясунья и гибкий мим. Их летающие тела, не утрачивая телесности, но и вырываясь благодаря своей энергии и воздушности из привычных границ, совершают у всех на глазах фантастический подвиг, непосильный для низкой человеческой природы.
Именно этих восторгов и жаждет Готье. Его художественный идеал (который, несколько греша упрощением, считали идеалом живописца) связан с любой деятельностью, позволяющей существу из плоти и крови преодолевать рамки возможного - но так, чтобы не порывать при этом с плотской природой, а наделять ее лучистым ореолом. Цирк может быть одной из священных вершин, на которых совершается откровение прекрасного, - если только способность человека управлять собственным телом демонстрирует себя там во всей полноте, если он становится там и сверхчеловеком, и недочеловеком: крылатым духом и жабой в одном лице.
Дерзкую мысль о том, что подвиг акробата можно считать аллегорическим эквивалентом поэтического акта, позже (развивая известное представление о поэзии, которое ставит особенно высоко техническое мастерство и изощренность стихотворца) высказывает Банвиль - в начальном и заключительном стихотворениях своего пародийного сборника «Акробатические оды» (1857). Для Банвиля, как и для Готье, головокружительная высота, на которую возносится клоун-акробат, делает его исключением из числа обычных смертных. И пусть на него напялен смешной костюм, пусть служитель Музы вынужден «на скрипке гаерской играть, по лесенке ступая шаткой» - тем самым он получает возможность ответить едкой насмешкой опустившемуся обществу, где всем правят деньги, где «один теперь нам сладок звук: когда крупье стучит лопаткой».
Неудержимое стремление ввысь придает бунту поэта характер победного торжества:
...Но кто бы ни был он -
Красавец иль урод горбатый,
Герой героем, шут шутом,
С мечом в руке или с шестом,
В наряде пестром акробата,
Трибун, пророк иль лицедей, -
Обычных он бежит путей:
Гнушаясь низкой мостовою,
Идет по горним высотам
Иль по канату... но и там
Его дорога - над толпою.
В стихотворении «Клоун»6 это превосходство поэта символизируется высотой, на которую возносит прыгуна его вертикальный взлет. Банвиль рисует всепобеждающее стремление вверх. То, что у клоуна «рана в боку», не мешает ему взмыть в звездную высь:
Как невесомый пух летя,
Он мог бы одолеть шутя
Хоть десять лестниц Пиранези.
Лучом фонарным освещен,
Все выше, выше прыгал он,
О недоступном небе грезя.
«Лестницы Пиранези» здесь не выглядят бездной, поглощающей человеческую надежду, - напротив, они легко преодолеваются прыжком, выносящим акробата снизу вверх. В этом полете Ганимеда (совершающемся без участия какого-либо Юпитера) низкая действительность значит ничуть не меньше, чем покоренные дали:
Ну, дальше! выше! прочь от них:
Газетчиков, дельцов, портных,
Кол басн и ков... Еще усилье!
Еще! еще! влечет меня
Лазурь густая, ввысь маня,
Нужны мне крылья! крылья! крылья!
И вот, исполненный тоски,
От жалкой подкидной доски
С такою силой прянул в воздух
Прыгун, что холст шатра прорвал
И улетел, покинув зал,
В простор небес, где плыли звезды.
Астольф в поэме Ариосто летит за потерянным разумом Роланда на луну. Банвиль же, более самолюбивый, чем может показаться с первого взгляда, гордо подчеркивает, что его «Акробатические оды» кончаются тем же словом, что и «Божественная комедия»:
В этом заключительном стихотворении я попытался выразить чувство, знакомое мне особенно хорошо, - притяжение бездны над нашими головами. И еще: уступая одному из наиболее дорогих мне пристрастий, я всегда, когда можно, ставлю в конце книги слово, завершающее «Божественную комедию» Данте, - божественное слово, которое во множественном числе пишется так:
ЗВЕЗДЫ.
Любопытно, что одно из первых выдающихся произведений живописи, вдохновленных миром цирка, - «Мисс Дала» Дега - замечательно передает ощущение подъема по вертикали: художник, бесспорно, слагает здесь гимн захватывающей высоте и, если прибегнуть к выражению Банвиля, «бездне над нашими головами».
Поэтическая транспозиция циркового зрелища у Готье и Банвиля свидетельствует о динамическом и пластическом сопереживании авторов клоуну-акробату. Поэт отождествляет со способностью к левитации свой собственный талант: он видит в ней власть, которую сам хочет осуществлять над словесной плотью языка. Но эта эмоциональная сопричастность не заходит далеко. Прыжок акробата - радостный трюк, поразительная телесная ловкость в ее чистом виде - не вовлекает воображение поэта в какое-либо по-настоящему рискованное предприятие. Как правило, взлеты его фантазии ограничиваются прыжком с подкидной доски словесного искусства. Уже самой по себе акробатической смелости, считает поэт, вполне достаточно, чтобы противопоставить себя тем, кто остается внизу: аллегорически уподобляя себя прыгуну, он видит свое призвание в том, чтобы утверждать свою свободу высшей, бесцельной игрой, посмеиваясь над буржуа, над «сидящими»7.
Бодлер в своей статье о Банвиле при всем наружном восхищении этим автором отстраняется от подобной поэзии, раскрывая ее недостатки: «В этом лирическом мире все - люди, пейзажи, дворцы - преображено, если можно так сказать, неким апофеозом». Повсюду разливаются лучи этого дешевого блеска. Несчастья, страдания, «отвратительная жизнь, полная усилий и борьбы», исчезают как по мановению волшебной палочки. Кажется, что пространство распахнуто и свободно, что оно легко поддастся любому нашему порыву. «В эти чудесные мгновения человек всей своей душой, как никогда легкой и расширившейся, устремляется в воздух, словно желая воспарить в более высокую область». Но много ли толку в этой эйфории, в этом приподнятом состоянии? Можно ли считать их полноценными в отсутствие отрицательного начала, мрака и материальности, без которых поэзия остается всего-навсего мыльным пузырем, тающим в лазури? Прыжок банвилевского акробата, его вертикальное бегство из пределов удручающей реальности являются лучшей эмблемой опьянения, даруемого романтической иронией, - это подвиг духа, утверждающего свою свободу в акте безоглядного отвержения несовершенных жизненных обстоятельств. Здесь применим суровый вердикт Гегеля: ироническая свобода, пытаясь возвыситься над зрелищем человеческой тщеты, сама себя опустошает и обессмысливает. Воспарение в область чистой идеальности растворяется в бессодержательной абстракции.
«Я в парусиновой стене прорвал окно»8, - говорит о себе паяц из стихотворения Малларме, уподобившийся банвилевскому акробату. Этот герой преследует свой идеал не в звездной выси, а в прозрачной воде любимого взгляда. Подвергая себя еще большему риску и жертвуя своим «я», он умирает ради возрождения в абсолюте преображающей любви. Но блаженное плавание в глазах-озерах, в отличие от полета к звездам, не становится торжеством искусства. Напротив, оно преступно отрицает искусство. Паяц Малларме обнаруживает, что, желая пережить экстатическое воскрешение, он изменил «Музе» (то есть поэзии): гений неотделим от «белил». Осознание случившегося и есть кара, постигающая героя. «Наказанный паяц» кончается тремя следующими стихами:
Как мог я не понять - полночный ужас кожи! -
Что смытый ледяной водою слой белил,
Неблагодарному, мне был всего дороже!
В этом насквозь аллегорическом стихотворении художник, отлученный от жизни и в то же время не способный приблизиться к идеалу, вынужден оставаться пленником замкнутого пространства: «шут» и «горе-Гамлет», он не должен выходить за пределы балаганных подмостков, бутафорской вселенной, где перо, украшающее щеку актера, намалевано фонарной сажей. Его желание покинуть место метафорической репрезентации мира (пародийной по своим средствам и вместе с тем серьезной по своим последствиям), чтобы стяжать простые земные радости, - подлинное кощунство9.
Достарыңызбен бөлісу: |