Роршаш, 6
На ночном столике в спальне Роршаша — старинная лампа с подставкой в виде канделябра из посеребренного металла, цилиндрической формы зажигалка, крохотный будильник из полированной стали и четыре фотографии Оливии Норвелл в резной деревянной рамке.
На первой фотографии, сделанной во время первого замужества, Оливия предстает в пиратских штанах, матросской тельняшке, вероятно в сине-белую полоску, и фуражке морского лейтенанта; в руке она держит швабру, воспользоваться которой вряд ли сумела бы, как бы ее об этом ни просили.
На второй фотографии она, утопая в траве, лежит на животе рядом с другой женщиной; на Оливии — платье в цветочек и широкополая шляпа из рисовой соломки, на ее спутнице — бермуды и солнечные очки в толстой оправе, напоминающей китайскую астру; в нижней части фотографии написаны слова «Greetings from the Appalachians», под которыми стоит подпись «Веа».
На третьей фотографии Оливия выступает в костюме принцессы эпохи Возрождения: парчовое платье, длинная расшитая цветами лилии мантия, диадема; Оливия позирует перед щитами, на которые рабочие огромными степлерами крепят блестящие панели, украшенные геральдическим эмблемами; фотография датируется тем периодом, когда Оливия Норвелл, окончательно оставив кинематограф, в том числе и скрыто-рекламный, надеялась вновь стать театральной актрисой. Алименты, получаемые от второго мужа, она решила пожертвовать на постановку спектакля со своим звездным участием, и ее выбор пал на «Love’s Labour Lost»; оставив за собой роль дочери короля Франции, она доверила режиссуру молодому человеку романтического вида, полному смелых идей и решений, некоему Вивьену Белту, с которым за несколько дней до этого познакомилась в Лондоне. Критики отреагировали сурово; один вульгарный хроникер издевательски предположил, что хлопанье сидений уходящих зрителей являлось элементом звукового сопровождения. Пьеса была сыграна всего три раза, но Оливия утешилась, выйдя замуж за Вивьена, который — как она успела выяснить за это время — имел состояние и титул лорда, а еще — об этом она тогда не знала — спал и принимал ванну вместе со своим курчавым спаниелем.
Четвертая фотография была сделана в Риме летним полднем перед stazione termini : Реми Роршаш и Оливия едут на скутере «Веспа»; он — за рулем, в легкой рубашке, белых брюках, белых сандалиях и защитных черных очках в золотой оправе, какие носили офицеры американской армии; она — босиком, в шортах и вышитой блузке, сидит сзади, правой рукой обняв его за талию, а левой помахивая, как бы приветствуя невидимых почитателей.
Спальня Реми Роршаша тщательно убрана, словно ее обитатель собирается здесь спать этим же вечером. Но она так и останется незанятой. Сюда никто никогда больше не войдет, если не считать Джейн Саттон, забегающей каждое утро на минутку, чтобы проветрить и оставить на большом марокканском подносе из чеканной меди корреспонденцию для продюсера, все те профессиональные газеты, на которые он подписывался — «la Cinématographic française», «le Technicien du Film», «Film and Sound», «TV News», «le Nouveau film français», «le Quotidien du Film», «Image et Son» и т. п., — все те газеты, которые он так любил не читать, а лишь брезгливо пролистывать за завтраком и которые отныне будут скапливаться нераспечатанные, бесцельно суммируя отныне неактуальные кассовые сборы. В этой спальне уже умершего мужчины кажется, что свою грядущую смерть ждут мебель, утварь, безделушки, ждут ее с вежливым равнодушием, аккуратно расставленные, чистые, раз и навсегда застывшие в безликой тишине: разглаженное покрывало на кровати, столик ампир с ножками в виде когтистых лап, чаша из оливкового дерева, все еще хранящая иностранные монетки, пфенниги, гро́ши, пенни и презентационные спички книжечкой от «Fribourg and Treyer, Tobacconists & Cigar Merchants, 34, Haymarket, London SW1», очень изящный бокал граненого хрусталя, махровый халат цвета пережаренного кофе, висящий на вешалке из точеного дерева и — справа от кровати — патентованная напольная вешалка из акажу и меди с изогнутыми плечиками, гарантирующими брюкам вечное сохранение стрелок, рейкой для ремней, убирающейся планкой для галстуков и лотком для мелких карманных вещей, по ячейкам которого Реми Роршаш каждый вечер бережно раскладывал связку ключей, мелочь, запонки, носовой платок, портмоне, записную книжку, часы-хронометр и ручку.
Эта мертвая сегодня комната служила гостиной-столовой для почти четырех поколений Грасьоле: Жюст, Эмиль, Франсуа и Оливье жили в ней с конца 1880-х до начала пятидесятых годов.
Улица Симон-Крюбелье начала застраиваться в 1875 году на пустырях, которые делили поровну торговец древесиной по фамилии Самюэль Симон и арендатор карет Норбер Крюбелье. Их ближайшие соседи — Гийо, Руссель, художник-анималист Годфруа Жаден и де Шазель, племянник и наследник мадам де Румфор, вдовы Лавуазье, — уже давно начали осваивать освобожденные под застройку земельные участки вокруг парка Монсо, что впоследствии превратило квартал в одно из любимых мест артистов и художников того времени. Но Симон и Крюбелье не верили в жилое будущее этого пригорода, все еще занятого мелкой промышленностью и изобиловавшего прачечными, красильнями, мастерскими, ангарами, всевозможными складами, фабричными цехами и заводиками, такими, как, например, литейное производство «Мондюи и Беше» (25, улица де Шазель), где осуществлялись работы по реставрации Вандомской колонны, а начиная с 1883 года по частям собиралась гигантская статуя Свободы Бартольди, чья голова и рука почти целый год торчали над крышами соседних зданий. Симон ограничился тем, что обнес свой участок изгородью, утверждая, что отдать его под застройку успеет всегда, если это понадобится, а Крюбелье на своей территории сколотил из досок несколько построек, в которых подправлял дряхлые фиакры; квартал почти полностью сформировался, когда два владельца, наконец осознав свою выгоду, решились открыть под застройку улицу, которая с тех пор и носит их имя.
Жюст Грасьоле, который уже давно вел дела с Симоном, немедленно вызвался приобрести участок для строительства. Все здания по четной стороне возводились по проектам архитектора Любена Озэра, лауреата Римской премии, а здания по нечетной стороне строились его сыном Ноэлем. Оба считались архитекторами крепкими, но неизобретательными, и строили почти одинаково: фасады из тесаного камня, внутренние стены из деревянных каркасов, балконы на третьих и шестых этажах, плюс два верхних этажа, один из которых был мансардным.
Сам Жюст Грасьоле прожил в доме очень мало. Он предпочитал свою ферму в Бери или — находясь в Париже — домик, который на год снимал в Лёваллуа. Однако несколько квартир он все же оставил для себя и своих детей. Свое жилье он обустроил крайне просто: спальня с альковом, столовая с камином — в этих комнатах «разбежкой» настилался паркет, изготовленный на станке для фрезерования пазов и шипов, который он незадолго до этого запатентовал, — и просторная кухня, выложенная шестиугольными плитками с орнаментом из обманчивых кубиков, который изменялся в зависимости от угла зрения. На кухне был водопровод; электричество и газ провели намного позднее.
Никто в доме не знал Жюста Грасьоле лично, но некоторые жильцы — мадмуазель Креспи, мадам Альбен, Вален — очень хорошо помнили его сына Эмиля. Это был мужчина строгого вида с вечно озабоченным выражением лица, вполне объяснимым, если представить себе все хлопоты, которые свалились на него как на старшего из четырех детей Грасьоле. Было известно, что удовольствие ему доставляли лишь две вещи: Эмиль любил играть на дудочке — когда-то он даже выступал в муниципальном оркестре Лёваллуа, но теперь мог исполнять лишь «Веселого пахаря», что несколько обескураживало аудиторию, — и слушать радио: единственной роскошью, которую он позволил себе за всю свою жизнь, была покупка ультрасовременного приемника ТСФ: рядом с экраном, указывающим на станции с экзотическими и загадочными названиями — Хилверсум, Соттенс, Аллуи, Ватикан, Кергелен, Монте Ченери, Берген, Тромсё, Бари, Танжер, Фалун, Хёрбю, Беромюнстер, Поццуоли, Маскат, Амара, — зажигался круг, и из центральной светящейся точки в разные стороны расходились четыре луча, которые — по мере того, как стрелка приближалась к искомой длине волны, — все укорачивались и укорачивались, пока не превращались в крохотный крестик.
Сын Эмиля и Жанны, Франсуа, также не отличался жизнерадостностью; это было удрученное слабым зрением и преждевременным облысением долговязое узконосое существо, которое навевало на окружающих душераздирающую тоску. Поскольку доходов, получаемых с дома, на жизнь не хватало, он устроился работать бухгалтером в оптовый магазин требухи. Сидя за стеклянной перегородкой в кабинете, прямо над магазином, он переписывал колонки цифр и за неимением другого развлечения созерцал мясников в окровавленных халатах, вываливающих груды телячьих голов, легких, селезенок, брыжеек, языков и желудков. Сам он терпеть не мог потроха; их запах вызывал у него такую тошноту, что он чуть не падал в обморок, каждое утро проходя через большой цех в свой кабинет. Это ежедневное испытание явно не способствовало улучшению его настроения, зато позволило на протяжении нескольких лет обеспечивать проживающих в доме любителей почек, печени и зобных желез товаром наивысшего качества по ценам, исключавшим любую конкуренцию.
В двухкомнатной квартире, которую Оливье обустроил для себя и своей дочери на восьмом этаже, от мебели и утвари Грасьоле не осталось ничего. Сначала освобождая место, затем пытаясь разрешить финансовые трудности, он постепенно, предмет за предметом, расставался с мебелью, коврами, столовыми сервизами и безделушками. В последнюю очередь он продал четыре больших рисунка, доставшиеся жене Франсуа, Марте, в наследство от дальнего кузена, предприимчивого швейцарца, который сколотил состояние в Первую мировую войну, скупая вагоны чеснока и баржи концентрированного молока, перепродавая составы лука и суда со сметаной грюйер, апельсиновой мякотью и фармацевтическими товарами.
Первым был рисунок Перпиньяни под названием «Танцовщица в золотых монетах»: берберка в пестрых одеждах с вытатуированной на плече змеей танцует посреди толпы зевак, которые осыпают ее золотыми монетами;
вторым — точная копия с картины «Вступление крестоносцев в Константинополь», подписанная неким Флорентеном Дюфэ, о котором известно, что он в течение некоторого времени работал в мастерской Делакруа, но оставил после себя очень мало произведений;
третьим — большой пейзаж в духе Юбера Робера: в глубине — римские развалины; на переднем плане, справа, — девушки, одна из которых несет на голове широкую и почти плоскую корзину, заполненную цитрусовыми фруктами;
и, наконец, четвертым — пастельный этюд Жозефа Дюкрё к портрету скрипача Беппо. Этот итальянский виртуоз, популярность которого продержалась весь революционный период («Я буду игратти на скрипикке», — ответил он, когда во время Большого террора у него спросили, как он собирается служить Нации), приехал во Францию в начале правления Людовика XVI. В то время он питал надежду стать Первой скрипкой Короля, но выбрали не его, а Луи Гене. Терзаемый ревностью Беппо мечтал затмить своего соперника во всем: узнав, что Франсуа Дюмон написал на кости миниатюру с изображением Гене, Беппо поспешил к Жозефу Дюкрё и заказал ему свой портрет. Художник согласился, но вскоре понял, что неуемный музыкант неспособен высидеть неподвижно даже минуту; возбужденный болтун ежесекундно отвлекал его, и после нескольких тщетных попыток работать с натуры миниатюрист довольно быстро отказался; поэтому от заказанной работы остался лишь этот подготовительный эскиз, на котором растрепанный Беппо, закатив глаза к небу, но крепко сжав скрипку и угрожающе занеся смычок, похоже, старается выглядеть одухотвореннее своего соперника.
Глава XCVI Дентевиль, 3
Ванная, примыкающая к спальне доктора Дентевиля. В глубине, через приоткрытую дверь, можно увидеть кровать, покрытую шотландским пледом, черный лакированный деревянный комод и пианино с открытым клавиром на пюпитре: это транскрипция «Танцев» Ганса Нейзидлера. У ножки кровати — туфли без задника на деревянной подошве; на комоде — «Большой Кулинарный Словарь» Александра Дюма в белом кожаном переплете, а в стеклянной чаше — кристаллографические модели, тщательно вырезанные деревянные детали, воспроизводящие голоэдрические и гемиэдрические формы кристаллических образований: прямая призма с гексагональным основанием, косая призма с ромбическим основанием, куб с обрезанными углами, кубооктаэдр, кубододекаэдр, ромбоидальный додекаэдр, гексагональная пирамидальная призма. Над кроватью висит картина кисти Д. Биду с изображением девушки на лужайке: она лежит на животе и лущит горох, а возле нее послушно сидит артуазская гончая, небольшая вислоухая и длинномордая собака с высунутым языком и добрым взглядом.
Пол в ванной комнате выложен красно-коричневой шестигранной плиткой, стены до середины облицованы белым кафелем, а выше оклеены светло-желтыми в бледно-зеленую полоску моющимися обоями. Рядом с ванной, частично скрытая нейлоновой занавеской грязновато-белого цвета, стоит жардиньерка кованого железа, из которой торчат хилые пучки какого-то растения с листьями в тонких желтых прожилках. На полочке над раковиной видны туалетные принадлежности и средства: складная опасная бритва в футляре из акульей кожи, щеточка для ногтей, пемза и флакон лосьона от выпадения волос, на этикетке которого эдакий косматый и пузатый Фальстаф с горделивым ликованием расправляет неимоверно пышную рыжую бороду под скорее удивленным, нежели заинтересованным взглядом двух веселых кумушек, чьи пышные бюсты вываливаются из расшнурованных корсажей. На полотенцедержатель возле раковины небрежно наброшены пижамные штаны темно-синего цвета.
Жизненный путь доктора Дентевиля был совершенно классическим: скучное балованное детство, пролетевшее как-то тоскливо и жалко, учеба на медицинском факультете в Кане, студенческие розыгрыши, армейская служба в тулонском Военно-морском госпитале, наспех написанная скудно оплаченными студентами диссертация под названием «Диспноэтическая часть тетрады Фалло. Этиологические рассуждения о семи соображениях», какие-то подмены и с конца пятидесятых годов — частная терапевтическая практика в кабинете, который его предшественник непрерывно занимал в течение сорока семи лет.
Дентевиль не был амбициозен, и его вполне удовлетворяла перспектива стать просто хорошим врачом, которого в провинциальном городке все называли бы славным Доктором Дентевилем — подобно тому, как его предшественника все называли славным Доктором Раффеном, — и которому, для того, чтобы успокоить пациента, достаточно было бы лишь попросить его сказать «А-а». Так он обосновался в Лаворе, но уже через два года мирное течение его жизни было прервано одним случайным открытием. Однажды, перенося на чердак старые тома «Медицинской Прессы», — которые славный Доктор Раффен считал нужным хранить, а он сам не решался выкинуть, как будто эти фолианты с потертыми переплетами двадцатых-тридцатых годов еще могли его чему-то научить, — Дентевиль в одном из сундуков со старыми семейными документами обнаружил изящно переплетенную тоненькую брошюрку формата в шестнадцатую долю листа под названием «De structura renum», автором которой оказался его предок Риго де Дентевиль, придворный хирург принцессы Палатины, прославившийся тем, что с небывалой ловкостью вырезал у пациентов камни маленьким тупым ножом собственного изобретения. Призвав на помощь обрывки латыни, оставшиеся от лицея, Дентевиль просмотрел брошюру и так заинтересовался ее содержанием, что понес ее в свой кабинет вместе со старым словарем Гаффио.
Работа «De structura renum» представляла собой анатомо-физиологическое описание почек, основанное на результатах препарирования и совершенно новых на тот момент методах окрашивания: впрыснув черную жидкость — винный спирт, смешанный с тушью, — в arteria emulgens (почечную артерию), Риго де Дентевиль заметил, как окрасилась вся система разветвлений и канальцев, которые он называл ductae renum , ведущих к тому, что он называл glandulae renales . Это открытие не было напрямую связано с открытиями, которые в ту же эпоху делали Лоренцо Беллини во Флоренции, Марчелло Мальпиги в Болонье и Фредерик Рюйш в Лейдене, но похожим образом предвосхищало теорию узла как основы почечной функции и сопровождалось объяснением секреторных механизмов наличием жидкости, впитываемой или выделяемой органами в зависимости от потребности организма в ассимиляции или элиминации. В этой оживленной, а порой даже бурной дискуссии галенова теория «жизненных сил» противопоставлялась пагубным концепциям, навеянным «атомистами» и «материалистами», в интерпретации, которую поддерживал тот, кого называли «Бомбастинус», — как удалось выяснить нашему современнику Дентевилю, за этим прозвищем скрывался некий Лазар Мейсонье, бургундский медик, заядлый алхимик и последователь Парацельса. Читателю XX века, который мог лишь в общих чертах представить себе, в чем заключались теории Галена, были не очень понятны причины этой полемики, а термины «атомисты» и «материалисты» наверняка уже не означали того, что в них вкладывали его далекие предки. Тем не менее Дентевиль обрадовался находке, подстегнувшей его воображение и пробудившей скрытое призвание ученого. Он решил подготовить комментированное издание этого текста, который пусть и не содержал ничего капитального, но все же являл прекрасный пример того, что представляла собой медицинская мысль на заре современной эпохи.
По совету одного из своих бывших преподавателей Дентевиль предложил проект профессору Лёбран-Шастэлю, заведующему отделением больницы Отель-Дьё, члену Медицинской Академии, члену Совета Медицинской ассоциации и члену издательского комитета, курирующего многие журналы международного уровня. Помимо своей клинической и педагогической деятельности профессор Лёбран-Шастэль был страстно увлечен историей наук, но к проекту Дентевиля отнесся с доброжелательным скептицизмом; хотя работа «De structura renum» была ему неизвестна, он все-таки сомневался, что ее публикация может представлять какой-либо интерес: от Галена до Везалия, от Бартоломео Эустакио до Боумана — все было опубликовано, переведено и прокомментировано, а Паоло Ченери, библиотекарь Болонского факультета медицины, где хранились рукописи Мальпиги, даже выпустил в 1901 году библиографию на четыреста страниц, исключительно посвященную теоретическим проблемам мочеобразования и уроскопии. Разумеется, неизданные тексты все еще обнаруживались, как это произошло в случае с Дентевилем, и, разумеется, можно было бы еще глубже продвинуться в понимании допотопных медицинских теорий и скорректировать зачастую чересчур категоричные утверждения эпистемологов прошлого века, которые с высоты своего сциентического позитивизма придавали значение лишь экспериментальному подходу, с презрением отметая все, что им — лично им — казалось иррациональным. Но подобное исследование было делом небыстрым, неблагодарным, непростым, чреватым скрытыми препонами, и профессор не был уверен в том, что молодой врач — слабо разбирающийся в средневековом жаргоне старых докторов и комментариях, причудливо извращающих их тексты, — сумеет довести задуманное до успешного завершения. Тем не менее он пообещал Дентевилю свое содействие, дал ему несколько рекомендательных писем для своих зарубежных коллег, вызвался ознакомиться с его трудом и, если сие представится возможным, способствовать в его публикации.
Воодушевленный этой первой встречей, Дентевиль принялся за работу, отдавая своим изысканиям все вечера, субботы и воскресенья, и пользовался малейшей возможностью оставить ненадолго свою клиентуру, чтобы съездить в ту или иную иностранную библиотеку, причем не только в Болонью, — где он сразу же убедился, что библиография Паоло Ченери наполовину неточна, — но еще и в оксфордскую Bodleian Library, в Аархус, на Саламанку, в Прагу, Дрезден, Базель и т. д. Периодически он информировал профессора Лёбран-Шастэля о продвижении своих изысканий, а профессор, все более отстраняясь, отвечал ему лаконичными отписками, в которых, похоже, не скрывал сомнений относительно значимости того, что он называл «мелкими находками» Дентевиля. Но молодой врач не сдавался: где-то там, за всей сложностью этого кропотливого изучения, каждое из микроскопических открытий — нечеткий след, неточная ссылка, неуверенное доказательство — встраивалось, как ему казалось, в какой-то глобальный, почти грандиозный уникальный проект, и он всякий раз с новыми силами бросался на поиски, двигаясь наугад меж полками, заставленными переплетенными пергаментами, следуя в алфавитном порядке вдоль исчезнувших алфавитов, поднимаясь и спускаясь по коридорам, лестницам и переходам, заваленным кипами стянутых бечевкой газет, картонными коробками с архивами, бумажными пачками, почти целиком изъеденными червями.
Ему потребовалось около четырех лет, чтобы завершить свою работу: более трехсот рукописных страниц, из которых лишь шестьдесят отводились на собственно воспроизведение и перевод «De structura renum»; остальная часть работы отводилась критическому корпусу, включавшему сорок страниц примечаний и вариантов, шестьдесят страниц библиографии, треть которой занимали errata , касающиеся публикации Ченери, и введение почти в сто пятьдесят страниц, где Дентевиль чуть ли не с пылкостью романиста описывал длительное соперничество между Галеном и Асклепиадом, прослеживая, как врач из Пергама исказил, желая их высмеять, атомистические теории, которые Асклепиад распространил в Риме тремя веками ранее и которым его последователи, те, кого называли «методистами», старались следовать, быть может, с несколько школярской неукоснительностью; но, клеймя механистическую и софистскую основу этих воззрений во имя экспериментирования и незыблемого принципа «естественных сил», Гален, по сути, дал начало каузалистскому, диахроническому, гомогенизирующему мышлению, все погрешности которого раскрылись в классическую эпоху физиологии и медицины, и которое в итоге установило настоящую цензуру, аналогичную, даже по своему функционированию, фрейдистскому вытеснению. Оперируя такими формальными оппозициями, как органический/органистический, симпатический/эмпатический, жидкость/флюид, иерархия/структура и т. п., Дентевиль выявлял изящность и адекватность концепций Асклепиада и его предшественников Эразистрата и Ликоса Македонского, соотносил их с основными направлениями индо-арабской медицины, подчеркивал их связь с еврейской мистикой, герметизмом, алхимией и, в заключение, показывал, каким образом официальная медицина систематически пресекала их распространение вплоть до того времени, когда такие люди, как Гольдштейн, Гроддек и Кинг Дри, наконец-то смогли возвысить свой голос и, — уловив подспудное течение, идущее от Парацельса до Фурье и не прекращавшее подпитывать научный мир, — подвергнуть необратимому пересмотру сами основы физиологии и медицинской семиологии.
Как только машинистка, специально выписанная из Тулузы, закончила печатать этот насыщенный текст, изобилующий ссылками, сносками и греческими словами, Дентевиль сразу отправил копию Лёбран-Шастэлю. Профессор отослал ее обратно месяц спустя; работу врача он изучил внимательно, без какой-либо предвзятости и недоброжелательности, и дал ей совершенно негативную оценку: несомненно, подготовка текста Риго де Дентевиля была осуществлена с тщательностью, которая делает честь его потомку, но после «Tractatio de renibus» Эустакио, «De structura et usu renum» Лоренцо Беллини, «De natura renum» Этьена Бланкара и «De renibus» Мальпиги трактат придворного хирурга принцессы Палатины не открывал ничего нового и явно не заслуживал отдельной публикации; критический аппарат свидетельствовал о незрелости молодого ученого: он стремился представить текст как можно полнее, но в итоге лишь чрезмерно утяжелил его; errata в адрес Ченери не имели отношения к основному вопросу, и автору следовало бы проверить свои собственные примечания и сноски (далее следовал список из пятнадцати ошибок и пропусков, милостиво выявленных Лёбран-Шастэлем: например, Дентевиль написал «J. Clin. Invest.» вместо «J. clin. Invest.» в своей цитате № 10[Möller, McIntosh & Van Slyke] или процитировал статью Г. Вирца в Mod. Prob. Pädiat. 6, 86, 1960, не упомянув предыдущую работу Wirz, Hargitay & Kuhn, опубликованную в Helv. Physiol. Pharmacol. Acta 9,196,1951); что касается историко-философского введения, то профессор предпочитал оставить его на совести Дентевиля и со своей стороны отказывался каким бы то ни было образом содействовать публикации работы.
Дентевиль ожидал любой, но только не такой реакции. Веря в целесообразность своих исследований, он все же не осмеливался подвергнуть сомнению интеллектуальную честность и компетентность профессора Лёбран-Шастэля. Две-три недели он колебался, после чего решил не сдаваться из-за недоброжелательности человека, который вовсе не являлся его руководителем, а попытаться самостоятельно найти издателя; он исправил мелкие недочеты и послал рукопись в несколько специализированных журналов. Все они ее отвергли, и Дентевилю пришлось отказаться от идеи опубликовать свою работу, а заодно и оставить научные амбиции.
Чрезмерная увлеченность этими изысканиями пагубно сказалась на его ежедневной врачебной практике и привела к весьма плачевным результатам. Вслед за ним в Лаворе обосновались два других терапевта, которые за эти месяцы и годы успели переманить практически всех его пациентов. Без всякой поддержки, оставленный всеми и разочарованный во всем, Дентевиль закрыл свой медицинский кабинет и переехал в Париж, решив устроиться заурядным участковым врачом, чьи безобидные мечтания уже не влекли бы его к чарующему, но жестокому миру эрудитов и ученых, а сводились бы к тихим радостям от учебника сольфеджио и домашней кухни.
В последующие годы профессор Лёбран-Шастэль, член Медицинской Академии, последовательно опубликовал:
— статью о жизни и деятельности Риго де Дентевиля «Французский уролог при дворе Людовика XIV: Риго де Дентевиль» («Межд. Арх. Ист. Наук», 11, 343, 1962);
— академическое издание «De structura renum» с факсимильной перепечаткой рукописи, переводом, примечаниями и глоссарием (S. Karger, Bâle, 1963);
— критическое дополнение к «Bibliografia urologica» Ченери (Int. Z. f. Urol. Suppl. 9,1964);
и, наконец,
— эпистемологическую статью, озаглавленную «Исторический очерк ренальных теорий от Асклепиада до Уильяма Боумана» («Aktuelle Problerae aus der Geschichte der Medizin», Bâle, 1966), которая легла в основу его доклада на открытии XIX Международного Конгресса по Истории Медицины (Базель, 1964) и вызвала значительный резонанс.
Академическое издание «De structura renum» и дополнение к библиографии Ченери были просто целиком, вплоть до запятых, списаны с рукописи Дентевиля. В двух других статьях перенимались — сглаженные и опошленные различными риторическими оговорками — основные идеи врача, само имя которого упоминалось лишь один раз: в примечании мелким шрифтом профессор Лёбран-Шастэль благодарил «доктора Бернара Дентевиля за то, что тот позволил (ему) ознакомиться с работой своего предка».
Глава XCVII Хюттинг, 4
Хюттинг уже давно не пользуется своей большой мастерской; он предпочитает писать портреты в уютной переоборудованной лоджии, а остальные произведения, в зависимости от их жанра, привык творить в других мастерских: большие полотна — в Гатьере, под Ниццей, монументальные скульптуры — в Дордони, рисунки и гравюры — в Нью-Йорке.
Когда-то, на протяжении нескольких лет, его парижский салон был местом интенсивной художественной деятельности. Именно там, с середины пятидесятых по шестидесятые годы, устраивались знаменитые «Вторники Хюттинга», которые позволили упрочить свою репутацию таким разным творческим персоналиям, как плакатист Фелисьен Кон, бельгийский баритон Лео ван Деркс, итальянец Мартибони, испанский «вербалист» Тортоза, фотограф Арпад Сарафьян и саксофонистка Эстель Тьерарк, и оказали до сих пор ощутимое влияние на некоторые значительные тенденции современного искусства.
Идея этих вторников возникла не у самого Хюттинга, а у его канадского друга Гриллнера, который с успехом организовывал подобные мероприятия в Виннипеге по окончании Второй мировой войны. Принцип собраний заключался в том, чтобы сводить творцов для совместной импровизированной акции и наблюдать за тем, как они друг на друга влияют. Так, на первом из этих «вторников», в присутствии двух десятков внимательных зрителей, Гриллнер и Хюттинг каждые три минуты сменяли друг друга перед одним и тем же холстом, словно разыгрывая шахматную партию. Со временем сеансы становились более оригинальными, и вскоре на них начали приглашать художников из разных сфер искусства: живописец писал картину, в то время как джазовый музыкант импровизировал, или поэт, музыкант и танцор интерпретировали, каждый — своими средствами, произведение, которое им предлагали скульптор или кутюрье.
Первые собрания проходили чинно, осмысленно и чуть скучновато. Оживились они с приходом художника Владислава.
Владислав был художником, познавшим свой час славы в конце тридцатых годов. Впервые на «вторник» Хюттинга он пришел одетым «а ля мужик». У него на голове была ярко-красная шапка из тонкого фетра с меховой оторочкой по кругу, прерывающейся спереди и открывающей приблизительно десятисантиметровую изящно вышитую вставку небесно-голубого цвета; а еще он курил турецкую трубку с длинным сафьяновым чубуком, украшенным золотыми нитями, и эбеновой головкой, отделанной серебром. Он начал с рассказа о том, как однажды в Бретани, во время грозы, задумал сделать несколько «некрофильских» этюдов, но сумел написать лишь оголенные ступни, да и то зажимая нос платком, смоченным абсентом, а еще о том, как в деревне после летнего дождя садился в теплую грязь, чтобы припасть к лону матери-природы, а еще о том, как ел сырое мясо, которое подобно гуннам выдерживал для душка, отчего оно имело ни с чем не сравнимый привкус. Затем он раскатал на паркете большой рулон чистого холста, закрепил его, наспех приколотив двумя десятками гвоздей, и предложил присутствующим его коллективно потоптать. Результату, несколько напомнившему своей расплывчатой сероватостью «diffuse grays» последнего периода Лоренс Хэпи, тут же дали название «Под метками воздушными шагая». Публика решила, что отныне Владислав будет постоянным церемониймейстером, и, покидая собрание, каждый пребывал в полной уверенности, что поучаствовал в сотворении шедевра.
В следующий вторник стало ясно, что Владислав взялся за дело всерьез. Он переполошил весь Париж, и в мастерской толпилось более ста пятидесяти человек. К трем стенам просторного помещения (с четвертой стороны находилась во всю высоту застекленная стена) был прикреплен огромный холст, а в центре расставлены десятки ведер с погруженным в них широкими малярными кистями. Следуя указаниям Владислава, приглашенные выстроились вдоль окна и по данному им сигналу бросились к ведрам, схватили кисти и принялись как можно быстрее размазывать содержимое ведер по холсту. Осуществленное произведение было признано интересным, но не вызвало у его создателей-импровизаторов единодушного признания, и несмотря на новшества, которыми он, неделю за неделей, пытался оживить программу, популярность Владислава продержалась недолго.
Затем его место на несколько месяцев занял чудо-ребенок, мальчуган лет двенадцати, напоминавший персонажа с гравюры мод: завитые пряди, высокие кружевные воротнички и жилетки из черного бархата с перламутровыми пуговками. Он читал импровизированные «метафизические поэмы», одни названия которых повергали слушателей в состояние задумчивой оторопи:
«Оценить ситуацию»
«Подсчет людей и вещей, утраченных по дороге»
«Способ определения»
«Цокот копыт расседланных лошадей, пасущихся в темноте»
«Красный свет от костра под открытым звездным небом».
Но, увы, однажды обнаружилось, что все эти стихи сочиняла — а чаще всего заимствовала — его мать, которая заставляла мальчика выучивать их наизусть.
Потом были рабочий-мистик; звезда стриптиза; торговец галстуками; скульптор, который подавал себя «неовозрожденцем» и несколько месяцев высекал из мраморной глыбы творение под названием «Химера» (через две-три недели на потолке расположенной ниже квартиры образовалась угрожающая трещина, и Хюттингу пришлось ее заделывать, а также перестилать свой собственный паркет); директор художественного журнала, конкурент Кристо, который упаковывал в нейлоновые мешки живых мелких животных; певичка кафе-шантана, которая называла всех «мой милый брюнет»; ведущий конкурса талантов на радио, крепыш в жилете из ткани «пепита», с бакенбардами, перстнями-печатками и причудливыми брелоками, который голосом и жестами (с акцентом и мимикой, достойными комментатора матчей кетча) имитировал выступления различных танцоров и музыкантов; рекламный разработчик и любитель йоги, который в течение трех недель тщетно пытался приобщить остальных гостей к своему искусству, заставляя их сидеть в позе лотоса посреди мастерской; хозяйка пиццерии, итальянка с бархатистым голосом, которая безупречно исполняла арии Верди, одновременно готовя спагетти под восхитительными соусами; и бывший директор маленького провинциального зоопарка, который натаскивал фокстерьера делать сальто назад, а уток — бегать по кругу, и который прижился в мастерской вместе с морским котиком, потреблявшим чудовищное количество рыбы.
Из-за моды на хэппенинги, которая постепенно охватывала Париж к концу того десятилетия, эти светские собрания вызывали все меньший интерес. Прилежно посещавшие их журналисты и фотографы теперь находили подобные игры несколько старомодными и предпочитали им более дикие увеселения, на которых имярек такой-то забавлялся тем, что грыз электрические лампочки, а имярек сякой-то систематически развинчивал трубы центрального отопления, а имярек еще какой-то резал себе вены, чтобы писать кровью стихи. Впрочем, Хюттинг особенно и не пытался их удержать: под конец он понял, что эти праздники ему изрядно наскучили, да и вообще никогда ничего не давали. В 1961 году, вернувшись после очередного пребывания в Нью-Йорке, которое на сей раз затянулось дольше обычного, он известил друзей о том, что прекращает устраивать еженедельные встречи, надоевшие своей предсказуемостью, и что отныне следует придумать что-нибудь другое.
С тех пор большая мастерская почти всегда пуста. Но, быть может, из суеверия Хюттинг оставил в ней много инструментов и материалов, а еще — на стальном мольберте под лучами четырех прожекторов, подвешенных к потолку, — большое полотно под названием «Эвридика», которое — как он любит говорить — пребывает и пребудет незавершенным.
На холсте изображена пустая окрашенная в серый цвет комната практически без мебели. Посреди — серебристо-серый письменный стол, на котором находятся сумочка, бутылка молока, записная книжка и книга, открытая на двух портретах — Расина и Шекспира9. На дальней стене висит картина с пейзажем, освещенным закатным солнцем, а рядом — полураскрытая дверь, за которой, как можно угадать, Эвридика только что, за миг до этого, скрылась навсегда.
Глава XCVIII Реоль, 2
Вскоре после переезда на улицу Симон-Крюбелье супруги Реоль влюбились в современный спальный гарнитур, который увидели в универмаге, где Луиза Реоль работала бухгалтером. Одна лишь кровать стоила 3 234 франка; с покрывалом, изголовьем, туалетным столиком, подобранным в тон пуфом и зеркальным шкафом стоимость спальни превышала одиннадцать тысяч франков. Дирекция магазина предоставила своей служащей льготный кредит на двадцать четыре месяца под 13,65 % годовых и без начального взноса, но, учитывая расходы по оформлению договора, выплаты за страхование жизни и расчеты погашения, Реоли ежемесячно лишались девятисот сорока одного франка и тридцати двух сантимов, которые автоматически вычитались из зарплаты Луизы Реоль. Это составляло почти треть их совокупного дохода, и вскоре стало ясно, что в этих обстоятельствах достойно жить они не смогут. Морис Реоль, работавший младшим редактором в Страховой Компании Морских Перевозок (СКОМП), решился просить начальника отдела об увеличении своей зарплаты.
Фирма СКОМП страдала гигантоманией, и акроним лишь частично раскрывал все более многочисленные виды ее все более разнообразной деятельности. Со своей стороны, Реоль занимался подготовкой ежемесячного сравнительного отчета по количеству и объему полисов, заключаемых административно-территориальными образованиями и органами местного самоуправления в Северном регионе. Его отчеты, вместе с отчетами, которые коллеги того же ранга, что и Реоль, составляли о деятельности других экономических и географических секторов (страхование сельскохозяйственных работников, коммерсантов, лиц свободных профессий и т. д. В регионах Центр-Запад, Рона-Альпы, Бретань и т. д.), вливались в ежеквартальные досье Сектора «Статистика и Прогнозирование», которые начальник отдела Реоля, некто Арман Фосийон, представлял дирекции по вторым четвергам марта, июня, сентября и декабря.
Как правило, Реоль видел начальника своего отдела ежедневно между одиннадцатью и одиннадцатью тридцатью во время так называемого «Совещания Редакторов», но в этом контексте он, разумеется, не мог даже и думать о том, чтобы к нему обратиться и обсудить свой вопрос. К тому же начальник отдела чаще всего присылал вместо себя заместителя начальника отдела, а лично являлся председательствовать на «Совещании Редакторов» только тогда, когда сроки составления квартальных досье начинали поджимать, то есть начиная со вторых понедельников марта, июня, сентября и декабря.
Как-то утром, в виде исключения, Арман Фосийон присутствовал на «Совещании Редакторов» сам. Морис Реоль решился попросить его о личной встрече. «Решите это с мадмуазель Иоландой», — весьма любезно ответил начальник отдела. Мадмуазель Иоланда, планируя рабочий день начальника отдела, вела два журнала: один — небольшой блокнот — для встреч личных, другой — офисный еженедельник — для встреч служебных, и одна из самых сложных и щепетильных задач, вменяемых в обязанность мадмуазель Иоланды, заключалась как раз в том, чтобы не ошибаться журналами и не назначать два мероприятия на одно и то же время.
Арман Фосийон был вне всякого сомнения очень занятым человеком, поскольку мадмуазель Иоланда смогла назначить его собеседование с Реолем не раньше, чем через шесть недель: до этого начальник отдела должен был отправиться в Марли-ле-Руа для участия в ежегодном собрании начальников отделов Северного региона, а по возвращении ему предстояло заняться корректировкой и проверкой мартовского досье. Затем, как всегда, на следующий день после собрания Дирекции во второй четверг марта, он уезжал на десять дней в горы. Итак, собеседование было назначено на вторник 30 марта в одиннадцать тридцать, сразу после «Совещания Редакторов». Это был удачный день и удачный час, поскольку в отделе все знали, что у Фосийона были свои дни и свои часы: по понедельникам, как и все, он был в плохом настроении, по пятницам, как и все, он был рассеян; по четвергам он должен был участвовать в семинаре, организованном одним из инженеров Расчетного Центра, на тему «Компьютеры и Управление предприятием», и ему требовался целый день на то, чтобы перечитать записи, которые он пытался делать на предыдущем семинаре. И, разумеется, совершенно исключалась возможность говорить с ним вообще о чем-нибудь с утра до десяти часов и после обеда до четырех.
К несчастью для Реоля, на горнолыжном курорте начальник отдела сломал ногу и вышел на работу лишь восьмого апреля. Тем временем Дирекция назначила его членом паритетной комиссии, которой предстояло отправиться в Северную Африку для рассмотрения спорного вопроса, возникшего между Фирмой и ее бывшими алжирскими партнерами. По возвращении из этой командировки, двадцать восьмого апреля, начальник отдела отменил все встречи, которые он мог позволить себе отменить, и на три дня заперся в кабинете с мадмуазель Иоландой для того, чтобы подготовить текст комментария, сопровождающего показ диапозитивов, которые он привез из Сахары («Тысячецветный Мзаб: Уаргла, Туггурт, Гардая»). Затем он уехал на уикэнд; уикэнд растянулся, так как Праздник Труда выпал на субботу и, как это принято в таких случаях, сотрудники предприятия могли взять отгул в пятницу или в понедельник. Итак, начальник отдела вернулся во вторник четвертого мая и забежал на «Совещание Редакторов», чтобы пригласить сотрудников своего отдела, а также их супруг и супругов на просмотр диапозитивов, который он запланировал провести на следующий день, в восемь часов вечера, в зале № 42. Он любезно обратился к Реолю, напомнив ему, что они должны побеседовать. Реоль немедленно побежал к мадмуазель Иоланде, которая назначила ему встречу через день, в четверг (инженер расчетного центра был на стажировке в Манчестере, и семинар по информатике временно отменялся).
Нельзя сказать, что сеанс просмотра получился очень удачным. Публика была немногочисленной, а шум проектора заглушал голос докладчика, который к тому же путался в датах. А после того как начальник отдела, показав какую-то пальмовую рощу, объявил дюны и верблюдов, на экране вдруг появилась фотография Робера Ламурё в спектакле Саша Гитри «Давайте помечтаем», за которой последовали Элен Боссис в постановке «Респектабельная Б…», а также Жюль Бери, Ив Денио и Сатюрнен Фабр в парадных фраках академиков из бульварной комедии двадцатых годов под названием «Бессмертные», которая почти дословно воспроизводила пьесу «Зеленый сюртук». Разгневанный начальник отдела приказал включить свет в зале: оказалось, что механик, заряжавший кассеты с диапозитивами, занимался одновременно докладом Фосийона и лекцией «Триумфы и провалы французской сцены», которую один знаменитый театральный критик собирался читать на следующий день. Оплошность быстро исправили, но единственный чиновник Фирмы высокого ранга, согласившийся приехать на просмотр, директор «Иностранного» Департамента, воспользовался паузой, чтобы улизнуть под предлогом делового ужина. Во всяком случае, на следующий день начальник отдела был в мрачном настроении, и когда Реоль изложил свою просьбу, он довольно сухо ему напомнил, что все вопросы, касающиеся повышения зарплаты, решаются в ноябре Управлением Кадрами и об их рассмотрении до этого времени не может быть и речи.
Реоль подступался к проблеме и так и эдак, после чего пришел к выводу, что совершил серьезную ошибку: вместо того, чтобы прямо требовать повышения зарплаты, ему следовало попросить материальную помощь, которую социальный отдел предприятия предоставлял женатым и замужним сотрудникам, дабы они могли приобретать недвижимость, ремонтировать и модернизировать свое жилье, а также оснащать его современным оборудованием. Заведующий социальным отделом, с которым Реолю удалось встретиться двенадцатого мая, ответил ему, что в его случае материальная помощь вполне возможна, разумеется, при условии, что его брак официально зарегистрирован. Реоли жили вместе уже более четырех лет, но, как говорится, до сих пор не оформили своих отношений и даже после рождения сына вовсе не намеревались этого делать.
Итак, в начале июня они поженились, отпраздновав событие как можно скромнее, поскольку за это время их материальное положение продолжало ухудшаться: на свадебный ужин, устроенный в кафе самообслуживания в районе Больших Бульваров, они пригласили только двоих человек — своих свидетелей, а обручальные кольца выбрали из латуни.
Реоль был так занят подготовкой директорского собрания во второй четверг июня, что не успел собрать все необходимые документы для оформления своего досье и подачи заявления на предоставление материальной помощи. Пакет документов был собран лишь к среде 7 июля. В пятницу 16 июля (в полдень) отделы СКОМПа в связи с летними отпусками закрылись до понедельника 16 августа (8 часов 45 минут), а дело Реоля так и не решилось.
Реоли и думать не могли о том, чтобы поехать в отпуск; отправив своего маленького сына на все лето в Лаваль к дедушке и бабушке по материнской линии, они — благодаря соседу Берже, порекомендовавшему их одному из своих коллег, — на месяц устроились: он — посудомойкой, она — продавщицей сигарет и парижских сувениров (пепельницы, платки с Эйфелевой башней и «Мулен Руж», маленькие куколки френч-канкан, зажигалки в виде фонарей с надписью «Rue de la Paix», заснеженная церковь Сакре-Кёр и т. п.) в заведение под названием «Ла Ренессанс»: это был болгаро-китайский ресторан, расположенный между площадью Пигаль и Монмартром, который каждый вечер принимал по три группы туристов «Paris by Night», которых за семьдесят пять франков (все включено) провозили по подсвеченному Парижу, кормили ужином в «Ла Ренессанс» («богемный шарм, экзотические рецепты») и проводили скорым шагом по четырем кабаре: «Два полушария» («Стриптиз и Шансонье; все галльское остроумие Парижа»), «The Tangerine Dream» (где священнодействовали две танцовщицы, Зазуа и Азиза, исполнявшие танец живота), «Король Венчеслас» («сводчатые подвалы, средневековая атмосфера, менестрели, старинные гривуазные песенки») и «Западная Вилла» («А show-place of elegant depravity. Spanish nobles, Russian tycoons and fancy sorts of every land crossed the world to ride in») — после чего отвозили в гостиницу, забрызганных сладковатым шампанским и сомнительными настойками, а также заляпанных каким-то сероватым суфле.
В СКОМПе вернувшегося после отпуска Реоля ждала скверная новость: комиссия по предоставлению материальной помощи, перегруженная просьбами, только что приняла решение, что отныне она будет рассматривать лишь досье, поступающие сверху и завизированные начальником отдела и директором Департамента, в котором служил соискатель. Реоль положил на стол мадмуазель Иоланды свое досье и упросил ее сделать все возможное для того, чтобы начальник отдела дал ему адекватную оценку, черкнул две-три строчки и поставил свою подпись.
Но начальник отдела никогда не ставил свою подпись, не глядя, и даже говорил в шутку, что в таких случаях у него судорогой сводило ручку. В настоящий момент важнее всего было подготовить квартальный сентябрьский отчет, которому он — по причине, известной лишь одному ему, — придавал совершенно особое значение. И он трижды возвращал Реолю отчет для переделки, каждый раз упрекая его в том, что Реоль интерпретирует статистические данные в пессимистическом духе вместо того, чтобы с их помощью подчеркнуть достигнутые успехи.
Реоль, негодуя в душе, заставил себя подождать еще две-три недели. Их положение становилось все более шатким; уже шесть месяцев они не платили квартплату и задолжали бакалейщику четыреста франков. К счастью, Луизе после двухлетнего ожидания наконец-то удалось записать ребенка в муниципальные ясли и тем самым сэкономить тридцать-сорок франков, которые ежедневно тратились на то, чтобы с ним кто-то сидел.
Начальник отдела отсутствовал весь октябрь: он принимал участие в ознакомительной поездке по Федеративной Республике Германии, Швеции, Дании и Нидерландам. В ноябре он три недели просидел на больничном из-за вирусного отита.
Отчаявшийся Реоль уже не надеялся, что его ходатайство будет когда-нибудь рассмотрено. С первого марта по тридцатое ноября начальник отдела умудрился отсутствовать четыре полных месяца и, по подсчетам Реоля, в результате продленных уик-эндов, перенесенных выходных и праздников, взятых отгулов, а также замещений, командировок и возвращений из командировок, стажировок, семинаров и прочих поездок за девять месяцев появился в своем кабинете не больше ста раз. Уже не говоря о том, что его обеденный перерыв длился часа три, а с работы он уходил без двадцати шесть, чтобы не опоздать на электричку в шесть ноль три; и не было никаких оснований надеяться, что все это изменится. Но в понедельник шестого декабря начальник отдела был назначен помощником директора Иностранной Службы и не иначе как опьяненный этим повышением наконец-то отправил досье Реоля, завизировав его своим положительным отзывом.
И вот тогда-то финансовая служба Фирмы и обнаружила, что размер взносов, выплачиваемых четой Реоль в счет погашения кредита на спальный гарнитур, превышает разрешенный лимит для семейной ссуды: двадцать пять процентов от доходов после вычета всех основных связанных с жизнедеятельностью расходов. А значит, предоставление Реолям кредита было незаконно, и Предприятие не имело права его признавать!
Итак, за год Реоль не добился ни повышения зарплаты, ни предоставления материальной помощи, и ему предстояло начинать все с начала, но уже с новым начальником их отдела.
В день своего прибытия этот новоиспеченный выпускник высшей школы, ярый сторонник информатики и перспективного прогнозирования, собрал всех сотрудников и дал им понять, что работа сектора «Статистика и Прогнозирование» ведется методами устаревшими, если не сказать отжившими, что попытки разрабатывать среднесрочную или долгосрочную политику на основе данных, получаемых всего лишь раз в квартал, абсолютно неэффективны, и что отныне, под его руководством, сектор будет осуществлять ежедневные оценки точечных социально-экономических выборок, дабы в любой момент иметь возможность опереться на конкретную эволюционную модель в рамках разнообразной деятельности предприятия. Два программиста из Расчетного Центра провели необходимые работы, и уже через две-три недели Реоль и его коллеги оказались буквально завалены кипами механографических сводок, из которых становилось более или менее понятно, что семнадцать процентов нормандских земледельцев выбирают формулу «А», тогда как сорок восемь целых четыре десятых процента коммерсантов из региона Юг-Пиренеи удовлетворены формулой «Б». Сотрудники сектора «Статистика и Прогнозирование», привыкшие к более классическим методам — количество заключенных и расторгнутых страховых контрактов подсчитывалось черточками (четыре вертикальные черты и перечеркивающая их пятая, горизонтальная), — быстро смекнули, что, если не принять меры, они все скоро потонут в сводках, и начали забастовку «усердия», которая заключалась в том, чтобы засыпать более или менее уместными вопросами нового начальника отдела, двух компьютерщиков и сами компьютеры. Компьютеры держались, два компьютерщика — тоже, а новый начальник отдела в конце концов спекся и через семь недель попросил о переводе.
Этот знаменитый эпизод, прозванный на предприятии «Спором о Древних и Новых», никоим образом не разрешил проблему Реоля. Ему удалось занять у родителей жены две тысячи франков, чтобы оплатить задолженность по квартплате, но долги все равно поджимали со всех сторон, а возможностей у него было все меньше и меньше. Как они ни старались, и он и Луиза, набирать сверхурочные часы, работать по воскресеньям и праздничным дням и даже брать работу на дом (подпись конвертов, переписывание коммерческих дел, вязание и т. д.), разрыв между доходами и расходами все увеличивался. За февраль и март они снесли в ломбард Мон-де-Пьете свои часы, ювелирные украшения Луизы, телевизор и фотоаппарат Мориса, зеркальную камеру «Konica» с длинным объективом и электронной вспышкой, которой тот дорожил как зеницей ока. В апреле новые угрозы выселения со стороны управляющего заставили их взять ссуду у ростовщика. Их родители и лучшие друзья от них уже отступились, и в последнюю минуту их спасла мадмуазель Креспи, которая пошла в Сберегательную кассу и сняла для них три тысячи франков, накопленные себе на похороны.
Поскольку не было возможности ни изменить решение социальной службы, ни обратиться к начальнику отдела за подписью нового ходатайства о повышении зарплаты, — так как помощник начальника отдела, временно заменяющий отсутствующего начальника отдела, боялся проявить малейшую инициативу из опасения потерять свое место, — отныне Реолю надеяться было не на что. Пятнадцатого июля они с Луизой решили, что с них хватит: они больше ни за что не будут платить, их имущество могут арестовывать сколько угодно, и они ничего не будут предпринимать ради своей защиты. И сразу уехали в отпуск в Югославию.
Вернувшись, они нашли под ковриком перед дверью в квартиру пачку последних предупреждений и официальных уведомлений пристава. Им отключили газ и электричество, а оценщики, по просьбе управляющего, уже начали готовить принудительную продажу их мебели на аукционе.
И тут произошло нечто невероятное: в тот самый момент, когда на входной двери дома уже вывесили желтое уведомление с объявлением о том, что продажа мебели Реолей (современный спальный гарнитур, большие часы с маятником, посудный шкаф в стиле Людовик XIII и т. д.) назначена через четыре дня, Реоль, придя в офис, узнал, что его только что назначили помощником начальника отдела, а его зарплата выросла с одной тысячи девятисот до двух тысяч семисот франков в месяц. Теперь размер месячных выплат семьи Реоль оказался ниже четверти их доходов, и финансовые службы СКОМПа смогли в тот же день совершенно законно оформить исключительную материальную помощь в размере пяти тысяч франков. И даже несмотря на то, что Реолю пришлось во избежание ареста имущества выплатить большие пени и комиссионные приставам и оценщикам, он смог за последующие два дня решить вопрос с управляющим, а также с электрической и газовой компаниями.
Через три месяца они выплатили последний взнос за спальный гарнитур, а на следующий год более-менее легко вернули долг родителям Луизы и мадмуазель Креспи, а также выкупили из ломбарда часы, ювелирные украшения, телевизор и фотоаппарат.
Сегодня, спустя три года, Реоль — уже начальник отдела, а спальный гарнитур, доставшийся ему таким трудом, не утратил своего великолепия. На фиолетовом нейлоновом паласе, у дальней стены, стоит кровать: низкая модель в форме раковины, обивка под замшу янтарного цвета, отделка «искусный шорник» ремнями и медной пряжкой, меховое покрывало из белого акрилового волокна. По обе стороны — два изголовья под цвет обивки с верхней панелью из полированного металла, передвижные светильники и встроенный радиоприемник КВ-ДВ с будильником. К стене справа, на полуэллиптических подставках, приставлен комод-трельяж, обтянутый тканью суедин под замшу, с двумя ящичками и отделением для флакончиков, большое зеркало высотой семьдесят восемь сантиметров и подобранный в тон пуфик. У стены слева стоит большой четырехстворчатый зеркальный шкаф: матовый цоколь с анодированным алюминиевым покрытием, блестящий фронтон и полосы, обитые, как и боковые панели, тканью под общий цвет комнаты.
Исходный гарнитур дополнился четырьмя более поздними предметами. Первый — установленный на одном из изголовий белый телефон. Второй — висящая над кроватью большая прямоугольная гравюра в кожаной раме зелено-бутылочного цвета: на ней изображена маленькая площадь на морском побережье. Два ребенка, усевшись на парапет набережной, играют в кости; на ступеньках у подножия памятника, в тени героя, взмахнувшего шпагой, мужчина читает газету; у фонтана девушка наполняет ведро водой. Около своих весов разлегся торговец фруктами; в глубине кабачка, через настежь распахнутую дверь и широко раскрытые окна, можно заметить двоих мужчин, сидящих за столом перед бутылкой вина.
Третий предмет, расположенный между трельяжем и дверью, — колыбель, в которой, лежа на животе и сжав кулачки, спит новорожденный.
И четвертый предмет — приколотая четырьмя кнопками к деревянной двери увеличенная фотография. На ней — четверо Реолей: Луиза в цветастом платье держит за руку старшего сына, а Морис в белой рубашке с рукавами, закатанными выше локтей, на прямых руках протягивает в сторону объектива совсем голенького младенца, словно желая доказать, что его конституция вполне соответствует всем принятым нормам.
Глава XCIX Бартлбут, 5
Где же сей элемент,
эфемерен и вместе с тем вечен?
Кабинет Бартлбута — прямоугольная комната с темными деревянными стеллажами, сегодня большей частью опустевшими, но все еще хранящими 61 черную коробку; все они, одинаково перевязанные серой лентой и запечатанные воском, сложены на трех последних полках дальней стены, справа от обитой двери в просторный вестибюль, на косяке которой уже долгие годы висит индейская кукла с большой деревянной головой и широкими раскосыми глазами, словно присматривающая за этим строгим и безликим пространством как таинственный и чуть ли не пугающий страж.
В центре комнаты, закрепленная с помощью массивной конструкции из тросов и пружин, растянутой по всей поверхности потолка, хирургическая лампа освещает своим непогрешимым светом большой квадратный стол под черным сукном, посреди которого разложен почти собранный пазл. На нем изображена маленькая гавань в Дарданеллах вблизи устья реки Меандр, которую древние называли Майандрос.
Берег представляет собой кромку белого как мел сухого песка с редким дроком и карликовыми деревцами; на переднем плане, слева, она расширяется в бухточку, забитую десятками лодок с черными корпусами, чьи хрупкие рангоуты переплетаются в запутанную сеть вертикальных и косых линий. Сзади, цветными пятнами, по пологим склонам холмов террасами поднимаются виноградники, рощи, желтые поля горчицы, черные сады магнолий, красные каменные карьеры. За ними, занимая всю правую часть акварели, уже в глубине материка, с удивительной четкостью предстают руины античного города: чудом сохранившаяся под слоями многовекового аллювия извилистой реки и недавно открытая свету кладка мраморных и каменных плит на месте улиц, домов и храмов рисует прямо на земле точный отпечаток былого города: пересечение невероятно узких улочек, точно пропорциональная планировка образцового лабиринта из тупиков, внутренних двориков, перекрестков и сквозных проходов, сжимающих останки большого и роскошного акрополя в окружении нескольких выстоявших колонн, обвалившихся аркад и лестниц с зияющими провалами просевших террас, словно желая специально спрятать эту эспланаду в самой сердцевине чуть ли не ископаемого переплетения, — подобно тому, как в восточных сказках от героя, проведенного по дворцу ночью и отведенного домой до наступления утра, скрывается волшебная комната, которую он не должен найти и в которую — как ему уже представляется — он заходил лишь во сне. Грозное, сумеречное небо, изрезанное темно-красными облаками, нависает над этим неподвижным и раздавленным пейзажем, из которого, кажется, изгнано все живое.
Бартлбут сидит за столом в кресле своего двоюродного дяди Шервуда, вертящемся кресле-качалке в стиле Наполеон III, из красного дерева и бордовой кожи. Справа от него, на столешнице маленького секретера с ящичками лежит блестящий темно-зеленый поднос с фарфоровым чайником в кракелюрах, чашкой и блюдцем, молочником, серебряной подставкой с нетронутым яйцом и свернутой белой салфеткой в витом кольце, которое, как считается, нарисовал Гауди для Коллежа святой Терезы. Слева, в крутящемся книжном шкафу, перед которым некогда был сфотографирован Джеймс Шервуд, беспорядочно свалены книги и различные предметы: «Большой Атлас» Бергхауса; «Биографический словарь» Мейсаса и Мишло; фотография тридцатилетнего Бартлбута, альпиниста в Швейцарии, экипированного полярными очками с системой вентиляции, альпенштоком, варежками и натянутым на уши шерстяным шлемом; детективный роман под названием «Dog Days»; восьмиугольное зеркальце в рамке, инкрустированной перламутром; деревянная китайская головоломка в форме додекаэдра со звездообразными гранями; двухтомное издание «Волшебной горы» в переплете из тонкой серой ткани с золотым буквами на черных наклейках; набалдашник от трости с секретом — скрытыми часами в бриллиантовой крошке; миниатюрный портрет в полный рост узколицего мужчины эпохи Возрождения в широкополой шляпе и длинной меховой мантии; костяной бильярдный шар; несколько томов из собрания сочинений Вальтера Скотта на английском языке в роскошном переплете, помеченном гербами клана Чисхолм и две нравоучительные картинки, на одной из которых Наполеон I при посещении мануфактуры Оберкампфа в 1806 году снимает свой собственный крест Почетного Легиона, дабы приколоть его на грудь прядильщика, а на другой, весьма неточной версии «Эмской депеши», собраны в одном месте — вопреки историческому правдоподобию — главные участники событий: Бисмарк, с огромными сторожевыми собаками у ног, кромсает ножницами послание, которое ему передал советник Абекен, а в другом конце комнаты император Вильгельм I, заносчиво улыбаясь, дает понять послу Бенедетти, склонившему голову от унижения, что время предоставленной ему аудиенции истекло.
Бартлбут сидит перед пазлом. Это худой, почти высохший старик с облысевшей головой, восковым цветом лица, потухшим взором; он в блеклом синем шерстяном халате, затянутом на талии серым плетеным поясом. У него под ногами, обутыми в шлепанцы из шевро, — шелковый коврик с бахромой по краям; голова чуть откинута назад, рот приоткрыт, правая рука сжимает подлокотник кресла, а левая не очень естественно, чуть ли не вывернуто, лежит на столе и удерживает большим и указательным пальцами последнюю деталь пазла.
Сегодня двадцать третье июня тысяча девятьсот семьдесят пятого года, и остается недолго до восьми часов вечера. Мадам Берже, вернувшаяся из своего диспансера, готовит ужин, а кот Покер Дайс дремлет на небесно-голубом плюшевом покрывале; мадам Альтамон красится в присутствии мужа, который только что приехал из Женевы; Реоли только что закончили ужинать, а Оливия Норвелл собирается отправиться в свое пятьдесят шестое кругосветное путешествие; Клебер раскладывает пасьянс, а Элен зашивает правый рукав на пиджаке Смотфа, а Вероника Альтамон смотрит на старую фотографию своей матери, а мадам Тревен показывает мадам Моро почтовую открытку, которую получила из их родной деревни.
Сегодня двадцать третье июня тысяча девятьсот семьдесят пятого года, и скоро будет восемь часов вечера. На своей кухне Cinoc открывает консервную банку сардин в специях, просматривая карточки с отжившими словами; доктор Дентевиль заканчивает осматривать пожилую даму; на пустом письменном столе Сирилла Альтамона два метрдотеля расстилают белую скатерть; в коридоре черного хода пятеро посыльных встречаются с дамой, которая идет на поиски своей кошки; Изабелла Грасьоле возводит хрупкий карточный замок, а сидящий рядом с ней отец изучает трактат по анатомии человека.
Сегодня двадцать третье июня тысяча девятьсот семьдесят пятого года, и уже около восьми часов вечера. Мадмуазель Креспи спит; в гостиной доктора Дентевиля ждут еще два пациента; консьержка в своей швейцарской заменяет предохранители освещения парадной; инспектор газовой компании с рабочим проверяют установку центрального отопления; в своей лоджии на последнем этаже дома Хюттинг работает над портретом японского бизнесмена; совершенно белая кошка с глазами разного цвета спит в спальне Смотфа; Джейн Саттон перечитывает письмо, которое она с таким нетерпением ожидала, а мадам Орловска в своей крохотной комнатке чистит медную люстру.
Сегодня двадцать третье июня тысяча девятьсот семьдесят пятого года, и уже почти восемь часов вечера. Жозеф Нието и Этель Роджерс собираются спускаться к Альтамонам; на лестнице грузчики готовятся выносить сундуки Оливии Норвелл, а представительница агентства по недвижимости пришла осмотреть квартиру, которую занимал Гаспар Винклер, а недовольный Герман Фуггер выходит от Альтамонов, а два одинаково одетых рекламных агента встречаются на площадке пятого этажа, а внук слепого настройщика в ожидании дедушки сидит на ступеньках и читает о приключениях Карела ван Лоренса, а Жильбер Берже выносит мусор, раздумывая, как разрешить запутанное дело в своем романе с продолжением; в вестибюле парадной Урсула Собески ищет в списках жильцов имя Бартлбута, а Гертруда, забежавшая навестить свою бывшую хозяйку, на минутку останавливается, чтобы поздороваться с мадам Альбен и домработницей мадам де Бомон; на самом верху Плассаеры заняты своими счетами, а их сын еще раз раскладывает свою коллекцию бюваров с картинками, а Женевьева Фульро, перед тем, как забрать своего ребенка у консьержки, принимает ванну, а «Гортензия» слушает в наушниках музыку в ожидании Маркизо, а мадам Марсия в своей комнате открывает банку огурцов, маринованных а ля рюс, а Беатрис Брейдель принимает своих одноклассников, а ее сестра Анна пробует очередную диету для похудания.
Сегодня двадцать третье июня тысяча девятьсот семьдесят пятого года, и уже чуть ли не восемь часов вечера. У рабочих, делающих ремонт в комнате Морелле, закончилась смена; мадам де Бомон отдыхает в кровати перед ужином; Леон Марсия вспоминает о лекции, которую Жан Ришпен приезжал читать в его санаторий; в гостиной мадам Моро две пресыщенные кошки спят крепким сном.
Сегодня двадцать третье июня тысяча девятьсот семьдесят пятого года, и сейчас пробьет восемь часов вечера. Бартлбут, сидящий перед своим пазлом, только что умер. На сукне стола, где-то в сумеречном небе четыреста тридцать девятого пазла черная дыра, ожидающая последнюю не вставленную деталь, вырисовывает почти идеальные очертания буквы X. Но по иронии судьбы деталь, которую все еще удерживают пальцы умершего, имеет уже давно предполагаемую форму буквы W.
КОНЕЦ ШЕСТОЙ И ПОСЛЕДНЕЙ ЧАСТИ
Достарыңызбен бөлісу: |