СКВОЗЬ ПЕЛЕНУ
После провала «Джейн Энни» Барри написал остроумную пародию на рассказы о Холмсе. Это была далеко не первая пародия; первую написал Роберт Барр, и она называлась «Знаменитая загадка Пеграма». Пародия Барри носила название «Приключения двух соавторов», и в ее финале Холмс говорил Конан Дойлу: «Дурак ты, дурак! Столько лет ты жил благодаря мне в роскоши. С моей помощью ты немало покатался в кебах, где до того не ездил еще ни один писатель. Отныне будешь ездить только в омнибусах!» Дойлу эта пародия страшно нравилась. Он в общем и целом признавал моральную правоту Холмса, но менять своего решения не собирался. Он был теперь свободен и мог писать те «серьезные вещи», от которых его отвлекали Холмс с Ньюнесом. Ничто не предвещало беды.
Ночью 10 октября умер Чарлз Дойл. Свидетельство о смерти, составленное в лечебнице Крайтона в Дамфрисе, где он находился в последний год жизни, объявило причиной смерти эпилепсию. Чарлз оставил после себя альбом – дневник и рисунки. Этот альбом стал общественным достоянием лишь в 1977 году; записи в нем указывают на то, что существовали и другие альбомы, но они так и не были обнаружены. Все записи свидетельствовали о том, что Дойл тяготился положением сумасшедшего и пытался доказать свою вменяемость. «Постоянно имейте в виду, что книга сия целиком приписывается безумцу. Где же, по вашему, находятся точные границы интеллекта или благородного вкуса?» Он рисовал в альбоме зверей, птиц, цветы, скелеты, фей и других фантастических существ. Портреты женщин кошек и зеленых человечков нередко сопровождались подписями о том, что художник видел эти существа собственными глазами. (До какой степени психика Чарлза была расстроена – так пока и не установлено, хотя исследователи много занимаются этим вопросом.)
Чарлза похоронили по католическому обряду. Мэри Дойл огорчилась настолько, насколько этого требовали приличия. Но на Артура Дойла рисунки и записи отца произвели страшно тяжкое впечатление. Когда близкий человек умирает, одинокий и обиженный, единственное, за что можно уцепиться, – надежда еще раз встретиться и поговорить, не в этом мире, так в каком нибудь ином. Из дневника Чарлза можно сделать вывод о том, что он в возможность подобного общения верил твердо и хотел, чтоб и сын поверил в нее. В 1924 году Конан Дойл организует первую (и на многие десятилетия – единственную) выставку работ отца в Лондоне; едва ли не сильнее всех картинами Чарлза окажется потрясен вечный недруг Дойла Бернард Шоу.
В ноябре случилось новое несчастье: у Луизы начались кашель и боли в боку. Дойл послал за своим коллегой Дальтоном, жившим по соседству; тот диагностировал туберкулез, причем в очень серьезной форме – так называемую скоротечную, или галопирующую чахотку, не дающую никакой надежды на выздоровление. Дойл не поверил. Пригласил другого врача, Пауэлла, более авторитетного. Тот подтвердил диагноз коллеги. Сказал, что болезнь незамеченной развивалась уже несколько лет, а теперь жить Луизе осталось три четыре месяца. В тот же день Дойл написал матери, что продает дом и все имущество и уезжает с женой в Швейцарию: «Нам нужно принимать то, что уготовила нам судьба, но я надеюсь, что все еще обойдется». Надеялся в действительности или нет – неизвестно. В Альпах некоторые туберкулезные больные выздоравливали. Известно было, как капризен туберкулез: больной, которого признают безнадежным, мог поправиться, а легкий вроде бы больной – умереть.
Врачи рекомендовали Сент Мориц, но потом было решено поселиться в Давосе. Дом пока что не продавали, в нем осталась мать Луизы с детьми. Дойлы прибыли в Давос в конце ноября 1893 года и поселились в отеле «Курхауз». Ухудшения здоровья у Луизы не было, но не было и улучшения. Она переносила свою болезнь стоически кротко. Позднее Дойл напишет матери: «Я прожил шесть лет в больничной палате; о, как я устал от этого. Милая Туи: меня это мучило сильнее, чем ее – она никогда не мечтает, не фантазирует, и я рад этому».
В декабрьском номере «Стрэнда» было опубликовано «Последнее дело Холмса». Читатели были возмущены; 20 тысяч подписчиков отказались от журнала в знак протеста. У дверей редакции собирались делегации, требовавшие вернуть Холмса. Редакторы «Стрэнда» предполагали, что последствия гибели сыщика будут для них очень скверными, но такого коллективного безумия они и представить не могли. Гринхоф Смит и Уотт забрасывали доктора письмами. «Я не мог бы оживить его, даже если бы хотел, потому что я так объелся им, что у меня к нему такое же отношение, как к паштету из гусиной печени, которого я однажды съел слишком много и от одного названия которого меня до сих пор мутит», – писал Дойл; а тем временем обезумевшие от горя читатели звонили в Норвуд и угрожали расправиться с автором, если он не исправит свою ошибку. Стивен Кинг описал эту ситуацию в «Мизери»; возможно, и Конан Дойл мог написать нечто подобное – жестокие женщины у него получались. Но ему было совсем не до того.
В Давосе он начал работу над «Письмами Старка Монро». В возрасте тридцати четырех лет он подводил итог своей молодости: такое обычно делается, когда человеку очень тяжело. Об этой книге мы уже говорили очень подробно, умолчав лишь о ее финале. Вот он: «Доктор и миссис Монро были единственные пассажиры в ближайшем к локомотиву вагоне, и оба были убиты на месте. Он и его жена всегда хотели умереть одновременно; и тот, кто их знал, не будет жалеть, что кто либо из них не остался оплакивать другого. Он застраховал свою жизнь на тысячу сто фунтов. Эта сумма оказалась достаточной для поддержки его семьи, – что, ввиду болезни отца, была единственным земным делом, которое могло бы его тревожить». Книга была и признанием умирающей жене в любви, и мольбой о прощении, с которой доктор не успел обратиться к отцу. Посещала ли его мысль уйти из жизни, когда Луиза умрет? На первый взгляд, исходя из его жизнерадостного характера и из того, что он не так уж страстно был влюблен в жену, это представляется невероятным. Но – не невозможным. Раскаяние и жалость были уж очень велики. И очень всё сухо, практично и продуманно, даже сумма страховки (с поправкой на разницу в материальном положении молодого врача и знаменитого писателя). Закончив повесть, Дойл отослал ее Джерому в «Айдлер». А несколько дней спустя Луизе стало лучше. Как будто Дойл подкупил или разжалобил судьбу – его жена проживет еще много лет.
Воспрянув духом, Дойл сразу же принялся работать с удвоенной энергией. Он за несколько дней написал «Паразита» и сразу взялся за новый, как сказали бы нынче, проект: серию рассказов о бригадире Жераре, человеке, «которого искушал маршал Бертье, который был впереди в отчаянной скачке на парижской дороге, удостоился объятий самого императора и ехал с ним в лунную ночь по лесу Фонтенбло» – самую, пожалуй, жизнерадостную вещь из всего, что было им когда либо создано, и, как многие считают, лучшую. Сам автор, однако, был о жераровских рассказах столь же невысокого мнения, как и о холмсиане: по его собственным словам, он намеревался «создать стоящую книгу, нарисовать всеобъемлющую картину наполеоновской эпохи и передать ее дух», но его «амбиции оказались выше сил» – и, на счастье читателя, всеобъемлющая картина не нарисовалась, а написалась великолепная книга. «Слушая мои рассказы, вы должны помнить, что перед вами человек, который видел историю, так сказать, изнутри. Я рассказываю о том, что видел своими глазами и слышал своими ушами, так что вы не пытайтесь возражать мне, ссылаясь на какого нибудь ученого или писателя, написавших исторические книжки или там мемуары», – предупреждает Этьен Жерар, как и Джок Колдер в «Великой тени», сразу надевая на читателя волшебные очки.
Готовясь к работе, Дойл, как всегда, изучил все документальные источники, что были ему доступны; но главным источником послужили уже упоминавшиеся мемуары генерала Марбо, которые Дойл прочел сперва в переводе, затем в подлиннике. (Существовал в наполеоновские времена реальный Этьен Жерар, маршал, а впоследствии премьер министр Франции, но к нему рассказы Конан Дойла не имеют отношения.)
Приключений в книге Марбо было столько, что и придумывать ничего не нужно; в некоторых рассказах Дойл лишь видоизменил эти приключения. Но он очень сильно изменил тон.
«Я могу сказать без особой похвальбы, что природа отпустила мне немало мужества; я даже добавлю, что бывало время, когда мне нравилось быть в опасности, о чем достаточно, по моему, свидетельствуют мои тринадцать ранений и некоторые непростые приключения, которые я выполнял»32. Это цитата из подлинных мемуаров Марбо.
«Я прекрасный солдат. Говорю это не из тщеславия, а потому что это истинная правда». «Меня ранили из ружей, из пистолетов, осколками ядер, не говоря уж о том, что неоднократно протыкали штыком, копьем, саблей и наконец шилом, что было всего больнее». А это – Этьен Жерар, которого придумал Конан Дойл, «сплошные усы да шпоры» (так назвал его Лассаль), «самая тупая голова и самое отважное сердце во всей армии», по словам самого Наполеона.
Марбо был человек действительно бравый и выдающийся, и описанные им подвиги во многом соответствуют действительности; как большинство мемуаристов, он относился к себе очень серьезно. Жерар тоже относится к себе с чрезвычайной серьезностью. Повествуя о себе, он никогда не улыбается: «Я чувствовал себя покровителем одинокой женщины и, зная, какой я опасный человек, строго следил за собой». Улыбается автор, спрятавшийся за текстом так, что его нипочем не найдешь. В каком то смысле можно сказать, что Жерар – это Холмс и Уотсон в одном флаконе. Он сам совершает подвиги и сам о них рассказывает – рассказывает так, как мог бы рассказывать барон Мюнхаузен, но Мюнхаузен никогда бы не признался, что кто то назвал его «самой тупой головой».
Первый рассказ серии о Жераре, который написал Дойл, – «Как бригадир был награжден медалью» («How the Brigadier Won His Medal»); стоит заметить, что еще раньше он написал «Романс ведомства иностранных дел» («A Foreign Office Romance»), где нет Жерара, но действует изобретательный и отважный французский агент, благодаря которому удается на выгодных условиях подписать Амьенский договор: персонаж еще не оформился, но структура и тематика настолько близка к серии, что в некоторых сборниках «Романс» включают в жераровский канон. В «Медали» Жерар уже предстает во всей красе; здесь же появляется и второй герой – Наполеон, на которого читатель глядит сквозь волшебные очки, услужливо предоставленные Жераром, и видит, что пред ним стоит «...коротышка, на дюйм ниже любого из полдюжины мужчин, широкий в плечах, – правда, я и сам не такой уж рослый. Кроме того, бросалось в глаза, что туловище у него длинное, а ноги короткие. Большая, круглая голова, поникшие плечи и гладко выбритое лицо делали его больше похожим на профессора Сорбонны, чем на первого полководца Франции. Конечно. О вкусах не спорят, но мне сдается, что если б я мог прилепить ему пару добрых кавалерийских бакенбард вроде моих, это ему не повредило бы».
Наполеон поручает Жерару доставить важное письмо, нарочно посылая его (в письме – дезинформация) самым длинным и опасным путем в расчете на то, что письмо попадет к врагу; но Жерар, не понимающий хитростей, от врагов успешно ускользает, после чего, до слез обиженный императорскими попреками, и получает звание «самой тупой головы и самого отважного сердца». Отметим, что в «Медали» фигурируют казаки – «лица, заросшие волосами до самых ушей, овчинные шапки и разинутые рты», а также очень милый «граф Боткин из императорского донского казацкого полка», прекрасно говорящий по французски.
После «Медали» Дойл написал в 1894 и 1895 годах еще семь рассказов серии (в сборниках их обычно размещают так, чтобы соблюсти хронологию подвигов бригадира, но мы приводим их в той последовательности, в которой они публиковались в «Стрэнде»): «Как бригадиру достался король» («How the Brigadier Held the King»), «Как королю достался бригадир» («How the King Held the Brigadier»), «Как бригадир перебил братьев из Аяччо» («How the Brigadier Slew the Brothers of Ajaccio»), «Как бригадир попал в Черный замок» («How the Brigadier Came to the Castle of Gloom»), «Как бригадир померился силами с маршалом Одеколоном» («How the Brigadier Took the Field Against the Marshal Millefleurs»), «Как бригадира искушал дьявол» («How the Brigadier Was Tempted by the Devil») и «Как бригадир пытался выиграть Германию» («How the Brigadier Played for a Kingdom»). Все они в 1896 м будут включены в сборник под общим названием «Подвиги бригадира Жерара» («The Exploits of Brigadier Gerard»), изданный Ньюнесом, а спустя несколько лет Дойл вернется к храброму бригадиру, как вернулся к Холмсу, и напишет новую серию – «Приключения бригадира Жерара» («The Adventures of Gerard»).
Жерар честно следует правилу рассказывать лишь то, что видел собственными глазами: Наполеон появляется в большинстве рассказов обеих серий, но никогда – в своем императорском блеске, в окружении придворных, в битве, а все в какой нибудь «неформальной обстановке», будь то спальня или темный сырой лес. Конан Дойл, как уже говорилось, прочел тьму тьмущую исторических трудов; по некоторым деталям можно видеть, что он пользовался теми же книгами, что и Толстой в «Войне и мире» – в частности, эпизоды, где император треплет своих собеседников за уши, заимствованы из «Истории консульства и империи» Тьера (а ведь мог Дойл и самого Толстого использовать в качестве источника – отсюда граф Боткин с его блестящим французским языком!). Но для читателя дойловских рассказов абсолютно неважно, соответствует ли описание Наполеона реальному Наполеону: есть персонаж Наполеон, «наш маленький человечек с бледным лицом и холодными серыми глазами», как называет его Жерар, и мы с помощью простодушного рассказчика видим его как живого. «Вот так он всегда. Мог беседовать с человеком, как с другом или братом, а потом, когда тот забывал, какая пропасть отделяет его от императора, вдруг словом или взглядом напоминал, что она все так же широка и бездонна. Бывает, я ласкаю свою старую собаку и она осмеливается положить лапу мне на колено – тогда я сбрасываю ее и вспоминаю императора и эту его манеру». Талейран, Лассаль, Мюрат – все очерчены одним двумя энергичными штрихами, к которым ничего не нужно добавлять; это не картина эпохи, а любовный шарж на нее: вспыльчивый, неблагодарный, порою подловатый Наполеон, русские графы, испанские партизаны, – все стараниями Жерара облекается мягкой дымкой, уютной, как дым холмсовских трубок.
«Волшебные очки» бригадира для читателей англичан были волшебными вдвойне, а то и втройне (нам это труднее почувствовать): сквозь них читатели могли видеть не только самих себя такими, какими их видит француз, а также видеть в глазах этого француза отражение своего собственного взгляда на французов. В своих странствиях Жерар неоднократно сталкивается с англичанами – это, наверное, самые смешные и милые эпизоды. Английский чемпион по боксу пытался приобщить Жерара к своему любимому спорту, но закончилось это скверно (для чемпиона): чуждый спортивного духа француз «кинулся на него с воинственным криком и с разбегу пнул его ногой». А рассказ из второго жераровского цикла «Как бригадир убил лису» («How the Brigadier Slew the Fox»), где рядом с героем никакого Наполеона вообще нет, а есть только помешанные на спорте англичане, представляет собой просто шедевр юмористики, которому позавидовал бы Джером. Нельзя сказать, что Конан Дойл не ценил юмора, что он не понимал, как остроумны и смешны его рассказы – он все таки не настолько простодушен, как его герой, – но он совершенно не чувствовал, что создал значительную вещь. Жераровские рассказы – так, пустячок; надо все таки написать о Наполеоне «стоящую книгу». Увы, очень скоро он исполнит свое намерение.
Весной 1894 го Дойл писал «Жерара» как бы мимоходом, тратя на рассказ не больше времени, чем когда работал над холмсианой. У него было много других интересных занятий. Давос в 1894 году не был тем шикарным курортом, куда толпами съезжаются самые богатые и влиятельные люди со всего мира; это было чрезвычайно скучное местечко, лишенное каких бы то ни было развлечений. Ни о крикете, ни о футболе, ни о боксе и речи не было. Доктор нашел выход из положения. Во время поездки в Норвегию он увлекся лыжным спортом и теперь решил, что Альпы – вполне подходящее место для этого занятия. Он выписал из Норвегии несколько пар лыж и пытался соблазнить других постояльцев отеля разделить с ним удовольствие от катания. Никто не соглашался: лыжным спортом «приличные люди» не занимались. Только двое местных жителей, умевших хорошо стоять на лыжах, согласились сопровождать доктора в его экскурсиях; однажды, совершая переход по горам из Давоса в Арос (высота 9 тысяч футов, длина маршрута – 12 миль), все трое едва не погибли, но в конце концов отделались испугом и порванной в клочья одеждой. Это, однако, не отвратило Дойла от лыж – напротив. Он написал ряд очерков для «Стрэнда», в которых рекламировал Давос и восхвалял горнолыжные прелести. Англичане читали, восхищались, верили; постепенно в городок начало стекаться все больше и больше туристов. Интересно, знают ли участники давосских форумов, кому они обязаны этим удовольствием, или им всё равно?
Луиза в лыжных эскападах не участвовала, но каталась в санях и много гуляла; в апреле ей стало лучше настолько, что она начала умолять мужа отпустить ее на некоторое время в Англию к детям. Примерно в это же время самого Дойла настойчиво звали в Штаты: американец майор Понд, известный импресарио, брался организовать турне по нескольким городам с выступлениями перед читателями. Предполагалось, что на этих выступлениях можно будет неплохо заработать. Деньги были нужны: дом в Норвуде так и не продали (где бы тогда жили дети с бабушкой), главный кормилец сгинул в Рейхенбахском водопаде, а лечение туберкулезных больных обходилось очень дорого. Все же вряд ли это было главной причиной, по которой Дойл дал согласие: он мечтал об Америке, как когда то об Арктике, и даже больше. Дойлы приехали в Лондон. Туда же приехала, оставив работу, и Лотти Дойл: она могла теперь составить компанию Луизе. В мае – июне все Дойлы очень много времени проводили вместе; одним из итогов этих посиделок стало то, что Конан Дойл и Уильям Хорнунг, муж Конни, решили совместно написать пьесу о спортсменах времен Регентства33. Материал был богатейший, эпоха интересная, яркая, «вкусная», как сказали бы сегодня, но работа продвигалась медленно: за лето соавторы написали только первый акт. С соавторством у доктора как то все не очень клеилось. (Всего он за свою жизнь написал 12 пьес, треть из которых – в соавторстве.)
В мае Дойл в очередной раз ввязался в литературную полемику, очень для него характерную. Был такой ирландский писатель Джордж Мур, который написал роман «Эстер Уотерс» о мытарствах одинокой матери служанки; крупная фирма «У. X. Смит и сын», занимавшаяся книготорговлей, сочла роман аморальным и отказалась его распространять; он был изъят со всех прилавков. Коллеги не заступились. Доктор Дойл был сторонником морали, но подобные вещи приводили его в бешенство. 1 мая его статья была опубликована в «Дейли кроникл»: «Совершенно очевидно, что обязанность фирмы поставщика состоит в том, чтобы распространять литературу, а не в том, чтобы по собственной инициативе брать на себя незаконные функции цензора. <...> „Эстер Уотерс“ – книга хорошая как в художественном, так и в этическом отношении, и если она окажется запрещена, трудно ожидать, что любое другое правдивое и серьезное произведение сможет рассчитывать на благосклонность фирмы». Представители фирмы «У. X. Смит и сын» в ответ опять выступили с обвинениями Мура в безнравственности и объясняли свой поступок заботой о чувствах подписчиков. Дойл отреагировал еще резче. В конце концов – не сразу – роман «Эстер Уотерс» снова поступил в продажу. Нам все время кажется, что подобные коллизии ушли в прошлое – ан нет, они возникают снова и снова.
Прошло лето, Луиза еще в июне вернулась в Швейцарию; доктору пора было в Америку. Иннес Дойл только что окончил Королевское военное училище, заслужил каникулы и согласился сопровождать брата в американском турне; о лучшем компаньоне и думать было нечего. В конце сентября оба Дой ла отплыли из Саутгемптона на пассажирском лайнере «Эльба», принадлежавшем немецкой компании.
Среди пассажиров были немцы, англичане и американцы. Доктору Дойлу казалось, что немцы к англичанам относятся плохо: «Уже тогда я видел проявления той иррациональной ненависти к британцам, которая за двадцать лет привела к столь ужасному результату, повлекшему за собой крушение Германской империи». Отношения между Англией и Германией, чьи колониальные аппетиты в Африке как раз начинали разгораться в полную силу, действительно были плохи; Дойл, правда, в качестве доказательства ненависти приводит всего один эпизод: в праздничный день салон для пассажиров украсили американскими и немецкими флажками (к американцам, по видимому, немцы относились хорошо), а британского не было. Немцев Конан Дойл всегда терпеть не мог и не ждал от них ничего хорошего; однако его глубоко возмутило то, что американцы не заступились за свою праматерь. Тогда Дойлы сделали из бумаги британский «Юнион Джек» и водрузили его как можно выше; никто их, впрочем, за это не обругал и не побил. Через неделю в порту Нью Йорка Дойлов встречал майор Понд, который «казался абсолютным воплощением своей страны – огромный, точно на шарнирах, с козлиной бородкой и гнусавым голосом». Если даже у влюбленного в американцев Дойла было такое представление о них – грех обижаться, что они как то не так к нему относятся.
Дойл по договоренности с Пондом должен был читать три разные лекции: «Тенденции современной английской беллетристики» (то же самое, что он читал в Швейцарии), «Творчество Джорджа Мередита» и «Чтения и воспоминания» – предполагалось, что в последней он расскажет слушателям о своем собственном творчестве. Материал всех трех лекций впоследствии послужит основой для эссе «За волшебной дверью». Понд предложил очень напряженный график поездок – такой, что Дойл впоследствии назвал свое первое американское турне рабством. Однако в присутствии Понда доктор не роптал, и импресарио потом заметил, что ему редко попадался лектор столь покладистый и на все согласный. Перед тем как отправиться на Средний Запад, Понд привел Дойла для выступления в баптистскую молельню. Доктор, вечно терявший мелкие вещи, посеял где то запонку, и майор одолжил ему свою; за исключением этого инцидента все прошло очень хорошо. Потом в другом городе доктор споткнулся и упал прямо на сцене – без этого, кажется, не обходится ни один рассказ знаменитостей о их публичных выступлениях. Нью йоркские газеты много писали о выступлениях Дойла, называя его «скромным», «радушным» и «славным малым»; хвалили его манеру читать. Аудитории доктор Дойл нравился: «Я читал для публики в точности так, как читал когда то в детстве своей матушке». Это означало – произносить фразы четко и ясно, избегая актерства и длинных слов.
Три лекции доктора постепенно смешались в одну: о своем творчестве он говорить не умел и отказывался, все сводя к рассказам о любимых писателях. Обычно выступление продолжалось около часа: Дойл читал отрывки из Мередита, Стивенсона или Киплинга и свои собственные небольшие тексты, преимущественно отрывки из исторических романов или рассказов о Холмсе; в Штатах он впервые прочел публично «Медаль бригадира Жерара». Потом слушатели могли задавать вопросы – они были чаще всего связаны с Холмсом, и доктор покорно на них отвечал. После Нью Йорка Дойл выступал в Филадельфии, Чикаго, Цинциннати, Детройте, Милуоки – всего посетил 30 городов; везде был хороший прием, но он очень уставал, к тому же после выступлений организаторы всякий раз устраивали щедрый банкет с возлияниями.
Разочаровала ли Дойла Америка? И да и нет. Матери он писал: «Я нашел здесь все то, что ожидал найти, а то дурное, что рассказывают путешественники, есть клевета и чушь. <...> Народ в целом не только самый преуспевающий, но и самый благоразумный, терпимый и неунывающий из всех, мне известных». Но к Британской империи американцы, к огорчению Дойла, не питали ни малейшей симпатии. Опять не вывешивали где положено британских флагов, а некоторые даже позволяли себе (на банкетах) дурно отзываться об Англии. Причин взаимной антипатии в конце XIX века было много, и они отнюдь не сводились к отголоскам войны за независимость; постоянно возникало что нибудь новое. В 1894 м США обвинили Великобританию в том, что при ее попустительстве произошла резня армянского населения в Османской империи; в 1896 м, когда были открыты месторождения золота на Клондайке, между Вашингтоном и Лондоном разразился территориальный спор по поводу границы между Аляской, принадлежавшей Штатам, и Канадой, являвшейся английским доминионом, и президент Рузвельт пригрозил Великобритании, что, в случае ее несогласия, «проведет линию границы там, где, по мнению США, она должна быть».
Конан Дойл считал, что вся тяжесть вины лежит на его собственной стране. В письме своему английскому знакомому Джону Робинсону он писал из Нью Йорка: «Когда я понял, как далеко мы дали им отойти от нас, мне подумалось, что нам следует на каждом фонарном столбе на Пэлл Мэлл вздернуть по одному из наших государственных мужей. Нам – или идти с ними вместе, или быть битыми ими же. Центр тяжести расы находится здесь, и нам следует приспособиться». А в декабре 1897 го Дойл опубликует об англо американских отношениях большую статью в «Таймс», где снова подчеркнет несправедливость Великобритании по отношению к младшей сестре. «Американская история – во всяком случае, если речь идет о внешней политике, – есть, в сущности, не что иное, как сплошная череда конфликтов с Британией, конфликтов, многие из которых, стоит признать, возникли по нашей вине. <...> За всю историю у нас не нашлось теплого слова, чтобы выразить искреннее восхищение достижениями наших заокеанских братьев, их промышленным прогрессом, героизмом в войне и ни с чем не сравнимыми мирными добродетелями. Увлекшись мелкими придирками, мы не заметили великих свершений. Ползая по полу в поисках пятен от плевков, не заметили движения суфражисток и обретения народом права на образование». Мимоходом обратим внимание на то, что суфражизм Дойл назвал в качестве положительного явления – а ведь его всю жизнь корили за ненависть к суфражисткам.
Виновны, да; однако когда на банкетах американцы начинали ругать Британию, доктор Дойл в ответ с покаянием не выступал, а одергивал грубиянов: «Вы, американцы, живете за своим забором и ничего не знаете о реальном мире снаружи». Вряд ли эти речи способствовали усилению любви американцев к Англии. Но так у всех бывает: со своими ругаешь свою страну на все корки, но чужим не дашь о ней сказать плохого слова.
Изредка доктору все же удавалось выкроить день другой, чтоб использовать его по собственному усмотрению. Он сделал то, что давно хотел: съездил в Вермонт, познакомился с Киплингом и за одни сутки обучил его играть в гольф – или, по крайней мере, делать вид, что играет. Читали друг другу стихи, расстались друзьями. Познакомился с американским поэтом Юджином Филдом, с которым будет дружен в течение многих лет. Посетил могилу Оливера Уэнделла Холмса. (В начале декабря, уже накануне отъезда домой, Дойл узнал о смерти Стивенсона на Самоа.) Случайно он обнаружил, что в американских книжных лавках продается сборник его старых рассказов «Убийца, мой приятель» с его именем на обложке, и написал в нью йоркскую газету «Критик» возмущенное письмо по этому поводу: возмущался он отнюдь не тем, что за книгу не было заплачено, а тем, что она была плоха и по своей воле он никогда б эти старые рассказы публиковать не стал: «Вы должны понять ту досаду, которую испытывает автор, чьи произведения, в свое время умышленно умерщвленные, возвращаются кем то к жизни вопреки его воле».
Что касается хорошего заработка, то ничего не получилось. Впоследствии Дойл прочел в журнале «Автор» статью о том, как здорово зарабатывают английские писатели в Америке, и выступил в том же издании с опровержением. «Правда, что Теккерей и Диккенс хорошо там заработали, но чтобы повторить их достижение, необходимо стать новым Теккереем или новым Диккенсом. Британский лектор с более скромным именем вскоре обнаружит, что разница между его заработком и расходами столь мала, что здесь, не выходя из кабинета, он мог бы заработать куда больше». Из этой его статьи мы узнаем, сколько американцы платили за выступление: около 100 долларов (тогдашних, которые были приблизительно равны 2500 современных), 15 процентов – агенту, дорожные расходы, как и проезд в Штаты и обратно – за свой счет. В итоге доход Дойла составил одну тысячу фунтов, и эту тысячу он целиком дал взаймы американскому издателю Сэмюэлу Макклюру, чьи финансовые дела были значительно хуже, чем его собственные.
Понд уговаривал доктора остаться в Америке на Рождество. Но тот отказался категорически – хотел провести праздник с женой и детьми. Пообещал Понду приехать в Штаты на будущий год (не сдержал слова). Во второй половине декабря Дойл прибыл в Лондон и оттуда сразу же поехал в Давос, куда еще осенью вернулась Луиза в сопровождении Лотти (отель теперь был другой – «Бельведер»). Ее состояние по прежнему было вполне удовлетворительным, и она, казалось, забыла о своем диагнозе. Дойл опять занялся лыжами и продолжал рекламировать Давос, затем организовал площадку для игры в гольф и втянул в это дело чуть не всех постояльцев отеля.
Вообще 1894 год, который, как ожидалось, принесет смерть и ужас, оказался довольно спокоен и удачен (то же можно будет сказать и о следующем). В Лондоне с успехом прошла премьера «Ватерлоо» с Ирвингом в роли Брустера. Издательством «Мэтьюен» был выпущен сборник «Вокруг красной лампы», куда вошли преимущественно рассказы о медицине, написанные в разные годы; тематика их воспринималась как чрезмерно натуралистическая (когда доктор годом раньше читал «Проклятие Евы» в лондонском Клубе авторов, многие были шокированы), и Дойлу пришлось снабдить сборник предисловием, в котором он извинялся за то, что честно рассказал о работе врача, и советовал слабонервным женщинам и тем, кто ищет в литературе приятного, не читать подобных историй. В сборник были включены также «страшные» рассказы, опубликованные в «Айдлере» и других журналах в 1892–1893 годах; среди них отметим «Случай леди Сэннокс» («The Case of Lady Sannox»), история жуткая даже по нашим временам – муж принуждает любовника своей жены отрезать ей губы без наркоза, чтение и впрямь не для слабонервных женщин, – а также классический саспенс «№ 249» («Lot No. 249») и полный черного юмора в духе По рассказ «Фиаско в Лос Амигосе» («The Los Amigos Fiasco»). Автор, впрочем, ко всем своим страшным историям относился с абсолютным пренебрежением. Вышли отдельной книгой «Воспоминания Шерлока Холмса». В декабре в «Стрэнде» была опубликована «Медаль бригадира»; рассказ понравился читателям, количество подписчиков снова возросло, Ньюнес был счастлив, и Дойл, которому его новый герой еще не успел надоесть, с удовольствием засел за описание новых подвигов Жерара.
В апреле Дойлы перебрались из Давоса в Ко – местечко на самом берегу Женевского озера. Состояние Луизы продолжало потихоньку улучшаться; на зиму было решено поехать в Египет – доктор надеялся, что тамошний климат может привести к окончательному выздоровлению. В мае Дойл ездил по издательским делам в Англию (в «Лонгмэне» выходил доработанный текст «Писем Старка Монро») и там познакомился со своим коллегой, чьи работы уже читал, – писателем и публицистом Грантом Алленом (сейчас его мало кто знает не только у нас, но и в Англии, а тогда это был автор двух нашумевших романов: «Решившаяся женщина» и «Африканский миллионер»); разговорились о жизни, Дойл объяснил, что в Швейцарии поселился из за болезни жены и, по видимому, навсегда; в ответ Аллен сообщил, что тоже был болен туберкулезом, но вылечился, причем вовсе не в Швейцарии, а в деревушке Хайндхед, расположенной у подножия холма Хайндхед в маленьком графстве Суррей, что на юго востоке Англии. Доктор Дойл, как мы знаем, всегда доверял своим новым знакомым и охотно принимал их советы. Этот совет и вправду оказался хорош. До этого Дойл был твердо уверен, что им с женой суждено провести остаток жизни «в неестественной обстановке иностранных курортов»; ему и в голову не приходило, что они могут спокойно жить на родине, и никто из его коллег не говорил ему о такой возможности.
Он немедленно поехал в Суррей, где никогда не бывал прежде. Местность была несколько суровая, но живописная. «В тех краях бывает две поры: желтая, когда все пылает от распустившегося дрока, и малиновая, когда склоны покрываются тлеющим огнем цветущего вереска. Тогда была малиновая пора. <...> Далеко на запад, горя под лучами раннего солнца, катились волны малинового верескового моря, пока не сливались с темной тенью Вулмерского леса и светлой чистой зеленью Батсерских меловых холмов». Суррей привлекал многих: исследователи насчитали 65 викторианских литераторов, которые в разное время там жили или бывали: среди них – Альфред Теннисон, Джордж Элиот, Герберт Уэллс, Артур Пинеро, Льюис Кэрролл; добавим, что там же Джоан Роулинг поселила опекунов своего Гарри. «На юге Суррея тянулась гряда поросших елью гор, чьи вершины большую часть года были покрыты снегом. Остатки этих вершин сохранились и по сей день – это Лейс Хилл, Питч Хилл и Хайндхед» – так описывает эту местность Уэллс в повести «Это было в каменном веке», а Олдос Хаксли в «Дивном новом мире» прибавляет: «Подернутые смутной английской дымкой, Хайндхед и Селборн манят глаз в голубую романтическую даль». Правда, сухарь Шоу, ненавидевший (или делавший вид, что ненавидит) природу и деревню, назвал Хайндхед «мерзкой торфяной кучкой, ничем не отличающейся от других торфяных кучек». Всё зависит от точки зрения.
Дойлу Хайндхед понравился; как врач он отметил, что песчаная почва, еловый лес и сухой климат (по мнению Шоу, в Суррее всегда идет дождь) подойдут Луизе. Как всегда, он принял решение моментально: дом в Норвуде продать, а в Хайндхеде не покупать готовый дом, а строить новый – средства позволят. Каждое место, где Конан Дойлу приходилось жить, становилось местом действия какой нибудь из его книг; среди холмов Суррея («В ноябре на них ржаво тлеют папоротники, в июле пылает огнем вереск») будет происходить действие романа «Сэр Найджел».
Покупка участка обошлась в тысячу фунтов. Строительство было поручено архитектору Боллу, старинному приятелю Дойла, с которым они когда то в Саутси пытались заниматься телепатией. Дойл сам нашел подрядчиков, сам сделал план дома – сын архитектора, это он умел. Проект был грандиозный: множество больших комнат, громадный холл, витражи с гербами, бильярдная, конюшня, электрический генератор. Болл обещал закончить строительство через год, а Дойл со спокойным сердцем уехал обратно в Ко. Там он очень быстро завершил серию рассказов о Жераре (эти рассказы потом войдут в «Подвиги бригадира Жерара»), а к концу лета отредактировал «Письма Старка Монро», исключив трагический финал (впоследствии он в разных изданиях этой книги будет то вставлять этот финал, то убирать его). Была у него еще одна незаконченная работа: пьеса, которую начинали писать вместе с Хорнунгом. Пьеса не шла, и осенью Дойл принялся переделывать ее в роман «Родни Стоун» (Rodney Stone).
Личность экстравагантного принца регента, который вел разгульный и веселый образ жизни, наложила на эпоху отпечаток не меньший, чем личность примерной жены и матери королевы Виктории на викторианский период. Регентство – время щеголей, элегантности, галантности, стиля, спорта; ошеломляющий контраст с чопорностью и пристойностью, пришедшими им на смену; регентство – время появления денди, первым из которых стал Красавчик Бруммель. Мимо такой личности Конан Дойл просто не мог пройти. Но главный герой «Родни Стоуна» – не денди. Это молодой силач, сын кузнеца Джим Гаррисон, а повествует о его подвигах его закадычный друг Родни Стоун – все тот же простак, который, состарившись, рассказывает историю своей юности «любезным внучатам», он чрезвычайно похож на всех своих предшественников и так же скромен, как все дойловские простодушные повествователи: «Итак, с вашего разрешения, отодвинем мою особу на самый задний план. Постарайтесь вообразить, будто я тонкая, бесцветная нить, на которую нанизываются жемчужины, и это будет как раз то, чего я хочу». Этой то нити, которую мы назвали волшебными очками, – бесцветной, но окрашивающей все повествование в теплые тона, – и недостает в текстах Дойла, которые написаны не от первого лица.
В «Родни Стоуне» вообще очень много такого, что мы уже читали: все те же наивные проповеди на тему «вообще то драться нехорошо, но добро должно быть с кулаками», все та же милая заботливая матушка с тем же вязанием в руках, тот же добрый, честный, суровый и непьющий отец, та же пара неразлучных друзей – один физически сильный, другой чуть поумнее, и оба благородны; Джим Гаррисон – почти точная копия Джима Хоркрофта из «Великой тени». Похоже, к этому моменту Конан Дойл окончательно решил, что от добра добра не ищут, и решил, пожалуй, правильно: всё то же самое, и всё получилось так же прелестно и живо, с тем же обаянием простодушия.
Один из главных героев – Чарлз Треджеллис, дядя Родни, приехавший проведать родственников; он то и воплощает собою тип Бруммеля, то есть денди. Это сибарит, придворный щеголь, законодатель мод, за его изнеженной манерностью скрываются мужественность и решительность; вроде бы дядюшка Чарлз должен был прежде всего напомнить нам Гервасия Джерома из «Михея Кларка», однако, когда читаешь о его появлении в деревенском доме Стоунов – о том, как матушка, узнав о приезде, велит срочно перестирать все занавесочки и переложить простыни лавандой, о его важном камердинере, его болонке, его галстуках и шкатулках, его мягких укорах в адрес дурно одетого племянника, – невозможно отделаться от ощущения, что этот самый персонаж вкупе с этой же самой матушкой и этим же самым мальчиком фигурирует в русской классической литературе. Выискивать интертекстуальные связи – занятие еще более интересное, чем подбирать прототипов в реальной жизни, и столь же бесполезное; в данном случае, однако, удержаться от этого невозможно, ибо персонаж обнаружился у того самого русского классика, которого мы в связи с доктором Дойлом поминали множество раз: придворный дядюшка Чарлз Треджеллис – это вылитый, в деталях, придворный дядюшка Гундасов из рассказа Чехова «Тайный советник». Это вовсе не к тому, что доктор Дойл мог что то там у доктора Чехова заимствовать: просто занятно, как параллельные (самую чуточку) авторы могут иногда произвести на свет параллельных персонажей; сам Дойл сказал бы, наверное, что в этом совпадении проявилась рука Провидения.
Но вернемся к «Родни Стоуну»: дядюшка Чарлз увозит юного племянника в столицу, чтобы представить его ко двору, деревенщина Родни знакомится с жизнью Лондона, которая приводит его в изумление, встречается с Нельсоном и леди Гамильтон; наконец, на сцене появляется третий новый элемент, самый главный – бокс. Многочисленные боксерские поединки описаны вразумительно, ясно, детально – автор отлично знал предмет, – и так живо и обаятельно, что даже человеку, никаких симпатий к боксу не питающему, интересно о них читать. Это, кстати говоря, получается далеко не у всякого: часто, если даже гениальный автор вдается в подробное описание своих увлечений (удушение бабочек и накалывание их на булавки.), читателя, их не разделяющего, начинает подташнивать от омерзения и скуки. Но бокс, по Конан Дойлу, – гораздо больше, чем спорт. «Древняя страсть к боксу не разбирает сословий, она присуща всему народу, коренится в самом существе каждого англичанина. <...> Да, это и есть костяк, основа, на которой зиждется стойкий и мужественный характер нашего древнего народа!» Заниматься спортом полезно, это развивает патриотизм и поможет отразить нападение врагов – эту очень советскую мысль («знак ГТО на груди у него.») Конан Дойл в романе повторяет на все лады. Вообще угроза нападения на Англию ему виделась постоянно и отовсюду; практически в каждой главе его мемуаров находится какой нибудь эпизод, о котором говорится, что это было «тогда, когда страна вот вот должна была вступить в войну». В 1913 м он тоже будет предвидеть войну – и не ошибется. Никакой бокс, правда, там уже никому не поможет, хотя Дойл будет на этот счет иного мнения: «Уверен, что во Франции боксер Шарпантье сделал для победы в этой войне больше, чем кто либо другой, за исключением тогдашних генералов или политиков».
Дойл, однако, был против того, чтобы делать бокс профессией: там, где появляются деньги, по его мнению, спорт заканчивается, и отец Джима Гаррисона, бывший профессиональный боец, удерживает сына от той же участи. Попутно Родни и Джим раскрывают тайну одного старинного убийства – убийцей оказывается камердинер дядюшки Чарлза. Он мулат, о чем мы умолчали – иначе бы сразу стало ясно, кто в книге главный злодей. Кстати, раз уж бокс и расовый вопрос оказались помянуты вместе, можно чуть забежать вперед и сказать, что в 1909 году, когда в Америке планировался бой между белым боксером Джефрисом и чернокожим Джонсоном, организаторы просили доктора Дойла приехать и быть рефери; он поначалу рвался, друзья отговаривали. В это же время должна была состояться премьера авторской инсценировки «Родни Стоуна» – пьесы «Дом Темперли»; в конце концов Конан Дойл выбрал пьесу и в Америку не поехал. Забавное свидетельство победы искусства в поединке с жизнью, хотя у них и разные весовые категории.
«Родни Стоуна» издал Ньюнес в 1896 году; роман читателям понравился, но был прохладно принят критикой – очень уж необычной казалась тема. Известный критик Макс Бирбом, кроме того, в газете «Сэтердей ревью» – это было уже в 1897 м – обвинил автора во всевозможных исторических неточностях, как то: Бруммель не мог стоять, засунув большой палец под мышку, у принца Георга был нос не курносый, как говорится в «Родни Стоуне», а совсем наоборот, и т. д. Дойл публично защищал свою работу: по отрывку из его статьи в той же газете можно судить о том, что он при написании исторических книг действительно очень серьезно подходил к источникам, не пропуская ничего, что относилось к изображаемому им периоду. «Любому студенту тут же придет на ум фронтиспис ко второму тому мемуаров Гроноу. Там Бруммель стоит именно так, как не мог бы, по Максу Бирбому, стоять денди того времени: сунув большой палец под мышку». Бирбом не стал продолжать дискуссию.
В ноябре 1895 го Джеймс Пейн, написавший повесть «Напополам» (о близнецах), предложил Дойлу инсценировать ее; доктор согласился, как соглашался на всё, о чем просили друзья, хотя и без особого энтузиазма. В том же месяце Дойлы собрались ехать в Египет. Черный континент, как мы помним, вызывал у Дойла отвращение; но сухой и теплый климат должен был пойти на пользу его жене; к тому же Египет был тогда цивилизованнейшей частью Африки. Супружескую чету сопровождала Лотти. Проехали через Италию, на несколько дней останавливались в Риме. Развалины Колизея в тот раз Дойла ни на что не вдохновили, но даром впечатление не прошло, у него ни одно впечатление не проходило даром: многими годами позднее он напишет цикл рассказов из древнеримской истории.
Приплыв в Египет, поселились в отеле «Мена» в семи милях от Каира, близ пирамид, и прожили там всю зиму. Стояла великолепная погода. Отель был первоклассный, английских туристов много, все условия для тенниса и бильярда. В Каире кипела оживленная светская жизнь, в которой принимали участие Лотти и совсем ожившая к тому времени Луиза: она даже начала снова танцевать на балах. Сам доктор с утра по обычной привычке работал – кроме пьесы для Пейна, надо было продолжать писать рассказы о Жераре, – а развлечениям отдавал послеобеденное время. В Каире он познакомился со многими высокопоставленными чиновниками, поклонниками его рассказов (в Египте рассказы о Холмсе были изданы в переводе на арабский язык и рекомендованы для чтения полицейским чинам) – в частности, с главой департамента разведки полковником Уингейтом, который привил ему увлечение гольфом – «игрой кокеткой», по выражению самого Дойла, который признавался, что при всей страстной влюбленности в этот вид спорта так и не научился толком в него играть. Поле для гольфа лежало у самого подножия пирамид; оно было рыхлое, клюшка то и дело зарывалась в землю. «Как то раз здесь некий циничный незнакомец, понаблюдав за моей энергичной, но нерезультативной игрой, заметил, что, насколько ему известно, на проведение раскопок в Египте существует специальный налог». В первые дни доктор взобрался, разумеется, на пирамиду, ничего особенного не ощутил и больше не лазил. Начал заниматься верховой ездой, но больших успехов снова не достиг: лошадь сбросила его и страшно ударила копытом в лицо; залитый кровью, почти ослепший, он едва добрел до отеля: «Если мое правое веко слегка приспущено на глаз, то это результат отнюдь не философских размышлений, а козней черного дьявола в образе лошади с хищной мордой, торчащими ребрами и прядающими ушами».
В первых числах января 1896 года Дойлы отправились на продолжительную экскурсию по Нилу на маленьком пароходике «Кука»; конечным пунктом был городок Вади Хальфа, отстоящий от Каира на 800 миль. Было очень жарко – чересчур жарко, Луиза утомлялась, но держалась мужественно. Осмотрели бесчисленное множество древних храмов и гробниц. Доктор восхищался их величавостью: «Римская и Британская империи по сравнению с Древним Египтом просто жалкие выскочки». И тут же прибавлял, что, хотя в искусстве египтяне достигли больших высот, их мыслительные способности ничтожны, а осмотрев внутренность гробниц и ознакомившись с правилами захоронений, требовавшими, чтоб в усыпальницу к мертвому клали еду, одежду и деньги, заявил: «Я никогда не поверю, что народ, разделяющий подобные идеи, может быть чем то иным, кроме интеллектуального скопца – такова участь любого народа, подчинившегося власти жрецов». О потрясающих технических достижениях древнеегипетской цивилизации доктор, вероятно, в тот момент просто забыл. А очень скоро он пожалел, что жена и сестра с ним поехали: экспедиция была не так уж безопасна.
В 1875 году Великобритания купила у египетского хедива (наследного правителя) и мелких собственников контрольный пакет акций Суэцкого канала; в 1882 м, когда в Александрии вспыхнуло восстание, английские войска подавили его и установили над Египтом скрытый протекторат. В это же время в соседнем Судане в ходе восстания против колониальных властей образовалось независимое теократическое государство пророка Махди; для его разгрома Великобритания организовала блокаду морского побережья Судана. В 1895 м открытых военных столкновений между махдистами и англоегипетскими войсками не было, но мелкие стычки возникали постоянно. В середине января пароходик с экскурсантами пристал к берегу у маленькой деревушки, на которую было только что совершено нападение махдистов; узнав об этом, Дойл очень обеспокоился: беззащитную группу туристов, сопровождаемую четырьмя солдатами неграми, ничего не стоило похитить. Он представил себе во всех деталях, как могло произойти такое похищение, и в конце 1896 го описал эту ситуацию в повести «Трагедия „Короско“» («The Tragedy Of The Korosko»). Перепрыгнем через год, чтобы не отвлекаться от темы.
В своей повести Дойл использовал фабулу, гораздо более характерную для остросюжетной литературы XX века, чем XIX. Группка туристов плывет по Нилу на пароходике «Короско»: несколько людей, не связанных друг с другом, разных по характеру и социальному положению, случайно оказываются вместе и попадают в экстремальную ситуацию, где характер каждого может проявиться особенно ярко и где они вступают в конфликт не только с внешней угрозой, но и друг с другом. (Мы помним: он уже хотел написать нечто подобное, но, прочтя Мопассана, отказался от своего замысла.)
Во время своего пребывания в Египте, да и дома, в Англии, Дойлу, конечно, приходилось слышать, что англичане обижаются на махдистов совершенно напрасно: завоевателям нечего делать в чужой стране. Его персонажи на эту тему тоже дискутируют:
«– Ба, друг мой, вы не знаете англичан! – говорит француз. – Вы смотрите на них, на их самодовольные лица и говорите себе: „Это славные, добродушные люди, которые никому не желают зла“. Но вы ошибаетесь: они все время следят, высматривают и стараются нигде не пропустить своей выгоды. „Египет слаб, не будем зевать!“ – говорят они, и словно туча морских чаек налетели на страну».
Англичане возражают:
«– Мы очищали моря от пиратов и работорговцев, теперь мы освобождаем и очищаем эту страну от дервишей и разбойников и постоянно, везде и всюду стоим на страже интересов цивилизации. <...> Есть народы, столь неспособные к совершенствованию, что не остается никакой надежды на то, чтобы они могли создать себе когда либо хорошее правительство, – и тогда их берет под свою опеку или под свое руководство какой нибудь другой народ, более способный к созданию прочной государственности.»
Вмешивается и американец: «У нас в Бостоне, на Бэк Бей, стоит старый безобразный дом, этот дом портит положительно весь вид. Он весь наполовину сгнил и развалился, ставни беспомощно висят, сад совершенно заглох, – но я, право, не знаю, вправе ли соседи ворваться в этот сад и этот дом, начать хозяйничать в нем по своему усмотрению и наводить свои порядки! – Вы думаете, что они не имели бы на то права, даже если бы этот дом горел?»
Сам Дойл, разумеется, считал, что можно и должно вмешиваться, когда где то кого то обижают или кто то живет неправильно; использую термин Стругацких, можно сказать, что он был до мозга костей прогрессором. Русскоязычный читатель, скорей всего, презрительно поморщится – знаем мы этих империалистических западных прогрессоров, – а кто то вспомнит, что прогрессоры были (и есть) не только империалистические и не только западные. Спор не окончен по сей день и будет вестись еще долго; кто прав – рассудит разве что далекое будущее.
Пароходик пристает к берегу; махдисты, перебив охрану, уводят туристов с собой; пленники оказываются во власти фанатика эмира, который требует от них принять магометанство – в противном случае они будут казнены. Дальше всё разворачивается опять таки очень современно и нетипично для Дойла: мало внешнего действия, много напряженного внутреннего конфликта; текст, написанный чрезвычайно сухо (автор стилизует его под документальный), читается на одном дыхании. В полном соответствии с принципами экзистенциализма люди, попавшие в критическую ситуацию, меняются; некоторые просыпаются от многолетней душевной спячки; смельчак трусит, циник неожиданно для себя оказывается героем – всё как у Камю в «Чуме». Перед лицом смерти люди рассуждают о ней: «Меня так всего более пугает одиночество смерти. Если бы мы и те, кого мы любим, умирали все разом, то, я полагаю, смерть была бы для нас тем, что переезд из одного дома в другой!» Не будем рассказывать, как среди пленников возникали и разрушались группировки, как разрешались конфликты, кто как повел себя, кто спасся, кто погиб – «Трагедию „Короско“» лучше прочесть, – скажем только, что ислама, разумеется, никто из героев не принял – отнюдь не из религиозных убеждений, а потому, что «в каждом из них говорило самолюбие европейца, гордость белой расы, заставлявшая возмущаться подобным поступком, как отречение от веры своих отцов и попрание символа этой веры».
В «Трагедии „Короско“» отсутствует та «бесцветная нить, на которую нанизываются жемчужины»; выходит, она опровергла лелеемую нами теорию о том, что Конан Дойл не мог хорошо писать иначе как от первого лица, при помощи волшебных очков. Очень хочется извернуться и подогнать факты под теорию, но разумней признаться честно: да, опровергла; да, мог и совсем по другому. Эта маленькая повесть открывает нам совершенно новую сторону литературного дара нашего героя. Очень обидно, что он больше никогда ничего подобного не писал.
Зимой 1895 го наших путешественников никто не похитил и они благополучно вернулись в Каир. В конце апреля стало чересчур жарко, и Луиза с Лотти отбыли в Европу. Дойл остался: от своих знакомых военачальников он узнал, что генерал майор Китченер получил приказ перейти границу и вновь попытаться захватить Судан. «Воевать очень интересно.» Доктор тотчас телеграфировал в лондонскую «Вестминстер газетт» и попросил, чтоб ему разрешили отправиться на фронт в качестве военного корреспондента. Купил револьвер, сел на верблюда и поехал (мы утрируем, конечно, но немножко проехаться на верблюде ему таки довелось, и этот зверь оказался по характеру еще хуже лошади). В Асуане ему и другим журналистам было велено присоединиться к частям египетской кавалерии, но он подбил нескольких корреспондентов удрать и добираться до Вади Хальфа самостоятельно. Очень хотелось ему попасть в какую нибудь перестрелку, но таковой не случилось: когда прибыли к линии фронта, там боевые действия тоже не велись, и, проторчав среди верблюдов и пыли два месяца, доктор пароходом возвратился в Каир, откуда отплыл домой. И в этот раз Африка как таковая произвела на него мало впечатления; она волновала его лишь как объект приложения британского ума и британской доброты. Романтического в Африке он не видел – хоть убей. Отель, гольф, магазины, пирамиды... Можно сказать, что Египет он воспринял так же, как воспринимает его средний современный турист. Война – совсем другое дело. Но и тут не повезло – Судан был захвачен англичанами только три года спустя.
В мае он был в Хайндхеде и обнаружил, что на строительстве дома еще, как говорится, конь не валялся; на упреки строители давали вечный ответ, что де была заминка со стройматериалами и т. д. Дойл понял, что скоро ему дома не дождаться. Луиза не хотела жить в Швейцарии, вдали от родных. Тогда Дойлы сняли меблированный дом под названием «Грейвуд Бичес» там же, в Суррее, в деревушке Хейзлмир; теща приехала к ним и привезла детей. Дом был небольшой и не очень то благоустроенный, зато хозяева держали кур, гусей свиней, кроликов, трех собак, кучу кошек – раздолье для семилетней Мэри Луизы и трехлетнего Кингсли, которые в Суррее сделались совсем похожими на деревенских детей. Луиза чувствовала себя хорошо – хвойные леса Суррея действительно пошли ей на пользу. Дойл постоянно ездил на стройку; с появлением хозяина дела, как водится, пошли чуть быстрее. Он перезнакомился с будущими соседями; несмотря на печальный египетский опыт, твердо решил купить коня, как только строительство завершится, и стать первоклассным наездником.
В «Стрэнде» продолжалась публикация рассказов о бригадире Жераре; писать новые Дойл не собирался. Пустячки ему наскучили. Он еще в Египте потихоньку начал работать над давно задуманным «стоящим» романом из наполеоновских времен – «Дядя Бернак» («Uncle Bernac: A Memory of the Empire»).
Герой рассказчик – молодой французский эмигрант Лаваль, сын роялиста: в Англии он получает письмо от своего дяди Бернака, бесчестного злодея (он служил и Робеспьеру, и Баррасу, и Наполеону), который предлагает племяннику вернуться во Францию и пойти на службу к императору. Тяготясь изгнанием, Лаваль принимает приглашение дяди. По пути он попадает в руки заговорщикам, готовящим убийство Наполеона; дядя Бернак его спасает, но лишь затем, чтоб женить на своей дочери, которую герой не любит и которая любит не его. Все это – плен и спасение – происходит на торфяном болоте, а заговорщики вступают в схватку с ужасной громадной собакой; на болоте же уединенно живет дядя Бернак, а дочь Бернака предупреждает героя о том, что он должен держаться от болот подальше. Героя, кое как выбравшегося из торфяников, представляют ко двору; в романе появляются Наполеон, Фуше, Жозефина, описанные примерно так же, как Людовик в «Изгнанниках»: наивно и ходульно, как написал бы школьник, прочтя учебник по истории.
«– Нравственность, – кричал он [Наполеон] в исступлении, – мораль не созданы для меня, и я не создан для них! Я человек вне закона и не принимаю ничьих условий. Я много раз говорил вам, Жозефина, что это все фразы жалкой посредственности, которыми она старается ограничить величие других. Все они неприложимы ко мне. Я никогда не буду сообразовывать свое поведение с законами общества!»
Не шло у доктора Дойла с королями и императорами, никак не шло. Принцы с герцогами у него получались лишь тогда, когда они – при войске, в походных условиях (Монмаут, например); описание же придворной жизни всякий раз было из рук вон. Для описания некоторых сторон жизни недостаточно изучать источники: нужно чувствовать дух и стиль. Почувствовать дух королевского двора провинциальный доктор не умел и передать его, соответственно, тоже. В отличие от автора это прекрасно сознавал Этьен Жерар: «Когда подо мной добрый скакун и сабля моя звякает о стремя, – тогда я силен. И всему, что касается фуража – сена или овса, ржи или ячменя – и командования эскадронами на марше, я могу поучить кого угодно. Но когда я встречаюсь с каким нибудь камергером, маршалом или самим императором и вижу, что все говорят обиняком, вместо того чтобы выложить все начистоту, – тут я чувствую себя как кавалерийская лошадь, запряженная в дамскую коляску». Вот таким «Дядя Бернак» и получился – нелепым, как кавалерийская лошадь в дамской коляске.
Бумажным и плоским выглядит в романе и сам Жерар, которого в бытность его лейтенантом встречает герой и который уничтожает заговорщиков и косвенным образом помогает герою сделаться адъютантом Наполеона и удачно жениться. Угол зрения сменился – и обаяние исчезло. А ведь начало «Дяди Бернака» читалось с интересом. Дойл начал писать двух чудесно живых и противоречивых заговорщиков, но потом их бросил – зачем писать про мелкое, когда есть большое? – и предпочел высказывать банальные невнятицы о Наполеоне: «Я знаю только одно, что это был гениальный человек, и все его поступки были всегда настолько грандиозны, что к ним неприложима обыкновенная мерка человеческих поступков». Неужто он всерьез верил, что эта фраза, с точки зрения литературы, весит больше, чем «наш маленький человечек с бледным лицом»?
На первый взгляд кажется, что автор все понимал; в отличие от «Изгнанников» он своего «Дядю Бернака» не полюбил. В письме матери он называл его «несчастной книжицей» и признавался, что ни одна вещь не давалась ему с таким трудом. «Я, видимо, не нашел правильного ключа, но мне необходимо с ней как нибудь развязаться». «Правильный ключ» – он же «тонкая бесцветная нить» – он же «волшебные очки» – и впрямь куда то подевался. Почему, ведь рассказ ведется от первого лица? Но волшебные очки обязаны быть наивными. В Лавале этой наивности нет; автор, видимо, сам не знал, как должен смотреть на вещи образованный французский дворянин роялист. Ну, не получилось и не получилось. И тут самокритичный доктор Дойл нас как обухом по голове огрел: в мемуарах он, признавая, что книга «Дядя Бернак» в целом неудачна, утверждает, что «две главы в ней, посвященные Наполеону, рисуют его портрет точнее, чем множество толстых книг». Хоть стой, хоть падай. Возмущение, правда, чуть чуть уляжется, когда попытаешься вспомнить – ну хорошо, а кому из писателей удалось создать по настоящему живой и убедительный образ Наполеона? – потом еще раз перелистаешь «Войну и мир» (усилием воли абстрагировавшись от мыслей о величии толстовского гения) и призадумаешься надолго. Трудный какой то материал был этот Наполеон для писателей, неблагодарный. Разве что Алданов в «Святой Елене». но там Наполеон – не император, а умирающий старик. Дойл с потрясающей, под стать Жерару, наивностью замечает, что его описание Наполеона хорошо потому, что оно представляет собой «квинтэссенцию десятков книг». Любой студент знает, как называется такая квинтэссенция, – рефератом...
После «Дяди Бернака» (опубликованного издательством «Элдер и Смит» в 1897 году) в конце 1896 го Дойл написал «Трагедию „Короско“». И той же осенью Египет напомнил ему о себе довольно неожиданным образом. На один из спиритических сеансов, которые доктор продолжал исправно посещать все эти годы, явился дух человека, с которым Дойл познакомился в Каире – тот потом уехал на Нил в составе экспедиции и погиб. Никто из участников сеанса, по мнению Дойла, не мог ничего знать об этом человеке. «Я начал задавать ему вопросы точно так же, как если бы он сидел передо мной, и он отвечал мне быстро и уверенно». Дойл и дух предались воспоминаниям о Каире, перебрали всех знакомых; дух сообщил, что при всей своей занятости в ином мире находит время интересоваться земными политическими событиями. Дойла интересовало, встречается ли его знакомый дух со знаменитостями, но тот разочаровал его: духи живут семьями, как и здесь, и к знаменитостям подступиться так же сложно. Дойл попросил духа уточнить касательно семей: непременно ли человек на том свете живет с той же женой, что и на этом. Дух ответил, что это необязательно, и добавил вещь чрезвычайно поэтичную: «Но те, кто действительно любили друг друга, непременно встречаются вновь».
На тот же сеанс явился и другой дух – он принадлежал шестнадцатилетней девочке, умершей в Австралии: та рассказывала о жизни на Марсе. Дойл узнал, что духи молятся и развлекаются; у них нет ни богатых, ни бедных, и вообще жизнь устроена несравненно лучше, чем на Земле. Рассказы обоих духов, вразумительные и ясные, произвели на него чрезвычайное впечатление; однако, по его признанию, в то время он еще не мог вписать подобную концепцию будущей жизни в свою философскую схему: «Я только отметил ее и прошел мимо».
Тогда же, в конце 1896 го, Дойл придумал очередного персонажа, переходящего из рассказа в рассказ: капитана Шарки, кровожадного и ужасного пирата. Очень характерно для доктора Дойла, что он удержался от искушения (а может, и искушения даже не было) придать своему пирату обаяние, как делали и делают большинство пишущих о пиратах, Стивенсон в том числе. Шарки – существо абсолютно омерзительное: милых и обаятельных убийц Дойл не признавал. Сами рассказы, пожалуй, нельзя отнести к числу шедевров Дойла – это изящные безделки, – но в них очень сильно проявилась склонность автора к черному юмору. Можно выделить один из рассказов серии (более поздний) – «Ошибка капитана Шарки» («The Blighting Of Sharkey»), который оставляет после себя впечатление по настоящему жуткое: когда девушка, которую Шарки захватил в плен, оказывается прокаженной. «Шарки уставился на руку, которая ласкала его. Она была странного мертвенно бледного цвета, с желтыми лоснящимися перепонками между пальцев. Кожа была припудрена белой пушистой пылью, напоминавшей муку на свежеиспеченной булке. Пыль густым слоем покрывала шею и щеку Шарки. С криком отвращения он сбросил женщину с колен, но в тот же миг, издав торжествующе злобный вопль, она, как дикая кошка, прыгнула на доктора, который с пронзительным визгом исчез под столом. Одной клешней она вцепилась в бороду Галлоуэя, но он вырвался и, схватив пику, отогнал женщину от себя; она что то невнятно бормотала и гримасничала, а глаза у нее горели, как у маньяка». Стивен Кинг, как говорится, отдыхает.
Холмс всё это время считался мертвым, хотя доктор написал о нем в 1896 году один маленький забавный рассказ под названием «Благотворительная ярмарка» («The Field Bazaar»). Это было сделано по просьбе журнала «Студент», издаваемого Эдинбургским университетом, – для сбора средств на реконструкцию крикетного поля.
Осенью Дойл наконец выполнил свое давешнее намерение купить коня: его назвали Бригадиром в честь нового литературного кормильца (конь оказался спокойным и хозяина не калечил). Доктор по своему обыкновению активнейшим образом включился в лондонскую литературную и светскую жизнь. Стал членом престижного Реформ клуба и писательского кружка «Новый клуб бродяг», членом (а потом и председателем) Клуба авторов, почетным членом Ирландского литературного общества. Выступал с чтениями на благотворительных вечерах. В организации под названием «Клуб королевских обществ» ему поручили «отвечать за литературу». День деньской сидел в президиумах, стал «важной шишкой»; но в жизни, в отличие от литературы, для доктора Дойла маленькое всегда было таким же важным, как большое, и с тем, что казалось ему несправедливым и жестоким, как бы мало оно ни было, он мириться не мог.
«Дело миссис Кастл.
«Таймс», 10 ноября 1896 г.
Сэр! Позвольте нижайше просить Вас использовать все свое влияние, чтобы заступиться за злосчастную американку миссис Кастл, которую приговорили вчера к трем месяцам тюрьмы, признав виновной в краже. <...> Наверняка никто не станет оспаривать тот факт, что существуют по крайней мере некоторые основания для того, чтобы усомниться в способности этой женщины нести моральную ответственность за свои поступки. Так пусть же сомнения эти заставят нас быть чуть милостивее к той, чья принадлежность к слабому полу и положение гостьи нашей страны вдвойне требуют снисхождения. Эту женщину следовало бы препроводить не в тюрьму, а в приемную доктора.
Искренне Ваш,
А. Конан Дойл
«Грейсвуд Бичес», Хаслмир, 7 ноября».
Эта попытка (неудавшаяся, к сожалению) нашего героя побороться с судебной машиной и спасти осужденного человека была не первой и далеко не последней. И не все подобные битвы, к счастью, закончатся поражением.
Достарыңызбен бөлісу: |