Л. И. Гительман. Учитель сцены 3



бет69/78
Дата23.06.2016
өлшемі4.21 Mb.
#154378
1   ...   65   66   67   68   69   70   71   72   ...   78
{511} спрашивает Лопахин вовсе без обычной насмешливости. Ему сейчас не до нее, он задает вопрос о собственной жизни. «Дойду», — отвечает Петя без всяких восклицательных знаков, просто и серьезно. И, тут Чехов предлагает нам паузу, после которой Петя добавляет: «Дойду, или укажу другим путь, как дойти». Пауза эта гениальна потому, что ею определена мера ответственности последующих слов. Нет, Петя Трофимов не болтун, не прекраснословный пустобрех, бряцающий модными и шибко прогрессивными словечками и мыслишками. И почувствовав эту меру Петиной ответственности, трудность этой убежденности и готовность «не дойти», то есть отдать жизнь за нее, скажет Лопахин свою не очень-то уверенную фразу, что и ему кажется, что он знает, зачем живет. Вот, стало быть, из какой «кормушки» надо искать объяснения Пети Трофимова, его речей, его поступков и того, почему из «совсем мальчика, милого студентика» он так скоро превратился в «облезлого барина».

Однако нельзя пройти мимо ремарки Чехова после слов Пети «Дойду, или укажу путь другим, как дойти»:
Слышно, как вдали стучат топором по дереву.
Ведь это в первый раз мы услышали, как уже рубят вишневый сад. Значит, Чехов придает большое значение этой ремарке, и именно в этом месте. Но что она означает? Тревожное предупреждение, предостережение от того пути, на который зовет Петя? Пути, где, как мы теперь знаем, будут без сожаления вырубать Вишневые Сады. Или напоминание о том, что кипучая деятельность Лопахина, в конечном счете, неотделима от уничтожения Вишневых Садов? А может быть, и то, и другое? Может быть… И хорошо, если зритель сам поищет ответ на этот тревожный вопрос.

Еще одно нам надо понять в истории Ермолая Лопахина — это его отношения с Варей, его так называемое «жениховство» и то, почему все попытки женить его на Варе оказались тщетными.

Когда-то, уже давно, Любовь Андреевна взяла в дом девочку «из простых», Варю, и удочерила ее. История эта не расшифрована, нам остается только предполагать и додумывать ее, главным образом, для ответа: зачем понадобилась Чехову именно такая Варя, именно эта ситуация — удочерение девочки из простых.

Можно предполагать, что Варя с детства знает Лопахина, который то часто, то редко, смотря по обстоятельствам жизни, появлялся в доме. Очевидно, между ним и Варей возникла какая-то своя система отношений, в которой немалую роль сыграло то, что ведь и он тоже «из простых» — «мужичок» — и тоже в некотором роде «приемыш» Раневской, поднятый и приближенный к ней из совсем другой жизни. Видимо, между ними, при всей разности и положения, и даже возраста, словом, всего, постепенно сложились отношения, имеющие свой особый «шифр», этакую грубоватую шутливость. Отголоски этого проскальзывают по всей пьесе: начинается с дурашливого «мэ э…», которым поддразнивает Варю Ермолай, продолжается «Охмелией», которая то должна пойти в монастырь, то помянуть его в своих святых молитвах, далее — палкой, удар которой перепал Ермолаю, подобранными им ключами, брошенными к его ногам разгневанной Варей, и завершается удивительно, «по-чеховски», тогда, когда уже не удалась последняя попытка поженить Лопахина и Варю, и уже оплакана эта неудача, и надо садиться в экипажи.


Любовь Андреевна. Уедем — здесь не останется ни души…

Лопахин. До самой весны.

Варя (выдергивает из узла зонтик, похоже, как будто она замахнулась. Лопахин делает вид, что испугался). Что вы… что вы… я и не думала.
Попытался было Ермолай разрядить неловкость предшествовавшего объяснения старыми играми, да не вышло… невпопад…

{512} Когда Раневская уехала за границу, вроде бы стало незачем Лопахину бывать в имении. Но так неодолимо влечет его в атмосферу Раневской, так необходимо чувствовать себя связанным с нею, с ее домом, что, бросая все дела, Лопахин постоянно появляется в имении, где теперь Варя полновластная хозяйка. Но есть, конечно, какая-то неловкость, двусмысленность для Ермолая Алексеевича в этих посещениях, а то и какое-то время в этом доме. Не может он быть частым и желанным гостем Леонида Андреевича, это для всех очевидно. Значит, остаются дочки. Аня мала еще, девочка. Значит, Варя. Тем более, что их дружеские, несколько фривольные отношения у всех на виду. Вот и вылетело где-то в людской, у какой-нибудь Ефимьюшки, заветное слово «женихается». Вылетело и полетело. И понеслась слава: Ермолай-то Алексеевич жених Вареньки. И что же Ермолай? А ничего. Похохатывает. Не говорит ни да, ни нет. Но как будущий жених — коли уж таким признали — со спокойной совестью бывает в доме, гостит. Снова и снова приезжает. Так ведь это несколько попахивает подлостью, коли не думает жениться? Отнюдь. Ничуть не попахивает. Так что же — любит он ее, что ли? Н н е известно, самому ему неизвестно. Варя девушка хорошая. Но важно тут другое: она — та нить, и, может быть, самая надежная, которая связывает Ермолая с этим домом, с Раневской… Ведь вернется же она… Не может не вернуться когда-нибудь! Варя же, со свойственной ей простотой и трезвостью, смотрит на это так:


Я так думаю, ничего у нас не выйдет. У него дела много, ему не до меня… и внимания не обращает. Бог с ним совсем, тяжело мне его видеть… Все говорят о нашей свадьбе, все поздравляют, а на самом деле ничего нет, все как сон…
И тянется это уже два года, и тем не менее:
Варя. Я смотрю на это дело серьезно, мамочка, надо прямо говорить. Он хороший человек, мне нравится.

Любовь Андреевна. И выходи. Что же ждать, не понимаю!

Варя. Мамочка, не могу же я сама делать ему предложение. Вот уже два года все мне говорят про него, все говорят, а он или молчит, или шутит. Я понимаю. Он богатеет, занят делом, ему не до меня.
Когда Раневская неоднократно вроде бы сватает Варю Лопахину, он не возражает, даже почти соглашается. Действительно, Варя — хорошая девушка, хозяйственная, работящая, даже чем-то похожая на Ермолая Алексеевича… А не в этом ли дело? Если бы не было рядом с ней Раневской, если бы Раневской не было в его жизни, вполне вероятно, что Лопахин и мог бы жениться на такой Варе. Вполне вероятно. Правда, бесприданница… Но теперь-то он знает, что бывает, должно быть что-то такое, чего и в помине нет у Вари и из чего состоит вся Любовь Андреевна. Вот и получается, пусть подсознательно, «по инстинкту» или, лучше, «по натуре», чисто прагматическое решение: Варя — связующее звено с Раневской. Пока сад не продан и Любовь Андреевна может остаться здесь, не исключено, что Лопахин и женился бы на Варе в конце концов. Но когда Раневская с ее Вишневым Садом безнадежно потеряна для Лопахина, то не может быть и брака с Варей. Что и проясняется в четвертом акте.

В первом акте совершенно счастливый, несмотря ни на что, Лопахин заявляет:


Ваш брат, вот Леонид Андреевич, говорит про меня, что я хам, я кулак, но мне это решительно все равно. Пускай говорит. Хотелось бы только, чтобы вы мне верили по-прежнему, чтобы ваши удивительные, трогательные глаза глядели на меня, как прежде.
В этот радостный час встречи Лопахин освобождается от своего постоянного «синдрома» — «мужичок», который отдаляет его от Раневской. Поэтому и не обидно, и не страшно, что Гаев называет его хамом. Пусть! И уезжая в свой деловой Харьков, подтрунивая, подшучивая, скажет Гаеву на {513} прощание этакое дурацкое, шутовское, «хамское» словечко «до свиданция», подчеркивая этим, что ему действительно наплевать на то, что говорит о нем Леонид Андреевич. И так ему понравилась эта шутка, эта свобода от «синдрома мужичка», что с восторгом он влепит свое «до свиданция» и милому другу Симеонову-Пищику.

И заканчивает Лопахин свою жизнь в пьесе тем же словом-уродцем. Кончилась жизнь в этом доме. Все, чем жил, что радовало, мучило, влекло к себе Ермолая Лопахина, превратилось в прах. Кончилась жизнь в этом доме. И говорит он всему прожитому и потерянному свое шутовское прощальное словечко. Только не до шуток сейчас Ермолаю Лопахину, преуспевающему дельцу, купившему вишневый сад, «лучше которого ничего нет на свете», и ударившему по нему топором. «До свиданция». И звучит здесь это с жестокой беспощадностью, как «мужичок».

Отмечу здесь, что мне представляется во всей художественной структуре пьесы, может быть, определяюще важным то, что Лопахин — одно из самых привлекательных лиц пьесы. Это вовсе не злодей, не «отрицательный» персонаж. Вместе с далеко не безгрешной Раневской они составляют пару безусловно хороших, добрых людей. Именно такое сочетание характеров двух главных действующих лиц выводит пьесу на уровень не выяснения вопроса, чья взяла, кто виноват, кто наказан, а в область философского размышления и поиска ответа на вопросы, далеко выходящие за рамки частных столкновений, борьбы интересов, личных особенностей, достоинств и недостатков населяющих пьесу людей. В чем гармония жизни? Ведь очевидно, что духовность, не опирающаяся на деловой практицизм, не менее уродлива и ущербна, чем «размахивающая руками» деловитость, железная хватка пользы. Где равновесие? Как обрести его?

Я начал с того, что моим первочувством стало «ЖАЛЬ». И мне жаль Лопахина, ради дела — ужасно не хочется говорить «ради наживы», да это было бы и несправедливо, или не совсем справедливо, — ради дела погасившего свет в душе своей, которая была и хорошей, и доброй, и нежной. Мне жаль Раневскую и ее мир, не сумевших сохранить, защитить свой удивительный, прекрасный Вишневый Сад.


Несомненно для меня, что в этой сфере заложена моя сверхзадача, которую, следуя завету Станиславского, я не спешу сформулировать. А, следовательно, тут и пройдет линия сквозного действия будущего моего спектакля, а пока — рассуждения о нем.

Пьеса «Вишневый сад» населена разными, но по преимуществу несчастливыми людьми. И когда Лопахин с горькой тоской призывает какие-нибудь перемены этой «нескладной, несчастливой жизни», то, в сущности, говорит не о собственной жизни только, а охватывает всю жизнь, в которой как-то так все получается, что негде в ней жить счастью.

Леонид Андреевич Гаев…

Впрочем, наверное, сначала надо понять, почему Чехов начинает и заканчивает действие пьесы в комнате, «которая до сих пор называется детскою». По ремаркам и развитию действия в этой комнате как минимум три двери, она проходная, с самого начала и до самого конца пьесы через нее все время ходят, идут куда-то. Какая же она «детская»?! Это название так противоречит жизненной логике, что, несомненно, им подсказывается совсем не бытовой ответ. И тут, как во всей пьесе, начиная с ее названия, все время двойной смысл — и бытовой, вроде бы бытовой, и какой-то другой, обращающий бытовое правдоподобие в некий знак, символ, выводящий на другой ход мышления, на установление иных смысловых связей.

Первое слово, которое «радостно, сквозь слезы» произнесет Любовь Андреевна по возвращении — «Детская!» И в последнюю минуту, расставаясь навсегда со всей своею прошлой жизнью в этой же детской, но уже не жилой, опустошенной, разоренной, она скажет:
{514} В последний раз взглянуть на стены, на окна… По этой комнате любила ходить покойная мать…
И, обнявшись, горько рыдают, но так, чтобы их не услыхали, бывшие дети, брат и сестра, такие беззащитные сейчас перед раздавившей их жизнью, что невольно думаешь, что они постарели, не повзрослев. Не в этом ли отгадка удивительного, щемящего образа, который задан «Детской», в которую вернулась много пережившая и перестрадавшая женщина в поисках душевного воскресения, в которой теперь горько плачет старый мальчик, так ничего и не сумевший, ничему не научившийся в школе жизни, разве что безупречно «резать желтого» и «класть круазе в середину»…

Леониду Андреевичу пятьдесят один год. И чем же он стал в этом почтенном возрасте? Ничем. Он никто и ничто. Человек, который, по его собственному шутливому замечанию, «все свое состояние проел на леденцах». Он заявляет, что он человек «восьмидесятых годов», что за убеждения ему немало доставалось в жизни и что именно за это его любят мужики, и что мужика надо знать… Значит, он теперь не у дел потому, что наказан за не в меру прогрессистскую деятельность? Ничуть не бывало, не было этой «деятельности». Он зачем-то бывает в городе, кто-то предлагает ему место в банке, кто-то обещает познакомить с каким-то генералом, который почему-то одолжит под вексель деньги, он в ресторане половым толкует о декадентах, он произносит прочувствованную речь старому юбиляру — книжному шкафу… Сестра говорит, что он бредит, никаких генералов нет, что в банке он работать не может, «где тебе! Сиди уж…» Племянницы на первых фразах прерывают его тирады и умоляют молчать, так как все, что он говорит — невпопад. И со всем этим Гаев безропотно соглашается, кается в глупости, которую ляпнул ради красного словца.

Гаев всегда хотел чем-то быть и не смог быть ничем. Только болтуном. И теперь отлично понимает, что он такое, что ни одно из его благих намерений, великих планов он не осуществил и не может осуществить и… играет на бильярде. Бильярд — наркотик. За бильярд он прячется. Бильярдом, бильярдной терминологией шифрует все — и понимаемую горькую правду о себе, и шутки, и горестное раздумье. Все обозначается всякими «дуплетами в угол», «от двух бортов в середину» и т. п. Бильярд — спасение от жизни, перед которой он оказался бессильным, не способным ни найти в ней место, ни противостоять ей.

Леонид Андреевич мягок, добр, и в каждую минуту искренен. С детской непосредственностью, с легкостью погружается он в какую-то полувыдуманную жизнь и, горячо и убежденно веря в собственные выдумки, постоянно во что-то играет — в аристократа, в крайне делового человека, в оратора, в мыслителя. Только это не позерство, отнюдь. Это детская вера, искренняя до самозабвения. И она каким-то удивительным образом сочетается с почти одновременным, параллельным и достаточно безжалостным взглядом на себя, иронией над собой. Вот он скажет Яше: «Отойди, любезный, от тебя курицей пахнет» или «От кого это селедкой пахнет?», или Лопахину, который вмешался в разговор, — «А здесь пачулями пахнет» — и всегда это, с одной стороны, достаточно жесткое указывание другому на его место рядом с таким человеком, как он, Гаев, с другой — это юмористические фразы, которые как бы дискредитируют, перечеркивают эту самую «барственность». И перечеркивают потому, что нет в Леониде Андреевиче реальной уверенности в себе и реального ощущения своего места в этой жизни.

Гаев заслуживает мгновенного и безусловного разоблачения и осуждения с позиций социально-классового анализа, который как ничто иное способен убить самое понятие человечности, а следовательно, и человековедения. Человеке… И это ужасно, но так типично для нашего идеологизированного и социологизированного мышления. И если вырваться из его плена, то мы неизбежно увидим Гаева, {515} как в чем-то нелепого, в чем-то смешного, по-своему очень милого, но… совсем не счастливого и не беспечно-легкомысленного человека. Из этой природы, «натуры», и надо отгадывать его поступки, реакции, оценки. И это хорошо понимает Ермолай Лопахин — ведь у него «тонкая и нежная душа», потому, наверное, и не сердится всерьез на Гаева, относится к нему и снисходительно, и шутливо. И однажды, когда измученный бесконечными уговорами, он крикнет Гаеву:
Баба вы!

Гаев. Кого?

Лопахин. Баба! —
то это «Кого?» звучит не как истинное или показное переспрашивание по недослышке, а как неуверенное и мягкое изумление, что его можно так обозвать или так нахамить ему, как это делает холуй Яша.

По существу, Гаев носит в душе драму. Во-первых, это тот разлад с собой, о котором уже сказано; во-вторых, это понимание неизбежности катастрофы и своей полной неспособности противостоять ей. На восторженный монолог-гимн о Вишневом Саде, который произносит Любовь Андреевна в утро приезда, он отвечает одной, но очень емкой по смыслу и душевному ее наполнению фразой: «Да, и сад продадут за долги, как это ни странно…» В контексте это признание, несомненно, говорит об очень ясном понимании и оценке ситуации. И далее он скажет в первом же акте о тщетности своих попыток или планов спасения имения, но это не мешает ему тут же самозабвенно нагромождать все новые и новые «спасительные» утопии.

Катастрофа неминуема, но при этом ведь на протяжении всей истории мы не слышим от Гаева ни одной жалобы, ни звука о том отчаянии, которое, несомненно, живет в его душе. Что же это значит? Мужество. Способность вопреки всему стоять прямо, ничем не выдавать своих горестных переживаний, даже напротив. И только раз будет прорыв, в последнюю минуту его сценического существования: «Сестра моя! Сестра моя…», — когда ужас совершившегося предстанет в обнаженном виде, не прикрытый никакими защитными ужимками, бильярдом, иронией. И вот это мужество в сознании собственного бессилия, мужество в сокрытии душевной боли вызывает чувство глубокого сострадания, симпатии, да, в конечном итоге, уважения к показавшемуся было комическим персонажу пьесы.

Есть и другой «комический» персонаж «Вишневого Сада» — Борис Борисович Симеонов-Пищик, тоже представитель старинного дворянского рода, будто бы берущего начало «от той самой лошади, которую Калигула посадил в сенате». Все его поступки, лексика и внешние признаки поведения, действительно, носят вроде бы комический характер: толстый человек, который постоянно задремывает на ходу, всхрапывает, отличается неуемной прожорливостью — от полуведра огурцов в один присест до горстки пилюль на один прием, вечно ищет, где и как занять денег, по-детски удивляется чему угодно — «Вы подумайте!..», существует от одной случайности до другой — то железная дорога прошла по его земле, то «умнейшие люди англичане» какую-то глину нашли в его владениях, строит воздушные замки — Дашенька двести тысяч выиграет на билет и т. п. и т. д. Смешно? Да. Как будто бы. Но только по внешним признакам, по каким-то поведенческим чудачествам и странностям. Что же за ними? Это то же самое балансирование на краю пропасти окончательного разорения, продажи хиленького имения с торгов, что и здесь, в имении Раневской. Характерами Гаев и Пищик вовсе не похожи. Но по внутренней сути очень многое их сближает до странной похожести. И, в первую очередь, по мужественности, а может быть, благородству поведения в положении хронической и непреодолимой беды. Едва переступила порог своего дома Раневская, как Пищик просит у нее — она, мы знаем, щедра, отзывчива и не умеет отказывать — двести сорок рубликов для уплаты процентов по закладной. Вот как!

{516} Они, значит, в одинаковом положении: Варя говорит, что процентов не заплатили и нечем платить, — и тут же проценты по закладной. Значит, и у Пищика имение тоже заложено и, вероятно, перезаложено, тоже, как снежный ком, растут проценты, и вырваться из капкана уже невозможно. Можно только как-то оттягивать «свой четвертый акт». А дома, читая книги, сидит уже очень немолодая Дашенька, пропустившая все сроки замужества, бесприданница, грустно мечтая о Лопахине, о свадьбе с ним, и разные слова говорит о достойнейшем этом человеке, как стало теперь известно — женихе Вари… И, наверное, плачет тихонько и постоянно кланяется всем. И отец мечется, занимая и перезанимая, отдавая, чтобы занять снова и снова для очередного платежа проклятых процентов, чтобы как-нибудь удержаться «на плаву» еще хоть чуть-чуть, хоть самую малую толику времени, пока какое-нибудь чудо не даст снова обернуться, снова расплатиться с долгами, хоть частично, и снова должать, должать, барахтаться. И при этом шутить, балагурить и делать «хорошую мину при плохой игре». Один только открытый «прокол» будет все же: деньги, добытые снова в долг, провалятся за подкладку, и Борис Борисович, с неподдельным ужасом, тоской, «сквозь слезы», воскликнет: «Деньги пропали! Потерял деньги! Где деньги?» Еще бы не ужас! Из необходимых трехсот десяти достал пока сто тридцать — и пропали! Трагедия. Без тени иронии говорю. Но… тут же он их обнаружил. Смешно? Но и щемяще грустно, если не подойти к этому, как к трючку заправского комика. Еще, конечно, мелькнет тень муки, тоски, когда скажет Гаев, что Лопахин жених Вари… Бедная Дашенька…

В четвертом акте Симеонов-Пищик, за пять минут до отъезда Раневской, явится безмерно счастливый, страшно спешащий. Удача снова вызволила его из беды — англичане нашли глину, дали аванс, и Борис Борисович сломя голову летит по всем кредиторам, чтобы каждому отдать хоть часть долга. И вот приходит минута внезапного открытия до самого донышка этого «забавного» и тоже «легкого» человека. В запале внезапно свалившейся радости Пищик как-то упустил из виду ситуацию бывших торгов, покупки имения Лопахиным и неизбежность отъезда бывших хозяев. И вдруг Раневская говорит:


Мы сейчас переезжаем в город, а завтра я за границу.

Пищик. Как? (Встревоженно.) Почему в город? То-то я гляжу на мебель… чемоданы… Ну, ничего… (Сквозь слезы.) Ничего… Величайшего ума люди… эти англичане… Ничего… Будьте счастливы… Бог поможет вам… Ничего… Всему на этом свете бывает конец… (Целует руку Любови Андреевне.) А дойдет до вас слух, что мне конец пришел, вспомните вот эту самую… лошадь и скажите: «Был на свете такой, сякой… Симеонов-Пищик… царство ему небесное»… Замечательнейшая погода… Да… (Уходит в сильном смущении, но тотчас же возвращается и говорит в дверях) Кланялась вам Дашенька! (Уходит.)


Уходит, расстается с ними со всеми навсегда… навсегда.

Монолог этот, написанный фантастически хорошо, в нескольких строках, в нескольких рваных фразах, исчерпывающе выявляет внутренний мир Симеонова-Пищика. Слетает шелуха всяческих защитных «ужимок и прыжков», за которыми он прятал и свою доброту, и тот ужас предстоящей гибели, который всегда носил в душе, и глубокий человеческий такт, проявляющийся в том, как он пытается поддержать и утешить милую и дорогую его сердцу Любовь Андреевну. И, наконец, глубочайшее понимание подстерегающего его будущего. И становится ясно, что «комизм» Симеонова-Пищика это такая же защита, как бильярд Гаева, тот же «дуплет в угол, круазе в середину». И ужасно не хочется «разоблачать» его, выяснять его социальную бесполезность. А вот понять, почему он вызывает смешанное чувство симпатии и острой жалости, хочется.

Так или иначе, все, что сказано о Симеонове-Пищике, — это те исходные качества, обстоятельства и черты характера, в соотношении {517} которых надо искать объяснения и мотивировки его конкретного поведения и действования.

Аня — дочь, Варя — приемная дочь Любови Андреевне. Ане семнадцать лет, Варя старше на семь лет. Когда Раневская уехала в Париж, Ане не было и двенадцати лет. Варе — девятнадцать. Волей обстоятельств Варя стала «исполняющей обязанности» хозяйки дома. Возвращение Любови Андреевны этого положения не изменило. Ее раздвоенность между вишневым садом и Парижем сделала ее гостьей в доме, которым заправляет Варя, полудочь, полуэкономка. И хотя отношение к Варе и у Гаева, и у Раневской самое теплое, сердечное, все-таки разница между ними и ею ощутима во всем. Варя — человек абсолютно земной, безо всяких утопических иллюзий. Она вся в деле, в попытках сохранить хоть что-то в этом рушащемся мире приемной матери и фантастически неприспособленного к жизни дяди. И, по существу, единственный человек, который беспокоится об Ане, — Варя. Хотя и мать, и дядя ее искренне любят.

Варя сделана из другого теста. Годы, прожитые в качестве приемной дочери, не изменили в ней того корня — «из простых», — из которого она выросла. Стоит послушать хоть этот монолог, чтобы отличие ее от той же Ани стало наглядным:
… Хожу я, душечка, цельный день по хозяйству и все мечтаю. Выдать бы тебя за богатого человека, и я бы тогда была покойней, пошла бы себе в пустынь, потом в Киев… в Москву, и так бы все ходила по святым местам… Ходила бы и ходила. Благолепие!..
Ничего тут нет, что было бы возможно в устах Раневской или Ани. И «благолепные» мечты ее деревенские, простые, от неудающейся жизни. Оттого и «на монашку похожа». А несчастливость жизни имеет много причин. Во-первых, развал имения, всего хозяйства, все туже затягивающаяся петля нищеты, грядущие торги, полное нежелание матери и дяди понять ситуацию и масштаб беды. Второе — это история с Лопахиным. Любви-то, может, и нет, но все более тревожащая привязанность и все более навязчивая мысль о браке — «жених» ведь! А на деле-то — ничего, ни гу гу. Шуточки-прибауточки… Накопилась душевная усталость, раздражение, слезливость. Такой вот начинает Варя непосредственную сценическую жизнь.

Любит Аню. Очень. Несколько материнской любовью — ведь, в сущности, пять лет, годы взросления и начинающегося душевного становления Ани, Варя заменяла ей мать. С приездом Раневской жить Варе стало еще труднее, хоть она и любит мать и рада ее возвращению. Но Любовь Андреевна поглощена своими душевными борениями и совсем беспомощна. К тому же с ее приездом и Лопахин отдалился от Вари, занят Раневской, делами, но не ею. Отсюда ее взрыв в третьем акте, когда говорит она об уходе в монастырь, что было бы самым желанным выходом, если бы были сто рублей… если бы… А тут еще новая забота — что происходит между Аней и Петей Трофимовым? Любовь? Да далеко ли тут до беды?! Этого только и не хватало Варе.

В ней накапливается недоброе отношение ко всем пришлым людям, начиная от Лопахина, Пищика, Пети, потому что все они тут пьют, едят, помогают Раневской транжирить деньги, которых и так нет, и никто ведь не пытается действительно, реально помочь! Что ж Лопахин — только говорит, талдычит одно и то же, а по сути-то что сделал, чем помог? Деньги дает? Так ведь взаймы.

И все это в Варе вовсе не от скупости или дурного характера, а от той самой «нескладной, несчастливой нашей жизни». В то же время чувства Вари какие-то туповатые. Есть в ней этакое тупое непротивление деревенской бабы, покорность судьбе, и все ее разговоры о богомольях, паломничестве, монастыре — это не от светлой убежденной веры, а от потребности спрятаться от судьбы, от тягот жизни, с которыми она вовсе не способна бороться. Потому и дразнит ее Петя — «благолепие!»,



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   65   66   67   68   69   70   71   72   ...   78




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет