Venus otia amat. Qui finem quaeris amoris,
Cedit amor rebus, res age, tutus eris! [71]
Следуя этому совету, я собирался с новым рвением углубиться в науки, но на каждой странице перед глазами моими мелькала Мисмис, я думал, читал и писал только одно: «Мисмис!» Автор, подумал я, вероятно, подразумевал иные дела, а так как от других котов я слыхал, что ловля мышей есть якобы чрезвычайно приятное и увлекательное занятие, то весьма возможно, что под словом «rebus» имелась в виду именно охота на мышей. Как только стемнело, я спустился в погреб и побрел по мрачным переходам, напевая: «Крадусь я лесом, тих, угрюм, курок ружья взведя...»
Но - ах! - вместо дичи, за которой я собирался охотиться, я увидел милый образ, выступивший из мрака мне навстречу. И опять жестокая боль любви пронзила мое слишком легко воспламеняющееся сердце. И я сказал: «Склони ко мне свой нежный взор, о утра свежая заря! Мурр с нареченной в дом войдут, где ждет их вечная любовь!» Так говорил я, окрыленный радостью, надеясь на победный венец. О несчастный! Пряча от меня глаза, пугливая кошечка умчалась на крышу.
А я, достойный жалости кот, все глубже погружался в пучину страсти, зажженной в груди враждебной звездой мне на погибель. Яростно возмущаясь против своей судьбы, я снова набросился на Овидия и прочитал такие строки:
Exige quod cantet, si qua est sine voce puella,
Non didicit chordas tangere, posce lyram [72].
- Ага! Скорее к ней, на крышу! - обрадовался я. - Найду свою нежную богиню там, где увидел ее впервые, и заставлю петь, да, петь, и если она возьмет хоть одну фальшивую поту, все пройдет, я исцелюсь, я буду спасен!
В тот миг, когда я выбрался на крышу, чтобы подкараулить прелестную Мисмис, по ясному небу и впрямь плыла луна, именем которой я клялся ей в любви. Мисмис долго не показывалась, и вздохи мои перешли в громкие любовные стенания.
Наконец я затянул песенку на самый унылый мотив, какой только смог придумать, и в ней говорилось приблизительно следующее:
Сонные воды, шумные чащи,
Бурных предчувствий ливень кипящий,
Со мной рыдайте,
Ответ мне дайте -
Мисмис, малютка, куда пропала?
Уж не хлыщу ли с нарядной шкурой
Ее невинность потехой стала?
О горы, скалы,
В тоске дичаю. Утешьте Мурра!
О месяц милый,
Спаси, помилуй!
Сыщи мне крошку, пошарь по свету, -
От лютой боли спасенья нету.
А ты, о друг мой, советчик хмурый,
Дай в горе руку
Скорбному другу.
Утешь в несчастье беднягу Мурра.
Как видишь, любезный читатель, достойному поэту вовсе не обязательно находиться в шумных чащах или сидеть у сонных вод - у ног его и без того будут плескаться шаловливые волны надежды, и в этих волнах он узрит все, что пожелает, и воспоет это, как пожелает. Если кого поразила возвышенная красота моих стихов, я скромно напомню, что находился в то время в экстазе, в состоянии влюбленной восторженности, а всем понятно, что заболевшие любовной лихорадкой, даже если они обычно не способны зарифмовать «радость» и «сладость» или «любовь» и «кровь», они, говорю, без малейшего усилия, не задумываясь, подберут рифму к этим не слишком необыкновенным словам, и из них фонтаном брызнут великолепнейшие стихи, подобно тому как человек, схвативший насморк, начинает неудержимо и отчаянно чихать. Этому экстазу прозаических натур мы уже обязаны многими превосходными творениями, и особенно примечательно, что Мисмисы рода человеческого, не отличавшиеся beaut'e [73], обретали на некоторое время громкую славу. И если такое случается с засохшим древом, то каков же должен быть успех цветущего! Я хочу этим сказать, что ежели любовь способна обратить в поэтов столь прозаичных тварей, как собаки, то чего же следует ожидать от истинных поэтов в такую пору их жизни? Итак, я не сидел в шумной чаще или у сонных вод, а обретался на высокой голой крыше, где ничего не было, не считая капельки лунного света, и все-таки в моих волшебных стихах обращался я к чащам, водам и скалам и под конец к своему другу Овидию с мольбой помочь мне в моей любовной беде. Несколько трудней оказалось для меня подыскать рифму к моему имени Мурр, даже самого простого слова «хмурый» я, при всей своей восторженности, долго не мог придумать. Но то, что я все-таки эту рифму нашел, доказало мне преимущество нашей породы над человеческой, ибо слово «человек», сколь мне известно, не сообразуется ни с какой рифмой, по поводу чего некий остряк, сочинитель комедий, высказал суждение, что человек ни с чем не сообразное животное. Зато я - сообразное.
Не напрасно издавал я звуки, полные мучительной тоски, не напрасно заклинал чащи, воды, месяц милый вызвать ко мне королеву моих мечтаний: легкой, грациозной походкой моя красавица вышла из-за трубы! «Это ты так замечательно поешь, милый Мурр?» - спросила, увидев меня, Мисмис. «Как! - воскликнул я в радостном изумлении. - Как! Ты меня знаешь, чудесное создание?» - «Да, конечно, - промолвила она, - ты мне понравился с первого взгляда, и я в глубине души очень страдала, когда мои невежи-кузены так безжалостно столкнули тебя в канаву!» - «Молчи, - перебил я ее, - ни слова о канаве, дорогое дитя, скажи лучше, скажи, любишь ли меня?» - «Я осведомлялась о твоих обстоятельствах, - продолжала Мисмис, - и узнала, что твое имя - Мурр, что ты не только сам живешь в изобилии и роскоши у одного очень доброго господина и пользуешься всякими благами, но вполне можешь разделить их с нежной супругой. О, я очень, очень люблю тебя, милый Мурр!» - «О небеса! - воскликнул я в упоении. - О небеса! Возможно ли это? Грезы это иль действительность? О, будь тверд, мой рассудок, не покидай меня! Ах, неужели я все еще на земле? Неужели сижу на крыше? Или витаю в облаках? Разве я все еще кот Мурр? Не свалился ли я с луны? Приди ко мне на грудь, о любимая! Но прежде назови мне свое имя, божественная!» - «Меня зовут Мисмис», - тихо пролепетала малютка с нежной стыдливостью и доверчиво села возле меня. Как она была хороша! Белая шубка отливала серебром при лунном свете, а зеленые очи сияли мягким томным огнем.
«Ты...»
(Мак. л.) ...конечно, любезный читатель, тебе следовало бы узнать это несколько раньше, но я молю небо, чтобы мне не пришлось больше беспорядочно перескакивать с одного на другое, как я принужден был поступать доселе. Итак, как уже говорилось выше, с отцом принца Гектора случилось то же, что и с князем Иринеем, - он, сам не зная как, выронил из кармана свое владеньице. Принц Гектор, менее всего склонный к тихой и мирной жизни, хотя из-под него и вытащили княжеский трон, все же устоял на ногах и, желая если не править, то по крайней мере командовать, поступил на французскую службу, где выказал необыкновенную храбрость; но однажды, услышав, как некая бродячая певица, тренькая на цитре, пропела ему: «Ты знаешь край, где рдеют апельсины?» - тотчас же отправился в тот край, где на самом деле рдеют апельсины, то есть в Неаполь, и вместо французского мундира натянул неаполитанский. Там он так быстро получил чин генерала, как это доступно лишь принцам. Когда умер отец принца Гектора, князь Ириней раскрыл большую книгу, куда он собственноручно заносил имена глав всех княжеских родов Европы, и отметил смерть своего светлейшего друга и товарища по несчастью. После того как это было совершено, он долго созерцал имя принца Гектора, а затем громко воскликнул: «Принц Гектор!» - и с такой силой захлопнул фолиант, что напугал гофмаршала, который отпрянул на три шага назад. Затем князь встал и начал медленно похаживать взад и вперед по комнате, нюхая испанский табак в таких количествах, что его достало бы для приведения в порядок целого океана мыслей. Гофмаршал долго говорил о почившем государе, обладавшем, кроме огромных богатств, прекрасным сердцем, о молодом принце Гекторе, обожаемом в Неаполе и монархом и народом, и т. п. Князь Ириней, казалось, пропускал все это мимо ушей, но вдруг подошел вплотную к гофмаршалу, остановился, вперил в него пронзающий фридриховский взгляд, с ударением произнес «Peut-^etre!» [74] и исчез в соседнем покое.
- Боже мой! - сказал гофмаршал. - У светлейшего князя, несомненно, зародилась первейшей важности мысль, а может быть, даже прожект.
Так оно и было. Князь Ириней размышлял о богатстве принца, о его родстве с могущественными государями и пришел к заключению, что принц Гектор всенепременно еще променяет шпагу на скипетр, и у него явилась мысль, что брачный союз принца с принцессой Гедвигой мог бы иметь весьма благие последствия. Камергер, которого князь тотчас же отправил к принцу для выражения глубокого соболезнования по случаю кончины его отца, соблюдая строжайшую тайну, положил в карман миниатюрный портрет принцессы, верно передававший даже оттенок ее кожи. Здесь надобно заметить, что принцессу действительно можно было бы назвать писаной красавицей, когда бы цвет ее кожи не так отливал желтизной. Поэтому она очень выигрывала при свечах. Камергер весьма ловко выполнил тайное поручение князя, который никому, даже княгине, ни словом не обмолвился о своем прожекте. Увидев портрет, принц пришел почти в такой же экстаз, как его сиятельный коллега в «Волшебной флейте». Подобно Тамино, он мог бы если не пропеть, то воскликнуть: «Волшебный образ твой!» - а затем: «Неужли я влюблен? Да, да, я, кажется, влюблен!» Обыкновенно не одна только любовь заставляет принцев стремиться к прекраснейшей, но принц Гектор, кажется, не думал ни о каких сторонних обстоятельствах, когда присел к столу и написал князю Иринею, что был бы счастлив, если бы ему милостиво позволили домогаться руки и сердца принцессы Гедвиги. Князь Ириней ответил, что, поелику он с радостью дает согласие на брак, которого желает от всего сердца, хотя бы из почтения к памяти сиятельного друга, никакого дальнейшего сватовства, в сущности, не требуется. Но, ради соблюдения необходимой формы, да благоволит принц прислать в Зигхартсвейлер какого-нибудь благовоспитанного мужчину достойного звания и заодно уполномочит его, по прекрасному старинному обычаю, заключить, вместо себя, брачный союз, дабы сам принц мог при полном параде взойти прямо на супружеское ложе. На что принц отвечал: «Нет, мой князь, я буду сам!»
Князю это пришлось не слишком по душе, он почитал венчание с доверенным лицом красивее, благороднее, величественнее и уже втихомолку предвкушал это торжество; его утешило лишь то, что перед бракосочетанием можно устроить пышный дворцовый праздник. Он намеревался торжественнейшим образом повесить принцу на грудь большой крест княжеского ордена, учрежденного отцом князя Иринея; ни один кавалер уже не носил, не имел права носить этот орден.
Итак, принц Гектор прибыл в Зигхартсвейлер, дабы увезти в свой дом принцессу Гедвигу, а кстати и получить большой крест давно забытого ордена. Он выразил желание, чтобы князь сохранил свой план в тайне, а главное, не сообщал ничего Гедвиге, ибо он должен, прежде чем просить руки принцессы, удостовериться в ее любви.
Князь не совсем понимал, что принц имел в виду, и высказал мысль, что, насколько ему не изменяет память, такая церемония, а именно - объяснение в любви перед бракосочетанием, никогда не была принята в княжеских домах. Однако если принц понимает под этим выражение некоторой attachement [75], то такие чувства предпочтительней во время жениховства не обнаруживать, но, поскольку легкомысленная молодежь всегда склонна насмешничать над велениями этикета, подобную attachement следует выказать как можно позднее, хотя бы, скажем, за три минуты до обмена кольцами. Сколь прекрасно и возвышенно было бы, если бы вступающая в брак светлейшая чета в тот миг выказала друг другу некоторое отвращение, но, к несчастью, в нынешние времена на подобные правила высшей благопристойности смотрят как на нелепый вздор.
Когда принц впервые увидел принцессу Гедвигу, он шепнул своему адъютанту на непонятном для других неаполитанском наречии: «Клянусь всеми святыми! Она - красавица, но рождена близ Везувия, и его огонь сверкает в ее очах».
Принц Игнатий уже успел надоесть Гектору своими расспросами о том, есть ли в Неаполе красивые чашки и сколько их у принца, после чего тот, пройдя сквозь строй поклонов, хотел было снова обратиться к Гедвиге, но двери распахнулись, и князь пригласил его в парадный зал для участия в величественной церемонии, с каковой целью тут были собраны все особы, по своим качествам мало-мальски достойные допуска ко двору. На сей раз князь был менее строг, чем обычно, ибо зигхартсвейлерский кружок вряд ли можно было почитать двором, - его едва достало бы, чтобы устроить загородный пикник. Бенцон с Юлией тоже присутствовали на празднестве.
Принцесса Гедвига была молчалива, сосредоточенна, безучастна и, по-видимому, обращала на прекрасного чужестранца с юга не больше внимания, чем на всякое другое новое лицо при дворе, а когда ее фрейлина, краснощекая Нанетта, стала настойчиво шептать ей на ухо, что иноземный принц поразительно хорош собой, а такого красивого мундира она никогда в жизни не видывала, принцесса с раздражением спросила, не сошла ли она с ума.
И вот принц Гектор распустил перед принцессой пестрый павлиний хвост своей хвастливой любезности; почти оскорбленная неумеренностью его слащавых комплиментов, она расспрашивала его об Италии и Неаполе. Принц нарисовал перед нею рай, где она будет царить как богиня. Он доказал свое непревзойденное искусство вести беседу с дамой так, что каждое его слово превращалось в хвалебный гимн ее красоте и грации. Но принцесса ускользнула от него в самый разгар этого славословия, бросившись к Юлии, которую она заметила поблизости. Она прижала ее к груди, называя тысячей ласковых имен, восклицая, что это ее милая, любимая сестра, прелестная, нежная Юлия! Тут к ним подошел принц, несколько озадаченный бегством Гедвиги. Он устремил на Юлию долгий взгляд, такой загадочный, что та, покраснев до корней волос, опустила глаза и смущенно обернулась к стоявшей позади нее матери. Но принцесса еще раз обняла ее с возгласом: «Милая, милая Юлия!» - причем у нее на глазах выступили слезы.
- Принцесса, - тихо проговорила Бенцон, - к чему такая порывистость?
Но Гедвига, не обращая внимания на советницу, вновь обратилась к принцу, чье красноречие мгновенно иссякло от изумления, и если раньше она была молчалива, серьезна и неприветлива, то теперь впала в необычайную судорожную веселость. Наконец слишком туго натянутые струны ослабли и звучавшие из глубины ее души мелодии стали более мягкими, ласковыми и девически нежными. Она казалась любезнее, чем когда-либо, и принц был, по-видимому, совершенно очарован. Начались танцы. После того как несколько танцев сменили друг друга, принц попросил разрешения показать неаполитанскую национальную пляску. Вскоре ему удалось так хорошо преподать ее танцующим, что все прекрасно усвоили нужные па, оттеняя даже томно-страстный характер танца. Однако никто не постиг этот характер лучше Гедвиги, танцевавшей с принцем. Она потребовала повторения, а когда танец кончился вторично, захотела протанцевать его в третий раз, не считаясь с увещаниями Бенцон, уже заметившей, как зловещая бледность разлилась по ее щекам. Только теперь танец может по-настоящему удаться ей, уверяла Гедвига. Принц был в восторге. Он носился по зале с Гедвигой, каждое движение которой было полно грации. Во время одной из многочисленных сложных фигур принц страстно прижал к груди свою прекрасную даму, но в то же мгновение Гедвига поникла и без чувств упала ему на руки.
По мнению князя, нельзя было допустить большего неприличия на придворном балу, и только итальянские нравы принцу могли служить некоторым извинением.
Принц Гектор сам перенес бесчувственную принцессу в соседний покой и уложил ее на софу, а Бенцон стала тереть ей виски какой-то крепкой эссенцией, случившейся под рукой у лейб-медика. Впрочем, последний объяснил, что это нервный припадок, вызванный возбуждением от танца, и что он очень скоро пройдет.
Врач оказался прав: через несколько секунд принцесса, глубоко вздохнув, открыла глаза. Едва принц услышал, что Гедвига очнулась, он протиснулся сквозь плотное кольцо окруживших ее дам, опустился на колени перед софой, горько сетовал, кричал, что сердце у него разрывается, и обвинял себя одного в печальном происшествии. Но, увидев его, принцесса воскликнула с глубоким отвращением: «Прочь, прочь!» - и снова впала в беспамятство.
- Пойдемте, дражайший принц, - сказал князь, беря его за руку, - пойдемте, должен вам сказать - на принцессу часто нападают весьма странные фантазии. Одному богу ведомо, в каком диковинном образе вы представились ей в эту минуту. Вообразите, милейший принц, еще ребенком, entre nous soit dit [76], принцесса однажды принимала меня целый день за Великого Могола и потребовала, чтобы я проехался верхом на лошади в бархатных туфлях, на что я в конце концов согласился, - правда, я ездил только по своему саду.
Принц Гектор откровенно расхохотался князю в лицо и велел подавать карету.
По настоянию княгини, опасавшейся за здоровье Гедвиги, Бенцон вместе с Юлией пришлось остаться во дворце. Княгиня знала, какую власть имела Бенцон над психикой принцессы и что благодаря этой власти она умела смягчить подобные болезненные припадки. Так и на сей раз под влиянием ласковых увещаний Бенцон Гедвига скоро очнулась в своей комнате.
Принцесса уверяла, ни мало ни много, что во время танцев принц превратился в чудовищного дракона и уязвил ее в сердце своим острым пылающим языком.
- Сохрани бог, - воскликнула Бенцон, - выходит, что принц Гектор настоящее mostro turchino [77] из сказки Гоцци! Что за выдумки! В конце концов, получается то же, что и с Крейслером, которого вы приняли за опасного безумца!
- Никогда! - горячо возразила принцесса и, смеясь, добавила: - Право, я бы не хотела, чтобы мой милый Крейслер так же внезапно превратился в mostro turchino, как принц Гектор!
Ранним утром, когда Бенцон, всю ночь просидевшая у постели принцессы, вошла в комнату Юлии, та, истомленная бессонной ночью, встретила ее бледная, с опущенной головой, точно больная голубка.
- Что с тобою, Юлия? - с испугом воскликнула советница, не привыкшая видеть дочь в таком состоянии.
- Ах, маменька, - печально проговорила Юлия, - ах, маменька, я никогда больше не приду сюда! У меня сердце содрогается, когда подумаю о минувшей ночи! В этом принце есть что-то страшное; не могу тебе описать, что я перечувствовала, когда он смотрел на меня. Его темные, зловещие глаза точно метнули в меня разящую молнию и едва не испепелили, бедную. Не смейся надо мною, маменька! Это был взгляд убийцы, настигшего свою жертву, - она умирает от смертельного страха, прежде чем занесен кинжал! Да, я повторяю, какое-то неизъяснимое чувство, не могу выразить какое, точно судорогой потрясло все мое тело! Недаром рассказывают о василисках, чей взгляд, как ядовитый огненный луч, мгновенно убивает всякого, кто осмелится поднять на них глаза. Принц похож на такое опасное чудовище.
- Да, да! - громко рассмеялась советница Бенцон. - Теперь и в самом деле придется поверить, что сказка о mostro turchino не лишена достоверности, даже принц при всей своей красоте и любезности явился двум девушкам в образе дракона и василиска. Принцессу я считаю способной на самые химерические фантазии, но если таким нелепым страхам станет поддаваться моя спокойная и тихая Юлия, мое милое дитя...
- А Гедвига? - прервала ее Юлия. - Не знаю, какая злая, враждебная сила стремится отторгнуть ее от моего сердца, а меня толкает на борьбу со страшным недугом, разрушающим ее душу! Да, болезнью называю я состояние принцессы, и бедняжка не в силах ее побороть. Когда она вчера вдруг отвернулась от принца и начала меня ласкать и обнимать, я почувствовала, что она пылает будто в горячечном жару. А потом, еще этот танец, этот ужасный танец! Ты знаешь, маменька, как я ненавижу танцы, где мужчинам дозволено нас обнимать. Мне кажется, что в это мгновение мы оскорбляем все законы приличия и благонравия и даем мужчинам власть над собой, которая по крайней мере наиболее тонко чувствующим из них не приносит никакой радости. И вдруг Гедвига танцует, не в силах остановиться, этот южный танец, внушавший мне тем больше отвращения, чем дольше он продолжался. Глаза принца сверкали поистине сатанинским злорадством.
- Какой вздор! И чего только не рисует тебе воображение! - сказала Бенцон. - Однако я не стану порицать твои взгляды, оставайся им верна, но не будь несправедлива к Гедвиге, вообще не думай больше ни о ней, ни о принце, выбрось все это из головы! Хочешь, я позабочусь, чтобы некоторое время ты не виделась ни с Гедвигой, ни с принцем? Нет, твой покой я не дам нарушить, мое милое, мое доброе дитя! Подойди, я обниму тебя! - Мать нежно привлекла Юлию к себе.
- Мама, - сказала Юлия, пряча пылающее лицо на груди матери, - должно быть, и диковинные сны, что так меня смутили, навеяны моей страшной тревогой.
- Что же тебе приснилось? - спросила Бенцон.
- Я будто брела по роскошному саду, где под купами густых темных кустов цветут ночные фиалки и розы, наполняя воздух сладким ароматом. Чудесное сияние, словно блеск луны, претворялось в музыку и пение, а когда золотой луч касался деревьев и цветов, они трепетали от восторга, кусты шелестели, ручьи что-то нашептывали и тихо, тоскливо вздыхали. Вдруг я поняла - это я, я сама и есть та песня, что льется над садом, и как только угаснет блеск звуков, изойду и я в мучительной тоске. Но тут чей-то кроткий голос промолвил: «Нет, звук есть блаженство, а не гибель, и я крепко держу тебя сильными руками, в тебе черпаю я вдохновение для своей песни, а она - вечна, как страстное томление». Так говорил стоявший передо мною Крейслер. Душа моя исполнилась божественным чувством покоя и надежды, и, сама не знаю как - говорю тебе всю правду, маменька, - я упала к нему на грудь. Но вдруг я почувствовала, как меня обвили железные руки и страшный, насмешливый голос воскликнул: «Не противься напрасно, несчастная, ты уже мертва и теперь будешь моей!» То принц держал меня в своих объятьях. Громко вскрикнув от испуга, я проснулась, накинула пеньюар, подбежала к окну и распахнула его - в комнате было жарко и душно. Вдали я заметила человека, он смотрел в подзорную трубу на окна дворца, но потом побежал по аллее, двигаясь каким-то удивительным образом, я бы сказала, шутовскими прыжками; он выделывал всякие антраша и танцевальные па, воздевал руки к небу и при этом, как мне послышалось, громко пел. Я узнала Крейслера, и, хотя искренне посмеялась над его поведением, он все же представился мне добрым духом, защитником от принца. Мне казалось, что только теперь прояснилась для меня до конца душа Крейслера и только теперь я поняла, что под его едким юмором, которым он разит столь многих людей, скрывается верное и прекрасное сердце. Я была готова ринуться в парк и поведать Крейслеру обо всех ужасах моего кошмарного сна!
- Это глупый сон, - серьезно сказала Бенцон, - а его развязка еще глупее! Тебе нужен отдых, Юлия. Вздремни еще немного, я тоже собираюсь поспать часок-другой.
И она вышла из комнаты, а Юлия поступила так, как ей было велено.
Когда она проснулась, в окна ярко светило полуденное солнце и сильный аромат ночных фиалок и роз разливался по комнате.
- Что это, - в изумлении воскликнула Юлия, - мой сон! - Но когда она огляделась, то увидела, что над нею на спинке софы, где она спала, лежит великолепный букет из роз и ночных фиалок.
- Крейслер, мой милый Крейслер, - нежно сказала Юлия, взяла букет и погрузилась в мечтательные грезы.
Принц Игнатий прислал спросить, разрешит ли ему Юлия посидеть у нее часок. Она быстро оделась и поспешила в комнату, где ее уже ждал Игнатий с полной корзинкой фарфоровых чашек и китайских кукол. С присущей Юлии добротой она могла целыми часами терпеливо играть с принцем, внушавшим ей глубокую жалость. У нее никогда не вырывалось ни одного насмешливого, тем более обидного слова, как это нередко случалось с другими, особенно с принцессой Гедвигой, и потому принц превыше всего ценил общество Юлии и даже называл ее часто своей маленькой невестой. Чашки и куколки были расставлены, и Юлия как раз обратилась к японскому императору от имени маленького арлекина (обе куколки стояли одна против другой), когда в комнату вошла Бенцон.
Некоторое время она наблюдала за игрой, потом поцеловала Юлию в лоб со словами: «Ах ты, мое милое, доброе дитя!»
Надвинулись поздние сумерки. Юлия, которой, по ее желанию, было разрешено не являться к столу, сидела одна в своей комнате и ждала мать.
Достарыңызбен бөлісу: |