Максим Чертанов Конан Дойл


Часть вторая МИСТЕР ХОЛМС (1891–1899)



бет7/22
Дата29.06.2016
өлшемі5.61 Mb.
#164873
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   22

Часть вторая

МИСТЕР ХОЛМС (1891–1899)




Глава первая

ПОСТОЯННЫЙ ПАЦИЕНТ

Психологи утверждают, что эмоциональное состояние больного сильно влияет на течение болезни. Доктор Дойл почувствовал себя абсолютно счастливым и довольно быстро начал выздоравливать. В мемуарах он говорит, что принял решение бросить медицину в августе 1891 года, но все биографы убеждены, что это ошибка, так как решение определенно было принято в период болезни, а к августу он был уже абсолютно здоров. Наверное, ошибся, хотя могло быть и так: в мае был чисто импульсивный порыв, а осознанное решение принималось постепенно. Но, во всяком случае, уже в июне, закончив и отослав Гринхофу Смиту «Пять апельсиновых зернышек», доктор начал подыскивать для своей семьи приличный загородный дом.

25 июня Дойлы съехали из меблированных комнат. Их новое жилище находилось в Южном Норвуде, пригороде Лондона (поблизости от Суррея, где поселится ушедший на покой Холмс), по адресу: Теннисон стрит, 12. В маленькой повести «За городом» («Beyond the City») Дойл описал эту местность: «В начале прошлого столетия здесь, в деревне, почти не было домов, кроме шести или семи таких коттеджей, разбросанных по склону возвышенности. Когда ветер дул с севера, то вдали был слышен глухой шум большого города, – шум прилива жизни, как на горизонте можно было видеть темную полосу дыма – ту пену черного цвета, которая поднималась кверху при этом приливе. По мере того как проходили года, город стал строить то тут, то там каменные дома; дома эти то уклонялись в стороны, то строились дальше по прямой линии, то соединялись в целые группы, так что, наконец, маленькие коттеджи были совсем окружены этими кирпичными домами и исчезли для того, чтобы уступить место дачам позднейшего времени». Дом из красного кирпича с белой крышей, купленный Дойлами, стоял уединенно, при нем был большой заросший сад. Многое надо было перестраивать и пристраивать. Но местность была великолепная, во всяком случае летом. Свежий воздух, зелень, идиллия, никакого смога. Луиза, ее мать и малышка Мэри Луиза были в восторге. Тотчас купили велосипеды для прогулок. Лето прошло в приятнейших хлопотах. Дойл написал последний, как он думал, рассказ о Холмсе – «Человек с рассеченной губой» («The man with the twisted lip»).

Между тем в июле «Стрэнд» опубликовал «Скандал в Богемии», в августе – «Союз рыжих», в сентябре – «Установление личности». Уже по этим трем рассказам стало очевидно, что проект удался. Читатели были в восторге: Холмс оказался именно тем персонажем, что нужен для «семейного чтения». Тираж «Стрэнда» увеличился уже после июльского номера. Как то раз Дойл переплывал Ла Манш на пароме и отметил, что чуть не все пассажиры держали в руках свежий номер журнала. «Раньше англичанина за границей узнавали по костюму. Теперь будут узнавать его по журналу „Стрэнд“ в руках».

У Ньюнеса было шесть холмсовских рассказов: Конан Дойл не предполагал писать их больше, но «Стрэнд» настаивал на продолжении. Скажем сразу, что Дойл был самым популярным автором «Стрэнда» – и самым прибыльным. С 1891 го по 1930 й редкий выпуск журнала обходился без его рассказов или статей.

В газете «Лондон иллюстрейтед ньюс» публиковались иллюстрации художника Уолтера Пейджета; они понравились художественному редактору «Стрэнда» Буту, и тот рекомендовал Пейджета Ньюнесу. Письмо с предложением Пейджету иллюстрировать рассказы Конан Дойла по ошибке попало к его старшему брату Сиднею, тоже художнику. Рисовать Холмса стал Сидней, а в качестве модели он по иронии судьбы выбрал своего брата Уолтера, худощавого, высокого, красивого (не слащавой, а «благородной» красотой) и, как решил Сидней, прочитав рассказы, похожего на Холмса. Иллюстрации понравились Ньюнесу и Буту, но не доктору Дойлу. Он задумывал Шерлока кем угодно, только не красавцем. Но читателям и в особенности читательницам образ, созданный Пейджетом, пришелся по душе (всего Пейджет сделал 356 рисунков к 38 произведениям Дойла, прежде чем умер в 1908 году).

История, не знающая сослагательного наклонения, не может дать нам ответа на вопрос, что было бы, если б Холмса нарисовали уродом. Скорей всего, ничего бы не изменилось, ведь смешного коротышку Пуаро и толстяка Ниро Вульфа тоже полюбили. Для народной любви, в том числе и дамской, красота совсем не обязательна. Во всяком случае, доктор (бывший доктор, строго говоря, но уж очень ему подходит это определение) Дойл был недоволен, но возражать не посмел: несмотря на свою популярность и востребованность, он все еще сильно робел перед издателями.

В начале октября 1891 го Смит и Ньюнес насели на Дойла, требуя написать еще шесть холмсовских рассказов. Доктор колебался. Первую полудюжину он написал легко, но теперь сюжеты, казалось ему, иссякли. И он очень хотел наконец взяться за свой роман о канадских гугенотах, материалы для которого собирал все лето; в основу на сей раз были положены работы американца Фрэнсиса Паркмена, исследовавшего историю борьбы французов за господство в Новом Свете, а также мемуары придворных Людовика XIV. К тому времени уже появились рецензии на «Белый отряд» – исключительно хвалебные, но, как уже говорилось, хвалили автора не совсем за то, за что бы ему хотелось. Проповедь патриотических чувств, кстати сказать, оценили – такие вещи ценят всегда и везде, – но серьезным историческим трудом роман признавать никто не хотел. Сэр Найджел потерялся в тени Холмса. Дойл надеялся, что этого не произойдет с Децимусом Саксоном и Михеем Кларком, но «Стрэнд» настаивал на своем. Любому писателю хочется писать то, что хочется, а не то, что нужно; с другой стороны, деньги тоже были нужны, как любому человеку, обустраивающемуся в новом жилище. Посовещавшись с Уоттом, Дойл запросил непомерно высокий, как он думал, гонорар: 50 фунтов за рассказ, независимо от размера. Он говорил впоследствии, что заломил несусветную цену нарочно, рассчитывая, что его оставят в покое. Вряд ли этому стоит верить: может, доктор Дойл и был готов к тому, что «Стрэнд» отвергнет его требования, но Уоттто прекрасно понимал, что этого не будет. Ньюнес, разумеется, ответил немедленным согласием.

В середине октября доктор Дойл засел за вторую полудюжину рассказов и завершил ее к декабрю. Эта серия включала в себя «Голубой карбункул» («The Adventure of the Blue Carbuncle»), «Пеструю ленту» («The Adventure of the Speckled Band»), «Палец инженера» («The Adventure of the Engineer's Thumb»), «Знатного холостяка» («The Adventure of the Noble Bachelor»), «Берилловую диадему» («The Adventure of the Beryl Coronet») и «Медные буки» («The Adventure of the Copper Beeches»). Вместе с рассказами, написанными ранее, они потом составят первый из пяти сборников: «Приключения Шерлока Холмса» («The Adventures of Sherlock Holmes»). Он выйдет в издательстве Ньюнеса в октябре 1892 го; Ньюнес будет первым издавать и все последующие сборники.

Примерно с этого момента Дойл начал постепенно упрощать обоих своих героев, превращая их в штамп. В самых первых рассказах Холмс – так же, как в «Знаке четырех», – философствовал, говорил об искусстве, обнаруживая эрудицию и вкус. В «Союзе рыжих» он слушал музыку с мягкой улыбкой на лице, с «влажными, затуманенными глазами»; он цитировал письмо Флобера к Жорж Санд – разумеется, на языке оригинала. В «Установлении личности» он произносил следующую тираду: «Если бы мы с вами могли, взявшись за руки, вылететь из окна и, витая над этим огромным городом, приподнять крыши и заглянуть внутрь домов, то по сравнению с открывшимися нам необычайными совпадениями, замыслами, недоразумениями, непостижимыми событиями. вся изящная словесность с ее условными и заранее предрешенными развязками показалась бы нам плоской» (образованный читатель должен был сразу вспомнить «Хромого беса» Лесажа) – и там же поминал поэзию Хафиза. Но чем дальше, тем реже он будет иллюстрировать свои мысли изящными цитатами и рассуждать об отвлеченных предметах. Доктор Уотсон в ранних рассказах довольно подробно говорил о своей семейной жизни, и у миссис Уотсон – в «Человеке с рассеченной губой», например, – даже намечалось что то вроде характера. Эта линия постепенно сошла на нет. Все отвлеченное, постороннее стало отбрасываться. Дойл поступал так вполне осознанно. Масштаб повести требовал излишеств; масштаб рассказа – по мнению доктора – их не допускал. Дойл считал, что «любой дополнительный штрих просто снижает эффект».

Была, очевидно, и другая причина такого упрощения. Ньюнес делал свой «Стрэнд» как журнал для всех, для среднего читателя, «для здоровой британской семьи»: то, что пишется для всех, должно быть как можно проще, приглаженней. Здоровой британской семье может не понравиться, что герой употребляет наркотики: лучше не упоминать об этом. Средний человек не знает, кто такой Хафиз – выкинуть и Хафиза.

Иногда говорят, что Дойл писал эту часть холмсовских рассказов (включающую, между прочим, такой шедевр, как «Пестрая лента») спустя рукава – лишь бы отделаться. Но он ни к какой работе никогда не относился подобным образом. Работал он каждый день, без выходных. Сменил режим: теперь, когда не нужно было никуда уходить из дому, писал с восьми утра до полудня, потом прогуливался с Луизой, обедал, снова гулял, в пять вечера опять садился и писал либо до ужина, либо совсем допоздна. В этот период его обожаемый братишка Иннес, который всегда, сколько себя помнил, хотел стать военным, начал обучаться в Королевском военном училище (куда поступил после окончания колледжа в Ричмонде) недалеко от Лондона – в Вулвиче, и они могли часто видеться (доктор оплачивал обучение брата). Он также предложил Конни, у которой закончилась работа, не искать нового места, а поселиться вместе с ним, и та приехала в Норвуд; теперь Артура окружали уже не три, а четыре женщины, если считать маленькую Мэри Луизу. Его это ничуть не угнетало, напротив, он хотел собрать вокруг себя всю семью; он ежемесячно высылал деньги матери, а Лотти, которая всё еще работала экономкой в Португалии, приглашал бросить место и жить с ним в Норвуде. Лотти примет приглашение на будущий год, но Мэри Дойл, которую тоже приглашали, к сыну не переедет. Были ли причиной тому Брайан Уоллер или слишком крутой характер Мэри – судить трудно. Мать и сын, без сомнения, были необычайно сильно привязаны друг к другу. Матери первой Конан Дойл посылал абсолютно все свои рукописи, советовался с ней по любому вопросу, серьезно принимал ее критические замечания. Но существует такая любовь, которая требует некоторой дистанции. Если выражаться без обиняков, Мэри была деспотом, а деспотизма (чужого) Артур Дойл не терпел.

Осенью в Норвуде, как в любой дачной местности, оказалось не так уютно: дули страшные ветра, лил дождь, но прогулки были обязательны. К 11 ноября доктор закончил «Берилловую диадему» и почувствовал, что в очередной раз выдохся. Именно тогда, а вовсе не после смерти своего отца, как иногда утверждается, он впервые стал задумываться о том, что пришла пора расстаться с Холмсом. Матери он написал: «Я думаю убить Холмса и покончить с этим. Он отвлекает мои мысли от лучших вещей».

Между биографами и холмсоведами по сей день не завершился спор: одни считают, что Конан Дойл уже в 1891 году возненавидел Холмса, другие – что он любил его до самого конца. То и другое утверждения подробнейшим образом доказываются. Спор не угаснет никогда; истина, скорей всего, лежит где то посередине. Любому писателю, у которого есть постоянные или просто долго живущие персонажи, случается временами любить, а временами не любить их. И Пушкину Онегин иногда надоедал. Человеку творческому (да и любому) тяжело делать все время одно и то же, причем, что самое главное, с быстротой конвейера. «Стрэнд» не давал Дойлу вздохнуть свободно, и это, естественно, раздражало его, как раздражало бы всякого; если бы рассказы о Холмсе требовалось поставлять не раз в месяц, а раз в год, Конан Дойл наверняка отнесся бы к этой работе гораздо спокойнее. «Я решил, что, раз теперь у меня нет больше оправдания, заключавшегося в полной зависимости от денег, я никогда больше не стану писать ничего, что не соответствует высшему уровню моих способностей, и, следовательно, не стану писать рассказов о Холмсе, если у меня не будет стоящего сюжета и проблемы, действительно занимающей мой ум, потому что это – первое условие, чтобы заинтересовать кого нибудь другого». Никакой злобы на персонажа тут нет, а есть обыкновенная порядочность (и разумный расчет) литературного работника, который не хочет скатываться на уровень халтуры и портить свою репутацию.

Мэри Дойл, такая же страстная поклонница Холмса, как и читатели «Стрэнда», была в гневе и настаивала на том, что холмсиана должна быть продолжена; считается, что именно она подсказала сыну сюжет «Медных буков». За это время «Стрэнд» опубликовал «Тайну Боскомской долины» в октябрьском номере и «Пять апельсиновых зернышек» – в ноябрьском. «Человек с рассеченной губой» вышел в декабре; Дойл отдал новые рассказы и, считая себя свободным, приступил наконец к роману – «Изгнанники» («The Refugees. A tale of two continents»).

Роман получился на редкость неудачным. В нем не оказалось ни Михея Кларка, ни Децимуса Саксона, зато были Людовик XIV и его фаворитки; замечал это доктор или нет, но роман от первой до последней строки оказался написанным «под Дюма».

«– Но, я думаю, вы неправы, Расин.

– Увидим.

– И если вы ошиблись...

– Ну, что же тогда?

– Тогда дело для вас примет серьезный оборот.

– Почему?

– У маркизы де Монтеспан отличная память».

Но чтобы писать, как Дюма, надо обладать его легкостью, блеском и размашистостью; у Конан Дойла этих качеств не было. Его описания взаимоотношений между мадам де Монтеспан и мадам де Ментенон, занимающие полромана, настолько скучны, что даже говорить об этом не хочется. Главный герой, однако, вышел не так плохо, хотя он тоже написан под Дюма. Это Амос Грин, всю жизнь воевавший в Канаде со злыми индейцами и приехавший по делу в Париж, где все ему кажется странным.

«–Я стащил кучера в канаву и переоделся в его одежду и шляпу. Я не скальпировал его.

– Скальпировать? Великий боже! Да ведь такие вещи случаются только среди дикарей.

– А! То то я подумал, что это не в обычаях здешней страны. Теперь я рад, разумеется, что не проделал эту операцию».

У Амоса Грина есть друг, Амори де Катина, молодой офицер гугенот, с которым они совершают вместе ряд довольно дурацких подвигов; после отмены Людовиком Нантского эдикта (которым Генрих IV даровал гугенотам свободу вероисповедания) семье Амори становится опасно оставаться во Франции, и они уезжают в Канаду. Кораблекрушение, злоключения, скальпирование, томагавки, пытки, злобные ирокезы, метисы – исчадия ада, добрая старая индианка, помогающая белым, разговоры о том, что споры между католиками и протестантами бессмысленны и вредны, которые мы уже читали в «Михее Кларке» и «Белом отряде». Поразительно, но Дойл считал, что роман ему очень удался. В мемуарах он приводит рассказ Мэри Дойл, которая, будучи в Фонтенбло, якобы слышала, как экскурсовод француз говорил туристам, что если они хотят знать все о дворе Людовика XIV, им следует прочесть «Изгнанников». Скорее всего это выдумка не самого Дойла, а его матери. Или экскурсовод француз был сумасшедший. Хотя английская и в особенности невзыскательная американская публика приняла роман хорошо, его издавали и переиздавали. Еще бы: писатель Конан Дойл был уже так знаменит, что мог бы опубликовать под своим именем железнодорожное расписание. К сожалению, доктор, которого безумные восторги читателей не убедили в том, что холмсиана – значительное культурное явление, – в данном случае публике поверил. В его оправдание можно сказать, что Стивенсон «Изгнанников» тоже похвалил. Искренне ли? Всякий литератор знает, какую рану можно нанести коллеге, если не похвалишь его новую книгу.

В начале 1892 го, закончив «Изгнанников» (роман вышел в «Лонгмэне» в 1893 м), Дойл решил попробовать свои силы в драматургии. Вообще то одна пьеса у него уже имелась – упоминавшиеся «Ангелы тьмы», где фигурировал доктор Уотсон, проживавший в Сан Франциско (опять Америка!), влюбленный и обещавший жениться вовсе не на Мэри Морстен. Пьесу эту Дойл всерьез никогда не воспринимал и вряд ли решился бы снова заняться сочинением пьес, если бы не пример друга. Откуда этот новый друг взялся?

Поскольку Конан Дойл был популярен и «в моде», ему представилась отличная возможность заводить литературные знакомства, и, вопреки распространенному мнению, что литераторы так же готовы перекусать друг дружку, как и актеры, он нашел в этой среде искренних друзей. Но нашел он их не в «Стрэнде». В конце 1891 года прекрасно нам известный Джером Клапка Джером и другой писатель, Роберт Барр, канадец шотландского происхождения, организовали новый журнал «Айдлер» (по английски – «лентяй»). Там публиковались рассказы, эссе, интервью, карикатуры; он позиционировался как своего рода джентльменский клуб, чьим манифестом была лень и участникам которого полагалось бездельничать, хотя в действительности они, разумеется, работали ничуть не меньше других литераторов. Джером и Барр привлекали для участия в журнале первоклассных авторов (Марка Твена, Бернарда Шоу, Киплинга) и, в частности, тех, кто уже печатался в «Стрэнде». По случаю открытия журнала давался обед – на него был приглашен и Конан Дойл. Один из членов клуба, Энтони Хоуп, заметил, что новый гость выглядит и держится так, будто он «сроду не слыхивал о том, что бывают какие то там книжки»; «лентяи» считали это комплиментом. Дойла приняли как своего. В начале девяностых в «Айдлере» публиковались некоторые его остросюжетные рассказы, не связанные с Холмсом и потому отвергнутые «Стрэндом»: «Из бездны» («De profundis»), «Случай леди Сэннокс» («The Case of Lady Sannox»), «Фиаско в Лос Амигосе» («The Los Amigos Fiasco») и ряд других.

Атмосфера в «Айдлере» была очень непринужденная; пили на многочисленных ужинах и обедах отнюдь не только чай. Джером был блестящим рассказчиком, умевшим завести дискуссию, Барр – темпераментным говоруном; с обоими Конан Дойл сдружился моментально. «Душкой», однако, Джером отнюдь не являлся: «Он был склонен к горячности и нетерпимости в вопросах политики, притом без всякой корыстной цели, и потерял из за этого некоторых своих друзей». Упоминая потерянных друзей, Дойл говорит не о себе. Джером был классический либерал пацифист, что и в мирное то время нигде не популярно, а в Первую мировую он, проживший несколько лет в Германии и очень привязанный к немецкой культуре, возмущался антинемецкой истерией, охватившей Британию, чего ему не смогли простить Уэллс и Киплинг, обвинив в отсутствии патриотизма.

Третий сотрудник «Айдлера», с которым Дойл сошелся наиболее близко, – шотландец Джеймс Мэтью Барри, в то время еще не написавший «Питера Пэна», который его обессмертит, а лишь два романа и несколько рассказов, изящных и сентиментальных. Наконец то доктору Дойлу встретился человек, являвшийся столь же фанатичным приверженцем крикета. Он также высоко ценил Барри как писателя. «Его перо обладает прозрачной ясностью, которая и составляет великий стиль, испорченный поколением жалких критиков, которые извечно путают ясность с легковесностью, а замутненность – с глубиной». Барри был весьма плодовитым драматургом. Его пьеса «Уокер, Лондон» пользовалась успехом в 1891 м, и он советовал Дойлу тоже написать что нибудь для театра. Рекомендации друзей обычно оказывали на доктора Дойла сильное воздействие. Писать пьесы всегда кажется простым занятием (знай гони себе диалог) и к тому же выгодным. Но дело не только в этом: очень хочется увидеть, как люди, придуманные тобою, оживают во плоти.

У Дойла был старый рассказ «Ветеран 1815 года» («A Straggler of '15»), герой которого Грегори Брустер, дряхлый старик и бывший гвардеец, рассказывает племяннице и молодому врачу, пришедшему его осмотреть, о своей военной службе. Старик получился очень трогательный, хотя и не слишком миролюбивый:

«– Но, дядя, – возразила Нора, – на том свете уже не будет войн.

– Нет, будут, милая.

– Но с кем же, дядя?

Старый капрал сердито стукнул палкой об пол:

– Говорю вам, что будут, милая. Я спрашивал пастора.

– Что же он сказал?

– Он сказал, что там будет последняя битва. Он даже назвал ее. Битва при Арм... Арм...

– При Армагеддоне».

В финале старик умирает, в предсмертном бреду тревожась лишь о том, что его товарищам не хватает боеприпасов. Довольно банальная вещица, хорошо подходящая для театральной постановки: ролей мало, все действие происходит в одной комнате, старый Брустер в хорошем исполнении непременно вызовет у публики рыдания. Дойл за неделю написал на основе этого рассказа одноактную пьесу под названием «Ватерлоо» и отправил ее великому Генри Ирвингу, чьим поклонником был еще в Эдинбурге. Тот моментально оценил все достоинства маленькой пьесы и через своего секретаря известил Дойла, что покупает права на нее за 100 фунтов. Секретарем этим был Брэм Стокер, тогда еще не прославленный «Дракулой».

Пьеса с осени 1894 года пошла в Америке; успех был громадный – первый успех доктора на драматическом поприще. Стокер писал, что спектакль является «событием чрезвычайной важности в театральном мире». Ирвинг в течение многих лет играл Брустера блистательно и, что любопытно, исправно высылал автору гинею с каждого представления, хотя по условиям договора делать этого был вовсе не обязан – странные они все таки, эти люди XIX века! Впоследствии Ирвинг и Дойл подружились и нередко навещали друг друга. Критики утверждали, что успех пьесы всецело является заслугой Ирвинга. Дойла это сильно обижало, и обижало, наверное, совершенно справедливо. Никакой актер не вытянет пьесы, если ему в ней нечего играть. Текст «Ватерлоо» банален по содержанию, но у театра свои законы, отличающиеся от законов литературы. Дойл великолепно сделал главное, что нужно для сцены – характер.

Общение с литераторами не исчерпывались сотрудниками «Айдлера». В 1890 е годы доктор Дойл общался со многими молодыми писателями. «Все они появились одновременно, среди них, возможно, не было ни Теккерея, ни Диккенса, тем не менее они оказались столь многочисленны и все такие непохожие, а их достижения в целом так высоки, что, думается, они могли поспорить во всем разнообразии и блеске с любым поколением в истории нашей литературы». Дойл называет имена поэтов, прозаиков и драматургов: Редьярд Киплинг, Джеймс Стивен Филлипс, Грант Аллен, Уильям Уотсон, Артур Пинеро, Мария Корелли, Стэнли Уэйман, Энтони Хоуп, Томас Кейн. Достоянием мировой литературы никто из них, кроме Киплинга и самого Дойла, однако, так и не стал.

В Лондоне Дойл возобновил знакомство с Гербертом Уэллсом, о котором отозвался так, что и не поймешь сразу, комплимент это или завуалированный пинок: «Один из великих плодов, которые дало нам народное образование, поскольку, как он с гордостью утверждал, происходил он из самой гущи народа. Его открытость и полное отсутствие классового чувства порой приводят в замешательство». Из дальнейшего комментария можно сделать вывод, что, по мнению Дойла, который о своих родителях публично либо отзывался в самых восторженных тонах, либо молчал как рыба (об отце), больше импонировало бы, если б Уэллс делал то же самое. Не джентльмен, короче говоря. Такое отношение, с одной стороны, не красит доктора; с другой стороны, сам Уэллс в автобиографической повести «Препарат под микроскопом» признавал, что в молодости «казался просто самоуверенным, дурно воспитанным молодым человеком». Что касается творчества Уэллса, то о нем Дойл тоже был невысокого мнения. «Он никогда не проявлял понимания истинного смысла явлений мистических, и в силу этого изъяна его история мира, как она ни поразительна, при всей своей скрупулезности неизменно казалась мне телом, лишенным души».

В 1893 году Дойл начал переписку со Стивенсоном, который жил тогда на Самоа, и они неизменно обменивались добрыми словами друг о друге. Стивенсону понравились «Ювеналии», опубликованные в «Айдлере» («я не мог устоять, когда передо мной развевался белый плюмаж Конан Дойла»), и он написал свой известный очерк о том, как создавался «Остров сокровищ». Книги Стивенсона Дойл обожал, однако и тут не обошелся без критических замечаний, упрекая его поздние работы за «сознательное украшательство стиля» и даже «манерность»: по его мнению, Стивенсону следовало бы писать попроще. Писатели, которых называют стилистами, вызывали у Дойла некоторое отторжение. «Момент, когда вы начинаете замечать стиль человека, указывает, вероятнее всего, на то, что тут что то не так. Кристалл затуманивается – внимание читателя переключается от сути дела на художественную манеру автора, от предмета, изображаемого автором, на самого автора» (Оскару Уайльду, впрочем, доктор Дойл прощал его изысканный стиль; простил и Генри Джеймсу). Хорошо выстроенный сюжет, простота, соразмерность и ясность – вот единственные добродетели; можно посмеяться над такой старомодной наивностью, можно припомнить слова Пушкина о том, что писать надо «коротко и ясно». Когда Стивенсон скончается, его наследники обратятся к Дойлу с просьбой завершить его неоконченный роман «Сент Ив» – по их мнению, он один способен выполнить такую работу, – но Дойл откажется по очень простой причине: «Боюсь не справиться». Когда мы читаем (с усмешкой, может быть) его критические отзывы в адрес тех или иных больших писателей, не стоит забывать, что себя он к таковым никогда не относил.

Сразу после «Ватерлоо» Дойл вполне логично намеревался приступить к роману из наполеоновских времен. Личность Наполеона с детства привлекала его – а кого она не привлекала? На роман уже был заказчик – издательство «Эрроус мит». Был поставлен срок сдачи текста – август 1892 го. Можно было работать спокойно, но тут на доктора снова набросились редакторы «Стрэнда». Им срочно требовалась очередная дюжина рассказов о Шерлоке Холмсе. Теперь доктор уже готов был взвыть. «Писать о Холмсе было трудно, потому что на самом деле для каждого рассказа требовался столь же оригинальный, точно выстроенный сюжет, как и для более объемистой книги. Человек не может без усилий быстро сочинять сюжеты». Дойл хорошо понимал, что этой дюжиной он от «Стрэнда» не отделается. Он пытался отказаться, потом прибегнул к испытанному приему: запросил неслыханный гонорар. Дает ли это основания считать доктора жадным? Нам так не кажется. Он отказывался искренне. Как всякий человек, он хотел, чтобы ему хорошо, пусть даже слишком хорошо, платили за его труд, но гораздо больше он хотел, чтоб его оставили на свободе, а не заключали в тюрьму. И бедный Холмс тут был, ей богу, абсолютно ни при чем: если бы Ньюнес заставлял Дойла писать ежемесячно на протяжении всей жизни рассказы о Найджеле Лоринге, доктор бы тоже не обрадовался.

«Кровопийца» Ньюнес легко принял условия: тысяча фунтов за всю дюжину. Это и в самом деле была громадная сумма – громадная для автора, но отнюдь не для успешного издателя, которого автор озолотил. Принял «Стрэнд» и другое условие Дойла: новый цикл холмсианы будет готов только к концу года, после того как будут выполнены обязательства перед «Эрроусмитом». На первую половину года у Ньюнеса еще был материал: в январском номере опубликовали «Голубой карбункул», потом последовательно все остальные рассказы, завершив цикл «Медными буками» в июне. Далее «Стрэнд» кое как вышел из положения, пригласив в качестве временной замены Дойлу на вторую половину 1892 года того самого Мэддока, который писал рассказы о сыщике Дике Доноване. Они начали печататься с июля, причем первый рассказ сопровождался редакторским примечанием, адресованным читателям, возмущавшимся отсутствием Холмса: «Мы счастливы сообщить, что публикация историй о Шерлоке Холмсе прервана лишь на время, так как г н Конан Дойл сейчас как раз работает над вторым циклом рассказов. Мы возместим этот ущерб, размещая в журнале детективные истории других выдающихся авторов». (Читатели «других выдающихся авторов» не оценили.) Дойл же вполне успокоился и начал работать над романом «Великая тень» («The Great Shadow»). Объем текста предполагалось сделать небольшим. Дойл не слишком торопился. Весь прошлый год он работал как каторжный: пришло время немного отдохнуть.

Барри давно звал его к себе, в маленький шотландский городок Кирримьюр. В марте они вместе выехали из Лондона и отправились в Шотландию. Прежде всего они посетили Джорджа Мередита, одного из литературных кумиров Дойла, о творчестве которого он написал в начале девяностых ряд статей и который откликнулся приглашением в гости. Мередит был очень стар и слаб здоровьем, но болезненно воспринимал любой намек на его немощность: когда он споткнулся и Дойл попытался поддержать его под руку, это вызвало гневную отповедь. Но в общем они друг другу понравились. Престарелый писатель угощал гостей лучшими винами и требовал, чтоб они выпивали по бутылке зараз: сам он уже не мог пить вино, но ему нравилось смотреть, как наслаждаются другие. В последующие годы Дойл будет еще несколько раз посещать Мередита. «Его манера говорить отличалась необычайной живостью и эффектностью, и произносил он все с необычайным жаром. Возможно, она была искусственна, возможно, это была игра, но она захватывала и увлекала». Дойл крайне высоко ценил эту способность – вести беседу – и за нее готов был простить любые недостатки.

Мередит дал Дойлу материал для большой и, как считают некоторые критики (и мы готовы к этому мнению присоединиться), едва ли не лучшей его работы. На английский язык были только что переведены мемуары наполеоновского генерала Марселена де Марбо, и Мередит, как раз читавший их, рекомендовал книгу Дойлу. Тогда доктор еще не мог предвидеть появления на свет бригадира Жерара, но все, что было связано с Наполеоном, естественно, живейшим образом интересовало его.

Барри поехал прямо в Кирримьюр, а Дойл сперва отправился в Эдинбург – навестить мать. Он провел там неделю, обедая со старыми и новыми знакомыми (пообедать со «звездой» были рады издатели и редакторы), потом прожил неделю у Барри, потом они вместе отправились порыбачить в другой маленький городок, Олфорд. Всякий скажет, что Конан Дойл – певец Лондона, – и, безусловно, это так и есть, но маленькие городишки он, пожалуй, любил больше. В апреле он вернулся домой и приступил к «Великой тени».

Великая тень – тень Бонапарта. Но роман этот вовсе не о Наполеоне. Он – о маленьких людях, над которыми в годы их молодости висела тень войны. «Великая тень» – прямая преемница «Михея Кларка», а не «Белого отряда». Форма использована та же, что в «Михее»: Джок Колдер, старый человек, не слишком образованный, простодушный, рассказывает о своем детстве и юности. В возрасте восьми лет его отсылают учиться далеко от дома: поначалу ему приходится в школе очень тяжко – он от природы застенчив и робок, и ему очень тяжело обзавестись друзьями. Дойл писал о своем обучении в подготовительном колледже Ходдер, что оно было в общем приятным – а все таки похоже, что в «Великой тени» он кое что рассказал о себе: «Девять миль вороньего полета по прямой и одиннадцать с половиной пешком по дороге отделяли Вест Инч от Бервика, и тяжесть в моем сердце росла по мере того, как я отдалялся от моей матери; ребенок в этом возрасте всегда заявляет, будто ему не нужна материнская нежность, но до чего же грустно ему, когда он произносит эти слова!» Однажды бедняга Джок не выдерживает и пытается убежать домой – вероятно, подобная мысль приходила в голову и маленькому Артуру Дойлу. Но потом он наконец находит друга – это Джим Харкрофт, первый школьный силач, – и привязывается к нему на всю жизнь.

Была у Джока и любимая девочка – его кузина Эди. Это единственный случай, когда Дойл описывает детскую любовь, и, пожалуй, это лучшее, что он когда либо написал о любви вообще: «Она всегда смотрела так, словно видела пред собою что то необыкновенное, смотрела, мечтательно полураскрыв губы; но когда я становился позади нее, чтоб увидеть то, на что она смотрит, то не видел ничего, кроме овечьего корыта, кучи навоза или штанов моего отца, которые сушились на бельевой веревке». Когда Джок закончил школу, Эди, уже взрослую девушку, из за материальных проблем в ее семье взяли жить в дом Колдеров; Джок наконец то решился высказать ей свои чувства. Но: «В моем чувстве к ней страха было столько же, сколько любви, и она поняла, что я боюсь ее, задолго до того, как узнала, что я ее люблю. Мне было невыносимо тяжко находиться далеко от нее, но когда я был с нею, я все время изнывал от страха, что своей неуклюжей болтовней могу ей наскучить или обидеть ее. Если бы я знал больше женщин, я, вероятно, испытал бы меньше боли.»

Тем не менее Эди не отвергла Джока сразу, и все вроде бы шло неплохо до тех пор, пока не приехал погостить Джим Харкрофт. Эди выбрала его, а Джок с тоскою покорился ее выбору: с тоской еще и потому, что Джим Харкрофт, неуравновешенный, буйный, сильно пьющий, вряд ли мог составить счастье такой девушки, как Эди. Но ничего не попишешь. Далее, в точности как в «Михее Кларке», Джок и Джим сидят на берегу, когда из лодки высаживается незнакомец: он француз по имени де Лапп, ему некуда деваться, и Колдеры принимают его на постой. Пришелец быстро очаровывает всех в доме; Джок подозревает его в шпионаже – и не без оснований, как впоследствии выясняется: де Лапп на самом деле – де Лиссак, адъютант Наполеона. Де Лапп завоевывает сердце Эди (Джим в это время в отлучке) и тайно женится на ней. Джок в отчаянии; де Лапп уезжает с женой; возвращается Джим – и узнает ужасную новость. На дворе весна 1815 го, и Джим решает вступить в армию Веллингтона, чтобы разыскать де Лиссака и убить его. Джок присоединяется к своему другу. «"Мама, – закричал я, – я записался в солдаты!" Если б я сообщил, что записался в грабители, моя мать, вероятно, восприняла бы это с меньшим огорчением».

Два друга уходят воевать – и принимают участие в сражении под Ватерлоо. Описать знаменитую историческую битву, событие, тысячу раз уже описанное, и сказать при этом что то новое, сказать не так, как говорили другие, – задача непростая. Но для Дойла она была разрешима благодаря тому приему, который он избрал: показывать все через субъективный, ограниченный взгляд простодушного маленького человека. Этот прием используется в очень многих текстах Дойла; в «Великой тени» он прямо декларируется. «Я люблю обо всем рассказывать с толком, с расстановкой, – объясняет Джок, – чтобы все события следовали друг за дружкой по порядку, как овцы, выходящие из загона. Так все и делалось у нас в Вест Инче. Но теперь, когда мы вдруг попали в водоворот больших и сложных дел – как те жалкие соломинки, что лениво плывут по узкой канаве и, попав внезапно в громадную реку, оказываются подхваченными бурным потоком, – мне стало очень трудно находить слова, которые могли бы угнаться за событиями. Да только ведь вы обо всем этом – почему все так случилось и какой в этом был смысл – можете прочесть в книгах по истории; а я лучше и пытаться не стану: буду говорить лишь о том, что видел собственными глазами и слышал своими ушами». Именно так, кстати сказать, описывает Пьер Безухов сражение при Бородине, и доктор Дойл это описание читал.

Наполеона Джок видел лишь одно мгновение, мельком – как тень. Да и не до Наполеона ему было. На поле боя он нашел своего друга – мертвым, врага – умирающим. Друг Джим погиб мгновенно, и Джок думает, что смерть была для него наилучшим исходом. Смерть – далеко не худшая вещь из тех, что могут приключиться с человеком: запомним эту мысль доктора Дойла.

Коварный де Лиссак умирает в муках, но Джок не злорадствует – он растерян, ему тоскливо... Де Лиссак просит его позаботиться о жене, оставшейся в Париже, и Джок понимает по его тону, что коварный враг не просто украл у него любимую женщину, а по настоящему любил ее. Джок находит Эди: она в трауре, но вполне благополучна и уже завела светские знакомства; она искренне рада старому другу, но просит его уйти по черной лестнице, чтоб ее новые знакомые не догадались, из какой среды вышла мадам де Лиссак. Все это описано коротко, с сухой, почти стендалевской грустью. «Певец проигранных сражений» – удивительно, но жизнерадостный доктор и в самом деле любил писать о поражениях, а не о победах. Для Англии, конечно, Ватерлоо – победа; но в мировой истории эта битва навсегда запечатлена как один из страшнейших, трагичнейших разгромов. Поражение потерпел не только Наполеон, а все герои: Джим, Джок, де Лиссак; даже Эди хоть и вышла замуж за графа, а все ж через два года умерла. В общем, все умерли, как у Шекспира. Грустная получилась вещь.

В «Великой тени» вновь появилось то, чего не было в «Белом отряде» и «Изгнанниках» – обаяние, живость и непосредственность. Появилась душа. Пожалуй, теперь уже можно утверждать, что разница заключается именно в техническом приеме – отдает ли Конан Дойл повествование в руки «простодушного рассказчика» или берет его на себя. Одни писатели одинаково владеют искусством рассказа от первого и от третьего лица, другие, попробовав так и эдак, выбирают тот прием, который им лучше удается. Дойлу безусловно намного лучше давался рассказ от первого лица, и именно так написано подавляющее большинство его текстов, но отказаться от другого способа он не хотел.

Роман был закончен раньше обещанного срока – в июне 1892 го, и Дойл сразу принялся за рассказы о Холмсе для «Стрэнда». За лето он написал три рассказа: «Серебряный» («Silver Blaze») – рассказ, в котором из за незнания автором правил ипподрома было допущено большое количество «ляпов», «Желтое лицо» («The Yellow Face») и «Картонная коробка» («The cardboard box»). В этот период также была написана небольшая повесть, не имеющая отношения к Холмсу, – «За городом» («Beyond the City»). Эту свою работу Дойл упоминает мельком вместе с другой, написанной в 1894 м, – «Паразит» («The Parasite»), – и обе их называет незначительными. На самом деле оба эти текста, мало знакомые нашему читателю, любопытны до чрезвычайности, и, хотя они написаны в разное время, их удобнее поминать рядом. То ли все таки сказалось чрезмерно большое количество дам, окружавших доктора, то ли, наоборот, мужское товарищество Холмса и Уотсона ему наскучило, но обе повести – о женщинах. Тема, встречающаяся в творчестве Дойла довольно редко.

«За городом» – элегическое, прелестное повествование, написанное несколько в духе Генри Джеймса: в дачном поселке селится миссис Уэстмакот, эмансипированная вдова средних лет, со своим взрослым племянником. Миссис Уэстмакот пьет, курит и держит в кармане ручную змею; делает это она потому, что посвятила свою жизнь борьбе за права женщин вообще и за их избирательное право в частности. (Вряд ли справедливо видеть в ней Мэри Бартон, которая не пила, не курила и змеи не держала.)

«– Я думаю, что подчиненное положение женщины зависит, главным образом, от того, что она предоставляет мужчине подкрепляющие силы напитки и закаляющие тело упражнения, – она подняла с пола стоявшие у камина пятнадцатифунтовые гимнастические гири и начала без всякого усилия размахивать ими над головой. – Вы видите, что можно сделать, когда пьешь портер, – сказала она».

Однако постепенно обнаруживается, что миссис Уэстмакот вовсе не так уж несимпатична автору. Она смела, умна, добра и нравится мужчинам; один из соседей, адмирал, сраженный насмерть ее познаниями в морском деле, даже собирается просить ее руки – его, правда, отговаривают от этого поступка его дочери, дав понять, что в жены миссис Уэстмакот при всех ее достоинствах все же не годится. Тогда между адмиралом и героиней завязывается прекрасная дружба, «как между двумя мужчинами»; длится она, правда, не слишком долго, ибо в результате разных семейных перипетий миссис Уэстмакот уезжает в Америку, так как там для борьбы за права женщин существует больше возможностей. Мораль примерно та же, что в «Женщине враче»: эмансипированная женщина – очень хороший человек, даже, может быть, прекрасный, но жениться на ней нормальному мужчине никак невозможно.

Но если бы этим все ограничилось, текст не стоил бы упоминания. В повести есть еще один персонаж, врач: он, осуждая миссис Уэстмакот за крайности, тем не менее считает, что в главном она совершенно права. «Много ли таких профессий, которые открыты для женщин? <...> Те женщины, которые работают из за куска хлеба, – жалкие создания: они бедны, не солидарны между собой, робки и принимают, как милостыню, то, что должны бы требовать по праву. Вот почему женский вопрос не предлагают с большею настойчивостью обществу; если бы крик об удовлетворении их требований был так же громок, как велика их обида, то он раздался бы по всему свету и заглушил собою все другие крики». Оказывается, кое что из уроков Мэри Бартон не пропало даром. Очень вероятно также, что на взгляды доктора повлияли его сестры, которым с юных лет приходилось колесить по свету и зарабатывать себе на жизнь, ни от кого не получая поддержки.

Многими годами позднее, когда женщины последуют прямому совету Конан Дойла и «крик» суфражисток станет достаточно громок, Дойл будет с резким осуждением высказываться о их уличных акциях с битьем стекол; за это одни обвинят его в женоненавистничестве, другие – в реакционности, позабыв, что он всегда защищал право женщин на образование и сделал больше, чем кто либо другой, для облегчения для них процедуры развода. Да, скажут, но Дойл отрицал право женщины на участие в выборах! Никогда он этого прямо не отрицал. Он говорил, что не уверен в необходимости предоставлять женщинам избирательное право, так как подавляющее большинство из них не платят налогов: не должно быть прав без обязанностей. Но в принципе... «Посмотрите на того человека, который копает землю там, в поле. Я его знаю. Он не умеет ни читать, ни писать, пьяница, и у него столько же ума, сколько у того картофеля, который он выкапывает из земли. Но у этого человека есть право голоса; его голос может иметь решающее значение на выборах и оказать влияние на политику нашего государства. А вот, чтобы не ходить далеко за примерами, я – женщина, которая получила образование, путешествовала, видела и изучала учреждения многих стран, – у меня есть довольно большое состояние, и я плачу в казну налогами больше денег, чем этот человек тратит на водку, а между тем я не имею прямого влияния на то, как будут распределены те деньги, которые я плачу», – говорит миссис Уэстмакот, и мужчинам нечего ей возразить.

Кстати, дочери адмирала, которые противопоставлены миссис Уэстмакот, – отнюдь не кроткие и слезливые «викторианские девицы». В текстах Конан Дойла таких девиц вообще найти трудно. Почти все его женские персонажи, не исключая героинь исторических романов, характеризуются эпитетами «сильная», «твердый, сильный характер», «мужественный характер», «независимая», «гордая и сдержанная», «царственная осанка», «отличалась независимостью суждений», «смелая», «властная», «любознательная» и т. д. Дойловские девушки не беспомощны, не заливаются слезами, почти не подвержены обморокам и болезням и не падают мужчине на плечо. Вот только не курят и не пьют. Похоже, единственная претензия доктора Дойла к эмансипации женщин заключалась в том, что они совершенно напрасно берут себе за образец мужчину с его пьянством и другими пороками. Могли бы выбрать что нибудь другое, получше.

Совсем иную женщину Дойл описал в повести «Паразит». Здесь тоже не обошлось без Генри Джеймса – недаром персонажи несколько раз говорят о «повороте винта». Текст представляет собой дневник героя и сильно напоминает дневник доктора Сьюарда из «Дракулы» – вернее, дневник Сьюарда, написанный позднее, напоминает дойловского «Паразита». Герой, профессор Гилрой, – материалист и скептик; он немного похож на Шерлока Холмса с его приверженностью фактам, но женщин не сторонится. Он помолвлен с прекрасной девушкой, когда в его жизнь вторгается мисс Пенклоза, уродливая сорокапятилетняя калека, обладающая способностью к гипнозу. Из научного любопытства Гилрой позволил ей провести над собою опыт, и этот опыт едва не погубил его жизнь. Мисс Пенклоза заставила его испытывать к себе чудовищное («зверское», по его собственному признанию) влечение, которому он оказался не в силах противостоять. «Эта женщина, по ее собственному признанию, могла осуществлять насилие над моей психикой. Она могла завладеть моим телом и заставить его повиноваться. У нее была душа паразита; она и есть паразит, чудовищный паразит. Она вползает в мою оболочку, как рак отшельник в раковину моллюска. <...> Я помню, как однажды она провела рукой по моим волосам, как будто лаская собаку; эта ласка доставила мне наслаждение. Я весь дрожал под ее рукой. Я был ее раб душой и телом; в тот момент я наслаждался своим рабством».

Прочти мы эти слова у какого нибудь другого писателя, более склонного к психологии, подумали бы, что здесь метафорически описывается любовь – разве она не такая? И разве сам доктор не так описал любовь Джока к Эди? Но маловероятно, что Конан Дойл в «Паразите» имел в виду именно это: скорей всего он честно писал о гипнозе, которым всегда интересовался. Когда до Гилроя доходит, что его любовь вызвана искусственно, он говорит мисс Пенклозе, которую называет ведьмой и дьяволом, что никогда не полюбит ее по настоящему. Мисс Пенклоза в ответ разражается беспомощными, вполне искренними слезами: она любит Гилроя и ничего не может с собой поделать; гипноз был единственным средством. Поняв, что ее отвергают, она начинает мстить – изобретательно и жестоко. Ее власть над Гилроем заканчивается лишь с ее смертью. Заманчивое предположение, что Конан Дойл в жизни столкнулся с некоей демонической женщиной, которая чуть не завладела его душой, к сожалению для современного изыскателя и к счастью для нашего героя, не имеет под собой никаких оснований. Такая женщина, как мисс Пенклоза, действительно существовала – чуть дальше мы назовем ее имя, – и Дойл действительно был с нею знаком, но ничего романтического в их отношениях не было.

В повести не происходит ничего такого уж страшного; внешне вообще почти ничего не происходит, вся борьба разворачивается в сознании героя и, собственно говоря, не до конца ясно даже, не является ли Гилрой попросту сумасшедшим, который все это себе вообразил; но при чтении не оставляет ощущение тревоги и неуюта и предчувствие того, что ужасное вот вот должно случиться; это и есть психологический триллер. Сам автор, однако, считал «Паразита» нестоящей вещью, тогда как «Изгнанников», к примеру – стоящей.

Эссе «За волшебной дверью» дает очень простое объяснение его оценкам. Оказывается, самое важное в художественном произведении – это «широта поставленных проблем» и «значимость изображенных событий и лиц». Просто манифест социалистического реализма. Где уж там тягаться бедной мисс Пенклозе и даже Холмсу с «Королем Солнце» по значимости и широте проблем! Нет, Дойл, разумеется, признавал, что о маленьких людях можно написать хорошее произведение. Самому ему маленькие люди удавались очень хорошо. Но он не верил, что о больших можно написать плохо, и искренне удивлялся (себе в том числе, надо думать), что кому то хочется писать о маленьком, когда существует великое, и мягко пенял любимому Вальтеру Скотту за то, что тот не описал Наполеона, а также Первый крестовый поход. «Представьте себе в качестве примера, что великие мастера прошлого искали свои модели, например святых Себастьянов, на постоялых дворах, когда буквально на их глазах Колумб открывал Америку» (как вообще можно писать и думать о чем либо, когда существует Америка, самая лучшая, важная и интересная вещь в целом мире?). Литературные критики говорят иногда, что писатели, избирающие в герои знаменитых людей, делают это из за подсознательного желания примазаться к чужой славе. К Дойлу это, во всяком случае, отношения не имеет. Он был не только одним из самых высокооплачиваемых, но и одним из самых знаменитых писателей Великобритании, а потом и всего мира; никуда ему не было нужды примазываться. Сказать, что он обожал «больших людей», тоже нельзя: герцог Монмаут, Людовик XIV, Наполеон – все они изображены весьма малопривлекательными. Возможно, он просто считал нужным писать о тех, о ком сам любил читать. В обширном перечне его любимых книг биографическая литература занимает громадное место.

Летом в Норвуд повадились журналисты и фотографы – слава накладывает обязанности. Конан Дойл сперва давал интервью очень охотно, потом ему начало надоедать. Журналисты спрашивали преимущественно об одном и том же: когда ждать новых рассказов о Холмсе. Но были и интересные проекты: журналист Гарри Хоу в августе 1892 го подготовил для «Стрэнда» очерк под названием «Один день с Конан Дойлом», где повседневная жизнь семейства Дойлов была описана во всех мелочах очень живо. Очерк Хоу получился не совсем стандартным: если большинство журналистов искали в Конан Дойле приметы «детектива», отмечая «проницательный взгляд глубоко посаженных серых глаз» и тому подобное, то Хоу писал, что ничего этого он не обнаружил. «Он просто очень веселый, приветливый, очень домашний; плечистый великан, который жмет вашу руку так крепко, что в избытке дружелюбия может ненароком вас покалечить». Хоу рассказал, что весь дом доктора увешан акварелями и карандашными набросками его отца. Это была правда, и доктору было приятно, что об этом написали. Слава, свалившаяся ему на голову, не тяготила его. Не в пример профессору Челленджеру он обожал гостей, званых и незваных, и с репортерами был приветлив.

Часто задавали вопросы о прототипе героя; Дойл назвал доктора Белла. Журналисты полетели к Беллу – брать интервью у него. Тот сказал: «Конан Дойл силой своего воображения создал очень многое из очень малого, и его теплые воспоминания об одном из бывших учителей всего лишь придали картине живописности». Дойл возразил, что это не так и роль Белла гораздо больше. Но на самом деле Белл сказал чистую правду.

Холмсом интересовались отнюдь не только журналисты: читатели заваливали Дойла письмами, адресованными сыщику. Просили автограф, присылали разные полезные вещи (трубки, скрипичные струны, табак, кокаин), предлагали взяться за какое нибудь расследование. Действительно ли все эти люди верили в реальное существование Холмса? На этот вопрос очень трудно ответить: очень уж загадочная вещь человеческая психика. Холмсу пишут и по сей день. Должно быть, верили отчасти, как дети отчасти верят в Деда Мороза. Человеку, который сам никогда не станет писать писем вымышленному персонажу, это кажется массовым умопомешательством – но и атеисту кажется массовым помешательством вера в Бога. Дойл не поощрял этой читательской веры, она его скорее раздражала. Тем не менее письма он добросовестно прочитывал.

В августе 1892 го Джером предложил Дойлу отправиться с ним в небольшое путешествие по Норвегии. Доктор охотно согласился. Луиза была беременна; предполагалось, что эта поездка будет хорошим отдыхом для нее. Поехала с ними и двадцатитрехлетняя Конни. Катались на лошадях, ходили в кафе; компания получилась веселая. Джером отозвался о Дойлах как об «очень энергичном семействе» и восхищался красотой Конни. Доктор попытался быстренько выучить норвежский язык; у него были хорошие лингвистические способности, но времени оказалось уж очень мало: когда он храбро пытался заговаривать со встречными норвежцами о погоде, они его не понимали.

Сразу по возвращении из поездки Джером, Дойл и Конни совершили экскурсию в «черный музей» Скотленд Ярда; их сопровождал молодой талантливый журналист Эрнест Хорнунг. Конни произвела на него неизгладимое впечатление. Ожидалась свадьба. Доктор был рад: Хорнунг, милый обаятельный юноша, спортсмен, заядлый крикетист, ему очень нравился. После свадьбы сестры доктор Дойл первое время будет поддерживать молодую семью деньгами, но продлится это недолго: Хорнунг скоро сам станет вполне преуспевающим литератором.

Дома доктор засел за рассказы о Холмсе. Но эта работа была на некоторое время прервана. Причиной тому была телеграмма от Джеймса Барри: он сообщал, что ему очень плохо, просил приехать. Он жил в это время в городе Олдборо. Доктор Дойл бросил все дела и примчался. У Барри был бронхит, но звал он своего друга не из за болезни. Когда сходятся два писателя, высоко ценящих работу друг друга, им порой приходит в голову написать что нибудь совместно. Барри предложил Дойлу написать... либретто для оперетты. Оперетты, или комические оперы, которые пустили в оборот Гилберт и Салливан, были тогда в большой моде. Режиссер Дойли Карт, ставивший произведения Гилберта и Салливана в Лондоне, в 1881 м открыл театр «Савой»; он и сделал Барри заказ. Музыку написал композитор Эрнест Форд, протеже Салливана.

«Предложил» – не совсем точное слово. Барри умолял: он уже подписал договор с театром «Савой», но, начав работу, почувствовал, что не справляется. Он уже набросал первый акт и часть второго, Дойлу оставалось «всего лишь» сочинить диалоги и стихи. Доктор всегда горячо привязывался к людям и ради обретенного товарища готов был на что угодно – только этим можно объяснить тот факт, что он даст свое согласие на подобную авантюру. Оперетта имела дурацкое название «Джейн Энни, или Приз за примерное поведение» («Jane Annie: or, the Good Conduct prize») и не менее дурацкий сюжет, с которым оба соавтора справиться так и не смогли. Действие происходило в закрытой женской школе: в окна к девушкам влезали студенты, было много переодеваний, розыгрышей, беготни и даже игра в гольф.

Оперетта впоследствии (в мае 1893 года) оглушительно провалилась; авторы со второго акта убежали домой. Затем они внесли в либретто изменения, и пьеса кое как выдержала 50 представлений, после чего канула в Лету. «Подлинное содружество в ходе подготовки этого спектакля было тем не менее очень увлекательным и интересным, провал же мучительно ощущался нами в основном потому, что мы подвели режиссера и труппу. Критика жестоко поносила нас, но Барри с большим мужеством перенес все это». Вообще то критика была не так уж жестока: большинство рецензентов честно пытались найти в спектакле что нибудь хорошее – например красивых девушек актрис, которым удались женские роли.

«Диалоги идиотские, но музыка прелестна», – сказал Салливан. «Самый бессовестный вздор, какой только могли позволить себе два уважаемых джентльмена» – так отозвался о «Джейн Энни» ядовитый Бернард Шоу. (Конан Дойл, обычно чуждый яда, о Шоу сказал следующее: «Странно, что все те безобидные овощи, которыми он питался, делали его неуживчивее и, должен добавить, немилосерднее плотоядного человека, и мне не встречалось литератора, более безжалостного в отношении чувств других людей». Забавно, что вегетарианца Толстого добрым человеком тоже редко кто называл.) После этой истории Дойл с Барри никогда ничего вместе не писали; дружеские отношения между ними сохранялись всегда, хотя из слов Дойла, несколько туманных, можно понять, что взаимная привязанность все же пошла на убыль.

В октябре к Дойлам приехала вторая сестра доктора, двадцатишестилетняя Лотти. На этом приток женщин в Норвуд временно завершился. 15 ноября 1892 года Луиза родила сына. Его назвали Аллейном (в честь героя «Белого отряда») Кингсли Конаном; сокращенно Кингсли. Естественно, Дойл назвал рождение сына главным событием всей его жизни в Норвуде. Осенью он также ввязался в публичную полемику в газете «Дейли кроникл», возмутившись тем, что старый флагманский корабль Нельсона было решено продать Германии на утилизацию. Он нежно любил памятники и реликвии. В Чикаго открывалась большая военно историческая экспозиция, в которой предусматривался и британский зал; доктор, волнуясь, писал в «Таймс», что нужно послать в Штаты три полковых оркестра, которые украсили бы выставку.

В 1893 году (по другим источникам – в 1891 м) Дойл вступил в Общество психических исследований (Psychical Research Society) – организацию, изучающую «все случаи, касающиеся проявления потусторонних сил». В наши дни аналогичные общества определяют предмет своего изучения как «паранормальные явления». Общество, среди членов которого были солидные ученые естественники, медики и другие уважаемые люди (натуралист Рассел Уоллес, физики Уильям Крукс и Оливер Лодж, философ Уильям Джеймс, будущий премьер министр Артур Бальфур), подходило ко всем изучаемым случаям основательно и довольно беспристрастно, стараясь не руководствоваться принципом «верю не верю»; их выводы по большей части носили вполне трезвый характер. Многими годами позднее Дойл будет воспринимать эту основательность и беспристрастность как предвзятость и чуть ли не предательство. Но в этот период ему был близок именно такой подход.

Анализ материалов, собранных обществом, открыл Дойлу значительное количество случаев, не имеющих объяснения, а также ряд мистификаций. Но наличие мистификаций Дойла уже давно перестало смущать. Он стал одним из наиболее активных членов общества и получил полномочия выезжать в качестве наблюдателя на места, где происходили какие нибудь странные события, которые мы бы назвали полтергейстом. Однажды в компании с двумя другими наблюдателями он был откомандирован ночевать в «дом с привидением»; в первую ночь, по его словам, ничего не произошло, во вторую наблюдатели услышали шум: звуки напоминали удары палкой по столу. «Мы, разумеется, приняли все меры предосторожности, но нам не удалось найти объяснения этому шуму, однако мы не могли бы поручиться, что с нами не сыграли какой то замысловатой дурной шутки. На этом дело пока и кончилось. Тем не менее несколькими годами позже я встретил одного из жильцов этого дома, и он сказал мне, что уже после нашего посещения в саду при доме были отрыты останки ребенка, закопанные, по видимому, довольно давно». Дойл счел это совпадение достаточным доводом в пользу подлинности существования призрака.

Общество психических исследований выпускало еженедельник «Лайт», который, по мнению нашего героя, «на каждом своем квадратном дюйме выказывал не менее мудрости, нежели любой издававшийся в Великобритании журнал». Дойл писал туда статьи, участвовал во всех конференциях общества, а также использовал свое членство в других обществах (литературных) для того, чтобы пригласить кого нибудь из проповедников спиритизма выступить перед более широкой аудиторией. Он регулярно присутствовал на спиритических сеансах, «давших удивительные результаты, включая множество материализаций, видимых в полумраке». Медиумом на этих сеансах бывала, в частности, знаменитая Эвзапия Палладино – неграмотная итальянская крестьянка, инвалид, собиравшая толпы зрителей, среди которых было множество серьезных ученых. Вот и обнаружилась зловещая мисс Пенклоза – правда, Дойл в «Паразите» ее очень сильно романтизировал, как и положено писателю. В репертуаре Эвзапии были перемещение предметов без контакта с медиумом, левитация столов и других предметов, левитация самого медиума, появление материализованных рук и лиц, мерцание огней, звучание музыкальных инструментов без участия человека и многое другое. Вскоре она была изобличена в мошенничестве. Станислав Лем, который этим вопросом интересовался, писал об Эвзапии: «Те, кто остались ей верны, утверждали, что она обманывала только тогда, когда ослабевали ее природные способности, чтобы не разочаровать участников сеанса». Доктора Дойла к этим «верным» можно отнести лишь отчасти: с одной стороны, он придерживался мнения, что «медиумы, вроде Эвзапии Палладино, могут поддаться искусу трюкачества, если им изменяет их природный медиумический дар, тогда как в другое время достоверность их дара не может быть подвергнута никакому сомнению», с другой – считал для себя лично неприемлемым впредь иметь дело с медиумами, которые хоть однажды скомпрометировали себя шарлатанством.

Занимался доктор и более полезными (с точки зрения истории литературы) делами: за осень 1892 го и начало 1893 года он написал восемь рассказов, которые вместе с тремя уже написанными летом войдут в сборник «Записки о Шерлоке Холмсе» («The memoirs of Sherlock Holmes»): «Приключение клерка» («The Stockbroker's Clerk»), «Глория Скотт» («The „Gloria Scott“»), «Обряд дома Месгрейвов» («The Musgrave Ritual»), «Рейгетские сквайры» («The Reigate Puzzle»), «Горбун» («The Crooked Man»), «Постоянный пациент» («The Resident Patient»), «Случай с переводчиком» («The Greek Interpreter»), «Морской договор» («The Naval Treaty»). В рассказах этой серии Дойл впервые поведал публике о юных годах Холмса; «Глория Скотт» – это самое первое дело, которым занимался великий сыщик. Взрослый же Холмс продолжал упрощаться; в «Случае с переводчиком» Уотсон определял его как «мозг без сердца, человека, настолько же чуждого человеческих чувств, насколько он выделялся силой интеллекта». (Так, во всяком случае, все обстояло на первый взгляд: в следующей главе мы будем говорить об этом подробно.) В том же рассказе в первый и, как предполагалось, в последний раз появился Майкрофт Холмс. Неподвижный, он был еще больше, чем его брат, похож на мыслящую машину; от любителей выискивать тайные смыслы, запрятанные в именах, конечно же не должно укрыться пророческое созвучие «Майкрофт – Майкрософт».

Этой же осенью первая дюжина рассказов, опубликованных в «Стрэнде», вышла отдельной книгой. А в «Стрэнде» с декабря 1892 го уже начал печататься новый цикл, который открыл «Серебряный». Но в цикле не было последнего, двенадцатого рассказа.

В 1893 году Конан Дойл увидел Рейхенбахский водопад и понял, как умрет Шерлок Холмс. Биографы, однако, не пришли к единому мнению относительно того, когда именно это случилось. До Мартина Бута почти все считали, основываясь на книге Дж. Д. Карра, что доктор с женой в 1893 м посетили Швейцарию дважды: в январе и в августе, причем у водопада они побывали в январе. Но Бут был убежден (и убедил большинство последователей), что это ошибка и Дойлы впервые приехали в Швейцарию только в августе, когда доктор был приглашен читать в Лозанне и Люцерне лекции на тему «Беллетристика как часть литературы» (в лекциях рассказывалось о творчестве британских писателей: Гарди, Мередита, Киплинга, Стивенсона). Что же касается января, то Луиза тогда только только родила и не могла сопровождать мужа, а один он бы вряд ли поехал – просто незачем было. Так или иначе Дойлы по Швейцарии путешествовали; красота Альп доктора поразила, и он написал поэму «Альпийская стена» («An Alpine Wall»). Когда Дойлы (то ли в августе, то ли в январе) ночевали в маленькой гостинице на перевале Жемми, расположенной на вершине горы и почти отрезанной от мира, доктору пришел в голову сюжет для рассказа или повести: в гостинице застревает группа людей, которые ненавидят друг друга; перевалы заметены снегом, люди не могут уехать – и каждый день приближает их к трагедии. Уже на пути домой Дойл случайно купил сборник рассказов Мопассана, которого никогда прежде не читал. Действие рассказа «Гостиница» происходило в том же месте, где только что останавливались Дойлы, и сюжет был в точности тот же самый. Это совпадение доктор всю жизнь считал не случайным: по его мнению, Провидение, подсунув ему в нужный момент книгу Мопассана, уберегло его от обвинений в плагиате. Мопассана он с тех пор очень полюбил – во всяком случае, рассказы, – правда, был несколько смущен «нарушением приличий» в мопассановских текстах. «По сути, нет причин, почему писатель должен перестать быть джентльменом или почему он должен писать для женского глаза то, за что справедливо получил бы пощечину, если бы прошептал свои слова женщине на ухо».

Из Люцерна Дойлы отправились в Цермат (это уже точно было в августе), где познакомились с двумя английскими священниками, один из которых, Хокинг, в своих мемуарах запечатлел все подробности этого знакомства: беседовали о Холмсе, доктор сообщил, что намерен от него избавиться, но еще не придумал, как именно: современные биографы считают мемуары Хокинга главным доказательством того, что Дойл в Мейрингене, где находится Рейхенбахский водопад, ранее не бывал и только в августе увидел его. «Это поистине страшное место. Вздувшийся от тающих снегов горный поток низвергается в бездонную пропасть, и брызги взлетают из нее, словно дым из горящего здания. Ущелье, куда устремляется поток, окружено блестящими скалами, черными как уголь. Внизу, на неизмеримой глубине, оно суживается, превращаясь в пенящийся, кипящий колодец, который все время переполняется и со страшной силой выбрасывает воду обратно на зубчатые скалы вокруг». Такое место наводит на мысли о катастрофе и смерти.

К 1893 году Дойл уже принял твердое решение вырваться из кабалы Ньюнеса. Мемуары Марбо его вдохновили: он задумывал вторую вещь о Наполеоне. Рейхенбахский водопад решил проблему Холмса; вернувшись домой, доктор написал заключительную, как ему думалось, вещь, посвященную сыщику – «Последнее дело Холмса» («The Final Problem»). Мэри Дойл он сообщил, что дописал до половины последний рассказ о Холмсе, и, зная, как она встретит подобное заявление, все же объявил: «Этот джентльмен исчезнет, чтобы больше не вернуться». (Дразнил он свою мать, что ли?) Тут то и возникает загвоздка: письмо к Мэри датировано апрелем, а вовсе не августом. Доктор все таки был у Рейхенбахского водопада в январе? Бут считает, что в письме к матери Дойл говорит не о «Последнем деле Холмса», а о каком то другом рассказе (о каком – неизвестно) – ведь водопад в письме не упоминается. Сплошные неясности. Но в любом случае вопрос о смерти Холмса был решен не позднее августа. Это важно, поскольку многие изыскатели упорно доказывают, что убийство Холмса суть моральное самоубийство Конан Дойла, измученного горестями и бедами, ощущавшего вину и стремившегося себя покарать. На самом деле никаких бед у него до осени 1893 года не было. Летом он, счастливый, выдал Конни замуж за Хорнунга, потом, такой же счастливый, поехал с Луизой в Швейцарию, где она прекрасно себя чувствовала. Горести и беды придут в октябре, когда Холмса уже не будет на свете. Так что с не меньшим основанием можно предположить, что именно за его безвременную смерть Провидение и покарало семью Дойлов, а гонорар за «Последнее дело», полученный автором, представляет собой тридцать иудиных сребреников.

Рассказ «Последнее дело Холмса» примечателен также тем, что в нем впервые появился профессор Мориарти, великий и ужасный. Снова поиски прототипов – начиная с тех двух мальчиков, что учились в одном колледже с Артуром Дойлом. Литературоведы упорно отказывают беллетристам в умении творить людей посредством собственного воображения: все персонажи непременно должны быть с кого то списаны. Был, например, в Лондоне некий Мориарти, который убил жену и о нем много писали в газетах... Сейчас общепринятым является мнение, что прототип Мориарти – человек по имени Адам Уорт, и Дойл, по утверждению холмсоведа Винсента Старрета, сам об этом говорил. Уорт родился в Штатах, был талантливым преступником, в 1870 х годах – отчасти из за преследований со стороны агентства Пинкертона – переехал в Лондон и создал там целую уголовную империю, функционировавшую с точностью часового механизма. В 1893 году, когда Уорт был уже арестован и содержался в тюрьме, большую статью о его жизни и приключениях опубликовала «Пэлл Мэлл газетт»; Дойл эту статью наверняка читал.

Однако поскольку Уорт никогда не был ученым, а Мориарти – математик и астроном, – существует версия, что его прототип – американский астроном Саймон Ньюкомб, известный дурным характером. Литературовед Валерий Ярхо, сопоставляя дореволюционные и советские переводы «Последнего дела Холмса», отметил, что в «Ниве» за 1898 год в абзаце, где излагается биография Мориарти, была фраза: «Высокое развитие не уничтожило в нем природных дурных наклонностей, но наоборот, дало им обширное применение, ни одно злодейство анархистов не обошлось без ученого содействия профессора Мориарти», и сделал вывод, что Мориарти на самом деле революционер террорист, глава боевой организации анархистов. «Однако появление на страницах изданной в СССР книги „революционера с наследственным стремлением к злу“, мерзкого уродца с огромной головой и „повадками змеи“, было решительно невозможно». Убедительно, но вот только одна мелочь мешает: в подлиннике Дойла нет ни слова об анархистах. Советские переводчики иногда искажали тексты Дойла, но «Последнее дело Холмса» они переводили точно.

Шерлок Холмс подвел итог своей недолгой жизни: «Я принимал участие в тысяче с лишним дел и убежден, что никогда не злоупотреблял своим влиянием, помогая неправой стороне». Его предсмертная записка полна тихого достоинства и печали. Когда «Последнее дело Холмса» будет опубликовано в «Стрэнде», читатели встретят его страшным взрывом негодования. Конан Дойл скажет по этому поводу: «Я слышал, что многие даже рыдали, сам же я, боюсь, остался абсолютно холоден и лишь радовался возможности проявить себя в иных областях фантазии». Свободе он конечно же радовался, но. Флобер плакал над умирающей Эммой Бовари; можно ли поверить, что сентиментальнейший доктор Дойл, взахлеб рыдавший над «Ветераном 1815 года», не пролил у Рейхенбахского водопада совсем уж ни единой слезы? Всплакнул наверняка. Все будут плакать. Попробуйте на мгновение вообразить себе мир, в котором не существует «Собаки Баскервилей». Чтобы не заплакать, нужно иметь сердце из железа.





Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   22




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет