9. В доме лесника
Большие рубленые сени разделяли надвое дом лесника. В одну половину перенесли
всех раненых; в другой, куда уже подвели связь, собрались вызванные мною командиры и
политруки.
Я сказал:
— Слушайте мой приказ. Первое. Батальон окружен. Мое решение: бороться в
окружении до получения приказа об отходе. Участки круговой обороны указаны командирам
рот. Ночью работать, чтобы к свету каждый боец отрыл окоп полного профиля. Второе. В
плен не сдаваться, пленных не брать. Всем командирам предоставляю право расстреливать
трусов на месте. Третье. Беречь боеприпасы. Дальнюю ружейную и пулеметную стрельбу
запрещаю. Стрелять только наверняка. У раненых и убитых винтовки и патроны забирать.
Стрелять до предпоследнего патрона. Последний для себя. Четвертое. Артиллерии вести
огонь исключительно прямой наводкой, в упор по живой цели. Стрелять до предпоследнего
снаряда. Последним — взорвать орудие. Пятое. Приказываю все это объявить бойцам.
Вопросов не было. Политруку пулеметной роты Бозжанову я велел остаться. Другие
ушли.
— Бозжанов, где твои орлы?
— Здесь, товарищ комбат, около штаба.
— Сколько их?
— Восемь.
Это были несколько связных и пулеметный расчет Блохи — горстка, что в недавнем
бою, подпустив шагающую вражескую цепь, ударила кинжальным огнем.
— Отправишься с этой командой к немцам, — сказал я.
Затем, положив карту, показал карандашную пометку, которую оставил капитан Шилов.
Там среди леса были брошены пушки и снаряды. Надо попытаться, объяснил я,
вытянуть это из-под носа у противника.
— Возьми лошадей, упряжь, ездовых. Действуй хитро, тихо…
— Аксакал, — с улыбкой сказал Бозжанов.
— Что?
— Аксакал, я хотел вас просить. Пускай эти люди так и будут моим подразделением.
Я уже говорил, что пулеметы были приданы стрелковым ротам и в батальоне уже, по
существу, не стало отдельной пулеметной роты, политруком которой числился Бозжанов.
— Что же это будет за подразделение?
Бозжанов быстро ответил:
— Резерв командира батальона… Ваш, аксакал.
— Ну, командир резерва, — сказал я, — пойдем к твоему войску.
В лес проникал неясный свет луны.
— Стой! Кто идет?
— Мурин, ты? — спросил в ответ Бозжанов.
— Я, товарищ политрук.
Все войско Бозжанова поместилось под одной елкой. Тесно прикорнув друг к другу,
поджав ноги, накрывшись с головою плащ-палатками, пригревшись на хвое, бойцы спали.
Мурин дежурил. Рядом с пирамидкой винтовок чернел пулемет.
— Надо поднять, Мурин, людей, — сказал Бозжанов.
Огромного Галлиулина сон сморил крепче, чем других. Он приподнялся, сел и опять
ткнулся в мягкий хвойный подстил. Его растолкали.
— Взять винтовки! Выстроиться! — негромко скомандовал Бозжанов.
Оглядев коротенький строй, он шагнул ко мне, отрапортовал.
— Объявите мой приказ, — сказал я.
— Вот, товарищи, — начал Бозжанов, подойдя к строю. — Батальон окружен.
Затем, по-прежнему негромко, он изложил пункт за пунктом: занять круговую оборону,
в плен не сдаваться, беречь боеприпасы, стрелять лишь наверняка, стрелять до
предпоследнего патрона, последний для себя.
— Последний для себя, — медленно, будто взвешивая, повторил он. — Хочешь жить —
дерись насмерть.
У Бозжанова иногда рождались такие афоризмы. Глядишь, мимоходом сказал слово, а в
нем — философия, мудрость… Это я замечал на войне не за ним одним. Настоящий солдат, у
которого на войне, в бою, мобилизуются все клеточки мозга, может сказать мудрую мысль.
Но именно настоящий.
Бозжанов продолжал:
— У нас пушки, пулеметы, у нас боевое братство… Попробуй подступись…
Я сказал:
— Объявите, товарищ политрук, задачу группы.
Бозжанов неторопливо объяснил, что придется идти в расположение немцев за
оставленными в лесу пушками.
— Можно разойтись, — сказал я, когда он закончил. — Приготовьтесь. Проверьте
оружие. Соберите вещи. Но сначала подойдите-ка сюда, друзья.
Они подскочили мигом. Только длинный Мурин остался часовым у пулемета. Ему тоже
не терпелось слышать, он вытянул шею, в свете луны поблескивали его очки. «Друзья»!
Первый раз я так назвал своих солдат. Мне никогда не нравилось, когда, обращаясь к бойцам,
говорили: «хлопцы», «ребятки». Особенно — «ребятки». В игрушки мы играем, что ли? Но
«друзья» — это иное.
— Сегодня вы, товарищи, дрались хорошо, грамотно.
Они стояли не в строю. Общего ответа не полагалось. Никто не заговорил.
— Теперь изловчитесь-ка: тихонько вытащите эти пушки и снаряды. Тогда будем
богачами.
Муратов сказал:
— Товарищ комбат, колбасы нам с собою надо.
Он, видимо, хотел рассмешить, но никто не засмеялся. Маленький татарин заспешил:
— Я это, товарищ комбат, не в шутку. Там у них, может быть, танки.
— Придумываешь, Муратов, — с неодобрением сказал Бозжанов.
— Что вы на меня? Я, товарищ комбат, серьезно. Они в танках спят, а к танкам, я
слыхал, на ночь собак привязывают.
— Не болтай пустое, — сурово сказал Блоха.
Это не было пустым. О собаках действительно следовало подумать, но минута
требовала иных слов, иного разговора. Слов не нашлось. Все молчали.
— Товарищ комбат, разрешите, — сказал Мурин.
Я насторожился, но Мурин просто спросил:
— Кому сдать пулемет?
Вспомнилось, как три месяца назад он впервые подошел ко мне: в пиджаке, в галстуке,
немного съехавшем набок, в очках, длинный, неловкий, не знающий, как стоять перед
командиром, куда деть незагорелые тонкие руки. Он явился с обидой: «Меня зачислили,
товарищ комбат, в нестроевые. Дали лошадь и повозку. А я абсолютно не имею понятия, что
такое лошадь. И не для этого я шел». Вспомнилось, как, поддавшись панике, он постыдно
удирал вместе с другими, когда внезапно вблизи застрочил пулемет и кто-то крикнул:
«Немцы!» У него дрожала винтовка, когда, стоя в шеренге, он целился в изменника, в труса,
которого я приказал расстрелять перед строем.
Быть может, острее, чем кто-либо другой, Мурин испытал страхи войны, внутреннюю
борьбу, мучительное духовное перерождение с возвращающимися приступами смертной
тоски и потом жгучую радость воина, убившего того, кто вселял страх, кто шел убить.
Теперь, выслушав приказ, узнав, что надо идти в становье врага, он просто спросил:
— Кому сдать пулемет?
Что он? Все в нем притупилось? Не переживает?
— Вряд ли, товарищ Мурин, вы там будете полезны. С лошадьми вы не управитесь.
Оставайтесь-ка у пулемета.
Я ожидал солдатского ответа: «Есть!», но его не было. Мурин заговорил не сразу.
— Товарищ комбат, разрешите просить вас… В такой момент… — Он приостановился,
передохнул, продолжал глуше: — В такой момент хочется, товарищ комбат, быть с
товарищами. Прошу вас: куда они, туда и я…
Он, значит, переживал, он думал. Не служба, не дисциплина, а что-то более человечное,
более высокое сейчас двигало им. Это трудно объяснить, но мне приоткрылась душа солдата,
душа батальона. Пронзила уверенность: да, будем жестоко драться, будем убивать и убивать
до предпоследнего патрона.
Я сказал:
— Хорошо, Мурин. Бери, Галлиулин, пулемет. Берите ленты. Отнесите в штаб. Блоха,
постройте людей. В путь, товарищи!
Потянулись ночные часы, ночные думы.
Бойцы вкапывались в землю по всему краю леса, взмотыживая мерзлый слой, обрубая
корневища. Просекались тропы для маневра орудиями. Работали пилы, падали деревья.
Мы не таились. Пусть знает противник: мы здесь! Ему не владеть большаком, что идет
через Новлянское: дорога под нашим огнем. Тут, близ нашего острова, не пройдут машины,
не пройдет артиллерия.
Ну и что из этого? Колонны текут другими дорогами, через другие пункты, через
Сипуново, через Красную Гору. Но ведь оттуда, из-за Красной Горы, нам откликнулись
пушки. Где-то удержались наши, где-то вцепились, как и мы, в клочок земли, перекрыли пути
в разных точках.
Но фронт все-таки раздроблен, преграда прорвана, мимо нас немцы движутся к
Волоколамску, к Москве. Удастся ли остановить врага под Волоколамском?
Опять нестерпимо потянуло туда — к Панфилову, к своим.
Где сейчас Брудный? Вернется ли до света? Привезет ли приказ? Успеем ли уйти, пока
темно?
Нет, Баурджан, не жди… Штаб полка, может статься, погиб. Где-нибудь, может статься,
окружен и штаб дивизии. А завтра-послезавтра линия боев окажется в тридцати, в сорока
километрах позади нас. И приказ не дойдет, приказа не будет.
Что тогда? Я командир, я обязан предусмотреть худшее. Приказа не будет. Что тогда?
Противник сузит кольцо, предложит сдаться, мы ответим пулями. Я верил моим
бойцам. И знал: они верят мне, своему командиру. Мое слово, мое приказание переданы им.
Они роют и роют сейчас: кланяются матушке земле, заступнице солдата. В земляных
дудках нас не достанешь снарядами и бомбами. Нужна вся артиллерия, сосредоточенная
немцами в районе прорыва, чтобы перебить нас орудийным огнем. Бомбежку выдержим.
Вытерпим и голод. Есть лошади, конины хватит надолго. Попробуйте суньтесь, раздавите-ка
нас!
У меня шестьсот пятьдесят бойцов. Каждый убьет несколько немцев, прежде чем падет
в бою. Нужна дивизия, чтобы истребить наш батальон. Полдивизии — долой! Пусть-ка
немцы уплатят эту цену за батальон панфиловцев.
Уйдя в мысли, я сидел на командном пункте, в крепко срубленном доме лесника, на
штабной половине. Здесь уже стояли телефоны; отсюда шли провода в роты и к орудиям.
Отсюда я смогу управлять сопротивлением, смогу перебросить силы навстречу врагу,
если, пробив брешь, он вклинится в лес. Мы тогда будем драться в лесу, убивая из-за
деревьев, из-за пней, отходя шаг за шагом.
Последняя черта, последний обвод будет здесь, у дома лесника.
Не спят после смены часовые и телефонисты: они роют оборону вокруг штаба, роют
ямы, траншеи, запасные пулеметные гнезда, валят лес на завалы. Мы заложим бревнами
окна, прорежем в срубе бойницы, будем драться и здесь, в этом доме. Сюда принесены два
ящика гранат, в сенях стоит пулемет.
Я верил своим бойцам, своим командирам: никого не возьмут живым.
Подползла зловещая мысль: а раненые?
А раненые? Как поступлю с ними?
Через сени прошел на другую половину, к ним.
Фитиль керосиновой лампы был привернут. Наш фельдшер, голубоглазый старик
Киреев, топил печь. Дверца была раскрыта. Отсветы огня мелькали на бревенчатой стене, на
серых одеялах, на неподвижных лицах.
Кто-то бредил. Кто-то тихо сказал:
— Товарищ комбат!
Ступая на носки, я подошел. Меня звал Севрюков. Он лежал навзничь на краю наскоро
сбитых нар; вдавившаяся в подушку голова не поднялась. Он дышал с легким свистящим
звуком; осколки врезались в грудь и в пах; раны были тяжелы, но не смертельны.
Промелькнуло странное чувство: показалось, я помню его раненым давно-давно, в
действительности же это случилось всего несколько часов назад.
Я присел в ногах. Опершись локтями, Севрюков попытался приподняться, сморщился и
глухо застонал. Подбежал Киреев. Осторожно укладывая Севрюкова, он ворчливо и ласково
выговаривал ему.
— Идите, Киреев, — коротко произнес Севрюков.
И молчал, пока фельдшер не удалился к печке, потом шепотом сказал:
— Наклонитесь немного. Я хочу вас спросить: что там? — он показал взглядом за
стену. — Что такое, товарищ комбат?
— Как — что такое?
— Почему вы не отправляете нас в тыл?
Что ответить? Обмануть? Нет. Пусть Севрюков знает. Я сказал:
— Батальон окружен.
Севрюков закрыл глаза. Серое на белой подушке лицо с проступившей щетиной, с
аккуратно зачесанными седоватыми у висков волосами казалось безжизненным. О чем он
думал? Темные веки поднялись.
— Товарищ комбат… прошу дать мне оружие…
— Да, это надо, Севрюков. Распоряжусь.
Я хотел встать, но Севрюков взял мою руку:
— Вы… вы не оставите? Не оставите нас?
Рукой и глазами он цеплялся за меня.
— Нет, Севрюков, не оставлю.
Пальцы легко разжались. Он слабо улыбнулся мне, он верил комбату.
С тяжелой душой я неслышно пошел к двери. Но раздалось еще раз:
— Товарищ комбат…
Не хотелось, но пришлось подойти.
— Сударушкин, ты?
Голова под белым незагрязнившимся бинтом казалась странно толстой. Перевязка
охватывала лоб, но лицо было открыто. На одеяле неподвижно, будто не своя, лежала
забинтованная, тоже странно огромная рука.
— Когда это он тебя?
— А вы, товарищ комбат, разве не помните? Вы же шумнули мне: «Молчи».
Так это был он… Вспомнилось залитое кровью лицо, красные мокрые руки,
однообразные жуткие вскрикивания. Я приказал: «Молчи!» — и он кротко замолчал.
Сударушкин спросил:
— Отогнали его?
Зачем до времени бередить его душу?! Я сказал:
— Да.
— Слава те… А меня, товарищ комбат, на поправку домой пустят?
— Конечно, — сказал я.
Он улыбнулся.
— А потом, товарищ комбат, я опять заступлю к вам, опять буду у вас бойцом…
— Конечно.
И я быстро пошел, чтобы не выслушивать вопросов, не отвечать, не лгать.
Обернувшись, я увидел капитана Шилова. Полусидя, прикрытый одеялом лишь до
пояса, он оперся спиною о бревенчатую стену и смотрел на меня. Ночник бросал слабый
свет; глубокие тени резко очерчивали осунувшееся лицо. Вероятно, он не мог и не пытался
уснуть. Доставленный сюда, он один тут, среди раненых, знал то, что пока было неизвестно
остальным. Знал и молчал. Он промолчал и сейчас, ни о чем не спросив, не разжал даже губ.
Как быть с этими беспомощными, беззащитными людьми? Отвечайте мне: как быть?
Могу ли я поступить так?..
…Когда вплотную подойдет конец, когда останется одна пулеметная лента, я войду с
пулеметом сюда. Низко поклонюсь и скажу:
«Все бойцы дрались до предпоследнего патрона, все мертвы. Простите меня, товарищи.
Эвакуировать вас я не имел возможности, сдавать вас немцам на муки я не имею права.
Будем умирать как советские солдаты».
…Я последним приму смерть. Сначала приведу пулемет в негодность, потом убью себя.
Могу ли я так поступить? А как иначе? Сдать раненых врагу? На пытки? Как иначе —
отвечайте же мне!
…И не останется на свете никого, кто мог бы рассказать, как погиб батальон
панфиловцев, первый батальон Талгарского полка.
И когда-нибудь после войны будет найдено, может быть, в немецких военных архивах
донесение, где прочтут, сколько врагов перебил окруженный советский батальон. Тогда,
может быть, узнают, как дрались и умирали мы в безыменном подмосковном лесу… А может
быть, и не узнают.
Тянулись ночные часы, ночные думы.
Брудный не возвращался. Бозжанов не возвращался.
Я верхом выезжал на опушку, к линии работ. Бойцы рыли и рыли, уходя в грунт по
пояс, по плечи и глубже. Некоторые совсем скрылись; из черных проемов лишь взлетали
лопаты, выбрасывая землю.
Месяц то ясно светил, то затуманивался. Мороз отпустил, небо заволакивалось.
Я посматривал в темную даль, откуда мог появиться Брудный. Хотелось вновь дать
орудийный залп по Новлянскому, по Новошурину. Мы не спим, так не дадим и вам спать! Но
следовало беречь снаряды: они нужны, чтобы держать дорогу, нужны, чтобы встретить, когда
придет час, картечью атакующие цепи.
Ночь казалась долгой-долгой. С опушки я направлял Лысанку назад в штаб. Добрая
лошадь медленно переступала меж деревьев. Я не подгонял ее. К чему?
В штабе томился, думал.
Приблизительно в час ночи загудел телефон.
— Товарищ комбат, вас, — сказал телефонист.
Звонил Муратов. Бозжанов отрядил его, своего скорохода, сообщить мне, что его отряд
подходит, выводя снаряды и пушки.
Лысанка была под седлом. Я поспешил навстречу. Четыреста снарядов, ого! Теперь
можно трахнуть по Новлянскому, по Новошурину. Сейчас заголосите, выскочите из тепла,
«господа победители»! Мы не спим и вам не дадим спать!
|