Литература нравственного сопротивления 1946-86 г г. Лондон, "overseas",1979. Москва, "



бет6/43
Дата18.06.2016
өлшемі2.2 Mb.
#144775
түріЛитература
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   43


боялись прикоснуться, не поставили даже нужных запятых. Сами рассказывали

потом об этом с восторгом: то был уж не текст Бубеннова. После того как его

прочитал, с карандашом в руках, сам, это был уже текст исторический,

неприкасаемый, вроде государственного гимна...

"Новый мир", опубликовавший Гроссмана, немедля отмежевался от своего

автора.


Фадеев потребовал распять виновников.

И взошла звезда Александра Чаковского, страстного обличителя В.

Гроссмана.

"Желтая звезда... в красной каемочке полезного еврея".

Василия Гроссмана рвали в клочья, как годы спустя -- Солженицына.

И писатель не вынес, когда позднее вдруг "арестовали" вторую часть

романа о Сталинграде, изъяли все 17 экземпляров рукописи; он умер от рака,

успев ударить своих убийц из гроба посмертно изданной повестью "Все течет".

Но об этом разговор особый...

Трагический опыт Василия Гроссмана спас много рукописей советских

писателей, "пишущих в стол" ради будущего. Рукописи снова стали прятать, и

надежно.


Василию Гроссману не было пощады. Время шло к новым процессам. К

убийству писателей, творивших на языке идиш. Эти факты известны. Но есть

одно обстоятельство, исследователями литературы не замеченное.

Шовинист, антисемит Сталин расстрелял вовсе не крамольных, опасных ему

Гроссмана и Казакевича, а вполне советских еврейских поэтов и прозаиков,

прославлявших сталинскую эпоху, колхозы и ударные бригады. Расстрелял всех

-- Переца Маркиша, Д. Бергельсона, Фефера, Квитко, создавшего восторженные

стихи, которые все наше одураченное поколение твердило наизусть:


Климу Ворошилову письмо я написал:

Товарищ Ворошилов, народный комиссар...

За полгода до смерти Сталин успел уничтожить весь цвет советской

литературы на идиш.

Этакое неожиданное кви про кво -- один вместо другого из итальянской

комедии масок. Кви про кво кровавой деспотии.

12 августа 1952 года по приказу Сталина были свезены в один лагерь и

расстреляны члены Еврейского антифашистского комитета.

То, что разгром литературы и интеллигенции примет после революции

антисемитский характер, очень точно предвидели сами черносотенцы, вернее, их

идеологи. Вот отрывок из стенограммы заседания 3-й Государственной думы.

Выступает редактор погромного листка "Киевлянин" Шульгин, позднее пригретый

Хрущевым.

"Революция в России пойдет по еврейским трупам!" -- воскликает Шульгин

с трибуны.

Пуришкевич, глава черносотенного "Союза Михаила Архангела" кричит с

места: "Так!"

Шульгин продолжает: "...пойдет по еврейским трупам, потому что евреи

есть сторона наименьшего сопротивления, и толпа будет бить по ним!"

Пуришкевич с места: "Правильно".

Космополитическая кампания развивалась, как видим, точно по этой

программе...

В те дни Илья Эренбург получил звание лауреата Сталинской премии... И

творчество и личность Ильи Эренбурга были сложны, противоречивы и несли на

себе, за немногим исключением, печать соглашательства: он пытался уцелеть.

Но... жертвам погромных кампаний писать больше было некуда, Сталин не

отвечал, -- и они писали Эренбургу; его дача в Новом Иерусалиме под Москвой

была едва ль не до самой крыши завалена письмами растоптанных и поруганных.

Что он мог сделать? Он опубликовал в "Правде" статью, умолявшую не

удивляться духовному единству гонимых: "Если завтра начнут преследовать

рыжих и курносых, мы станем свидетелями единения рыжих и курносых..." Он

переслал в ЦК несколько ужасающих писем. среди которых, помню, было письмо

от соседей русской женщины-уборщицы. Прочитав в газете, что ее муж,

оказывается, злодей-космополит, она сошла с ума и ночью зарубила топором и

самого космополита, и троих детей, прижитых от него.

Трагедии, пострашнее шекспировских, разыгрывались в снежных глубинах

России, привыкшей верить печатному слову.

Даже робкое вмешательство Эренбурга вызвало ярость профессиональных

убийц.


Заведующий отделом культуры ЦК партии товарищ Головенченко объявил на

заседании редакторов газет под бурные аплодисменты о том, что "сегодня утром

арестован, враг народа космополит No 1 Илья Эренбург".

Поспешил Головенченко, не проверив информации; непростительно поспешил:

Сталин не любил, когда аппарат забегал вперед...

Один из редакторов тут же из зала позвонил на квартиру Эренбурга и...

застал его дома.

Илья Эренбург потребовал, в свою очередь, немедля соединить его со

Сталиным, и новому лауреату Международной Сталинской премии не отказали.

...Головенченко вынесли из собственного кабинета на Старой площади с

инфарктом, тогда-то и облетела Москву знаменитая фраза Льва Кассиля: "И у

них бывают инфаркты..."

Не знаю, может быть, сыграли роль горы писем, эти потоки скорби,

которые подхватили и понесли его утлую писательскую ладью, -- Илья Эренбург

нашел в себе силы распрямиться и ослушаться Сталина...

В Сибири, Казахстане и Голодной степи уже выстроили бараки для высылки

еврейского населения СССР, в день, когда на Красной площади 30 апреля 1953

года у Лобного места вздернут на виселицу "врачей-убийц"...

В комбинате "Правды" собрали "государственных евреев" -- подписываться

под статьей, одобряющей высылку всех евреев, до грудных детей включительно,

чтоб спасти-де их от гнева народа...

Лев Кассиль, который вслед за генералом Драгунским, историком Минцем и

другими уже подписал этот документ ("А куда деваться?" -- бурчал он),

рассказывал, как Илья Эренбург поднялся и, ступая по ногам и пошатываясь,

пошел к выходу... На него смотрели с ужасом, как на человека, выпавшего из

окна небоскреба. Илья Григорьевич позже сам рассказывал, что испытал в эти

минуты, когда впервые решился воспротивиться воле Сталина, то есть умереть.

"Я думал, меня возьмут тут же, у выхода из конференц-зала... Вижу, в

коридоре никого. Ну, думаю, у гардероба... Нет, дали одеться. Вышел, сказал

шоферу: "На дачу самой длинной дорогой..."

Эренбург писал в машине письмо-завещание, ни минуты не сомневаясь, что

его возьмут у дачи...

Эренбург распрямился в конце жизни.

Об этих его годах, пожалуй, можно сказать словами поэта Иосифа Керлера,

брошенного в рудники Воркуты:

Мне кажется, в то время

Я был уже гранатой,

Весь начиненный


смертью

и расплатой.

На том "патриотическом сборище" никто, кроме Эренбурга не осмелился

поднять головы.

Впрочем, протесты были, но несколько своеобразные: смертным запоем

запил во время погромных кампаний Всеволод Вишневский, хотя лично ему не

грозило ничего. В ответ на предостережение врача он спросил, сколько еще

проживет, если будет пить так же.

Три года, -- ответил врач.

-- Впо-олне достаточно.

И -- умер. Точно в отведенный самому себе срок...*

Кровавый разгул был удесятерен первьм в России атомным взрывом. На

заявление ТАСС немедля откликнулся Е. Долматовский; он написал -- что бы вы

думали? -- "Атомную колыбельную":


...не тол, не динамит,

Есть посильнее вещество

Теперь в твоем краю.

Не буду называть его...

Баюшки-баю...


Империя ощутила себя неуязвимой -- атомным эхом пришел указ о

расстрелах.

12 января 1950 года в СССР была восстановлена смертная казнь.

Кровавый девятый вал сталинщины ударил, как мы уже знаем, и по Союзу

писателей.

Кто, зная это, бросит камень, скажем, в Веру Панову, отшатнувшуюся от

социальных проблем, как отшатываются от мчащегося поезда.

С кем была она все эти годы, о чем молчала, когда писала свою

талантливую лирическую прозу: "Сережа", "Валя", "Володя",

сценарии-кормильцы?..

В 1967 году было передано в Президиум IY Всесоюзного съезда писателей,

а затем в самиздат и широко разошлось по России письмо, подписанное

незнакомой широкому читателю фамилией "Д. Дар, член СП".
Д. Дар, автор нескольких книг, общительный, добрый старик, который уже

давным-давно не обижался, когда его представляли молодым писателям так:

-- А это муж Веры Федоровны...

Мужу Веры Федоровны было посвящено в те годы почти дружеское

четверостишие:

Хорошо быть Даром:

Получаешь даром

Каждый год по новой

Повести Пановой.

Вот отрывки из этого письма Президиуму IV Всесоюзного съезда писателей

СССР 16.

"Не имея возможности выступить на съезде, прошу приложить к материалам

съезда мое нижеследующее открытое письмо:

...пришло время покончить с иллюзией, будто государственные или

партийные служащие лучше, чем художники, знают, что служит интересам партии

и народа, а что вредит этим интересам. Сколько их было в России, разных

Бенкендорфов*, Ильичевых и Поликарповых**, безуспешно пытавшихся задушить и

поработить русское искусство!

Нынешний съезд должен назвать своим подлинным именем такое явление, как

бюрократический реализм. Только то, что угодно чиновникам и служащим разных

ведомств (в том числе и такого бюрократического ведомства, как Союз

писателей), получает спасительный ярлычок социалистического реализма...

Мы не нуждаемся ни в чьей опеке. А тот литератор, который не чувствует

своего права самостоятельно творить, тот, кто по своей глупости, невежеству,

неопытности или трусости испытывает необходимость в подсказке, руководстве и

опеке, тот попросту не достоин носить высокое звание писателя.

9 мая 1967 г.

Ленинград"

Это письмо подписано Д. Даром, мужем Веры Пановой. Я верю, что она

разделяла мысли, выраженные в этом письме.


5. КАРАТЕЛИ

Выход смелой книги в СССР походит на бегство опасного арестанта из

тюрьмы. Объявляется тревога, погоня, травля собаками.

Состоялось первое Всесоюзное совещание молодых писателей.

Оно было созвано как по пожарной тревоге -- после выхода книг

Казакевича и Некрасова. Молодых писателей доставляли самолетами. Секретари

ЦК комсомола отвели для них свои кабинеты. Денег не жалели.

Над притихшими парнями в застиранных гимнастерках навис

величественно-красивый, с седыми висками Александр Фадеев, раскрывая основы

соцреализма:

"Мы должны показать нашего человека правдиво и показать его таким,

каким он должен быть, осветить его завтрашний день. -- Он шелестел

листочками, шелестел все эти годы, на всех Пленумах и совещаниях: после

"государственного камнепада" он был возвышен в Генеральные секретари, вместо

блокадного ленинградского поэта Николая Тихонова, мягкого к людям.

-- Яблоко, какое оно есть в природе, довольно кислый плод. Яблоко,

какое оно есть в саду... это яблоко, "какое оно есть", и одновременно,

"каким оно должно быть"... -- теоретизировал Александр Фадеев.

Через десять лет он уже не прибегал к метафорам. Каялся -- косноязычно,

прячась за газетные стереотипы.

Невыправленная, честная стенограмма 56-го года, которую уже через год

давали читать в Союзе писателей под большим секретом, свидетельствует об

этом красноречиво:

"... Нужно полностью выявить последствия культа личности... что

сводилось к попытке, к насильственной попытке привития партийности..."

... Всего двадцать дней оставалось жить Фадееву. Через двадцать дней он

пустит себе пулю в висок.

Выстрелить в висок -- решится Александр Фадеев, быть правдивым до конца

-- нет. Даже в эти дни.


"Я был вызван ночью в "Правду", где было просто сказано Поспеловым:

"Товарищ Сталин дал срочное задание разгромить антипатриотическую

группу космополитов... Статья "Правды" была сделана по указанию и написана в

одни сутки..."

Подлинную правду знали многие; не очень скрывал ее и сам Фадеев, в

беседах с глазу на глаз. Я впервые услыхал, как дело было, от Иосифа

Юзовского, театрального критика.

Я помню захватанные пальцами странички журнала "Театр" с искрометными

статьями Юзовского, Юза, как называли его друзья. И его самого, маленького,

сухонького, доброго гнома, едва не погибшего в лесу. Он ушел с утра на

лыжах, голый до пояса, с рюкзаком за плечами. Потерял направление и

четырнадцать часов подряд мчал, а затем брел на лыжах, чтоб не окоченеть.

Он прибился к своим лишь к ночи. Напрасно мы целый день искали его,

аукали. Юз не отзывался.

Таким он навсегда и остался в моем сердце: отчаянный, в вязаной

шапочке, на ночном снегу. В лютый мороз свернувший с лыжни...

И позднее, в той же подмосковной Малеевке, у огромного, как сундук,

приемника, когда мы ловили новости.

Неслышной походочкой приблизился "номенклатурный" критик Корнелий

Зелинский, слащаво-вежливая, учтивая литературная гиена. Спросил как бы

небрежно: "Что ловите? Чужедальное..."

Не страшно умирать, -- произнес вдруг Юзовский, -- страшно, что именно

те, кто всю жизнь тебя травил, они-то и будут разглагольствовать над твоим

гробом.


Корнелий Зелинский отпрянул столь же неслышно, как и подошел, а через

несколько лет, как и предвидел мудрый Юз, разглагольствовал над его гробом.

Александр Фадеев любил веселого, искреннего Юза, а кто его не любил!

В феврале 49-го года они встретились вдруг на заваленной снегом

Пятницкой улице, нос к носу, палач и его жертва. Багроволицый, под винными

парами, благополучный Фадеев и щупленький, голодный Юзовский, которого все

газеты крестили в те дни "диверсантом" и "разбойником пера" и который ждал

ареста с часу на час...

Остановились, поскользнувшись и уставясь друг на друга, затем Фадеев

предложил своему старому товарищу зайти в закусочную, где теснились у

высоких столов красноносые завсегдатаи... Распив на двоих с "безродным

космополитом" пол-литра водки, Фадеев поведал извиняющимся тоном о том,

сколь серьезно дело, и жалеет он Иосифа от всей души.

Дело обстояло так. Несколько руководителей Союза писателей -- Софронов,

Грибачев, Суров, Бубеннов и другие -- написали Сталину письмо о том, что

группа антипатриотов -- литературных критиков мешает развитию истиннорусской

патриотической драматургии.

"Юз, что я мог ответить Иосифу Виссарионовичу? -- воскликнул виновато

Фадеев, булькая водкой. -- Что я мог?"II

Спустя семь лет Фадеев скажет на совещании в Союзе писателей хорошо

поставленным голосом профессионального проповедника: "В статье "Правды" (о

Юзовском и других -- Г. С.) был оттенок шовинизма".

Перед понуро-трезвым Фадеевым сидел тогда в первом ряду Василий

Гроссман. Лицо Гроссмана было окаменело-презрительным.

Скользнув взглядом по рядам, Фадеев приоткрыл рот, словно губы обжег:
"Еще один пример. Вся история с романом Гроссмана... мы его насиловали,

крутили. Но он человек умный, он понимает, что это зависит не от нас...

Совершенно ясно, что перегибы в борьбе с космополитизмом были по всему

идеологическому фронту... И если Шолохов обвиняет Фадеева и Суркова, что они

фельдфебели, то возникает вопрос, не является ли это одной из сторон

прикрыть (ох и язычок у художника слова. -- Г.С.)... прикрыть большее

количество фельдфебелей...

Яшин написал "Алену Фомину". Он плакал, когда писал. Он говорил: "Я не

могу смотреть на то, что делается в деревне"*.

Получилась платформа неправды, на которой ничего толкового создать

невозможно... Литература и искусство не могут существовать на неправде...

Если взять XIII пленум (1949 г. -- Г.С.) и прочитать стенограмму... если бы

теперь заставить вслух прочитать свое выступление, то никто этого сделать не

решился бы, испугался бы аудитории, она его съела бы. Это касается и

Шкерина, и Белика, и Кирсанова, и Первенцева -- они громили всех...

Я хорошо проинформирован и хорошо знаю, как произошло закрытие театров

Мейерхольда и Таирова. Театр Мейерхольда был закрыт потому, что на него было

два показания, что сам Мейерхольд является французским шпионом... нужно

людям снять пелену с мозга и сказать: давайте свободно покритикуем все

ошибки... Вот все мои мысли в грубой форме... Вы понимаете, что сейчас

обдумываешь свою жизнь..."
Замолчал Фадеев, хотел уйти с трибуны. Но из зала на него глядели

писатели, только что вернувшиеся из лагерей. Среди них -- нервный ироничный

Юрий Домбровский, молчаливый Макарьев, который публично обозвал Фадеева

негодяем. Вскоре Макарьев, увидев, что ничего не меняется, повесился. Но в

те дни он еще требовал справедливости, и Фадеев выдавил из себя то, что уж

никак нельзя было скрыть. Бывшие зэки не дали бы...


"Этот вопрос связан с групповщиной: Грибачев, Суров, она существует и

сейчас... У нас есть одна группировка, которая была при "Октябре".


Возглас с места: "Да, и не одна!"
"... Мы так привыкли жить в условиях группы, -- вяло, через силу

продолжал Фадеев, -- что не стремились и не в силах были подняться на эту

большую вышку (?1) Меня вызвали в органы и сказали, как вы смотрите на

Киршона, когда он был арестован. Я сказал, что Ягода, Авербах и Киршон* --

это одно и то же. Я привык так мыслить. Но такой ответ для Киршона мог стать

роковым" (та же стенограмма от 19 апреля 56-го года).

13 мая 1956 года Александр Фадеев застрелился у себя на даче в

Переделкино, разослав нескольким друзьям письма, немедленно перехваченные

госбезопасностью.

Узнав о самоубийстве Фадеева, я сразу же поехал в Союз писателей и ...

не услышал слов сожаления.

"Это не охотничий выстрел, -- сказал в тот день старый писатель Н.

поэту А. Галичу. -- Помнишь, вчера в лесу слышали. Это тот самый... Как сука

застрелился! При ребенке! -- в сердцах добавил Н. -- Хоть бы в лес ушел".

Известный литературовед Ф. -- трясущийся, иссохший, четверть века

ждавший "черного ворона", вздохнул:

-- Ничто так не убивает человека, Гриша, как чувство напрасно содеянной

подлости...

Выстрел Фадеева, обдумавшего свою жизнь, вызвал ярость членов

Политбюро.

-- Он выстрелил в нас! В каждого из нас! -- вскричал Климент Ворошилов,

"первый красный офицер", как пело наше поколение.

Наше поколение вообще о самом главном узнавало из песен. Нас скрутили

несмысленышами: когда появился фадеевский "Разгром"19, мы еще не пошли в

школу. "Разгром" был для нас такой же классикой, как "Казаки" Льва Толстого.

Сотни диссертаций и десятки книг объясняли, что Фадеев -- это Толстой XX

века: у него -- толстовская фраза, толстовская глубина психоанализа.

Мы, парни в гимнастерках, заполнившие зал I Совещания молодых, тогда, в

марте 1947 года, конечно, и знать не знали, что только из одного поселка

Переделкино, где строились писательские дачи, брошено в ГУЛАГ на смерть и

муки двадцать крупнейших писателей России, и каждый -- каждый! -- арест был

завизирован Александром Фадеевым или даже подготовлен им.

Он знал о предстоящих расправах. За день до обыска у старейшего

писателя Юрия Либединского Фадеев поспешил в его квартиру (хозяев не было

дома, открыла старуха-родственница, знавшая Фадеева в лицо и потому ничем не

обеспокоенная). Перерыв в кабинете писателя все бумаги, он отыскал, наконец,

и унес папку: в ней хранилась его переписка с Юрием Либединским, которому

он, Фадеев, был обязан своей славой. Именно Юрий Либединский впервые

"открыл" молодого провинциального литератора Сашу Фадеева. Помог перебраться

в Москву, напечататься.

Папка с письмами "меченого" Юрия Либединского могла скомпрометировать и

его, Генерального Секретаря ССП.

Юрия Либединского, у которого на другой день все в доме перерыли вверх

дном, впрочем, не арестовали; ограничились Авербахом и Киршоном. Всех подряд

брали несколько позднее.

Нет, и мысли у нас, участников Совещания молодых, не было, что правда

для Александра Фадеева смерти подобна. И внимали ему, как оракулу.

Оракул, правда, был смущен, когда один из нас (не помню сейчас, кто

именно) спросил у него после его речи, в буфете, где мы пили водку, как

"настоящие писатели":

-- Александр Александрович, если бы сегодня пришел к вам некий юноша и

положил на ваш стол тоненькую книгу под названием "Разгром", если бы этот

юноша положил "Разгром" таким, каким вы его написали: с трагическим концом и

мечущимся хлюпиком Мечиком, выдаваемым за красного партизана, и главным

героем с нерусской фамилией Левинсон, -- напечатали бы вы сейчас это

талантливое произведение начинающего автора? Скажите правду или вовсе не

говорите!

Александр Фадеев улыбнулся натянуто, краснея до шеи, быстро выпил свой

коньяк и выдавил, уходя:

-- Боюсь, что нет!III

Такие сцены отрезвляли, спасали от трескотни, выдаваемой за новое слово

в литературе; от чиновничьей лести, в любую минуту готовой обернуться

гневом...

И все же... мы почти верили Фадееву. Как и вся Россия, повторявшая

фадеевское откровение о яблоках "диких" и "садовых".

Не будь за фадеевскими плечами легендарной биографии дальневосточного

партизана, славы "почти Толстого", он вряд ли смог бы нанести нашему

поколению столь разящий удар...

По ущербу, который "почти Толстой" нанес поколению

писателей-фронтовиков, с ним можно поставить рядом лишь Константина

Симонова.

Симонова, помню, после войны, забросали в Московском университете

цветами, хотя уже догорала, чадила его "утешающая" поэзия военных лет: "Жди

меня, и я вернусь, только очень жди..."

А я тянулся к нему еще со времен боев на Халкин-Голе, когда среди моря

барабанного "искусства" во славу грядущей войны, конечно же, "малой кровью"

и "на чужой территории", вдруг прозвучал человеческий голос незнакомого мне

тогда поэта, склонившегося над записной книжкой убитого: "Он матери адрес и

адрес жены в углу написал аккуратно: Он верил в победу, но знал, что с войны

не все возвратятся обратно..."

Во время боев в Заполярье Константин Симонов, в дубленом полушубке,

ходил на торпедном катере к берегам Северной Норвегии высаживать десант;

нет, что говорить, он был совсем не Толстым, но -- дорогим нам человеком,

поэтом-солдатом...

И вдруг я увидел "дорогого человека" в "дубовом зале" писательского

Клуба на улице Воровского, возле ресторана, откуда тянуло ободряющими

запахами.

Разгром "юзовско-борщаговских" шел под звон посуды и восклицаний: "Еще

графинчик "Столичной"!.."

У стола руководства стоял маленький, с разбухшим и красным лицом,

хромой Анатолий Суров. Суров то и дело пьяно икал и угрожающе стучал клюкой.

Обычно он стучал клюкой в ресторане, только там он газетное слово

"космополит" не произносил, а тянул угрожающе-восторженно: "Ух, парочку

жидочков сейчас, на "закусь"! Я бы их!" -- И стучал-грохотал клюкой на весь

зал.

Ныне в "дубовом зале" у стола, накрытого зеленым сукном, он кричал про



космополитов, которые не дают развернуться истинно русскому человеку...

Рядом с ним -- трезвый и благовоспитанный Симонов чуть кривил подбритые

усы-сталинки в иронической усмешке. Чувствовалось, его несколько шокировал



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   43




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет