3. Секрет чистого бритья
В течение двух-трех дней мы отработали задачу. По всем пяти направлениям прошли
взводы, промерили маршруты солдатскими шагами. Был составлен документ, в котором мы
указали расстояния, расчет времени на сбор, на движение, на развертывание.
Тихим студеным утром, лишь занялся поздний ноябрьский рассвет, я верхом на
Лысанке повез эту бумагу в штаб дивизии. Присыпанная снегом обочина проселка была
звонкой, отчетливо цокали подковы, порой с хрустом проламывая тонкий белесый ледок на
просушенных морозом лужицах.
Вот и деревня Шишкине, где обосновался штаб Панфилова. Там мне передали
распоряжение генерала: принести документ лично ему. Я пошел в избу, где жил Панфилов.
Пожилой солдат-парикмахер, честь честью обряженный в белый халат, брил командира
дивизии.
— Входите, сейчас освобожусь. Присаживайтесь, — сказал Панфилов. — Товарищ
Зайченко, поспешайте.
— Еще машиночкой пройдусь по шее… Подмоложу сзади.
— Нет, нет. До следующего раза.
Парикмахер неодобрительно крякнул. Исчерна-загорелая шея Панфилова
действительно уже поросла седоватым пушком. Казалось бы, еще совсем недавно, в первые
дни затишья, я видел ее начисто остриженной. Да, ведь уже больше двух недель длится
передышка.
С едва слышным шелестом бритва снимала белоснежную пену со щек генерала.
Обнажились глубокие складки вокруг рта. Постепенно от пены очищался подбородок
твердого рисунка, упрямый, крутой. Еще движение бритвы — и стала видна мягкая выемочка
в середине подбородка.
— Когда же, товарищ генерал, по-серьезному займемся? — спросил парикмахер.
— Вот заработаем гвардейскую, тогда подмоложусь. Предамся в ваши руки. Обещаю.
Панфилов шутил. Однако и в шутке, как известно, приоткрывается душа. Недавно
несколько особо отличившихся дивизий Красной Армии получили звание гвардейских.
— Но и вы мне обещайте, — продолжал Панфилов, — в такой день, если он придет, не
оставлять меня небритым. Пусть хоть земля ходуном ходит, а вы…
Генерал лукаво прищурился. Мне вспомнился его рассказ о том, как немецкие танки,
ворвавшиеся в Волоколамск, приблизились к штабу дивизии. «Обстановочка, товарищ
Момыш-Улы, была та»… Следовало успокоить мою штабную публику. Решил побриться,
вызвал парикмахера. А на улице грохот, пальба… Парикмахер бросил бритву, кисточку,
сбежал… Но ничего, еще часика три там продержались».
— А вы, товарищ Зайченко, должны оправдать свою фамилию.
Парикмахер обиженно опустил бритву.
— Товарищ генерал, опять вы… Уже добрались и до фамилии…
— Нет, вы меня не поняли. Я сказал: оправдать свою фамилию. Репутация у зайца
неважнецкая, но на самом-то деле…
Панфилов выпростал руку из-под подвязанной вокруг ворота салфетки, его сухощавые
пальцы сложились щепоткой, как бы что-то ухватив.
— На самом-то деле у зайчишки мужественное сердце. Доводилось вам слышать,
товарищ Момыш-Улы, что заяц-степняк выдерживает взгляд орла?
— Да, я человек степной. Слышал.
— Видите, не выдумал… Мне говорили так: нацелившись, птица гадает с высоты на
зайца. А тот глядит на хищника и задает стрекача только тогда, когда орлу-зайчатнику уже
поздно менять направление. Вот он каковский, серенький заяц! Чего же обижаться?
Бритье закончено. Свежо блестят спрыснутые одеколоном смуглые щеки генерала.
Парикмахер складывает свое походное хозяйство. Панфилов смотрит в зеркало,
касается пальцами выбритой кожи.
— Чистенько. Отлично. — И обращается ко мне: — Вам известен, товарищ Момыш-
Улы, секрет чистого бритья? Думаете, лишь острое жало? А ну, спросим у мастера.
Парикмахер прокашлялся.
— Намылка много значит.
— Не угодно ли: намылка. Этому меня еще в первую войну учили старые солдаты:
намыливай и намыливай. И еще намыливай.
— А в Литве, — сказал парикмахер, — работают, товарищ генерал, так: мастер
намылит, а потом еще втирает пальцами.
— Втирает? — Панфилов рассмеялся. — Вы слышите, товарищ Момыш-Улы? А?
Он вновь погладил подбородок, застегнул воротник кителя, встал. Я тоже поднялся.
— Одним словом, победа куется… — Генерал прищурился. — До бритья. До первого
касания бритвы. Вы меня понимаете?
Разумеется, я понимал: о чем бы он ни заговорил, его мысль возвращалась к
предстоящему сражению. Неотступное размышление, вынашивание идеи боя — иных слов
не подберешь, чтобы выразить состояние Панфилова.
Он повернулся к парикмахеру:
— Так, значит, обещаете? Ну, по рукам! Спасибо! Идите.
Мы остались вдвоем. Панфилов оглядел меня.
— Вы, кажется, в обновочке?
Действительно, я приехал в новой стеганке, слегка суженной в манжетах и ушитой в
талии. Перехваченная поясным ремнем, она, эта телогрейка, конечно, отличалась от
обычного грубого ватника.
— Замечаете, — продолжал Панфилов, — что в последнее время командиры у нас
стали франтоваты? Добрый знак! Ну-с, привезли грамотку?
Я подал генералу документ. Панфилов развернул бумагу, долго всматривался.
На столе лежала раскрытая коробка папирос. Рука генерала потянулась туда, он взял
папиросу, стал разминать в пальцах, спохватился, протянул коробку мне:
— Закуривайте, товарищ Момыш-Улы.
На свет из кармана его кителя появилась поблескивающая никелировкой зажигалка.
— Уж и бензин первостатейный, — сказал он, — а иной раз все-таки капризничает.
Штучка с секретом.
На минуту зажигалка спряталась в его сжатой ладони. Панфилов продолжал читать
схему. Потом высек огонь. Мы задымили.
— Рекогносцировку на конечных пунктах делали?
— Да, товарищ генерал.
— Кто делал?
— Командиры рот. А на четвертом и на пятом направлениях побывал и я.
Генерал задал еще несколько вопросов, потом ласково похлопал меня по плечу. Видимо,
документ его удовлетворил. Впрочем, следует сказать сильнее: доставил удовольствие. Ведь
если подчиненный понял, схватил твою мысль, сделал именно то, чего ты ждал, чего
хотел, — это большая радость.
— Разрешите передать документ в штаб? — произнес я.
— Нет, поступим иначе. — Взяв трубку полевого телефона, Панфилов вызвал
оперативный отдел штаба дивизии, к кому-то обратился: — Зайдите ко мне. Хочу вам
показать, как отрабатывают документы в батальоне.
Такова была похвала генерала. Потом он спросил:
— Команда истребителей танков у вас выделена?
Уже не первый раз, как вы, наверное, помните, он задавал этот вопрос.
— Да. Взвод.
— Взвод? Целиком? Вы, следовательно, людей не отбирали?
— Во взводе, товарищ генерал, люди сжились. Друг другу верят.
— Вы, возможно, правы… Кто командир?
— Лейтенант Шакоев.
— Дагестанец? Мотоциклист? Сорвиголова?
Я ответил кратким «да». Будучи до войны преподавателем института физической
культуры в Алма-Ате, Шакоев действительно приобрел там некоторую известность как
участник конских ристалищ и мотоциклетных гонок.
— Пожалуй, подойдет, — сказал генерал. — Военный человек должен быть немного
озорным. Да, подойдет, Пришлю ему в помощь на денек одного командира, который сколотил
крепкий отрядик истребителей. — Панфилов подумал. — Да, только на денек. Ждите,
товарищ Момыш-Улы, моего посланца.
— Есть.
— Теперь вот еще что, — продолжал генерал. — Завтра к вам прибудет пополнение.
Небольшое. Полсотни бойцов. Народ зеленый, молодой. — Панфилов почесал за ухом. —
Боюсь, вы уже не успеете с ними поработать. Но встретьте их достойно. Продумайте это.
Пусть сразу ощутят традиции батальона. Традиции-то у нас с вами уже есть. А, товарищ
Момыш-Улы? Вы меня поняли?
Как видите, разговор был недолог.
— Понял, товарищ генерал. Разрешите идти?
— Да, да! Езжайте, езжайте. И у меня и у вас работенки еще много.
Пополнение прибыло на следующий день. Об этом доложил мне Рахимов. Я приказал
выстроить батальон в укрытом месте за стеной уже по-зимнему оголенного леска и вести
туда прибывших.
Верхом на своей гнедой лошадке, насторожившей уши, будто чувствующей
значительность минуты, я выехал к строю батальона.
За ночь мороз отпустил; снег потемнел, кое где вовсе сошел, обнажив сырую землю; с
голых сучьев березы и ольшаника, а также с листов дуба, бурых, покоробленных, но не
сшибленных вьюгами, морозами, падала капель.
Роты стояли, прижимаясь к опушке. Рахимов скомандовал: «Смирно!», подбежал с
рапортом. Я смотрел на шеренги, на лица, на поблескивающие грани штыков. К горлу опять,
как и в былые времена, подступил комок волнения. Мой батальон! Ряды бойцов, о которых
комбат в донесениях — и в собственной душе — говорит: «я». Резерв Панфилова, резерв,
который, лишь только поступит приказ, двинется туда, где загрохочет молот главного удара
немцев. Вот он, поредевший, не раз повидавший кровь и смерть, хоронивший павших
батальон — не значок на карте, не чертежик в оперативном документе, а ряды людей с
винтовками у ног, с брезентовыми подсумками, где до поры скрыта грозная тяжесть огня,
ружейные патроны, по сто двадцать на бойца. Поредевший… Нет, после боев, после потерь
батальон словно сбит плотнее.
Сразу я увидел и пополнение, выстроенное в стороне, — сплошь юношеские лица,
светлый тон шинелей, еще не породнившихся с окопной глиной. На краю этой полоски стоял
человек постарше, приблизительно лет сорока. На его рукаве была нашита незаношенная, не
подтемненная войной суконная красная звезда — знак политработника. Отделившись от
строя, он зашагал ко мне. На ходу поправил, сдвинул повыше явно великоватую для него
бобриковую шапку, открыв глубокие залысины. Солдатская шинель, солдатский пояс из
простроченного толстого брезента, кирзовые сапоги с короткими широкими голенищами —
все было на нем грубым. А лицо не грубое. Казалось, оно отвыкло от румянца, щеки и
теперь, на воздухе, оставались желтоватыми. Он шел, неумело печатая шаг, устремив на меня
серые глаза. Остановился. Доложил, что прибыл в мое распоряжение в составе пополнения
числом пятьдесят два человека. Назвал себя: политрук Кузьминич. Я выслушал его, взяв под
козырек.
— Давно ли в армии?
— Второй месяц.
— Где раньше работали?
— В институте экономики. Научный сотрудник.
— Кто-нибудь из офицеров с вами еще прибыл?
Видимо, слово «офицеры», которое у нас тогда только-только прививалось, резнуло
Кузьминича. Он переспросил:
— Из средних командиров и политруков?
— Да.
— Никого больше. Один я.
Втайне вздохнув, я опять поглядел на ряды батальона. Скупо, очень скупо возмещались
наши потери. Вон на фланге первой роты стоит чернявый Брудный. Когда-то это место
занимал ловкий, щеголеватый Панюков, потом белобрысый Дордия. Их нет уже с нами. Нет и
Донских, Севрюкова, Кубаренко… Еще свежи в памяти взвивы огня над горящими стогами,
когда мы в красноватой полумгле отходили мимо наших разбитых орудий, мимо насыпанного
нашими лопатами холмика братской могилы.
Неподалеку от Брудного виден высокий, красивый кавказец лейтенант Шакоев, который
командует взводом истребителей танков. Различаю бойцов этого взвода —
пятидесятилетнего, со свисающими пшеничными усами Березанского, силача Прохорова,
коротышку Абиля Джильбаева. К поясам приторочены громоздкие, с длинными ручками
противотанковые гранаты в чехлах. По нескольку гранат имеют и другие роты.
Центр строя занимает выделенная интервалами вторая рота. В ней осталось лишь
человек восемьдесят, почти столько же выбыло в боях. На фланге возвышается верзила Заев.
Встречаю взгляд Ползунова. Его потертая шинель заправлена, солдатская кладь пригнана, как
у старого служаки. Вдоль строя всюду блестит темная сталь затворов.
Нас мало. Невелико пополнение, которое сейчас, в эту тяжелую годину, прислано нам.
И все же мы сила! Сила, имя которой — батальон!
— Товарищ политрук, ведите людей ко мне! — приказал я.
Выстроенные по двое, приблизились те, кому предстояло делить нашу судьбу.
Красноватые на ветру молодые лица под серыми ушанками были внимательными и
несколько оторопелыми. Я понимал, что творится в душах этих солдат-новичков. Недолгая
выучка в тылу — и вот фронт, передовая. Почему же тут тихо, спокойно? Где же враг? Когда
же бой? И какая тайна кроется в этом коротком слове «бой»? Да, они изведают страх и даже
ужас, будут мужать под огнем. Но как же теперь, накануне боя, — быть может, самого
жестокого из всех, которые знавал батальон, — как теперь укрепить дух этих юношей? Что я
смогу сделать в те дни, что остались нам до боя?
Обратившись к новоприбывшим, я громко сказал:
— Товарищи, сегодня вы станете бойцами батальона, которым я командую. Вы обязаны
знать, в какую семью вас принимают. Мне, командиру, неудобно хвалить своих солдат, но
сейчас скажу: и внуки и правнуки назовут нас храбрыми людьми. Посмотрите на них, моих
воинов, с этого часа ваших братьев. Всего месяц назад они тоже были новичками на фронте.
Далее я кратко изложил боевой путь батальона:
— Они, эти бойцы; огнем отражали атаки, сами били, гнали немцев, врывались в
занятые врагом села, шагали по вражеским трупам. Эти люди, которых вы видите, отходили
под пулями, не теряя боевых порядков. Трижды они бывали окруженными и пробивались к
своим, нанося врагу потери. Эти люди принимают вас в свое боевое братство.
Вновь оглядев роты, протянувшиеся вдоль опушки, я крикнул:
— Муратов, ко мне! Джильбаев, Курбатов, Березанский, ко мне!
Первым встал передо мной скороход Муратов. Легко подбежал и Курбатов, вскинул
голову, красиво посаженную на крепкую, мускулистую шею, замер. Маленький Джильбаев
поотстал. Немного запыхавшись, он встал в ряд, взял к ноге винтовку. Последним добежал
или, вернее сказать, дотопал неторопливый Березанский. Сначала прокашлявшись, он лишь
затем расправил грудь.
— Смотрите на них. Это мои солдаты.
Я по-прежнему говорил громко; из леска откликалось приглушенное эхо.
— Вот Муратов, связной командира роты. Поглядите на него: обыкновенный человек,
такой же, как и вы. Он был ранен в руку, мог уйти лечиться, но остался с нами. Разве это не
герой? Вот рядом с ним Курбатов. Он представлен к званию младшего лейтенанта. Красивый
парень! Залюбуешься. Но он станет командиром не из-за того, что красив, а потому, что
хранит воинскую честь. Вот Березанский. Сколько ему влетало от меня за неповоротливость!
А в бою, когда пуля скосила командира взвода, я приказал ему быть командиром — и взвод
удержал позиции, отбил немцев. Разве это не герой? И все, — я опять показал на ряды
батальона, — все до единого такие. Вы, товарищи, тоже станете такими.
Воззрившись на меня узкими глазами, Абиль Джильбаев с любопытством ожидал, что
же я скажу про него. Он не знал за собой ни одного подвига.
— Вот Джильбаев, — продолжал я. — Он малорослый, слабосильный, много раз я его
ругал, однажды чуть не расстрелял, но и он прошел с нами путь героев.
Джильбаев по-детски улыбнулся.
— Почему они стали такими? Потому, что понимают, что такое долг, что такое совесть
и честь воина. Долг перед Родиной — это…
На мгновение я приостановился, заглянул в свое сердце. Да, имею право сказать от
всего сердца:
— Долг — это самая высокая святыня солдата.
Далее моя речь продолжалась так:
— Какие требования я буду предъявлять вам? Буду требовать строжайшей дисциплины.
Нянчиться с вами я не намереваюсь. Поблажек от меня не ждите. Ни одного нарушения
воинских обязанностей не оставлю ненаказанным. Вы обязаны любить, беречь свое оружие.
Как бы ни была сильна ненависть к врагу, без оружия ничего не сделаешь.
Моя речь не стерла растерянности, оторопи с молодых лиц.
— Вам помогут они, — я опять показал на ряды батальона, — испытанные воины. Как,
товарищи, поможете?
Роты дружно откликнулись:
— Поможем!
Этот гулкий единый ответ будто прибавил мне силенок. Я не сдержал улыбки
облегчения. Некоторые из новоприбывших тоже наконец улыбнулись, большинство
нерешительно, лишь иные смело. Теперь они уже не казались на одно лицо.
— Подсобим, товарищ комбат, — внятно произнес Березанский.
Молодцеватый Курбатов молча кивнул в подтверждение. Вот как… Не только я
ощущаю переживания солдата, но и солдат понимает мою душу. Спасибо, друзья!
Дав команду «вольно», я вместе с Рахимовым и политруком Кузьминичем распределил
людей по ротам. Они встали в ряды батальона, слились с нашим строем. Хотя не совсем
слились, более светлый тон малоношеных шинелей все же выделялся в слегка
раздвинувшихся, вновь подровнявшихся шеренгах.
Вечером, когда мы уже собрались ужинать, в нашу штабную избу пришел одетый в
потертую грязноватую стеганку небольшого роста лейтенант. Заморгав от яркого света, он
вытер ладонью вздернутый нос. Затем доложил:
— Прибыл поработать по приказанию генерала. Лейтенант Угрюмов.
Я смотрел в недоумении. Поработать? По приказанию генерала? Что имеет в виду этот
птенец? Белобрысый, в крупных веснушках, каким-то чудом сохранившихся с весны, он в
своей телогрейке казался пареньком семнадцати — восемнадцати лет. Над большим ртом
пробивалась скудная растительность. Верхняя губа была несколько вывернутой; когда он
разговаривал, виднелись — не знаю, можно ли так выразиться? — и губа и подгуба. В
прокуренных, почти коричневых, крупных зубах выделялась щербинка. Даже глядя на
лейтенантские кубики в его петлицах, было трудно видеть в нем офицера. Заметив мое
недоумение, он добавил:
— Командир группы истребителей танков… Прибыл на один день в ваше
распоряжение.
Он докладывал четко. Эта четкость совсем не вязалась с его внешностью нескладного
подростка.
— Садитесь, располагайтесь, товарищ лейтенант.
Он сел.
— Разрешите закурить?
— Курите.
Угрюмов снял шапку, достал из кармана газету, кисет и завернул толстенную
самокрутку махорки. Под его ногтями залегла черная каемка; подушечки пальцев тоже были
черноватыми, потрескавшимися. Наверное, эти пальцы, ровно как и потрепанный,
потемневший ватник, много раз на дню касались земли.
И вдруг мне вспомнилось. Угрюмов… Ведь не так давно довелось слышать об этом
лейтенанте, о его провинности. Будучи командиром взвода разведки, он однажды, когда
немцы еще только подходили к рубежам нашей дивизии, оставил свой взвод в лесу, а сам
переоделся в крестьянскую одежду и отправился разведать деревню, уже занятую немцами.
Вернулся он оттуда в темноте, потерял связь со своим взводом, за что и был в наказание
отстранен от должности. Вот какого паренька, оказывается, приметил Панфилов. Вот кому он
поручил командовать истребителями танков.
Закурив, Угрюмов с аппетитом, с нескрываемым удовольствием затягивался махрой. И
с таким же удовольствием выпускал дым изо рта и из ноздрей. Еще никогда я не встречал
такого жадного, или, может быть, лучше сказать, страстного, курильщика.
На ужин была сварена рисовая каша. Повар Вахитов стал разносить тарелки с кашей.
Нашего неказистого гостя он даже не заметил, не подал ему ужина.
— Вахитов, почему лейтенанту не подали?
Угрюмов смутился.
— Спасибо, я поужинал, товарищ старший лейтенант.
— Ничего. Поешьте.
Принесли ему кашу. Достав из противогазной сумки собственную ложку, он стал есть
почти с таким же аппетитом, как курил. Отправляя в рот содержимое ложки, он каждый раз
ее вылизывал? Покончив с кашей, Угрюмов обратился к непритязательному лакомству, к
ржаным сухарям, которые горкой лежали на столе. Его крупные прокуренные зубы
замечательно их разгрызали. Негромкий хруст раздавался в комнате.
От чая наш гость отказался. Он опять свернул огромную цигарку, опять задымил
махрой.
Утром я вызвал Шакоева. Ладный, атлетически сложенный, черноусый Шакоев
иронически сощурился, когда ему был представлен невзрачный посланец генерала.
Среди дня я приехал во взвод истребителей танков. В поле, уже снова присыпанном
порошей, стоял сколоченный из фанеры макет танка. Кое-где темнел вынутый суглинок,
были отрыты щели. Бойцы сидели на краю придорожной канавы, внимательно слушая
Угрюмова.
— Силой не возьмешь, — говорил Угрюмов. — А сохранишь присутствие духа —
одолеешь!
И опять было странно слышать эти серьезные, исполненные достоинства слова —
«присутствие духа» — от курносого парнишки, почти мальчика.
Достарыңызбен бөлісу: |