Ковчег
В середине июля Рудольф Штейнер поехал в Швецию читать лекции в Норчёпинге. Мы с моими друзьями Бугаевыми последовали за ним, и из России несколько человек приехали туда же. Погода стояла чрезвычайно жаркая, так что луга, обычно такие зеленые в Швеции, приобрели коричневатую окраску, В те дни газеты сообщили о покушении на Распутина в Сибири. Мы тогда и не подозревали, какое значение имело это событие для мировой истории. Если бы Распутин - решительный противник войны - не был в эти критические дни оторван вследствие своего ранения от царя, возможно, объявления войны не последовало и Европа теперь выглядела бы совсем иначе. Тогда мы видели в этом мужике только развратника и шарлатана. Чтобы, несмотря на все это, через него при каких-то обстоятельствах могла говорить душа русского народа - этого мы не могли себе представить.
Лекции, прочитанные Рудольфом Штейнером с 12 по 16 июля, оставили в душе совсем особое впечатление, может быть потому, что читались непосредственно перед мировой катастрофой. Они заставили нас осознать, что свободная воля и божественное познание - двуединая цель человеческой эволюции. Рудольф Штейнер говорил о грехопадении, в котором человек узнал различие добра и зла, и о событии Голгофы как о двух величайших религиозных дарах, полученных человечеством на его пути. Без события Голгофы человеческая душа, впавшая в ходе своего земного развития в состояние омраченности, никогда не могла бы обрести своего глубочайшего существа. Помню сильнейшее впечатление от описания Рудольфом Штейнером толпы, требующей осуждения Иисуса, - как они яростно вопят и в этих криках отвергают Того, благодаря кому они единственно только и могут обрести свое истинное человеческое существо. Тем самым они утверждают: "Мы больше не хотим быть людьми". Человечество пришло к точке, где оно само себя отвергает.
Очень существенно было для меня в эти дни выяснить вопрос об отношении между личной кармической ответственностью и отпущением грехов через Христа. Последствия греха, падающие на нас самих, мы можем изгладить через покаяние, этим мы можем вновь обрести то ценное, что мы утеряли через свою вину. Но то, что наша вина причинила миру, Христос берет на Себя, и погашает потому, что Он приходит из другого мира. Не "$H мое спасенье", но "Христос и спасение мира". Он связал себя с силами смерти, потому Он и может силы смерти побеждать.
Друзьям, собравшимся на этот цикл, Штейнер однажды показал диапозитивы строящегося Здания; и в этом отдалении мы, дорнах-цы, еще ярче осознали, что значит для нас возможность там работать.
Бугаевы и я решили на обратном пути из Норчёпинга посетить Аркону на острове Рюген - место древних славянских мистерий бога Свантевита. Из моря, которое в те дни было темно-фиолетовым и пенистым, поднимались белые скалы. Ветер пробегал по легким травкам пастбища. От самого святилища остались только чуть видные следы. Для меня в этой местности было что-то чрезвычайно привлекательное, и я охотно осталась бы здесь на ночь, чтобы глубже войти в то настроение, которое я теперь только смутно ощущала. Мы лежали на высоком крутом обрыве, над морем, когда я обратилась с этим предложением к моим спутникам. "Нет, - сказала Ася решительно, - что может дать нам теперь святилище древних мистерий, когда мы работаем в Дорнахе? Я хочу вернуться, не теряя ни одного дня". Это нетерпение и самоизоляция показались мне тогда каким-то фанатизмом. Что может значить один день? Вскоре, однако, мне пришлось узнать, чем в то время мог обернуться этот день! Бугаев (поэтический псевдоним - Андрей Белый), пытаясь почувствовать, что происходило некогда на этом острове, сказал: "Я слышу, что вся земля сотрясается от битв; здесь, должно быть, происходили сражения между славянами и германцами". Он был тогда в странном нервном состоянии, граничащим с манией преследования.
Ночным поездом мы рано утром приехали в Берлин. За ночь воздух нисколько не освежился и казался неподвижным. Мы завтракали в ресторане на вокзале, и мимо нас проходили бесконечные толпы людей, спешивших на загородную прогулку. Бугаев с ужасом сказал: "Видите этих молодых людей? Это ужасно! Они еще не знают, что с ними происходит, что они несут в себе. Они похожи на тех животных, у которых в теле - личинки других животных, от них они и погибнут".
Когда мы вернулись в Дорнах, там тоже была невыносимая духота. Одна за другой разражались грозы, не принося никакого облегчения. Но какая гроза собиралась тогда на политическом горизонте Европы!
В день объявления войны Штейнер с Марией Яковлевной были на представлении "Парсифаля" в Байрейте. Лишь с большим трудом им удалось вернуться через границу в Дорнах.
На другое утро я встретила его в Дорнахе по дороге к Зданию. Он выглядел очень серьезным, даже подавленным. Я высказала сожаление, что Здание не было закончено к августу, как он всегда этого хотел; теперь, очевидно, будет очень трудно его закончить. Но он ответил, что это не так уж важно теперь по сравнению с тем, что означает эта катастрофа для человечества. "Теперь дело идет о гораздо более серьезных вещах, об ужасных вещах. Но, - прибавил он, - мы будем со всей силой душевного спокойствия встречать все, ЧЕГО бы ни случилось".
Некоторые русские тотчас же уехали из Дорнаха и смогли еще, претерпев величайшие трудности и оскорбления, добраться до русско-германской границы. Неожиданно приехал из России Макс. Он рассказывал, что повсюду он попадал в последние поезда. "Все двери захлопывались за мной, я - как последний зверек, спасшийся в Ноевом ковчеге".
Еще в июле Рудольф Штейнер провел в Здании акустические испытания и был удовлетворен результатами" Но первые звуки, которые мы услышали в Здании, были звуки канонады. Окна в столярной дрожали от этого грома, и Рудольфу Штейнеру приходилось повышать голос, чтобы быть услышанным. Тогда же он дал нам несколько уроков ухода за ранеными, так как была возможность, что и Швейцария станет ареной военных действий. Он показывал, как перевязывать раны, как переносить раненых и т. д. При этом он объяснял нам, как в крови, вытекающей из раны, живет нечто, действующее на нее целительно, и дал медитационную формулу; через нее мы должны связывать наши сердца с нашими действиями по уходу за больными. Он дал нам еще другую формулу, чтобы, сказал он, мы могли испытать, достаточно ли мы сильны, чтобы боль другого чувствовать как свою собственную.
Надо только себе представить: в нашем Здании работали люди восемнадцати национальностей! В обеденный перерыв каждый погружался в свою газету. Разумеется, мнения расходились. Особенно жители романской Швейцарии отличались французским шовинизмом.
С начала войны в лекциях, которые он регулярно продолжал читать по субботам и воскресеньям в столярной, Рудольф Штейнер начал говорить о духовной стороне современных событий. Однако тогда люди были слишком взбудоражены, чтобы воспринимать эти истины объективно, с душой" свободной от националистических эмоций. Рудольфу Штейнеру пришлось прервать эти сообщения и обратиться к другим темам духовноведения. Но, когда спустя год слушатели, каждый для себя, смогли доработаться до некоторой объективности в отношении к национальному, он снова вернулся к этой теме и с тех пор говорил об этих вещах в течение всего года.
В этих сообщениях? содержался, собственно, путь познания формирующий в слушателе орган для непредвзятого восприятия фактов настоящего и свободного взгляда в будущее. Очень редко встречалось у Рудольфа Штейнера какое-нибудь безоговорочное предсказание: ведь в ходе истории, наряду с развивающимися неизбежностями, обусловленными прошлым, всегда действуют человеческие индивидуальности, способные поступать свободно, из собственной интуиции. К сожалению, наихудшие из предвиденных им возможностей, одна за другой, сбывались* Рудольф Штейнер не допускал приятных иллюзий. Помню, как в Рождественский вечер мы собрались в столярной в ожидании особо праздничной лекции; он же прочел политическую речь д'Аннунцио, показывая в ней, как ложь становится средством политики. В то время, когда ложь, как туман, ослепляет людей, мы не смеем парить в высоких сферах, пренебрегая подобного рода вещами.
Осенью я получила через Швецию письмо от моей матери, написанное ею в первые дни войны. Оно было полно патриотического воодушевления: "Не верь лживой немецкой пропаганде, эта война - священная война. Наш народ - народ-Христоносец; сражаясь с Германией, он сражается с Антихристом. Мы, все русские, от высших классов до глубочайших народных низов, стоим как один за наше святое дело". Когда я рассказала Рудольфу Штейнеру о содержании этого письма, он спросил, говорит ли моя мать по-немецки и знакома ли она с немецкой культурой. Мне пришлось ответить, что немецким языком она владеет в совершенстве и воспитана на немецкой литературе. Это письмо, действительно, было иллюстрацией слов Рудольфа Штейнера об отношении разных народов к войне. "Для итальянцев, - сказал он, - всякий другой - чужак, для француза - варвар, для немца - враг, для англичанина - конкурент. Но для русского враг - это еретик. Война есть нечто противоречащее натуре русского и, желая по политическим причинам вовлечь русского в войну, надо превратить ее в войну священную".
Для занавеса, отделяющего зрительный зал от сцены, Рудольф Штейнер дал такой эскиз: по середине - река; на правом берегу -пилигрим вроде брата Марка из Гетевских "Тайн". На заднем плане - множество исхоженных им путей теряется в лесах. На другом берегу вдали виднеется наше Здание с его двумя куполами. Над ним, в облаках - видение увитого розами креста. И от того берега, еще полускрытая выступающей скалой, выплывает навстречу путнику лодка.
Эту работу должна была выполнить дама, обладавшая больше "мистическими", чем художественными дарованиями. Макс - бедный Макс! - был назначен ей в помощники. Она писала все в розово-голубом тумане, он - в виде сильно очерченных, горных формаций, знакомых ему по Крыму, и физически точных преломлений света в облаках. Оба должны были работать в маленьком, освещенном только электричеством, помещении. Макс в этом окружении совсем загрустил. Да и все другое общество его удручало; он видел людей, живущих догматами, нередко отгораживающихся от жизни готовыми схемами без действительного внутреннего их переживания; все, что кто-то другой высказывал в какой-то другой форме, они высокомерно отвергали. Макс стремился в свой любимый Париж, и я не могла его за это винить. Да и деньги из России приходили все с большим трудом, а в Париже Макс мог заработать как журналист. Он решил уехать. Мы никак не думали, что это будет наше последнее прощание. От антропософии Макс брал прежде всего то, что ему было само по себе близко. Так, например, упражнения, составляющие антропософскую практику, он действительно выполнял в практике самой жизни. Он удивительно умел подходить к людям, ничем не затрагивая свободы другого, никого не осуждая. Во время войны он был призван; он поехал в Россию, но с твердым решением отказаться от военной службы. "Пусть лучше убьют меня, чем убью я", - говорил он. Он избежал этой участи, потому что из-за астмы был признан негодным к военной службе. Когда я в 1917 году приехала в Москву, он был в Крыму. В хаосе Гражданской войны Россия была разорвана, никакого сообщения с Крымом не было. Крым много раз переходил от красных к белым и обратно, пока, в конце концов, красные не укрепились. В стихах Макс писал об оскверненной земле и поношении человека. Само собой разумеется, что новые власти относились к нему враждебно. Удивительно - как он не погиб. Лишь позднее я узнала, как это могло случиться при его политических взглядах. При перемене властей Макс спасал белых от красных и красных от белых. В каждом он видел прежде всего человека. Один из красных, обязанный ему жизнью, стал затем председателем крымской Чека. Дом в Коктебеле сделали Домом отдыха писателей. Максу разрешили остаться жить в нем, но приходилось голодать. Чтобы как-нибудь прокормиться, он собирал красивые полудрагоценные камешки в Коктебельской бухте и продавал их. Стихи же его в бесчисленных списках распространялись тайно, и он гордился таким видом своей славы. От своего чекиста в благодарность за спасение он получил страшную привилегию: для одного из каждой группы осужденных на расстрел он мог получить помилование. Следствием было то, что близкие и друзья всех остальных его ненавидели. Об этой ненависти, от которой он бесконечно страдал, он писал мне в своем последнем письме, не имея возможности объяснить ее причину. Он встретил женщину, которая стала его женой. Она была ему настоящей поддержкой в самое тяжелое время его жизни. Он умер в 1932 году.
Я видела, как интенсивно следил Рудольф Штейнер за сообщениями о ходе военных действий. Он, казалось, был удручен исходом битвы на Марне. Я спросила 'его, не может ли и здесь получиться так, как это не раз бывало в истории: побежденный народ сможет привить победителю свою культуру. И Германия, если даже будет разбита, победит духовно. На это он ответил приблизительно так: "Теперь положение иное. Военное поражение Германии будет большим несчастьем для человечества, особенно если она будет завоевана Россией и германская культура будет последней разрушена. Это будет роковым для обеих сторон, ибо если Восточная Европа выполнит свою миссию, то это может произойти, только если она будет оплодотворена духовной культурой Германии. Без этого Восток не сможет выполнить своей миссии, как женщина без мужчины не может родить ребенка".
Иногда я поднималась на холм над Зданием и смотрела на него сверху. И оно представлялось мне кораблем, плывущим в волнах потопа. Мы слышали гул пушек, видели воздушные бои; силы разрушения бушевали в мире. В этом Здании, думалось мне, будет спасена культура Духа, зерно будущего.
Между тем все больше участников призывалось на фронт. Стол "сильных мужчин" сокращался. Люди разных национальностей братски прощались друг с другом и шли на фронт: воевать. Но каждый уносил с собой в своем сердце образ нашего Здания - Здания Человечества. Матери, жены, подруги оставались продолжать работу. Приходили извещения о погибших. В столярной, завешенной черной материей и еловыми ветками, Рудольф Штейнер проводил траурные собрания. Мало-помалу круг работников превращался в скорбящую общину. Но мы сознавали: то, что здесь происходит, над чем здесь работают и что здесь рождается, имеет значение для обоих миров.
В 1916 году Андрей Белый был призван. Перед его отъездом я написала двойной портрет его и его жены - так, как они нередко, рука в руке, подобно фигурам на египетских гробницах, слушали лекцию. Через несколько дней после его отъезда Рудольф Штейнер увидел картину у меня в мастерской и сказал: "Как жаль, что он уехал; он как раз был на пути к тому, чтобы до некоторой степени обрести равновесие". "Но ведь, - возразила я, - он так связан с Россией; разве не должен он в это критическое время быть вместе со своим народом? Он сможет и там вести антропософскую работу". - "В России нельзя будет работать, в России будет только хаос и чистилищное пламя. Там понадобятся еще, может быть, только инженеры".
Впечатления войны, которая, казалось, никогда не кончится, преследовали нас даже во сне. Я вообще находилась тогда в подавленном состоянии также потому, что результаты нашей работы мне вовсе не нравились. Если я и разделяла художественные идеалы, к осуществлению которых мы стремились, то наши достижения в этой работе я находила просто неудовлетворительными. Установка Рудольфа Штейнера, что Здание существует также и для того, чтобы люди могли учиться на работе, меня не убеждала. Тогда для меня главное было - само произведение, а не работа над ним. Сделанное было для меня важнее делания. Только много позднее мне открылось, что путь и цель - одно. И лишь из этого сознания может родиться мужество и доверие к творчеству, питаемому новыми импульсами. Ни одна эпоха не требовала от людей столько мужества, как наша. Прежде люди опирались на традиции. Мы находимся в нулевой точке и должны сами брать на себя инициативу. И Знающий указывает нам путь к собственной инспирации, собственной интуиции.
Думая теперь о моем тогдашнем состоянии, я вижу свою полную несостоятельность на мною самой избранном пути. Отказаться от своего узкого чувства самости - нелегко. А в присутствии Знающего, даже если он этого и не требует, приходишь к порогу мира, где всякому упорству в эгоистическом приходит конец.
В то время Рудольф Штейнер часто ездил в Германию в связи с подготовкой движения "За трехчленность социального организма". Наша жизнь в Дорнахе, отрезанная от мира, представлялась мне каким-то сектантством, отворачивающимся от жизни. Кто - кроме Михаила Бауэра - интересовался еще культурной жизнью современности? Кто еще хотел самостоятельно разбираться в явлениях этой современности? Мы уже заранее все знали, ничего не переживая сами, всегда между нами и бытием стояла цитата из Рудольфа Штейнера. Но не стремился ли сам Рудольф Штейнер как раз к противоположному? И не должна ли я искать собственного опыта жизни?
Все это жило во мне, и я решила "на несколько месяцев" поехать в Россию. Я убеждала себя, что мой долг - рассказать в России правду о войне тем моим знакомым, которые в это время начали играть заметную политическую роль. Я уже четыре года не была в России. Я считала также, что не должна спрашивать совета Рудольфа Штейнера, так как это путешествие через Англию в Норвегию, вследствие военных действий на море, связано с опасностью; всю ответственность я должна взять на себя. В январе 1917 года был призван Трапезников. Я решила воспользоваться этим случаем чтобы не ехать одной. Когда я пришла к Рудольфу Штейнеру проститься, он спросил меня, закончила ли я свою работу в куполе. "Свою композицию я закончила, а к тому времени, когда другие продвинутся так, что мы сможем согласовать целое, я надеюсь вернуться". И прибавила нерешительно: "Хотя кто знает - что может случиться!" - И это я говорила Знающему! - "Да, - заметил он с улыбкой, - никто не знает, что может случиться. Поэтому, не правда ли, нет никаких причин сидеть пришпиленным на одном месте?" Эту фразу я приняла за одобрение моего намерения. Прощаясь, он сказал мне еще: "Что бы ни случилось - в Духе мы всегда будем вместе!".
КНИГА ШЕСТАЯ
Тень великана
Взбаламученное отечество
В Россию надо было ехать через Париж, Лондон и Скандинавию. Трапезников, тяжело переживавший свою вынужденную разлуку с Дорнахом - Россия его страшила, - считал мое решение легкомыслием. Всегда ко мне дружески расположенный, он был теперь раздражен и неприветлив.
В тумане морозного утра я увидела так мне знакомые силуэты Парижа, но это были призраки; это была тень Парижа в царстве Аида. Все часы показывали разное время. На улицах редко встречался автомобиль, лишь старомодные пролетки с хромающими лошадьми. Почти на всех дамах - длинные траурные вуали, немногочисленные мужчины - либо раненые, либо отпускники. Поэтому везде видно много черного. Для жизнерадостных французов необычайна была молчаливость в трамваях и ресторанах. В их глазах я видела решимость и серьезность, вокруг рта - складку ожесточенной воли. Из-за плохой организации Париж в ту, особенно холодную, зиму оставался без угля. Женщины, занятые непривычной мужской работой по очистке улиц, на транспорте и почте, выполняли ее терпеливо и самоотверженно - что вообще не свойственно французским женщинам этого слоя. В бедствии обнаружилось теперь благородство древней героической нации.
В день нашего приезда Германия объявила полную блокаду. Из-за опасностей морского путешествия женщинам не давали виз в Англию. Трапезников уехал в Лондон один. Недели пришлось мне ждать разрешения вернуться в Швейцарию. Когда же оно было, наконец, получено, я поехала не в Дорнах, так как Рудольфа Штейнера там не было, а в Энгадин. Впервые видела я эту любимую страну зимой. Над снегами, сиявшими ослепительной белизной, разверзалась бездна неба, темно-синяя, почти грозная. Замерзшие водопады образовывали неподвижные складки, как на одеждах архаических греческих статуй. С детства я помнила Сент-Мориц как маленькую деревушку с одной скромной гостиницей. Теперь я увидела мертвый город. Из-за войны гигантские отели были закрыты и походили на ассирийские мавзолеи. Мне казалось, что с тех пор прошло не двадцать три года, а двести тридцать лет, и я стала свидетелем возникновения и гибели целой цивилизации. Я сама была здесь как бы вырвана из жизни и перенесена к границам бытия, в безмолвие вечности. И в этот замерзший мир газеты принесли невероятную весть: в России - революция, самодержавие свергнуто. Я не поверила первым сообщениям и ждала опровержений. Но газеты продолжали сообщать о неслыханных событиях. Я читала о решениях Думы, об отречении царя, об образовании Временного Правительства с председателем князем Львовым. Я надеялась: теперь скоро будет заключен мир.
В маленьком пансионе кроме меня жила семья немецкого офицера, который был на фронте. Дамы обсуждали события только с одной стороны: могут ли они приблизить мир. Больше их ничего не интересовало. Вечное безмолвие гор вокруг меня при той буре в душе, которую вызывали эти известия, стало мне невыносимо. Я часто заходила в таверну, где обедали кучера почтовых экипажей. Здесь я встречала совсем другое отношение к происшедшему. Здесь спорили и много расспрашивали о России.
Весной я получила через Швецию письмо от отца: "У нас чудеса! В один миг русский народ отказался от водки. В один миг исчезло самодержавие. Россия свободна! Люди на улицах, как братья, обнимаются и целуются, как на Пасхе. Поздравляют друг друга с великой, бескровной Русской Революцией!" А я здесь совершенно отрезана от России! Приятельница из Дорнаха написала мне, что скоро из Цюриха через Германию и Швецию отправляется в Петербург экстерриториальный поезд для тех, кто выступал против войны. Два таких поезда с эмигрантами уже отправлены. Я пошла по указанному адресу. "Есть ли у Вас заслуги перед революцией?" - спросили меня. - "Нет, насколько я знаю". - "Тогда Вы не можете ехать". В огорчении я ушла, но тотчас же вернулась и сказала: "Я вспоминаю: у меня есть заслуга перед революцией, если Вы сочтете это заслугой. Пользуясь знакомством с гейерал-губернатором Джунковским, я смогла освободить нескольких политических заключенных из тюрьмы", Ссылка на генерал-губернатора Джунковского была в данном случае, может быть, не очень уместна, но этим людям было важно включить в состав уезжавших несколько частных лиц, не принадлежащих к партии и могущих оплатить свой проезд. Так мои заслуги были признаны.
На вокзале - толкучка уезжающих и провожающих. Швейцарский социалист Гримм ехал с нами в поезде в качестве представителя нейтральной страны. На границе вошли восемь немецких солдат - нас охранять. С глубоким волнением смотрела я на эту страну Германию, ставшую для меня священной. В те летние дни она предстала мне чудесным садом. На лугах я видела русских военнопленных, работающих на покосе, но на станциях, мимо которых мы проезжали, не было ни души: по строгому распоряжению военных властей к нам никого не допускали. На обед солдаты приносили нам бесплатно хороший мясной суп с хлебом, вероятно, для того, чтобы в России мы могли засвидетельствовать, что в Германии не голодают. Об историческом значении этого поезда и о причинах, побуждавших Людендорфа организовать это путешествие, я в то время не имела ни малейшего представления. Я не знала, что с первым из этих поездов в Россию уехал Ленин и другие большевистские лидеры. В нашем поезде ехали отставшие, с семьями, большей частью грязные, нервные и дерзкие люди; это было как бы прелюдией к предстоящим переживаниям.
Со шведской границы, где нас покинул Гримм и немецкие солдаты, началась нужда. Ни на одной из маленьких станций, где мы останавливались на запасных путях, нельзя было достать ничего съестного. Так начались бессонные ночи и голодные дни. Только в двух больших городах мы, как возвращающиеся на родину социалисты, были встречены с почетом. На перроне нас ждала прекрасно сервированная еда, и красивые высокие голубоглазые шведы-социалисты произносили торжественные речи. Мои попутчики - все эти изголодавшиеся, немытые, небритые, растрепанные люди - набросились, как дикари, на еду. Благодарственной речи в ответ на приветствия и в помине не было. Мне было стыдно ужасно, но пришлось ограничиться только тем, чтобы лично поблагодарить этих господ.
Наше путешествие в вагонах четвертого класса, прицепляемых к товарным поездам, длилось много дней и ночей. В Стокгольме из русского Консульства сообщили, что нам не дадут разрешения на Въезд в Россию. Там ветер переменился: Керенский готовил наступление. Знакомые шведы, с которыми я повидалась" советовали мне вернуться или остаться здесь, так как они слышали, что в России голод. Нет, этого я никак не хотела! Наконец, разрешение было все же получено. И возобновилось наше мучение! Перед финской границей мои спутники организовали хор и репетировали Интернационал, так как ожидалась торжественная встреча.
Хапаранда, русская граница! Ночью светло, как днем. На перроне - высокие бородатые солдаты-сибиряки. Все они, как они мне сказали, тоскуют по родине. "Что это за страна! Даже ночи настоящей нет!" Нервный фанатичный товарищ начинает из окна вагона выступать против войны, выкрикивает заученные пропагандистские лозунги. Но он наталкивается на возмущение солдат, скоро возрастающее до настоящей бури. Внезапно прорывается: "Вот они, эти черти, кто разваливает наш фронт! Мы кровь проливаем за святую Русь, а они нас предают! Бей проклятых подстрекателей!" Наверно, произошел бы погром, если бы поезд в этот самый момент не отправили. Вдогонку нам неслась ругань. Желая отдохнуть от своих спутников, я ушла в вагон-ресторан. Трое элегантных мужчин, очень солидного вида, сидели за столиком и обсуждали инцидент. Из их разговора я поняла, что они едут с поручением Временного Правительства. "Мы не пустим их в Петроград, телеграфируем - было названо имя Керенского, - чтобы их арестовали в Белостоке (на границе между Финляндией и Россией) и отправили в Петропавловскую крепость. Они нам только вредят, эти мерзавцы!" Можно себе представить, какие чувства не давали мне спать эту последнюю ночь нашего путешествия. На границе нас не арестовали, но и торжественной встречи тоже не было. Оказалось, что весь мой багаж в багажном вагоне пропал. При обмене валюты вместо денег мне выдали почтовые марки.
Пока я ждала известий из Москвы, мои друзья Борис Леман и Елизавета Ивановна Васильева рассказывали мне подробности революционных событий последних месяцев. Наконец, пришел ответ. Однако это было совсем не просто - сесть в поезд! Солдаты, стихийно разъезжающиеся с фронта, на всех поездах висели гроздьями. Летней ночью через открытые окна я слышала разговоры, которые велись на крыше нашего вагона. Молодые, радостные, энергичные голоса, никогда раньше в России неслыханные: "Мы перестроим нашу страну так, что все смогут жить, как братья. Все, кто хочет, смогут получить образование, самое высшее, неограниченное!" Потом: "Полиция? Зачем же полиция? Если у всех все в достатке, никто не будет ни красть, ни убивать. Подумай только: никакой ненависти не будет!" - "Но ведь буржуи не отдадут все это добровольно", - возразил кто-то. - "А почем ты знаешь - может быть, они так и поступят. А потом - ведь это же будет просто закон. Ах, братцы, как прекрасна будет новая жизнь без тюрем, без насилия!" Все снова и снова я слышала эти молодые голоса, захлебывающиеся радостью: "Как великолепно построим мы новую Россию!" И так продолжалось всю светлую теплую ночь, пока не настал день и я не приехала в Москву.
Бледными и измученными выглядели люди в лохмотьях, стоявшие на улицах в длинных "хвостах" у магазинов. Ожесточение, даже ненависть на лицах. Таких злых лиц я никогда не видела в России - как-будто все, кто, униженные и угнетенные, прежде теснились в подвалах, теперь вышли на свет.
Я вхожу в квартиру, обнимаю Полю. "Чем же мы будем. Вас кормить?" - говорит она и не может поэтому по-настоящему радоваться. Когда мама услышала, что я проехала через Германию, ее радость померкла. "Боже мой, да ведь это государственная измена! Никто не должен об этом знать!" - "Подумай, - говорит отец, -крестьяне попросту вырубают наш лес! Я послал несколько телеграмм министру внутренних дел Щепкину с просьбой взять наши именья под охрану. Он ничего не делает". (Позднее я подружилась с Щепкиным. Он сказал мне: "Мой стол был завален такими телеграммами. Что я мог сделать? У нас не было власти, царила полная анархия".) - "И два вагона дров на зиму у нас украли, мы будем мерзнуть". Мама рассказывала, что ее без всяких объяснений отстранили от должности попечительницы библиотек, ей там больше нельзя и появляться и ее ученики не могли ее защитить. Как раз в этот момент я взглянула через окно на задний двор, где лошадь с возом дров упала и издохла - и тотчас же из подвалов и кухонь выскочили бешеные женщины с ножами и принялись браниться у трупа, стараясь отхватить себе кусок мяса побольше. Теперь мне ясно стало, каковы у нас дела. Встречаясь с родными и друзьями, я ужасалась лживости пропаганды против Германии. Но и я, конечно, не была беспристрастной; моя ошибка в том, что духовную миссию Германии и глубокие причины войны я не умела отделить от оценки тогдашних правителей Германии.
Москва в то время представляла удивительную картину: повсюду серые солдатские шинели. Солдаты шли по улицам, солдаты сидели и лежали во всех заведениях, в скверах, солдаты висели гроздьями на трамваях, ехали на крыше. Все поезда приходили, обвешанные солдатами. Во всех магазинах и лавках толпились солдаты. На фронте Керенский произносил речи, стремясь воодушевить армию и двинуть ее в наступление. А в то же время со стихийной силой шла фактическая демобилизация под действием волшебного лозунга большевиков "Мир и землю!" Солдаты грабили сначала тыловые склады, а затем ехали домой, чтобы грабить в своей деревне помещичью усадьбу. Все стены и заборы в городе были заклеены плакатами, но едва кто-то пристраивал свой плакат - какое-нибудь воззвание с программными пунктами, как следующий же срывал его и наклеивал свой" В подворотнях стояли кучки простого люда, щелкающего семечки. Русский мужик умеет виртуозно выщелущивать зернышко во рту. Прежде этим занимались больше для развлечения, но теперь - от голода. При этом нередко шелуха выплевывалась прямо в лицо прохожему - с ненавистью и отчаянием. Целые кучи шелухи лежали у всех ворот, улицы не подметались: ведь была провозглашена свобода! Порывы ветра поднимали пыль, шелуху и пестрые обрывки плакатов и трепали их в воздухе.
Приятельница рассказала как-то, что ей пришлось дать своей няне отпуск на несколько дней: съездить к себе в деревню - пограбить усадьбу тамошнего помещика. "А то, - сказала няня, - я опоздаю и наши мужики все между собой поделят". Моему отцу по состоянию здоровья хотелось хотя бы на несколько недель уехать в деревню. Тогда было еще можно в частном пансионе под Москвой снять комнату. Я поехала с ним. И мы снова, как некогда в Бощановщине, бродили по лесам и полям. Для него революция была прежде всего освобождением от угнетавших его забот из-за запутанности денежных дел. Он вздохнул свободно, и его детски райская душа снова начала расцветать. Я благодарю судьбу, что мы еще смогли тогда вместе почитать основные сочинения антропософии, к которым он подходил с открытой душой. Раньше у него не было для этого душевного спокойствия. Это были его последние счастливые дни. Затем пришла настоящая нужда и голод. Болезнь его прогрессировала, и он уже не мог работать. Китти проводила лето поблизости и приходила к нам. Это были трагические дни после "Московского Совещания", состоявшегося в середине августа в Большом театре. Расхождения между левыми и правыми, все обостряясь, превратились в настоящую пропасть, а между Керенским и генералом Корниловым произошел раскол, в скором времени приведший Россию к катастрофе. "Что будет с Россией, что будет с Россией?" - повторяла Китти в отчаянии. Это было наше последнее свидание. Она умерла ближайшей же зимой от истощения - после того, как ее насильно выселили из квартиры и она осталась буквально на улице в полной беспомощности.
Александра Алексеевна - писательница - еще за несколько лет до революции продала родительский дом и нанимала две комнаты в старом ампирном особняке одного, уже умершего, генерала. Одну она теперь уступила мне. Хозяйка дома, ее сын юнкер и две старушки, бывшие придворные дамы, были настроены крайне реакционно и злобно. Александра же, напротив, следила за событиями с большим и положительным интересом; она сохранила его до самой смерти в 1925 году, хотя не только потеряла все свое состояние, но и как бывшая миллионерша не раз подвергалась опасности потерять и жизнь. Ее всегда окружала молодежь, которой она давала средства для учения в Университете. Пока она была богата, она давала им денег в долг, чтобы они не чувствовали себя от нее в зависимости, а позднее они их постепенно выплачивали. Благодаря своей богатейшей библиотеке и большим познаниям, она во многом содействовала также культурному развитию этих молодых людей.
Я тогда отдавала все силы антропософской работе. Трапезников, с которым я рассталась в Париже, все эти месяцы провел в ожидании отъезда в Лондоне, так что в Москву мы приехали почти одновременно. Когда собирался наш кружок, нас всякий раз охватывала какая-то удивительная радость. Так было во все тяжелые годы, проведенные мною с друзьями. Мы радовались друг другу, находили друг у друга помощь в повседневных делах, обогащали друг друга во внутренней работе, каждый чувствовал, что удача другого поднимает его собственные силы. Каждый вечер та или иная группа собиралась в помещении Общества. С группой из четырнадцати человек я начала заниматься эвритмией, передавая им, насколько это было в моих силах, то, что делалось в то время в Дорнахе. Через год мы уже поставили сцену Пасхальной ночи из "Фауста" так, как она давалась в Дорнахе и как она до сих пор идет на Дорнахской сцене. Эта общая работа поддерживала нас во все самые тяжелые годы. Во времена полнейшей анархии, когда фонари на улицах не горели и в непроглядной темноте слышны были выстрелы и крики, мы все из вечера в вечер собирались в Обществе.
Начиная с Февральской революции и еще некоторое время после захвата власти большевиками в октябре - пока коммунистическое правительство было отвлечено другими заботами, - в России существовала свобода мысли, свобода слова. Бедная Россия! Родина народа, который, как никто другой, нуждается в свободе для выполнения своей миссии, для самого своего существования, для которого свобода - не абстрактное понятие, не отвлеченный идеал, но самый воздух жизни! В эти единственные месяцы свободы могла и антропософия сказать открытое слово. Особенно Андрей Белый, облекавший свои выступления в своеобразные творческие формы, собирал вокруг себя восторженных слушателей.
В хаосе, возникшем в России, когда были расшатаны застывшие формы, со стихийной силой вырвалось на поверхность не только -как теперь некоторые считают - все зверское и темное; нет, то поднялись из глубочайших основ народной души великие вопросы жизни, вопросы, которые так ставить способна, может быть, только русская народная душа, но "без ответа на которые человечество не может двигаться дальше". И можно понять, что опьяняло тогда в революции и Александра Блока, и Андрея Белого. Душевная широта русских имеет, как и все душевные свойства, свои теневые стороны. Дионисически-люциферическое начало, ненавидящее косные формы жизни, ликует, когда эти формы охватывает пожар. Многие поэты впоследствии дорого заплатили за подобные иллюзии. Через Андрея Белого я познакомилась с Сергеем Есениным, молодым поэтом из народа. У меня создалось тогда впечатление, что эта тонкая поэтическая душа разорвана и больна как интенсивностью своих собственных переживаний, так и глубоким разладом в происходивших вокруг нас событиях. Известно, что через несколько лет он покончил с собой.
В доме, некогда принадлежавшем славянофилу Хомякову и сохранившем обстановку начала 19 века, вернувшаяся из эмиграции супружеская чета собирала футуристических поэтов и художников. Там я и познакомилась со многими из них, в том числе с Владимиром Маяковским. Этих художников отличало бурное, стихийное разрушение форм вместе с самоутверждением - этим суррогатом истинного человеческого достоинства. В таланте, оригинальности им нельзя было отказать. Когда Маяковский декламировал: "Это я, Маяковский Владимир, пьяным глазом обволакиваю цирк..." - это звучало ораторски великолепно. Из-за странного построения фраз его язык приобретал огромную динамичность. Казалось, поэт плавает в живой стихии языка, подчиняя ее. Никаких условностей и абстракций у всех этих поэтов не было. Здесь кипела битва против идеалов прошлого, принятых нами от античности; эти люди воспринимали их как ложь. Дерзость "сбросившего оковы" пролетария меня не пугала, это можно было считать чем-то вроде детской болезни. Тревожило другое: создавалось ощущение, что этим душевным богатством демоны ведут свою игру. Личность поэта не имела четких очертаний, но из его стихов в жизнь врывалось что-то из первобытных глубин, что могло принести с собой нечто неожиданное и роковое. Известно, что для самого Маяковского это стало роковым, потому что и он покончил с собой. Еще до первой войны выступали такие же разрушители старых форм вообще, что было равносильно разрушению идей, смысла. Художники, справедливо отвергавшие натурализм, но не нашедшие пути к высшим духовным реальностям, отходя от природы, которая до известной степени все же является отпечатком божественных прообразов, неизбежно попадают в область подприродного, демонического бытия, ту область, откуда выходят также создания современной разрушительной техники. Духовность прежних времен черпала свое содержание из непосредственного созерцания и переживания Божественного. И этой Божественностью она могла бороться и побеждать действие демонических сил. Человечество же нашего времени стоит между миром субъективно душевным и железными законами внешнего, обезвоженного мира. В революционной России я видела этот дуализм во всей его трагичности. Также и в политической области символическим было отсутствие "середины". Был юный русский народ, не создавший еще собственной культуры и подпавший под влияние сущностно ему чуждой дряхлой культуры Антанты. Эту пропасть, которую должна была бы заполнить Германия, если бы она действительно осознала себя и свою миссию, я тогда ощущала очень глубоко.
Члены Временного Правительства были людьми высокой культуры. Лично для себя они ничего не хотели и стремились умиротворить всех, обеспечить свободу всем партиям, ничего не предрешая, ничего не навязывая народу силой. Они готовили выборы в Учредительное Собрание; "всеобщим, равным, тайным и прямым" голосованием народ должен был сам выразить свою волю. Но почему они хотели заставить народ, вопреки его ясно выраженной воле, продолжать войну, действительно превратившуюся в "бессмысленную бойню"? Для этого им пришлось даже восстановить уже отмененную смертную казнь. Но смертная казнь так противна натуре русского народа, что еще при царском режиме постоянно находились группы крестьян, подававших царю петиции об отмене смертной казни, сами рискуя при этом своей свободой и жизнью. Если большевики требовали немедленного мира, привлекая этим народ на свою сторону, то сторонники Временного Правительства стояли за продолжение войны. Этой логики я не могла понять. Эти люди с их превосходными речами казались мне "блуждающими огнями" из Гетевской сказки, которые способны только давать абстрактные истины в виде отштампованных монет, но не знают "плодов земли". Стихийные силы русского народа возмущались, как в этой сказке возмущается великая река, когда в нее попадают золотые монеты "блуждающих огней". Надо вспомнить также, что деятели Временного Правительства - с некоторыми из них я позднее познакомилась лично - вовсе не были подготовлены к выполнению своих задач. Если большевики в эмиграции до мельчайших деталей разрабатывали свои революционные планы, то для деятелей Временного Правительства эти события были неожиданны, и никто из них не имел решимости принять на себя бремя власти. Верные своим старым идеям, которые в новой ситуации были просто неприложимы, и не желая идти на компромисс со своей совестью, они, один за другим, уходили со своих постов и отдали Россию большевикам. Вместо Учредительного Собрания мы получили большевистский октябрьский переворот.
Четыре дня мы сидели дома: в Москве бушевали бои и наши стены были продырявлены пулями. Александра Алексеевна, в противоположность впавшим в паническое настроение окружающим, была - само спокойствие. Около нас разграбили винный склад, и от перепившихся людей можно было ожидать чего угодно. Нам советовали спать, не раздеваясь. Но она ложилась в постель в полном душевном спокойствии. Большевики стреляли из пушек с колокольни Страстного монастыря. Когда усилилась бомбардировка из тяжелых орудий, мы стали опасаться, что наш деревянный домик может загореться, и сошли вниз, в подвал, гае жил портной. Не знаю, почему он принял меня за коммунистку и шепнул на ухо: "Я посылал мальчишку на разведку, наши побеждают!" В эти дни я впервые прочитала всего "Фауста" с начала до конца. Подобное случилось и позднее, во время восстания матросов в Кронштадте в 1921 году, когда я в Петербурге сидела взаперти в своей комнате в Комиссариате иностранных дел, все время под угрозой, что здание будет осаждено восставшими; там я прочитала все три части "Божественной Комедии". В подобных ситуациях чувствуешь себя как бы поднятой над временем.
Когда бои кончились и большевики победили, я поспешила к родителям, потому что между Пречистенкой, где они жили и где находилось также здание Генерального штаба, и Кремлем происходили самые сильные бои. Улицы выглядели жутко. Повсюду лужи крови и разбитые господские дома, кучки злорадствующих людей. Потом пошел первый в этом году снег и покрыл - милосердный и очищающий - следы зла. Родители были невредимы, но совершенно подавлены событиями.
В тот же день мы, антропософы, не сговариваясь, собрались в помещении Общества и читали статью Рудольфа Штейнера о принципах истинного социализма.
Через несколько дней все банки, сейфы, склады были конфискованны, также, разумеется, и все земельные владения. В домах реквизировали золото, серебро, меха, В один миг мы лишились всего. Но мы об этом не горевали, это было освобождением от того сознания вины за свою принадлежность к привилегированному классу, которое в той или иной мере испытывали тогда многие.
В разговорах - удивительное смешение простонародных суеверии с новейшими лозунгами большевиков. Солдаты, бегущие с фронта, "углубляли революцию". Сначала героями дня были шоферы, так как их никто не мог догнать, если они что-либо "социализировали"; быстрота исчезновения с места преступления давала им новое ощущение свободы. Затем появились матросы - в еще большей мере "герои революции". Завитая прядка, скрепленная брильянтином, свисала наискосок из-под шапки на лоб; у них было так много денег, что пачки "керенок" - сорокарублевых ассигнаций, печатавшихся во времена Керенского, - они запросто разбрасывали вокруг. "Что скупишься на брильянтин, товарищ? Лей флакон целиком, я плачу!" - это их стиль. Повсюду открывались "красные уголки" для танцев. Матросы и солдаты танцевали со своими "якобинками" в красных платочках уонстеп и фокстрот. Даже революционные часовые приплясывали фокстротом на своих постах. В совершенно темных улицах слышны были крики и выстрелы. И в то же время: "Нет, - услышала я вздох одного крестьянина, - сперва надо было дать нам образование, а уж потом - революцию, а то нам, темным, неграмотным, слишком рано дали революцию. Так не годится". Другой сказал: "Как можно жить без царя? Порядка не будет. Его надо вернуть". - "Как же так? Его свергли, потому что он этой своей войной Россию погубил". - "Но, может быть, он тем временем одумался... Без царя ничего не выйдет...".Когда женщины пели Марсельезу, она звучала у них удивительно уныло, плаксиво.
Вскоре после переворота художник Грабарь, наш друг Трапезников и искусствовед Машковцев обратились к правительству с предложением дать им полномочия охранять ценные памятники искусства и культуры от разрушения и грабежа. Из этого возникло большое учреждение "Охрана памятников искусства и старины". Во главе этой организации стояла жена Троцкого, ничего не понимавшая в искусстве. Трапезников стал ее правой рукой. Так появилась возможность сделать много хорошего для искусства, а также и для отдельных людей. Были спасены не только дворцы и художественные коллекции, но также и их владельцы. Большей частью такой дом объявлялся музеем, а его бывшему владельцу разрешалось остаться в нем в качестве хранителя. Так было сделано с домами известных меценатов - Щукина, собирателя икон Остроухова, Морозова и других. Ясная Поляна Толстого тоже стала музеем. Трапезников своей добросовестностью и обширными познаниями заслужил на этой работе всеобщее уважение.
Достарыңызбен бөлісу: |