зеленый, худой, пожираемый думой; когда морщил лоб, брови сращивались; и не
знал я тогда: через двадцать лет с лишним Сарьян, - пополневший, усталый, -
Армению с добротой приоткроет; и будет возить - в Аштарак, Айгер-Лич, в
Баш-Гарни, в древний Вагаршатап, на Севан;125 он мне камень живил, на снега
Арарата показывал; в эти года был кофейного цвета пиджак у него. Был нелеп
Ларионов, таскаемый мо-локососиком всею семьей Трояновских, как в люльке;
откуда с большою охотой выпрыгивал он: помню длинные ноги его; высоко не
летал, но - подпрыгивал, нам улыбаясь не то глуповато, не то удивленно, что
так он талантлив; меня удивляла его голова: шириною - в длину, а длиной - в
ширину.
С голуборозниками дружил; ненавидел меня Милиоти Василий.
Отдельно держались Досекины; Сергей скоро умер; Николай же видался
года. С головы до пят мирискусник, скептически, но снисходительно
молокососикам-голубо-розникам палец дававший сосать, Игорь Грабарь, такой
темно-розовый, гологоловый, почтенный, - ученым сатиром шутил с Остроуховым,
с Брюсовым; он собирал материалы к истории памятников, тратя все средства
свои на культурное дело это, метаясь по разным медвежьим углам; он являлся
оттуда, хвалясь материалами; а как художник работал он мало, давая игру
хрусталей, скатертей и букетов, кричавших о радости. Где-то между Поляковыми
и Марьей Ивановной Балтрушайтис, роняя в костлявые пальцы лицо, локти - в
ноги, ворчливо показывал свой длинный нос всей Москве из-за пальцев
"московский Бердслей", Николай Петрович Феофилактов; сонливец, добряк и
простяк, - постоянно искавшая и зубочисткой в зубах ковырявшая наша
"весовская" цаца, рисующая одним росчерком то - козью ножку, то - башмачок;
и его загогулины - "феофилулинами" кто-то раз обозвал; Поляков его выдвинул;
точно поплевывал фразочками:
- "Черт... - и горький вздошек из разинутой пасти, - по-моему, весь
человек есть материя!" - пасть закрывалась; клюющий нос - всхрапывал; глаза
закрыты - всегда.
Ласково всех с перетиром пенсне обходил, пожимая руками обеими руки
мужчин, прижимая к крахмальному сердцу их, голубоглазый блондин, -
улыбающийся до ушей Середин; как к мощам, припадал к дамским пальчикам; ход
по рукам - крестный ход: с перезвонами! Он длился весь вечер; кончалось уже
заседание, а Середин, точно загнанный конь, отирая испарину, гнался в
передней за шубами с шапкой в руке: руку жать. Он однажды вошел с
разобиженным, детским лицом, сжавши губки подушечкой; и - отошел в уголочек;
и тер там пенсне... - "Вы расстроены?" - Он же оком - обиженным, круглым,
оленьим - метнулся: "А я - без жены!" - прокричал фистулою; и я испугался;
как будто он жаловался: "Я - без носа остался!"
Зато Гречанинов - женился; так стала мадам Середина - мадам
Гречанинова; и Гречаниновы стали являться; она - точно помесь гречанки со
старою ящерицей; носик - клювиком; сухенькая; глазки - точно ага-тики или -
жестокие кончики игл дикобраза; не то в черном фоне - камея желтявая; не
то - "фейль морт"; сердце - тоже: "фейль морт"; очевидно, ее первый муж,
Середин, прибегал от нее: отмерзать; оттого он кидался: хватать и жать
руки. Второй муж ее, Гречанинов, был маленький; и - во всех смыслах; стиль
музыки - помесь "рюссизма" с гнильцом модернистическим; был сладко-кисл,
робко-дерзок; капризно заискивал он, все присаживаясь к крупным силам; сев к
Брюсову, - он модулировал, скажем, в дэс-молль; но вот - Энгель входил,
мрачно-прямолинейный; глядишь - Гречанинов, став честным це-дур, - перестал
модулировать: "Конь... в поле пал"127, - напевает он носиком цвета
вишневого.
Лучше развалистый, вечно чудивший Желяев, садившийся - битое стекло в
ухо нам сыпать; и скрябинское "Vers la flamme"128 - оглашало "Эстетику".
Вовсе свой - Марк Наумович Мейчик, в любую минуту готовый присесть,
заиграть, как и культурный и мило-любезный Игумнов.
Корещенко с Кочетовым, этим старым коням, как зениту надир, -
соответствовала пара едких, сухих теоретиков музыки, дерзких насквозь: Н. Я.
Брюсова и с иронической задержью молча сидевший Яворский. Как ящерка
верткая, словоохотливая сестрица поэта, с малюсеньким носиком, с лбиною,
напоминающей мне крепостной бастион, предлагала - научно: не переладить ли
все лады - в нелады? Не построить ли нам неуряд - в звукоряде? А может, -
ушами китайцев нам слушать созвучия? (А - почему не слоновьими? Большие
уши!) Блестящая головология! Брюсова, скалясь на "Wohltemperiertes Klavier"
l29, писала статьи, волновавшие Метнеров. Молчаливый Яворский, повязанный
шарфиком, не реагировал, склабясь: вот чем, - неизвестно; умом перерос даже
Брюсову он, что-то медля творить из не-музыки - музыку; его учебник130 читал
еще в верстке с почтением; безвдохновительна была все ж молчаливая эта
"адамова голова"; и живей была Брюсова; годы носила в кармане она
"целотонную" гамму131, чтоб, вынув ее, как завернутый клуби-ком метр,
измерять сантиметрами - Баха, Бетховена, следуя принципам братца: -
"Измерить и взвесить!"
Мой друг, Э. К. Метнер, от этого - может быть, и заболел странной формы
болезнью: недомоганием ушных лабиринтов, сопровождаемым рвотой и обмороками;
от целотонных гармоний он корчился; но к проповеднице их относился с сухим
уваженьем:
- "Вот умница! Но - голова - не своя: костяная, привинченная".
Да - вот: что у кого; у Яги - костяная стопа, а у Брюсовой глаза -
агаты блистающие; но зато - головной аппаратик работал без промахов:
"тйки-так, тйки-так" - громко, отчетливо; ну, а: где мелос? Он - выкладка
цифр, наименьшее кратное...
Успокаивал Борис Борисович Красин, большой, добрый, нежный: - с
подревом мелодий мне в ухо; ревел, - и показывал пальцем на "рарарара",
выползающее, точно уж, из ревевшего рта: целина - непочатая эта меня
освежала; он, видя меня удрученным, брал под руку:
- "Едем, Борис Николаич, - в Монголию: степь-то какая; послушаем бубен
шамана!"
Какой-то из братьев его жил в Монголии; Красин, туда исчезая, являлся
цветущим, басистым, коричневым:
- "Ах, как шаман в бубен бил!"
Раз воспел он Монголию, - так, что едва я туда не уехал; побег был
задуман давно; но бежал - не с Б. Б., а с Тургеневой, Асей: на запад. Б. Б.
добродушно подмигивал "переворотом"; он многое знал, вероятно, от брата Л.
Б., роль которого нам неизвестна была.
Постоянно вертелся в "Эстетике" Л. Сабанеев, - рыжавенький,
маленький-сладенький, кисленький-висленький; позже "доскрябил" он
Скрябина - в книге о Скрябине132.
Средь музыкантов "Эстетики" не было спайки: была лишь борьба точек
зрения; и я говорил себе: с русскою музыкой - плохо; а Метнер во мне
углублял эту мысль: и с немецкою - плохо; бывало: остановившись как
вкопанный, ширит он ноздри с волчиным оскалом зубов на поклонников Листа133,
со вздутыми жилами черепа:
- "Слушайте... Нет, - каков гусь: тоже - с Листом!" И - с бешенством:
- "Никому и в голову не может прийти подвергать сомнениям гений
Листа... Но - мелодии - недостает... Но - фривольность... Но мненье о Листе
такого, как Шуман... Но - пошлость... Лист звуком стучит в запертую дверь
дара; он, как Мефистофель, затаскивает всю немецкую музыку - в ад: спекулянт
Рихард Штраус его порожденье; ему удался Мефистофель, не Фауст, в симфонии
"Фауст"; религиозное-де вдохновение? Полноте, - старчество: дряблый аббат
лишь из кожи лез, чтоб обуздать в себе ухаря;134 ведь "рапсодии" - ухарство
только".
Бывало, д'Альгейм, затащив в уголок, - проповедует:
- "Saint Francois marchaut sur les eaux" ["Святой Франциск, ходящий по
водам" - музыкальная картина Листа] - вещь божественная: Лист - святой..."
Сам д'Альгейм с жадным ужасом Метнера слушал: так точно, как Метнер -
Н. Брюсову; для него Метнер - тоже: работающая голова костяная!
Мне думалось: "Вот - два ума, два ценителя музыки: а - что выходит у
них?" И опять возвращался к догадке своей: уже "чистая" музыка - кончилась;
не "музыкальна" она у новаторов и реставраторов; Метнер же силился
законсервировать в "чистой" музыке брата; и я боялся ему сказать, что с
"консервами" дело не так уже просто; что - портятся; так: меня беспокоила
сухость в последних творениях Н. К. Метнера; ритм стал подпрыгивать, точно
надутая автомобильная шина, несущаяся в бездорожье: подпрыг за подпрыгом,
исчисленным контрапунктически.
Автомобиль уже нес без дорог: шоссе - кончилось, кончилась: "чистая
музыка"!
А прикладной - не нашли.
Долгобрадый, растрепанный Бобринский, муж тараторившей деятельницы ,
отбурчивал шутки космато и глухо, с собою самим кувыркаясь в углу, как
большой, безобидный дельфин, в ему нужной стихии.
Приятный доцент и газетчик, в пенсне, в светлой паре, А. К. Дживилегов
с хорошенькою женою являлся в "Эстетику"; в "Русском слове" писать меня
звал; он был "с искрой"; он "Эстетику" декорировал; раз я попал к нему в
гости, в компанию к Н. Н. Баженову, года считавшему нас пациентами и
проводившему психиатрический стиль на беседах в "Кружке" - с ироническим
скепсисом;136 был эпикуреец и циник до мозга костей; он любил шансонетку,
вино и хорошеньких дам и плевал на все прочее; в "же-манфишизм"137 вложил
пузо, как в кресло, считая: масону, спецмейстеру, мужу науки ничто не
препятствует за-канканировать над убеждениями пациентов; научнейшим способом
проканканировал жизнь, точно мстя ей за что-то; его благодушие - злость;
этот старый кадет и "француз", гроссмейстер московских масонов,
отстукивавший молотком ритуальным "войну до конца", притаившийся в странах
Антанты от большевиков, он едва себе вымолил право вернуться: побитой
собакой. Меня - не любил; и, когда журчал в ухо, ловил на себе его злые,
веприные глазки; задолго до всех Рамзиных он казался вредителем мне:138 его
взгляд точно глазил Москву, его толстые руки как бы аплодировали
поплевательству.
Мне запомнился у Дживилегова этот "саван-шантан": [Шантанный ученый]
сев у рояля, бренчавшего "Тонкинуаз" [В свое время модная пошловатая
парижская шансонетка], со стаканом вина, отвалясь и пропятясь всем пузом,
пропятясь губами из желтых усов и покачивая головою очкастой, высвистывал он
шансонетку, напоминая свинью, - ту, которая при шансонетных певицах плясала:
с эстрады парижских шантанов; он появлялся в "Эстетике"; как не пустить?
Даже Брюсов пускал его.
Ведь - Николай Николаич Баженов!
Обнинский, мрачневший из тени, как и не бывал; раз поднялся с запросом
по поводу исключенья Меркурьевой; выслушав, успокоился: хмуро сел в тень и
потух в уголке.
Был точно свой Николай Ефимович Эфрос, старинный любитель театра и
вдумчивый критик; меня привлекали к нему: тишина, ум и грусть; он ходил как
под бременем пошлости прессы, меня понимая и в криках, и в ярости
неопрометчивой, порой взрывавшей меня на трибуне "Кружка", где снискал
репутацию я "поседелого" от постоянных скандалов; вот - сядешь; а мягкая
ладонь Эфроса тихо опустится мне на плечо; в ухо - ласковый, добрый, меня
согревающий шепот:
- "Нельзя так наивничать... Думаете, - аплодируют с прочею публикой,
так и простят? То, что вы говорили о "них", - не простят, потому что есть
правды, которых касаться нельзя".
Гершензон поощрял меня к резкости; Эфрос меня усмирял; он сидел на
кружковской эстраде с сознаньем: есть правды, которых касаться нельзя; но и
там меня тайно подбадривал он; а с артисткой Смирновой, супругой его, я
поддерживал теплые связи, порой появляясь у Эфросов; когда работал я в
Теоретической секции Тео139, то просил Николая Ефимовича мне помочь; он
присутствовал на заседаниях; и обсуждал все детали тогда проектируемого
Театрального университета (проект писал я).
Он бывал постоянно в "Эстетике".
Шпетт тотчас завелся в "Эстетике", как только приехал из Киева вместе с
Челпановым, переведенный в Москву;140 в душе артист, - этот крепкий
подкалыватель кантианцев при помощи Юма пенял: мое дело - стихи: ни к чему
философия мне; с Балтрушайтисом, да и со мной, стал на "ты"; дружил с
Метнерами; и его появленье бодрило.
Рачинский здесь плавал как рыба в воде: бил хвостом и цитатою
брызгался - Байрона, Шелли, Новалиса, Данта; раз, руку протягивая над
согнувшимся Метнером, севшим к роялю, он взревел:
- "Святися, святися, - брат Николае".
Семен Владимирович Лурье, член "Эстетики", смолоду нищий, мечтал стать
эстетиком; он поставил задачу: для этого разбогатеть; изобрел он какой-то
состав: делать непромокаемым что-то; и продал его, превратись в богача, но
погиб для искусства; средь нас он ходил, как акула, готовясь всех слопать; и
вел уже переговоры с редакцией "Русской мысли", тогда отощавшей (ее
засластил Айхен-вальд), чтоб купить этот орган и стать во главе его; он
хотел создать орган ценой ликвидации "Весов", "Золотого руна",
"Еженедельника"141, "Критического обозрения" и прочих московских журналов;
он видел себя Мерили-зом;142 являясь, он скалился с ласковой хищностью
черной пантеры, - такой моложавый (а было ему сорок пять уже лет), такой
розовощекий: такой Мефистофель! Пенсне золотое, духи и ботиночки лаковые;
сюртук - черный; и - серые полосатые брюки.
Казалось: одна из ботинок сжимает копыто козлиное; стоит об этом
шепнуть, - нет Лурье: пол раздвинется, вы-лизнет пламя; Лурье тарарахнет в
геенну: не от заклинаний, а просто стараньем "весовцев", и Метнера, и
Трубецкого, и М. Гершензона, - случилось подобное нечто; был разоблачен: не
Колумб, а - Пизарро.
Лурье после этого сразу смельчал до ненужного "умника", тускло
писавшего; раз даже выступил он в "Доме песни"; и - сгинул. Он был лишь один
среди многих, ходивших под маскою; маски - спадали; и демонические натуры,
поздней обезвреженные, наносили лишь блошьи укусики; не скорпионьи; но - все
ж: скорпионом зеленым поблизости ползала... Ольга Федоровна Пуцято (о ней
скажу ниже); по счастью, она не бывала в "Эстетике".
Я останавливаюсь на "Эстетике"; в ней - узел встреч с представителями
купеческой знати; и главное: место свиданий художников слова и кисти друг с
другом; я возненавидел салоны; бывал мало в них; но в "Эстетике" был
характерно представлен московский салон, процветающий всякими вкусами; это
цветенье совпало с началом упадочного настроенья среди символистов; мне мода
на нас прозвучала, как звон похоронный, совпав с похоронным периодом жизни
моей; никогда не ругали меня с такой силой, как в этот период; взлетал к
славе - Блок; я же пал в представленьи вчерашних "друзей", принимавших из
моды меня; я страдал от купеческой "тонности"; этот период блистанья
"Эстетики" дамами был декадансом ее и отказом моим состоять в комитете;
покончивши с ним, я являлся сюда очень редко.
"Эстетика" помещалась в "Кружке"; в раздевальне всегда - суета: палки,
лысины, шубы, меха; муший зуд голосов и их матовый рык; тот - в буфет,
этот - на заседанье; а эта - в "Эстетику"; всходишь на лестницу, устланную
сине-серым ковром, заворачиваешь в три-четыре нам отданных под заседания
комнаты; те ж сине-серые стены; ковры под ногами, диванчики, кресла и
столики тех же цветов: сине-серых и сине-зеленых; свет - матовый; в матовом
фоне пестрь платьев, вуалей, бандо 143, "сюртуков и визиток, ...дыхание
шарфов, ...свободные галстуки..." [См. "Москва", том I 144]
Озираешься: Грабарь в визитке каштановой; дама, рисуясь на синем,
сидит; ее профиль - китайский фарфор; с ее пальчика ценный алмаз
самопросверком блещет; летит к ней навстречу - седой херувим с перехваченной
талией, позы планируя, как балерина: богач Поздняков, тот, которого годы
художники все рисовали: вид - пакостный: Дориан Грей! [Герой романа
Уайльда145]
Середин из дверей протирает усы; он идет грациозным взмаханьем пенсне
на протянутый нос к ручке дамы, в прическе которой - пронизины бусинок;
пепелоцветные волосы; платье - "гри-перль";146 и она что-то спросит; но он
не ответит ей просто, а, точно споткнувшись о камень, наморщится и с
величайшим усилием выпотевает изыск, вчера вычитанный, улыбаясь своим
моргощурым, дерглявым лицом. И не знаешь, кто этот двубакий старик, -
академик иль... салопромышленник.
Старый Рачинский с присосом дымит, деловито и быстро жундя, точно жук
под стаканом, схватив меня под руку; бросит на стуло; елозит ногами под
стулом; и - лающим голосом, перегоняя слова, свои собственные:
- "Понимаешь!" "Паф" - клубы дыма.
- "Когда, - клубы дыма, - Новалис, - паф, паф!.. - Когда Гете, -
паф-паф, - когда Шелли, - паф-паф! - Переплетчиков? Что он? Вот - что", - и
ногой сиганет,
точно в чей-то невидимый зад; пухнут губы на дико багровом лице; тянет
шею налево; рукою - направо, ногою - себе под пупок.
Трояновский, удаленький, взвивши хохол, пятя грудь, петушком, собирая
лоб в складки и их распуская, летит к колокольчику, строго втыкался глазками
в стайку девиц голоруких с открытыми шеями; шарфы, цветные дымки с них
слетают.
Уже колокольчик колотится: пауза; и - удар в клавиши; видишь взлетевшую
лапу с разъятыми пальцами: Мейчик повел уже уши по Скрябину, как по
разбитым, дрезжащим и жалящим стеклам.
"ЗОЛОТОЕ РУНО", "ПЕРЕВАЛ"
["Руно" - орган художников "Голубой розы";147 "Перевал" -
литературно-общественный журнал, редактированный Соколовым, существовал
недолго; "Весы" мной описаны в "Начале века"]
Я стоял перед выбором: где концентрировать силы? В "Руне", в "Перевале"
ли? В первом был Брюсов; и, стало быть, - я; в "Перевале" почти не писал;
Соколов, разругавшись с "Руном", достал деньги для "Перевала";148 но мы,
символисты "Весов", не могли заполнять трех журналов; судьба обрекла
"Перевал" на дешевку, когда в нем скопились поэтики, не оцененные Брюсовым;
здесь же печатались Зайцев, Муратов, Грифцов, Бунин, братья Койранские,
Кречетов, Е. Янтарев, Диесперов, Л. Столица, Мизгирь (Попов), относившиеся
враждебно к "Весам"; и казалось: позицию здесь обретут петербуржцы;
издательство "Оры" нуждалось в собственном органе.
Вспыхнула ссора меж Брюсовым и Рябушинским, который просунул свой нос в
компетенцию Брюсова не без влияния В. Милиоти;149 решили: мне остаться в
"Руне", чтоб туда не внедрились враги; Рябушинский, надеясь на "ссору" меж
мною и Брюсовым, звал редактировать литературный отдел; но Брюсов и я
порешили, что я предъявлю Рябушинскому требование невмешательства в
литературную тактику:
- "Вы понимаете, - Брюсов доказывал, - перед мешком золотым Блок,
Иванов, Чулков, вы, Сергей Городецкий, я - дело одно: мы - художники слова;
а он - самодур! Одно дело - "Весы"; а другое - "Руно". Поляков, посмотрите,
с каким же он тактом участвует в голосованьях, боясь давленья на нас; а он -
право имеет: с студенческих лет пионер символизма! Но этот "мешок" стал
развязничать лишь оттого, что ему нашептал Милиоти: он "гений"-де. Тут не
политика вовсе, а требованье: руки прочь от искусства!"
Решили: коли Рябушинский отвергнет мои ультиматумы, я ухожу из "Руна";
вслед за мною уходит и Брюсов; тогда мне придется писать в "Перевале", чтобы
не отдавать петербуржцам журнала.
Шли переговоры; ко мне прилетел Тастевен;150 я взбесился, узнавши, что
глупый кутила на вечере, данном "Руном", сделал выговор одному из
сотрудников только за то, что последний явился на вечер без всяких
крахмалов;151 тогда, не уведомив Брюсова, я написал Рябушинскому с вызовом:
с него достаточно чести журнал субсидировать; он, самодур и бездарность, не
должен в журнале участвовать; следствие - выход мой; Брюсов ушел вслед за
мною...152.
"Руно", мстя ему, повернулось к мистическому анархизму; нам в пику
"мешок" пригласил редактировать Блока;153 и Блок, не учтя, что наш выход
есть общее заданье писателей в деле борьбы с обнаглевшим купчиной, идет на
условия, мною отвергнутые (я считал их позорными) ; так петербуржцы
ввалились в позиции, нами очищенные; в один день изменилась программа
журнала, который теперь стал "народно-соборно-мистическим".
Блок?
С той поры каждый номер "Руна" посвящен его смутным "народно-соборным"
статьям, переполненным злостью по нашему адресу и косолапым подшарком по
адресу... Чириковых; все - "народушко", мистика, Телешев, Чириков154,
только - не Брюсов, не Белый, - в журнале, убухавшем тысячи; уже поздней
Рябушинские, взяв под опеку дурацкого "братца", журнал прекратили, который и
их не обслуживал (не говорю о читателе).
Блок оказался штрейкбрехером.
С Брюсовым мы все же тщились отчасти журнал упорядочить путем
обуздыванья Рябушинского; Блок же использовал нашу борьбу с Рябушинским,
чтоб нам насолить, объясняя аферу "идейными соображеньями", делая вид, что
ему неизвестен наш взгляд на конфликт; вспоминались слова В. Я. Брюсова мне:
- "Блок, Иванов, Чулков, вы, Сергей Городецкий - одно: в борьбе с
хамом, с мешком золотым..."
Но Иванов и Блок посмотрели на дело иначе: пошли в "услужение" к
хаму155, глядевшему на редактировавших как на "служащих".
Я разразился посланием к Блоку, который ответил мне... вызовом;156 год
же назад он отвергнул мой вызов; теперь вызывал меня - он; стало быть, я
попал-таки в цель с обвиненьем в штрейкбрехерстве и с упором на то, что они
в социальной борьбе против капиталиста нарушили этику.
Об этом ниже.
Недоразумения с "Руном" были тем тяжелей для меня, что в него замешали
и Метнера, жившего в Мюнхене; ему послали статейку мою: "Против музыки"; и
меломан разразился статьею, "Руном" напечатанною с наслаждением, против
меня, - вслед за выходом;157 Метнера так на меня натравил Тастевен, что тот
стал опрокидывать письма с полпуда - одно за другим;- над статейкой моей
воздвигал Гималаи; едва помирились мы; это сражение с другом на мне
отразилось больнее, чем спор с Рябушинским; хотелось воскликнуть: "И ты,
Брут!"
Борьба с петербуржцами переместилась в Москву, став борьбою "Весов" и
"Руна". Надо было удерживать и "Перевал" от враждебных к нам действий; я
ставил условие С. Соколову: журнал должен быть очень строго нейтральным к
"Весам"; для этого я записал в "Перевале", следя за подбором рецензий; тут
мне удалось создать группу союзников; сам Соколов недолюбливал Брюсова; он
дружил с Зайцевым, П. П. Муратовым, Стражевым, "антивесовцами"; но он
считался со мною; и даже когда в "Перевал" петербуржцы прислали А. Мейера,
чтобы склонять "Перевал" к их воинственной литературной политике, то Соколов
выдал мне их намеренья; с Мейером я объяснился; ему стало ясно: друзьям его
не было места в отделе статей и рецензий; последние часто писалися мной,
Ходасевичем, Муни [Псевдоним С. В. Киссина], Петровской.
Я вынужден был очень часто являться в редакцию; душное лето окрашено
Достарыңызбен бөлісу: |