Заколдованный сад
Пришла ожидаемая среда. В большой полукруглой комнате "башни", днем освещавшейся только одним маленьким окошечком, горели в золотом канделябре свечи; в их свете блестели маленькие золотые лилии на серых обоях и золотые волосы хозяина. В этом обществе было больше мужчин, чем женщин, и среди них - кроме Лидии - ни одной сколько-нибудь выдающейся. Среди гостей я видела Сомова, Кузмина, художника Бакста, молодого поэта Городецкого; затем пришли Ремизовы, Борис Леман с кузиной, писатель Чулков, только что выступивший со своим "мистическим анархизмом", студент Гофман - автор книги "Соборный индивидуализм", несколько литераторов и режиссеров. Философа Бердяева я встретила здесь впервые, позднее я много с ним общалась в Москве. Высокий и широкоплечий, импозантная фигура, красивая наружность, черные волосы и остроконечная бородка. Очень заметно проступало романское происхождение - его мать была француженкой. Но сначала меня оттолкнули и даже испугали нервные судороги, от которых его лицо то и дело подергивалось, а время от времени открывался рот и высовывался язык. Но это, казалось, ни ему, ни окружающим ничуть не мешало.
Из его вступительного реферата я теперь ничего не помню, равно как и из речей других собеседников. Знаю лишь, что мысли об Эросе явились для меня совершенно новыми и глубокими, восхищению моему не было границ.
На большом сером столе, отодвинутом к дверям, чтобы освободить место для многочисленных гостей, сидели Лидия, Сомов и Городецкий и представляли "галерку". Если оратор, по их мнению, говорил слишком абстрактно, они обстреливали его апельсинами. Городецкому было тогда около двадцати четырех лет; очень высокий и худощавый, он своим птичьим лицом походил на египетского бога Анубиса. В его юношеской свежести и непосредственности, в его юморе было что-то очень привлекательное. Тогда он начинал свою поэтическую карьеру под крылом Вячеслава Иванова. Во второй части вечера поэты декламировали свои произведения. Иванов прочитал из своей новой книжки "Эрос" заклинание Диониса, представлявшегося ему полуюношей-полуптицей, и другие стихи, действовавшие на меня почти магически. Но эти стихи отличались от тех, которые я знала раньше. Это был цикл переживаний, говоривший о страсти, страдании, даже печали и смирении. С глубоким сочувствием размышляла я о причинах этой скорби, так как я ведь ощущала прекраснейшую гармонию между ним и Лидией. Затем Городецкий читал свои народные, такие оригинальные по ритму стихи. Мне показалось, что Вячеслав Иванов критикует его слишком резко, между учителем и учеником сгущалась натянутость; ее я истолковала так: Иванов глубоко разочарован в своем ученике, потому что тот не может идти с ним в ногу и отходит от него. Лишь много позднее я поняла очень Личную причину этого расхождения. Ремизов прочел свою "Медвежью колыбельную", Кузмин - грациозную "Любовь этого лета". Рядом со всеми этими стихами стихи Макса казались слишком ювелирными, малолиричными, даже, может быть, несколько риторичными. Чувствовалось французское влияние. Когда гости группами разошлись по комнатам, Вячеслав Иванов подошел ко мне и мы обменялись впечатлениями. Я заметила, что мои простодушные отзывы опять его странно взволновали. Помолчав немного, он сказал: "Через Вас я чувствую себя за многое вознагражденным". Это было мне совсем непонятно.
Лидия работала тогда над книгой "Трагический зверинец", задуманной как сборник связанных между собой небольших рассказов; в каждом - воспоминание из ее детства, встречи с тем или иным животным. В это же время и я для журнала, издававшегося поэтессой Поликсеной Соловьевой, написала рассказ для детей. Лидия находила мою манеру более художественной, выразительной по форме и богатой оттенками, чем ее собственная, мне же ее стиль, хотя несколько запутанный и тяжелый из-за нагромождения вводных предложений, казался более динамичным. В этой книге открывалась ее сильная, жаждущая истины натура, ее буйный, неистовый темперамент, независимый, мятежный характер: "одним всецелым умирима и безусловной синевой" - сказано о ней в стихотворении Вячеслава Иванова. "Трагический зверинец" изображает путь из рая в земной мир к новому союзу с Божеством - путь каждого ребенка, повторяющего историю всего человечества. Рассказы поражали силой чувственных восприятии: вы вдыхали ароматы земли и согретой солнцем листвы, ощупывали вещи, чувствовали жесты в своих собственных членах, воспринимали земное бытие во всей его полноте. Я вижу Лидию, сидящую с ногами на диване, она исписывает маленькие отдельные листочки своим крупным, косым, немного дрожащим, но все же уверенным почерком. Как различны были эти два человека - можно было видеть уже по их почеркам. У Вячеслава Иванова - каждая буква жемчужно ясна и окрылена, строчки летели легкие, как все его движения. Говоря, он то поднимался на цыпочки, то делал шаг вперед, то назад, так что вся его фигура как бы танцевала перед слушателем; рука, сначала сжатая, затем открывалась, как цветок, поднималась вверх с той же брызжущей легкостью. В Лидии же, как я говорила, поражала микеланджеловская тяжеловесность; громким был голос - когда-то она готовилась стать певицей. Говорила она - сначала, как бы нащупывая, затем - неожиданно, резко. У Вячеслава же, напротив, речь - совершенная по форме, мысли - чеканны; почти по-византийски запутанные фразы озарялись пламенем воодушевления или негодования. Творческое напряжение - как бы поединок - я всегда чувствовала между этими двумя крепко связанными людьми. Теперь я держусь того мнения, что именно она вносила в этот союз его духовную субстанцию, а он лишь давал ей форму - художественную и мыслительную. Там, где она следовала, за ним на извилистых путях спекуляции, нередко состоявших на службе его страстей, она впадала в заблуждения; не только менее сильные духом, но и она, для которой так много значила истина, могли ослепляться многокрасочным сверканием его огней. И теперь еще слышу, как она сказала: "В конце концов, Вячеслав всегда прав"; это было сказано в момент, когда такое утверждение требовало от нее величайшей жертвы.
Ко мне оба выказали необычайный интерес. У нее это выражалось в бурной сердечности; его же обхождение переливалось разными красками: он то насмешливо провоцировал, любопытствовал, то, как я уже говорила, был охвачен волнением, которое меня пугало. Он напоминал мне иногда золотую пчелку, когда она осторожно, но настойчиво высасывает мед у цветка.
Макс был очень занят своей журналистской работой; он совсем погрузился в новые для него впечатления Петербурга. Так мы, Ивановы и я, часто оставались втроем. Оба охотно посвящали меня в историю своей жизни. Из рассказов о создании ранних стихотворений я много узнавала об их богатой бурями жизни в Англии, Париже, и, главным образом, в Италии. Для обоих этот брак был вторым. Он оставил любившую его жену и дочку, чтобы соединиться с Лидией. Рассказывали они и о теперешних встречах с людьми, и о своей жизни после переезда в Петербург. Однако прошло много времени, пока я полностью поняла существо столь импонировавшего мне интереса, с каким мужчины этого круга относились друг к другу. О том, что мы здесь находимся среди людей, у которых жизнь чувств шла анормальными путями, мы - Макс и я - в своей наивности не имели ни малейшего представления. У Ивановых я видела прежде всего поиски новых живых отношений между людьми. Из новых человеческих созвучий должна, как они уповали, возрасти новая духовность и облечься в плоть и кровь будущей общины; для нее они искали людей. Так, Вячеслав устраивал вечера с участием только мужчин; Лидия же, со своей стороны, хотела собрать закрытый круг женщин, некую констелляцию, которая поможет каждой душе свободно раскрыть что-то исконно свое. Она пригласила и меня. На этих собраниях мы должны были называться другими именами, носить другие одежды, чтобы создать атмосферу, поднимающую нас над повседневностью. Лидия называлась Диотима, мне дали имя Примавера из-за предполагаемого сходства с фигурами Ботичелли. Кроме простодушной, безобидной жены писателя Чулкова и одной учительницы из народной школы, которая, превратно понимая суть дела, вела себя несколько вакхически, не нашлось женщин, которые бы пожелали принять участие в этих сборищах. Вечер протекал скучно и никакой новой духовности не родилось. Вскоре от этих опытов отказались.
В то время я начала писать портрет Лидии - в своей оранжевой комнате она лежит против меня, в позе сфинкса, опираясь на локти. Я писала ее еn face.( Анфас - фр.). Но при петербургском декабрьском освещении работа шла медленно. Затем она тяжело заболела воспалением легких и ей пришлось лечь в больницу. Во время ее болезни у нас появилась Минцлова. Мы представили ей наших новых друзей, и в присутствии этой "сивиллы" наша жизнь, сама по себе уже достаточно фантастическая, стала еще фантастичней. Как всегда, вокруг нее возникали вихри, а при встречах с Вячеславом Ивановым разражались настоящие духовные грозы. От нее он впервые узнал с пути в духовный мир. Он был захвачен жаждой знания, тягой к нему и одновременно - протестом. Благоговея, наблюдала я эти духовные турниры и взрывы. Сама же "сивилла" была в восхищении от поэта, и это слово еще слишком слабо, чтобы выразить накал ее чувств.
Я тогда страдала непонятным для врачей упадком сил, и Макс повез меня на несколько недель в Финляндию. Пансион располагался среди засыпанных снегом лесов и озер, в двух часах езды от Петербурга. Через несколько дней Максу нужно было вернуться в город, а ко мне приехал наш старый друг Любимов. Среди сверкающих скрипящих снегов, испещренных синими тенями, мы дышали воздухом, в котором - не знаю почему - ощущался запах фиалок, катались на лыжах или в санках по окрестностям. В это время года на севере утренняя заря сразу следует за вечерней; небо окрашивалось аметистом, смарагдами, янтарем. Замерзшие озера лежали, как медные щиты, в еловых лесах, отливающих старинным сереб-ром. Когда Любимов уехал, я начала писать. Макс подарил мне великолепную раковину: в смарагдово-зеленой глубине мерцали розовые, лиловые, синие огни. Краски, возникавшие в этом мерцании, были невероятно прекрасны, я видела в них целые ландшафты, населенные мифическими существами. Я хотела передать все это, но мои краски рядом с великолепием этих сияний оставались бледными, невыразительными. И я загрустила. От Макса письма приходили ежедневно. Он сообщил, что Ивановы собираются уехать в Женеву, где Лидия может лучше поправиться после воспаления легких; на это время они предлагают нам свою квартиру в "башне", но сейчас Лидия еще больна воспалением вен и должна лежать.
Я уже скучала по Максу, когда же узнала, что Ивановы скоро уедут, - ничто меня больше не удерживало; никого не предупредив, я сбежала в Петербург. Я думала застать Макса за ужином, но, когда я в радостном нетерпении пришла в нашу квартиру, там было темно и пусто. Я оставила Максу записку и поднялась этажом выше. Ивановых я застала как раз за столом, они встретили меня очень радостно. Лидия сидела, вытянув больные ноги, в кресле; на его высокой красной спинке, прямо над ее головой, очень декоративно восседала великолепная пестрая кошка. Как хорошо было мне опять очутиться в огненной стихии этих людей! Они сообщили, что Званцевой нужны наши комнаты и что мы можем уже теперь переселиться в "башню", заняв почти пустую мансарду. Вячеслав, как всегда, шутил со мной, поддразнивая, провоцировал; Лидия, которая во время своей тяжелой болезни побывала на пороге смерти, была теперь очень сердечна, но серьезна. Часы летели в оживленнейшей беседе. Но я все время прислушивалась, ожидая Макса. Когда же он, наконец, очень поздно позвонил и Вячеслав пошел открыть дверь, я побежала за ним. И правда - это был Макс. Я бросилась к нему навстречу, но Вячеслав обернулся и преградил мне дорогу. Я прыгнула направо - он сделал то же, я - налево, и он снова оказался между нами. Мы смеялись шутке, но она, как я позднее поняла, была совсем уж не такой безобидной.
Ночная скиталица
Совместная жизнь - мы жили теперь в одной квартире - для всех четверых была так увлекательна, что Ивановы совсем и не думали уезжать. Мать Макса приехала к нам из Коктебеля, жила внизу и была пятым членом нашего союза. Вячеславом она восторгалась с юношески наивным энтузиазмом. Большинство знакомых думали, что Ивановы уехали, так как собрания по средам прекратились; только самые близкие друзья бывали в "башне", так что мы жили очень уединенно.
Однажды Александр Блок читал у нас свои новые стихи "Кубок метелей". Уже внешность поэта говорила о большой внутренней значительности. Лицо - будто вырезано из мрамора, профиль сред-невекового рыцаря. Его большие светлые глаза смотрели вдаль; голос звучал как бы из сжатой гортани; в его несколько монотонной музыкальной манере декламации чувствовалась сдержанная страстность. Создавалось впечатление, что этот рыцарь заблудился в нашей эпохе, он не находит здесь того, что ищет - божественный женский образ, воспеваемый им в многообразнейших ритмах. В стихах звучало томление и отчаяние до цинизма. Для тех лет было вообще характерно, что в душах людей жило томление, не находившее удовлетворения в застое буржуазной культуры. Они жаждали осуществить свои грезы, а Люцифер морочил их иллюзорными переживаниями, имя которых - Эрос. И в жизни почти каждого художника, кого я тогда встречала, происходили драмы такого рода. Супружеская верность была большой редкостью, а когда встреча-лись такие пары, другие их даже несколько презирали.
Один художественный журнал заказал мне портреты Ремизова и Кузмина. Я рисовала углем Ремизова - кутающегося в свой платок, с его висячими чертиками на заднем плане - в манере натуралистического гротеска; Кузмин стилизован под фаюмский портрет. Оба рисунка в натуральную величину удались, но Вячеслав Иванов слишком носился с ними, показывал всем, когда они еще не были закончены, и говорил такие громкие слова, что мне стало невмоготу, и один рисунок я почти насильно у него отняла; в шутку рассердившись, я побежала в свою мансарду, чтобы спрятать рисунок; он побежал за мной, схватил за руку и, глубоко взволнованный, умолял: "Пожалуйста, будьте добры ко мне, не оставляйте меня!" Что это могло значить? Я рассказала Максу, он не меньше меня был удивлен этой сценой. Вячеслав много времени уделял моему образованию. Он читал со мной "Цветочки" Франциска Ассизского в итальянском оригинале. Рассказ о том, как святой Франциск и святая Клара встретились в церкви св. Ангела за трапезой, за которой "меньше ели, а больше беседовали о святых вещах", как от этой беседы над всей той местностью разлился такой свет, что крестьяне Перуджии приняли его за зарево лесного пожара, и прибежали тушить, и увидели, что это духовный огонь, - этот рассказ произвел на меня глубокое впечатление. Он отвечал моему интимнейшему идеалу любви. Истинной любовью, казалось мне, может быть только та, где в беседе любящих возникает нечто духовное, объективно значимое для мира.
За чтением Евангелия от Иоанна Иванов знакомил меня с греческим языком; также и вторую часть "Фауста" я впервые услышала в его прочтении. Помню, как при словах Самаритянки -"У колодца, к которому еще праотец Авраам пригонял свои стада, с ведром, из которого Спаситель освежил свои уста..." - он не совладал с волнением. Он закрыл лицо руками и заплакал. "И это о Гете говорят, как о холодном олимпийце! Да ведь здесь всякое слово прокалено, просветлено Христовой любовью, даже ведерко просветлено!"
Интерес Иванова к моим стихотворным опытам, которые я до сих пор никогда особенно не ценила, внушил мне желание писать новые стихи. Сонет об осени, который я тогда написала, он заставлял меня читать на разных поэтических собраниях, что при моей застенчивости требовало от меня большой победы над собой. Но его взгляд принуждал, я была в его власти. Он хотел ввести меня в искусство поэтического слова, и из его объяснений вырос систематический курс; слушателями были только Макс, Лидия и я; позднее эти уроки легли в основу его публичного семинара. Эти занятия вдохновляли: он говорил как поэт и вместе с тем как ученый. Опираясь на свои обширные познания в области греческих мистерий и культов, он истолковывал существо различных метров и ритмов, приводя примеры из античных и новых классиков на языках оригиналов, потому что он в совершенстве владел и древними, и новыми языками. Эти занятия оплодотворяли и обогащали также и поэтику Макса.
Однажды ко мне пришел студент Штраух - сын одной умершей приятельницы Марии Сивере. Он принес мне книжечку, принадлежавшую его матери, - сказку Гете "О Прекрасной Лилии и Зеленой Змее". Поля этой книжки на всех страницах были исписаны рукой Рудольфа Штейнера, замечаниями, открывающими существо этой маленькой мистерии. Мы с увлечением читали "Сказку" и замечания Штейнера; ее события и персонажи стали в нашем кругу как бы знаками своеобразного шифра, нашим сокровенным языком.
Из этой "Сказки" я поняла, как события и персонажи такой истинно инспирированной сказки могут быть образами духовной действительности, как в этих образах можно узнавать силы, действующие в различных планах: в собственной душе, в истории человечества, в мировом свершении. Это совсем не аллегория.
Королевич любит Прекрасную Лилию. Но ее прикосновение убивает все живое. Есть два способа переправиться к ней через реку: утром и вечером Великан бросает на ее воды свою тень, а в полдень Змея, образуя арку, ложится мостом между ее берегами. Змея издавна являлась образом в самом себе замкнутого земного Я. Блуждающие Огни, называющие себя "владыками вертикали", -абстрактный интеллект; повсюду, где только можно, они вылизывают золото мудрости, отчеканивают из него монеты - наши абстрактные понятия - и разбрасывают вокруг. Змея проглатывает монеты, и золото превращается в ней во внутренний свет; она, терпеливо исследуя, освещает им предметы на своем пути; верная земле, не отрываясь от нее, она ощупью пробирается от узнания к узнанию. Так она освещает и подземный храм, где сидят три Короля - Золотой, Серебряный и Медный - три силы души; душа знает их в себе подсознательно (подземно) - мысль, чувство, воля. Четвертый Король - Смешанный, господствующий в нашей эпохе, в нем эти три элемента хаотически спутаны; он стоит, прислонясь к колонне.
В храме появляется Старик с лампой; свет ее преображает предметы, на которые падает. Волнующе звучат таинственные слова, которыми они обмениваются. Золотой Король спрашивает Старика: "Сколько тайн знаешь ты?" - "Три", - отвечает тот. Серебряный Король спрашивает: "Какая из них важнейшая?" -"Открытая", - отвечает Старик. "Откроешь ли ты ее нам?" -спрашивает Медный Король. - "Как только узнаю четвертую". -"Какое мне дело!" - бормочет про себя Смешанный Король. (Как знаком нам этот голос!) "Я знаю четвертую", - говорит Змея, приближается к Старику и шепчет ему что-то на ухо. "Время настало!" - провозглашает Старик.
Четвертая тайна, тайна Змеи не произносится, но в том, о чем Змея шепчет, лежит разгадка "Сказки". Старик знает тайну трех прошлых ступеней развития мира. Четвертая тайна, тайна Змеи -земного Я, идущего через опыты земной жизни, есть свободное решение жертвенно отдать себя, собирая эти опыты не для себя, но для того, чтобы из них построить мост между чувственным миром и миром духовным. Змея распадается на множество драгоценных камней, из них складывается постоянный мост; оба берега бытия соединяются теперь не только для отдельных путников, но для всеобщего пути человечества. И храм на другом берегу поднимается из глубин Земли, становится видим. Здесь совершается брак Юноши, прошедшего через смерть и воскресение, с Лилией - высочайшей Невестой. Хотя тогда эти образы жили во мне больше как настроение, но с тех пор они меня уже не покидали. То, что родится из реальности, имеет существенное свойство: через года, может быть десятилетия, но оно приводит тоже к реальности. "Истинно только то, что приносит плоды".
Здесь я имею в виду не тот случай, когда позднее я однажды поставила эту "Сказку" на сцене кукольного театра. Сияние Зеленой Змеи, Блуждающих Огней, лампы и звезд, утренней и вечерней зари в этой миниатюрной мистерии производили волшебное впечатление. Представление имело большой успех; это было в Германии во времена "третьего рейха", когда все другое, что шло в духовном направлении, находилось под запретом. Мне кажется, что это было лучшее, что я когда-либо сделала в жизни.
В конце февраля мой милый отец приехал на несколько дней по делам в Петербург; я была совершенно счастлива. Я много времени проводила с ним в гостинице, и он несколько раз был приглашен на обед в "башню". Ивановы принимали его в высшей степени сердечно. Мы все были удивительно созвучны друг другу. "Твой отец разливает вокруг себя тихое волшебство", - сказал Вячеслав. Лидия тоже была очарована этим скромным, милым человеком, и добряк сиял свойственной ему тихой радостью, счастливый тем, что видит меня такой счастливой и так всеми любимой. Возвращаясь мысленно к этому времени, я вспоминаю, что, засыпая, я как будто погружалась в море света и просыпалась в потоках того же света, благодарная, что новый день несет мне новую встречу с друзьями. А то, что впереди, думала я, будет еще прекрасней!
Родители согласились, что лето мы проведем вместе с Ивановыми в нашем имении Богдановщина. Вячеслав увидит эти дорогие мне места, творчеством поэта он даст этой немой душе дар слова, освободит ее из заколдованного плена! Как много это для меня значило! Как будто все, чего жаждала душа, готовилось осуществиться!
Однажды, когда отец отлучился на несколько часов по делам и я ждала его в гостинице, на меня внезапно напала тоска по друзьям. Я взяла санки и поскорей поехала домой. Но в "башне" все было тихо и пусто. Я сидела одна в большой, при дневном свете сумрачной столовой и слушала тишину; она была полна таинственной жизнью. Я знала, что слышу само бытие. И я испугалась того, что здесь готовилось совершиться. Счастье исчезло, гонимое неотвратимой судьбой. В ознобе я вернулась к отцу, никого не встретив.
Однажды вечером Вячеслав сказал мне: "Я сегодня спросил Макса, как он относится к близости, растущей между тобой и мной, и он ответил, что это его глубоко радует". Этот ответ был мне понятен, я ведь знала, как Макс любил и чтил Вячеслава; он сказал чистую правду, он действительно так чувствовал. Но постепенно я стала замечать, что сам Вячеслав не терпит моей близости с Максом. Он все резче критиковал его сочинения, его мысли. Объективно я часто должна была соглашаться с Вячеславом: Макс слишком любил парадоксы, увлекался игрой мысли. Но душе было больно. Нередко, возражая мне, Вячеслав утверждал, что Макс и я - люди разной духовной породы, разных "вероисповеданий", по его выражению, и что брак между "иноверцами" недействителен. В глубине души у меня самой было это чувство, Вячеслав только облекал его в слова.
После доклада Макса об "Эросе", который имел успех скандала (он и был сделан "pour epater les bourgeois"* и с которым я в глубине души не могла согласиться, я открыла, что не могу больше о себе и Максе сказать "мы". Это было нелегкое узнание; оно стало выносимо, может быть, только потому, что меня наполняло и воодушевляло счастливое чувство дружбы с Лидией и Вячеславом; с ними-то я считала себя в полном единстве. Скоро мне стало ясно, что Вячеслав меня любит. Я сказала об этом Лидии, прибавив: "Я должна уехать". Но для нее это было уже давно ясно, и она ответила: "Ты вошла в нашу жизнь и принадлежишь нам. Если ты уйдешь, между нами навсегда останется нечто мертвое. Мы оба уже не можем без тебя". Потом мы говорили втроем. У них была странная идея: когда двое так слились воедино, как они, оба могут любить третьего. Это вроде маски: пригодная для двоих, она может подойти и третьему. Такая любовь есть начало новой человеческой общины, даже церкви, в которой Эрос воплощается в плоть и кровь. Так вот в чем их новое учение! "А Макс?" - спросила я. - "Нет, он не подходит". - "Но я ведь не могу его оставить". - "Ты должна выбрать, - сказала Лидия, - ты любишь Вячеслава, а не его". Да, я любила Вячеслава, но эта любовь была такова, что я не понимала - почему Макс должен быть из нее исключен. Я чувствовала себя такой по-детски беспомощной перед этими двумя сильными людьми, так боялась вызвать их неудовольствие, что уже не могла себя чувствовать безмятежно счастливой, как раньше. То же было и с Максом.
* Чтобы скандализировать мещан (фр.).
Об этом я говорила с Минцловой. Она подняла меня на смех: "Они полагают, что из кратера вулкана потечет чистая водичка!" И в своем сивиллином стиле заговорила о "земном огне", через который я должна пройти. Я же думала о "fuoco spirituale" - "духовном огне", озарившем леса Перуджии. Должна ли я отказаться от этого идеала?
Весной мать Макса, горячо участвовавшая в нашей жизни, впала в меланхолию; подобные депрессивные состояния у нее время от времени бывали. Почувствовала ли она беду? Она решила вернуться в Коктебель, тем более, что в связи с началом сезона ее присутствие дома было необходимо. Макс не хотел отпустить ее в таком состоянии одну и поехал с ней. Может быть, он - фанатик свободы! - считал, что он должен предоставить мне полную свободу решений? Но была ли я свободна?
Вячеслав требовал от меня послушания, в правильности его идей я не должна была сомневаться. В одном из сонетов, написанных им в то время для меня, он предостерегает Психею, подносящую светильник к лицу возлюбленного:
Держа в руке свой пламенник опасный,
Зачем, дрожа, ты крадешься, Психея, -
Мой лик узнать? Запрет нарушить смея,
Несешь в опочивальню свет напрасный?
Желаньем и сомнением болея,
Почто не веришь сердца вести ясной, -
Лампаде тусклой веришь? Бог прекрасный
Я пред тобой, и не похож на змея.
Но светлого единый миг супруга
Ты видела... Отныне страстью жадной
Пронзенная с неведомою силой,
Скитаться будешь по земле немилой,
Перстами загродив елей лампадный,
И близкого в разлуке клича друга.
А Лидия? Действительно ли она верила в возможность союза трех или она видела в этом единственный способ остаться спутницей мужа на всех его путях? И она, казалось, страдала, так как сказала мне как-то: "Когда я тебя не вижу, во мне поднимается протест против тебя, но когда мы вместе - все опять хорошо и я спокойна".
Когда Макс уехал в Коктебель, я не хотела оставаться одна в "башне" и решила отдохнуть в Царском Селе - летней резиденции царей. Окна моей комнаты выходили в старинный парк, где прошли детство и юность Пушкина. И в доме, где я жила, он часто бывал, и вся обстановка, до мелочей, еще напоминала о нем. В старинном липовом парке я много гуляла одна. Стихи, там написанные, были напечатаны той же весной в альманахе "Цветник Ор". Была ранняя весна - время таяния снегов, с нежными зелено-голубыми красками неба, блестящими желто-зелеными прядями мха на стволах старых деревьев и тем удивительно живым воздухом, который на севере в это время года веет так маняще, зовет и вдохновляет. Единственная неприятная сторона царскосельской жизни-агенты тайной полиции, торчавшие на всех углах и сопровождавшие мало знакомых им посетителей, - господа, отличавшиеся старомодными усами, котелками и пальто горохового цвета. В давние времена им придумали такое одеяние, чтобы они не отличались по виду от обывателей. Но мода давно изменилась, а их "форма" оставалась прежней, так что теперь они всем бросались в глаза. Их так и называли - "гороховое пальто". Но они мне мало мешали, я была погружена в свою работу и радовалась, что могу показать свои достижения Максу и Ивановым. Так наивна я тогда была, что вовсе не осознавала всего значения конфликта, вошедшего в мою жизнь. Я думала: все опять наладится, когда мы четверо соберемся в нашем имении и будем вместе жить и работать.
Один раз ко мне приезжала Лидия, другой раз - Вячеслав. Мы бродили по парку, и он рассказывал о своем плане нового журнала; средства для этого издания предложила одна его почитательница, чтобы - по ее выражению - "его гений получил широкое поле деятельности". Его идея заключалась в том, чтобы в общей работе узкого круга писателей создать полное единство; тогда в этом кругу разных индивидуальностей может заговорить единый дух. Он напоминал о средневековых соборах, которые именно так и строились. Теперь эти идеи кажутся мне порядочно иллюзорными, но тогда они для меня были огонь и пламя! Как всегда в его присутствии, мне приходили удачные мысли и образы, так что он, взволнованный, сказал: "А ты на носу нашего корабля будешь крылатой Нике!" Бедная Нике! Как скоро были оборваны ее крылышки - что всегда и бывает с крыльями иллюзий!
На Пасху я собиралась поехать к родителям в Москву. Но до того провела некоторое время в "башне". В странном настроении прошли эти дни! Весенние ночи светлы, и мы в "башне" бодрствовали до утренней зари. Между супругами происходили бурные объяснения, в которых каждый хотел привлечь меня на свою сторону. Из этих гроз оба выходили освеженными, я же чувствовала себя опустошенной, потому что не понимала настоящей причины. Но одно мне было ясно: Лидия упрекала мужа в бездеятельности. "Я не хочу больше видеть твою праздную жизнь, - кричала она. - Что создал ты за эту зиму? Книжечку стихов "Эрос" и двенадцать сонетов Маргарите - и это все. Я стосковалась по строгой трудовой жизни!"
Была Страстная неделя. Я ходила на все церковные службы, хотела причаститься, надеялась получить просветление и укрепление душевных сил. В эти дни Ремизов прочитал нам свою новую поэму "Страсти Господни". С огромной мощью в словах и ритмах этого произведения представлены демонические силы мира. И как будто сам автор, ликуя, отождествляется с силами зла. Заключи-тельные слова: "Но у креста стояла Мать, Звезда Надзвездная..." не создавали достаточного противовеса. Ад торжествовал. Когда Реми-зов кончил, Вячеслав встал и, негодуя, воскликнул: "Это кощунство, я протестую!" Ремизов, и без того уже согбенный и раненный жизнью, еще больше сгорбился и молча ушел вместе с женой.
Макс прислал новый цикл очень хороших стихов - "Киммерийские сумерки". Они написаны в редких античных размерах, взятых им у Вячеслава. Но Вячеслав очень резко раскритиковал стихи. Я удивлялась, что Макс мне не пишет, но думала, что он хочет предоставить мне полную свободу. К тому же ведь мы скоро должны встретиться! Однако позднее я узнала, что все его письма, посланные тогда в Петербург, переадресовывались на какой-то незнакомый адрес в Берлин; в этих трогательных письмах Макс звал меня приехать, он ужасно страдал, а письма через некоторое время возвращались к нему из Берлина! Что это было? Чья-то непостижимая ошибка, недосмотр? Или сознательная воля, хотевшая нас разлучить? Лишь много позднее пришел мне на ум этот второй вопрос, но я и теперь не могу на него ответить. Конечно, я бы поехала к Максу! Но я поехала к родителям в Москву с тем, что вскоре мы все соберемся в нашем имении.
Когда ночная скиталица явилась в добропорядочный родительский дом, она почувствовала себя по чести обязанной объяснить матери обстоятельства своей семейной жизни: она больше не расстанется с Ивановыми, Вячеслав ее любит, а Макс и Лидия согласны. Мама пришла в неописуемый ужас. Она заявила, что я уйду к Ивановым только через ее труп, и она была в таком состоянии, что можно было в это поверить. Я написала Ивановым, они немедленно ответили, что при таких обстоятельствах они, само собой разумеется, в Богдановщину не поедут; они наймут помещение в имении в одной из западных губерний и там всегда будут рады меня видеть. Тем временем их дети вместе со своей воспитательницей вернулись из Женевы в Петербург.
Это время в Москве я вспоминаю с ужасом; я сама себя видела преступницей, всякое решение казалось мне невозможным, так как любой шаг, который я сделаю или не сделаю, причинит страдание кому-нибудь из моих близких или дорогих людей. Я совсем потеряла сон, так как решиться все же было необходимо. Бабушкин дом, старая патриархальная семейная мораль, отчаяние мамы - все давило на меня нестерпимо; часто мне становилось физически нехорошо от этого качания между решениями - едва приду к одному, тотчас же другое начинает представляться более правильным.
Чтобы положить конец этому ужасному состоянию, я решила уехать к Максу в Коктебель, но по дороге, без ведома мамы, заехала к Ивановым; на это требовалось приблизительно два лишних дня.
Друзья встретили меня в просторных, солнечных, овеянных ароматами полей, комнатах деревенского дома. Я нашла, что они выглядят моложе и свежее, чем в "башне". Лидия - в серьезном, строгом состоянии духа. Окруженная детьми, она, казалось, покои-лась в своей мощи. Она находилась в творческом настроении и работала над большим драматическим произведением. Вячеслав читал свои новые стихи; я рассказывала о своих открытиях: матема-тические законы в молитве "Отче наш" - работа, спасавшая меня эти последние недели от полного отчаяния. Вячеслав был очень нежен, с оттенком отеческой любви, и это было мне так отрадно! Никогда еще не был он мне ближе, я чувствовала себя вернувшейся на родину. Этот день у Ивановых прошел, как блаженный сон, хотя я чувствовала недоброжелательное отношение к себе со стороны старшей дочери Лидии - Веры - и ее воспитательницы. Вера, восемнадцатилетняя красивая блондинка, была, казалось, теперь третьим членом союза. В здравомыслии Веры Ивановы находили глубокую мудрость и видели в ней "меру вещей". Лидия по отноше-нию ко мне была сдержанней, чем раньше. Она не могла понять моей беспомощности. "Настоящая любовь не размышляет, это -категорический императив!" Но последние ее слова были: "Будем жить и доверять жизни!" Они обещали вскоре приехать в Коктебель.
Но они не приехали, и все мои письма оставались без ответа.
Трогательным вниманием встретил меня Макс, которому я заранее сообщила о своем заезде к Ивановым. Белые отштукатуренные стены его дома к моему приезду были украшены гирляндами полыни. Цветов в этой местности нет. Мы вместе бродили по окрестностям, так им любимым. Теперь только я ощутила их суровое величие. Но невыразимо печальны были наши встречи. Между ним и мной стоял фантом, державший меня в плену. Скоро в Коктебель приехали обе мои кузины и вместе с ними Минцлова.
В конце лета Минцловой пришла телеграмма от Вячеслава: "С Лидией сочетался браком через ее смерть". Она умерла в три дня от скарлатины. Моим первым движением было - немедленно ехать к нему! Но Минцлова, которой я безгранично верила, воспротивилась и поехала одна, обещав мне телеграфировать, как только понадобится мой приезд. Но никаких известий от нее я так и не получила. Лишь позднее я узнала, что она обещала моей матери помешать моему возвращению к Ивановым. А кроме того, она сама хотела выступить в роли утешительницы.
Нюше из-за осложнений после воспаления легких нужен был юг, я поехала с ней в Рим, там мы прожили всю зиму. Макс жил в Петербурге один. Его письма были полны заботой обо мне. С Вячеславом он больше не встречался. Письма же "сивиллы" - она жила в "башне" - оставляли меня в неизвестности.
В Риме я написала портрет Лидии в позе Моисея Микеланджело. Я начала его в красном - ее цвет при жизни. Но торжественная серьезность картины требовала темно-лиловых тонов.
Весной к нам приехал брат, все еще занимавшийся сельскохозяйственными науками в Лейпциге. Он стал очень рьяным учеником антропософии, но, как это часто бывает вначале, антропософия воспринималась им еще довольно абстрактно. Я рассказала ему о своих душевных муках, он же заявил презрительно: "Это все пустяки, мы должны развивать в себе Будхи. Только в Будхи любовь - реальность". Так он проповедовал в Колизее, а ниши в гигантских руинах, казалось, таращили на меня свои мертвые глазницы.
В середине Великого поста перед Пасхой я пошла в русскую церковь и, к своему изумлению, увидела, что она полна крестьян и крестьянок в национальных одеждах-со всех концов России. После обедни я разговаривала с ними во дворе церкви. Они меня окружили и наперебой рассказывали о себе. Они приехали из Палестины, были в Бари - поклониться мощам св. Николая, теперь приехали в Рим ко гробу апостола Петра и других святых. Ко дню Христова Воскресения они должны вернуться в Иерусалим. На мой вопрос -из каких они мест России - выступил высокий пожилой мужик в громадной меховой шапке и сказал: "Мы пришли сюда не из Сибири или Урала, не с Белого или Черного моря, мы все пришли от Гроба Господня - вот наша родина". Я ходила с ними по Риму. Они шагали по римским улицам так же уверенно, как в своей родной деревне, и, покупая у итальянцев открытки с видами Рима, разговаривали с ними так, как будто те понимали по-русски - и все шло отлично! "Какая здесь чистота! Дай Бог за это здоровья нашему государю-императору", - крестилась старушка-богомолка, никогда не видавшая большого города и, по-видимому, не очень ясно понимавшая, что она находится в чужой стране. "И кипяточек здесь дают бесплатно!"
Старик негодовал, что здесь в церковной живописи "грешную плоть оголенной показывают", а молоденькая монашенка с Урала с большими черными глазами и черными бровями, обрамленными черным платком, рассказала мне, что ей особенно хотелось увидеть Тиберия Августа, правившего во времена Христа, и она одна пробралась в Ватиканский музей. "И что же, милочка, - с ужасом говорила она, с каждым словом втягивая в себя воздух, - что ж ты думаешь - ведь он там стоит совсем голый!"
Достарыңызбен бөлісу: |