Максим Чертанов Конан Дойл


Глава пятая ВЕЛИКАЯ ТЕНЬ



бет5/22
Дата29.06.2016
өлшемі5.61 Mb.
#164873
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   22

Глава пятая

ВЕЛИКАЯ ТЕНЬ

«Этюд в багровых тонах» («A Study in Scarlet», первоначальное рабочее название – «Запутанный клубок» («The Tangled Skein») доктор Дойл начал писать в марте 1886 го – практически сразу после того, как переписал набело «Гердлстонов». Новая работа, в отличие от предыдущей, шла легко и быстро. Она заняла не больше месяца. А теперь давайте сделаем над собой усилие и попытаемся на время забыть о том, насколько Шерлок Холмс знаменит и велик, о том, что он – архетип викторианской цивилизации и квинтэссенция позитивистской философии, равно как и о том, что автор серии произведений о нем является родоначальником и основоположником целого жанра в литературе. Литературовед Михаил Тименчик сказал о Холмсе: «Его фигура столь мифогенна и, если можно так выразиться, „мифогенична“, что, порождая бесчисленные стереотипные сюжеты и обрастая подробностями, она ширится, достигает гигантских размеров и накрывает мощной тенью... своего создателя». Не дадим же Холмсу заслонить от нас доктора Дойла. В дальнейшем ему будет уделена целая глава: там и порассуждаем о вкладе Конан Дойла в детективный жанр и о том, почему Холмс затмил всех своих предшественников и не позволил последователям затмить себя. А пока что нет перед нами никакого «архетипа», нет никакой серии, а есть одна небольшая повесть, написанная – без всякой мысли о каких либо продолжениях! – автором, который всё еще считается начинающим и подающим не слишком большие надежды.

Расстроенный, но не обескураженный тем ледяным приемом, который издатели оказали «Гердлстонам», доктор Дойл, по его собственным словам, почувствовал, что «способен на что то более свежее, яркое и искусное». Он решил сочинить детектив.

Конан Дойла иногда «для простоты» называют отцом детективного жанра – это, разумеется, абсолютно неверно. К тому времени, когда он писал «Этюд», детективных историй публиковалось сколько угодно, причем были и герои сыщики, оригинальные, непохожие друг на друга и порой переходящие из романа в роман. Отыскание истоков жанра ни в коей мере не входит в наши задачи (на эту тему существует множество прекрасных фундаментальных исследований), поэтому стоит просто упомянуть, что еще в 1794 году англичанин Годвин написал роман «Калеб Уильямс, или Вещи, как они есть», вполне соответствующий современным представлениям о детективе; детективы писали Диккенс, Уилки Коллинз, Эжен Сю, Эмиль Габорио, Ксавье де Монтепен, Понсон дю Террайль, да и в России к тому времени имелись свои мастера этого дела: Ахшарумов, Панов, прозванный «русским Габорио» Шкляревский. Знаменитый Аллан Пинкертон, глава детективного агентства, в начале 1870 х уже опубликовал две книги о своей деятельности. Да что далеко ходить: в Глазго жил, работал и публиковал свои записки известный сыщик Питер Мак Кинли, а в Эдинбурге – Джеймс Маклеви, на основе мемуаров которого литератор Уильям Ханеман написал серию историй о сыщике Макговане; шотландцы полагают, что Конан Дойл наверняка эти книги читал.

Сам Дойл, однако, называет только двоих писателей, на чье творчество он опирался: Эдгар По и Эмиль Габорио. Из подражания порой выходят замечательные, необыкновенные вещи: Стивенсон рассказывал, как замысел «Владетеля Баллантрэ» у него родился из желания написать нечто в духе «Корабля призрака» Мариетта и попытаться «переплюнуть» его. «Если каждый из тех, кто получает гонорар за рассказ, обязанный своим появлением на свет Эдгару По, начнет „уплачивать десятину“ его монументу, то Эдгару По будет воздвигнута такая же огромная пирамида, как и Хеопсу», – говорил Дойл; заметим, правда, что наиболее высоко из всего творчества По доктор оценивал именно его детективные рассказы, которые многим ценителям кажутся прескучными, и упрекал за «отсутствие соразмерности» другие, куда более поэтические и яркие тексты По; эту самую «соразмерность» Дойл считал чуть ли не главным критерием качества в литературе. Тем не менее Эдгар По, конечно, достойнейший образец, но Габорио? Дойл в прошлый раз состязался с Мередитом и Диккенсом; что же, налицо сознательное снижение планки? Как сказать; Эмиля Габорио принято считать писателем бульварным и мелкотравчатым, но это очень несправедливая характеристика. Габорио просто никто нынче не читает; а тот, кто откроет любой из его романов, с удивлением обнаружит, что писал он, по совести говоря, не хуже самого Конан Дойла и создал не менее интересных персонажей. При этом, хотя предтечей Холмса у Габорио обычно называют сыщика Лекока, на самом деле куда больше Холмс унаследовал от другого героя Габорио – учителя Лекока, старика Табаре, занимавшегося полицейскими расследованиями не по долгу службы, а из чистой любви к искусству, как и Огюст Дюпен. «Этот Табаре воображает, что может по одному факту восстановить сцену убийства – ну, вроде как тот ученый, что по одной кости восстанавливал облик допотопных животных».

Можно отыскать и других холмсовских предшественников, например, аббат Фариа – чем не детектив интеллектуал, сумевший даже без лупы, посредством одной лишь дедукции, разгадать причину несчастий Эдмона Дантеса? А был еще великолепный и тоже интеллектуальный полицейский Дегрэ из романа Гофмана «Мадемуазель де Скюдери» (где действует также милая старушка божий одуванчик, с блеском проводящая посредством логики частное расследование). Были и другие: среди «литературных отцов» Холмса называют вольтеровского философа Задига, сержанта Карра из «Лунного камня» Уилки Коллинза, диккенсовского инспектора Бакета и даже д'Артаньяна. И не один Конан Дойл в 1886 году написал, подражая образцам, своего собственного сыщика; в это же самое время Редьярд Киплинг придумал полицейского Стрикленда, меланхоличного и загадочного, весьма похожего на Дюпена и, между прочим, написанного намного выразительней и правдоподобней, чем у По (его первый рассказ о Стрикленде был опубликован чуть позднее, чем «Этюд в багровых тонах» – в 1887 году). Антон Чехов, используя свой опыт работы в полицейских участках, тремя годами раньше написал детектив «Шведская спичка». Так что ничего особенно оригинального в замысле доктора Дойла не было: как сейчас, так и тогда детективы писали многие, и хорошие писатели ими отнюдь не брезговали. Но он ставил перед собой задачу «привнести что то свое». Привнес или нет?

Принято считать, что внешность героя Дойл сразу же срисовал со своего бывшего учителя доктора Белла: очень высокий и необычайно худой человек с орлиным носом, квадратным подбородком и «пронизывающим» взглядом серых глаз. Так наверняка и было; интересно, однако, заметить, что в первой главе «Этюда» о наружности Холмса не сказано ни словечка. «Лаборатория пустовала, и лишь в дальнем углу, пригнувшись к столу, с чем то сосредоточенно возился какой то молодой человек». Этот юнец, фигурирующий в начале повести, довольно мало напоминает того Холмса, к которому мы привыкли. «Он захлопал в ладоши, сияя от радости, как ребенок, получивший новую игрушку». Глаза молодого человека сияют, движения порывистые, он то и дело «вскакивает», «бросается», вообще ведет себя очень импульсивно; на одной странице трижды упоминается о его улыбке и громком хохоте – похоже, он очень смешлив, этот молодой человек. Он даже «распевал как жаворонок» посреди улицы!

Холмсоведы утверждают, будто Шерлок родился в 1854 году, а действие «Этюда» они же относят к 1881 му – стало быть, Холмсу в «Этюде» должно быть 27 лет, как Дойлу в период написания этой книги; но по поведению сыщика кажется, что он даже не ровесник автору, а совсем мальчик – вроде Старка Монро. Симпатичный юноша повзрослеет очень незаметно и быстро – уже во второй главе «Этюда», где впервые будет нарисован его портрет, – и заливаться хохотом будет значительно реже, а скакать и прыгать так и вовсе перестанет. Можно предположить, что, начиная писать текст, доктор Дойл еще не вполне определился с прототипом, а потом ему было лень переделывать начало или же он просто не заметил диссонанса.

Имя сыщику тоже было дано не сразу. Сперва фамилия: скорее всего доктор дал ее своему герою в честь одного реально существовавшего человека, которым восхищался всю жизнь, хотя никогда не был знаком лично. Американец Оливер Уэнделл Холмс старший (был еще и младший – сын вышеназванного, знаменитый юрист и борец за права негров) – личность очень разносторонняя: анатом, физиолог, преподаватель, историк медицины, поэт, прозаик, эссеист; он первым понял, как нужно бороться с родильной горячкой, от которой во множестве гибли женщины, он придумал термин «анестезия», он, презрев общественное мнение, принял в Гарвардскую медицинскую школу, где был деканом, девушку и троих чернокожих; был блестящим оратором, искусным рассказчиком, великолепным педагогом, а также, по мнению некоторых современников. «известным в бостонском обществе болтуном, отчасти самовлюбленным, любящим лесть и склонным к монополизации течения разговора в свою пользу».

Как говорил сам доктор Дойл, ему в его коллеге Холмсе больше всего импонировали две вещи: религиозное свободомыслие и художественные достоинства написанных им произведений; похоже, что относительно второго Дойл несколько заблуждался, ибо литературное наследство Холмса, составившее тринадцать томов, давным давно всеми забыто, а его афоризмы, которыми так восхищался Дойл («Плачущие вдовы быстрей утешаются», «Налоги – это цена, которую мы платим за возможность жить в цивилизованном обществе», «Если хочешь узнать, что о тебе думает твой знакомый, разозли его» и т. п.), не поражают ни остроумием, ни оригинальностью. Но в общем и целом тот, чью фамилию получил молодой сыщик, конечно, был выдающейся личностью. Еще один прообраз? Умный, отчасти самовлюбленный, любящий лесть. А еще можно сказать, что Холмс в чем то смахивает и на доктора Бадда, и на Брайана Уоллера, и даже на Джона Бартона. Отыскивать прототипы – занятие любопытнейшее, но немного наивное.

Распространена (даже, пожалуй, преобладает у современных исследователей) и такая точка зрения: прототипом Холмса является сам автор. Так считал, например, сын Конан Дой ла Адриан: человек щепетильный, обидчивый, не слишком умный, всем строго указывавший, как следует говорить и писать о его великом отце, всерьез обижался на то, что критики, по его мнению, преувеличивали влияние доктора Белла на творчество Дойла, и доказывал, что Артур Конан Дойл и есть Холмс. «Удивительные способности д ра Белла послужили к расцвету тех дарований, которые таились в Конан Дойле. В этом, и только в этом, заслуга д ра Белла. Если бы почтенный доктор умел взращивать таланты, то Эдинбургский университет в период с 1876 по 1881 год из многих сотен студентов произвел бы целую плеяду Шерлоков Холмсов во плоти! Тогда в чем же дело? А дело в том, что мой отец сам обладал всеми теми способностями – возможно, даже в большей степени, – что и д р Белл». Наивность, с которой смешиваются две вещи, не имеющие одна к другой ни малейшего отношения, – литературный талант и способность делать логические умозаключения, – может вызвать только раздражение или, в лучшем случае, улыбку.

Да, но ведь сам доктор Белл, однако, впоследствии писал своему бывшему студенту: «Вы и есть Шерлок Холмс», и Дойл как то сказал: «Холмс – это я». Из этих фраз делаются серьезные выводы о том, что все таки Дойл есть прототип Холмса. (Флобер сказал: «Госпожа Бовари – это я» – из этого, надо полагать, следует, что он и был прототипом Эммы.) Биографы Майкл и Молли Хардвик в своей книге тратят много усилий, доказывая этот тезис. «Перелистывая страницы рассказов о Шерлоке Холмсе и просматривая всю жизнь Конан Дойла, мы все больше убеждались в глубоком сходстве между автором и его героем». Перечисляются сходства: трубка, химия, бокс, фехтование, халат, беспорядок на письменном столе, а главное, наблюдательность и логика. Если простодушные Хардвики доказывают тождественность автора и героя при помощи простеньких «вещественных» улик, то Дэниел Стэшовер и Эндрю Лайсетт, авторы самых современных биографий Конан Дойла, «копают» гораздо глубже, в области психологии: в образе Холмса, по их мнению, автор отобразил свой внутренний духовный конфликт.

Лайсетт, например, говорит следующее: «Этот персонаж был проявлением рационализма его создателя. Однако он включал и некоторые иррациональные черты характера и личности Конан Дойла. Так что Холмс был во многом отражением личности писателя. В то же время Конан Дойл пытался это скрыть, направляя внимание публики на образ профессора Джозефа Белла из Эдинбургского университета как на прообраз Шерлока Холмса. Думаю, что Конан Дойл хотел увести публику от сравнения Холмса с собой, от того, что Шерлок Холмс был альтер эго Конан Дойла». Лайсетт также убежден: то обстоятельство, что возникновение у Дойла интереса к спиритизму и создание Холмса относятся приблизительно к одному периоду – никакое не совпадение, а факт символический и судьбоносный: почувствовав глубокий разлад внутри собственной личности, доктор, дабы не свихнуться, зафиксировал на бумаге свое рациональное «я», которое помогло ему остаться в здравом рассудке. У Стэшовера мы находим примерно то же самое, только с меньшим количеством психологических терминов. (А исследователи совсем уж фрейдистского толка пишут о том, что в образе Холмса отразились сексуальные комплексы несчастного писателя и его саморазрушительная тяга к наркотикам.)

Все это очень умно, хитро и глубоко (на кой черт, правда, Дойлу уводить публику от сходства Холмса с собой? Чем могло его опорочить это сходство – ведь речь не о Гумберте Гумберте?), но грустно оттого, что литературоведы почему то категорически отказывают беллетристам в умении (и праве) сотворить нового человека, которого раньше не существовало, и дать ему жизнь. Если широкая публика наивно убеждена, что любой персонаж любого автора непременно «списан» с какого нибудь его знакомого, то серьезный современный исследователь с его обязательной тягой к психоанализу считает, что всякий писатель может и обязан писать только об одном предмете: о себе. Выливает на бумагу свои комплексы, фрустрации, депрессии, мании, бичует себя, оправдывает себя, а потом притворяется, что это всё о ком то другом... Но разве это не так?

Да, безусловно, писатели иногда создают своих персонажей как портреты (чаще – карикатуры) реально существующих лиц; да, есть писатели, которые практически всегда так делают; да, иногда так поступал и Конан Дойл. Да, есть писатели, которые всю жизнь пишут только о себе, и некоторые из них – писатели великие. Но все же, как правило, литературный герой рождается гораздо сложнее, спокойнее и – на посторонний взгляд – скучнее. Персонаж придумывается; возникает силуэт, идея, схема, которую нужно чем то наполнять, чтобы вдохнуть в нее жизнь; персонаж соединяет в себе множество авторских наблюдений, и последовательных и случайных; беллетрист создает оригинальный образ, который сознательно, а отчасти бессознательно наделяет чертами доброй сотни реально существующих людей – знакомых, родственников, тех, кого видел по телевизору или мельком из окна, – и героев, которых до него придумали другие писатели; разумеется, что то он непременно берет там, где взять всего проще – у себя. В итоге на свет появляется новая личность, обязанная своим существованием творческому воображению и сознательной работе автора, а не его комплексам и конфликтам.

Доктор Дойл ведь был человек простой – не в том смысле, что несложный, а в том, что не путаник и не трус. Когда он писал автобиографичные вещи, он этого не скрывал. Когда ему захотелось написать о себе, о своем душевном раздрае, он сел и написал «Старка Монро». А когда ему захотелось написать о сыщике, он придумал Шерлока Холмса. Персонаж по имени Шерлок Холмс – не отражение и не портрет, он сам по себе. Неправомерно, на наш взгляд, ставить вопрос «или Белл – или Дойл», как неправомерно и высчитывать: двадцать пять процентов того, пятнадцать этого. Персонаж заимствовал и будет заимствовать много красок у многих; в разные периоды – у самых разных людей. Писатель не так уж часто заглатывает что то одно большое, подобно удаву; обычно он, как скромный воробей, собирает свои крошки повсюду и вряд ли всегда способен вспомнить, где какую подобрал.

Сначала, в черновиках, Холмса звали Шеррингфордом, потом он сменил английское имя на ирландское – Шерлок. Лайсетт считает, что имя дано в честь Патрика Шерлока, одного из соучеников Дойла. Крикетисты убеждены, что это имя герой получил в честь знаменитого игрока в крикет Франка Шеклока, или, быть может, другого игрока – Мордехая Шервина (Майкрофтами, кстати, тоже звали двух известных крикетистов). Есть и масса иных версий. Еще одна страсть исследователей: объяснять, откуда взялось то или иное имя. Те беллетристы, которые называют своего персонажа Смит или Иванов, делают так, надо полагать, из ненависти к будущим биографам.

Итак, Шерлок: «Сам он о своих подвигах рассказывать не мог; так что для контраста ему нужен был простоватый товарищ – человек образованный и предприимчивый, который смог бы участвовать в событиях и повествовать о них». Доктор Дойл даже не рассматривал иной вариант: описывать подвиги героя от третьего лица, «объективно». Он уже привык использовать прием, когда события излагает простодушный рассказчик, и не собирался от этой удачной схемы отказываться.

Уотсону также нашли целую кучу прототипов (не считая самого Дойла, естественно). Стэшовер называет Патрика Херона Уотсона, известного эдинбургского хирурга, участника Крымской кампании, добрейшего, обаятельного человека: он иногда ассистировал профессору Беллу, и студент Дойл наверняка знал его. Чаще пишут, что прототипом послужил добрый приятель Дойла доктор Джеймс Уотсон – тот самый, что был председателем Портсмутского научного общества. Этот человек когда то служил в Индии, был ранен, вышел в отставку; характер у него был общительный, энергичный, любознательный, живой. Похож на него Джон Уотсон? Да, похож, и еще на десяток других портсмутских знакомых и пациентов Конан Дойла, и на него самого тоже. У Дойла был приятель Альфред Вуд – тот, с которым в футбол играли и который много позднее станет его секретарем, – и он годится в прототипы. Изыскатели установили, что на Бейкер стрит проживал в то время некий доктор Уотсон, зубной техник протезист, носивший усы – и его в прототипы записывают, хотя не доказано, что Дойл, живший во время написания «Этюда» не в Лондоне, а в Саутси, был хотя бы знаком с ним. («Это был мужчина среднего роста, крепкого сложения, с широким лицом, толстой шеей, усами и в маске. „Приметы неопределенные, – возразил Шерлок Холмс. – Вполне подойдут хотя бы к Уотсону“».) Если на кого то и похож доктор Уотсон больше всего – так это на бесчисленных простодушных рассказчиков из предшествующих работ Конан Дойла.

Своих героев доктор поселил на Бейкер стрит, тянущейся почти через весь северо запад Лондона – от одноименной станции метро до пересечения с Оксфорд стрит, по соседству с музеем мадам Тюссо (мы помним, что он посещал этот музей). Выбор, конечно, не случайный, но особого символизма в нем вряд ли стоит искать (а ищут!), иначе бы Дойл сам подчеркивал это соседство. Громадное количество исследований посвящено этому адресу – большее, нежели творчеству Артура Конан Дойла. Давно установлено, например, что в конце XIX – начале XX века на Бейкер стрит не было дома 221 б (буковка «б» означает «бис», то есть второй этаж), да и номера 221 тоже не было – этот номер был присвоен городскими властями штаб квартире жилищно строительного банка «Эбби Нэшнл» только в 1930 году (служащие банка вынуждены были отвечать на тысячи писем, адресованных Шерлоку Холмсу, но этот факт их не слишком удручал – реклама!). Ныне дом 221 б существует: это маленький домик постройки 1815 года, находящийся между домами 237 и 239, и с 1990 года в нем находится один из музеев Шерлока Холмса; кстати, когда дом был выкуплен для музея, оказалось, что на лестнице, ведущей на второй этаж, ровно 17 ступенек, что в квартире просторная гостиная с двумя большими окнами и две маленькие спальни, то есть квартира идеально подходила под описание, данное Дойлом.

Бывал ли он в этом доме? Вряд ли; домик выбрали для музея лишь потому, что это было единственное сохранившееся строение викторианской эпохи, и подобных домиков в XIX веке было полным полно как в Лондоне, так и в других городах. В похожей квартире уже жили майор Клаттербек и фон Баумсер из «Торгового дома Гердлстон». А топограф холмсо вед Шорт считает, что Дойл описал вовсе не дом 221, а дом 109; а наш изыскатель Светозар Чернов склоняется к дому 72; а некоторые исследователи, обнаружив, что ни один дом на Бейкер стрит не имеет эркеров, подозревают, что Холмс мог жить совсем на другой улице. Но это проблема холмсоведов. Ни дом 221 б, ни Холмс с Уотсоном ниоткуда не «списаны»: их создало и облекло плотью воображение автора, только оно одно. Лучше вернемся к вопросу о том, что нового удалось Дойлу – в «Этюде», а не во всей серии, – привнести в образ сыщика по сравнению с героями Габорио и По.

Собственно сюжет, а также пресловутая дедукция и логика – нет, здесь ничего не прибавилось. Ход и манера рассуждений Холмса практически полностью копируют Дюпена, а его методы осмотра места преступления – старого Табаре и его ученика Лекока. Хескетт Пирсон сказал, что Дойл «был первым писателем, наделившим сыщика живым человеческим характером». Довольно спорное утверждение. Мы согласны с Пирсоном в том, что «Дюпен – мертворожденный, просто говорящая машина... <...> и ни один из героев По так и не ожил» – у По вообще нет живых людей, одни покойники, его сила в другом. Но Дегрэ у Гофмана и Карр у Коллинза человеческими характерами наделены – другое дело, что их персонажи удались не так хорошо. Старый Табаре у Габорио – вполне живой характер, близкий к персонажам Бальзака, сухой, мрачный, почти трагический.

Гилберт Кит Честертон, вечный соперник Дойла, напротив, утверждал, будто «главный просчет создателя Шерлока Холмса заключается в том, что Конан Дойл изображает своего детектива равнодушным к философии и поэзии, из чего следует, что философия и поэзия противопоказаны детективам. И в этом Конан Дойл уступает более блестящему, более мятежному Эдгару По, который специально оговаривает, что Дюпен не только верил в поэзию и восхищался ею, но и сам был поэтом». Это абсолютно не соответствует действительности: Честертон, кажется, наивно поверил в утверждение доктора Уотсона (не доктора Дойла!) о невежестве Холмса и в составленную Уотсоном знаменитую таблицу, которую Холмс уже на следующих страницах «Этюда» опровергает раз пятнадцать. «Помните, что говорит Дарвин о музыке? Он утверждал, что человечество научилось создавать музыку и наслаждаться ею гораздо раньше, чем обрело способность говорить. Быть может, оттого то нас так глубоко волнует музыка. В наших душах сохранилась смутная память о тех туманных веках, когда мир переживал свое раннее детство». Нет, конечно, Холмс такая же поэтическая натура, как и Дюпен. Но в этом как раз нет ничего нового. А вот в «невежестве» – есть. Пресловутое невежество Холмса нужно вовсе не для того, чтобы противопоставить логику и поэзию, а для того, чтобы наделить героя слабостью; ведь только слабости придают характеру обаяние. Вот оно – первое отличие.

Второе заключается в том, что Холмсу присущи доброта и сострадание, качества, которых его предшественники лишены. «Однажды утром пришла молодая девушка и просидела у Холмса не меньше получаса. В тот же день явился седой, обтрепанный старик, похожий на еврея старьевщика, мне показалось, что он очень взволнован. Почти следом за ним пришла старуха в стоптанных башмаках» – всё это «люди, попавшие в беду и жаждущие совета». До сих пор суть занятий сыщиков заключалась в том, что они разгадывали загадки и искали преступников; жертвы их заботили мало. К Холмсу люди приходят, как пациенты к доктору (об этом подробнее – в главе, посвященной Холмсу). Не любим мы во всем искать символы и не станем утверждать, что только врач мог придумать именно такого сыщика, но наверняка профессия автора сыграла свою роль. Мерилом добра и зла для доктора Дойла, как мы не раз видели, является отношение к собаке. «Будьте добры, спуститесь вниз и принесите этого несчастного парализованного терьера – хозяйка вчера просила усыпить его, чтоб он больше не мучился». Да, на собаке ставится опыт, но он одновременно является актом милосердия. А кто занимается тем, что избавляет от мук умирающих животных, разве сыщики, а не врачи? «Грегсон и Лестрейд переглянулись, очевидно, считая, что это довольно рискованно, но Шерлок Холмс, поверив пленнику на слово, тотчас же развязал полотенце, которым были скручены его щиколотки. Тот встал и прошелся по комнате, чтобы размять ноги». Да он жалостлив, этот молодой Холмс, он доверчив. Или это профессиональное? Сперва пациент должен восстановить кровообращение, потом уж – допрашивать. Доктор Холмс. Кстати, он и опыты свои проводит не дома, а в больнице, где и происходит знакомство с Уотсоном... Нет, это не аргументы в пользу того, что Дойл писал Холмса «с себя». Такие детали, как правило, всплывают в тексте почти бессознательно, и даже то обстоятельство, что грозный сыщик становится помощником несчастных и защитником болящих, возможно, в ранних произведениях холмсианы осталось незамеченным самим автором, который то и дело заявляет о безжалостности и бесчеловечности Холмса, ничем, однако, эти заявления не подкрепляя.

Литературоведы неоднократно отмечали: оригинальность Дойла в том, что он на детективном материале сотворил очередное воплощение литературной «Великой Пары»: действительно, параллель между Дон Кихотом и Холмсом (сознавал ли Дойл, рисуя портрет Холмса, что копирует наружность не только Белла, но и Рыцаря печального образа?), Санчо Пансой и Уотсоном не заметит разве что слепой. Но в «Этюде» этого еще нет. Есть лишь отдельные крошечные штрихи. Философия холмсианы еще не выработана. Дойл и не собирался вырабатывать ее, ведь в «Этюде», по сути, Холмс даже не является главным героем! Не собирался Дойл соединять Холмса и Уотсона вечными узами. Адриан Дойл, разбирая черновики отца, обнаружил, что первоначально в «Этюде» никакого Холмса вообще не было, а была лишь история жизни Джефферсона Хоупа и рассказчик, доктор Уотсон; назывался этот набросок «Ангелы тьмы». Строго говоря, это был черновик не «Этюда», а другого, самостоятельного текста, который был переработан в трехактную пьесу – она так и называлась «Ангелы тьмы», но никогда не была поставлена на сцене. Но и в окончательном варианте «Этюда» центральное место занимает – во всяком случае, должна была занимать, по намерению автора, – не лондонская, а американская история. Рассказать об ужасной секте мормонов, изобличить религиозную узость и фанатизм – вот что хотел сделать доктор Дойл. Он не думал, когда писал «Этюд», что Джефферсон Хоуп забудется, сектанты никого не заинтересуют, а сыщик и его товарищ останутся жить вечно.

Кстати, еще до «Этюда» Дойл написал (хотя опубликовал позже) небольшую повесть «The Mystery of Uncle Jeremy's Household», у нас озаглавленную «Жрица тугов»: исследователь Питер Хайнинг включил эту историю в так называемую «неканоническую холмсиану». Главные герои этой истории – демоническая гувернантка, представительница индийской касты убийц, которая душит младенцев и калечит животных, и еще более демонический секретарь, опять таки похожий «на огромную летучую мышь». В рассказе есть загадка и разгадка – это роднит его с историями о Холмсе. Не более того. Но современные исследователи «Жрицу» анализировать любят: например, как иллюстрацию к расистским убеждениям доктора Дойла.

Доктор ясно понимал, что вещь его хороша, и был уверен, что она очень скоро увидит свет. Но, как ни удивительно, «Этюд» был издателями отвергнут. Джеймс Пейн вроде бы одобрил повесть, но сказал, что она слишком длинна для одного выпуска «Корнхилла» (вот если б выкинуть религиозную, мормонскую часть, было бы в самый раз, но разве мог доктор Дойл пойти на такое?) и слишком коротка для того, чтобы печатать ее в нескольких, и посоветовал отправить рукопись книгоиздателю Эроусмиту, который, однако, вернул текст автору непрочитанным; издательство «Фред Уорн и КО» поступило так же; другие книгоиздатели также не проявили к повести ни малейшего интереса. В конце концов измученный и теряющий оптимизм Дойл послал «Этюд» в издательство «Уорд, Локк и КО», специализировавшееся на остросюжетном чтиве (сейчас оно выпускает преимущественно справочники и энциклопедии). Вскоре издатели ответили, что текст им понравился, но они не могут напечатать его в 1886 м, так как «рынок забит дешевой литературой», предлагали обождать до будущего года, забирали все авторские права и назначали гонорар – 25 фунтов единовременно, без всяких потиражных. Доктор возмутился – нет, не оскорбительными словами о том, что дешевого чтива достаточно и без его произведений, а тем, что его решили ограбить; у нас, в наше время, молодой автор не возмущался бы, а почел за счастье, но по их викторианским понятиям это был и в самом деле грабеж. Но издатели были тверды, как тверды они всюду и во все эпохи. Дойл принял предложение – а что ему оставалось делать?

За новую большую вещь Дойл после «Этюда» взялся не сразу, хотя и думал о ней. Сперва он написал рассказ «Хирург с Гастеровских болот» – мы говорили о нем, когда шла речь о безумии Чарлза Дойла, но он заслуживает более серьезного упоминания. Как Стэшовер, так и Лайсетт подробно доказывают, что в этом рассказе отразилась история взаимоотношений между Дойлом и его душевнобольным отцом. Разумеется, отразилась: чтобы понять это, достаточно рассказ просто прочесть. Но «Хирург» примечателен не только этим.

Действие разворачивается на торфяных болотах; герой отшельник селится в заброшенной хижине; вскоре уединение, к которому он стремился, нарушает появление печальной девушки, которая бродит по страшным болотам, точь в точь как Берил Стэплтон. Отшельник в красавицу не влюбляется: она для него «превосходный товарищ; симпатичная, начитанная, с острым и тонким умом и широким кругозором»; он даже спрашивает ее, не собирается ли она посвятить себя какой нибудь ученой профессии, а та в ответ – ну, разумеется, предостерегает его от хождения по болотам. Затем в хижину наведывается гость, странный человек по прозвищу Хирург (современному читателю, выросшему на медицинских «ужастиках», сразу становится не по себе) и также намекает на опасность, требуя, чтобы герой непременно запирался ночью на засов. Далее герой во время прогулки натыкается на другую хижину, где живут Хирург и какой то старик, с которым Хирург обходится жестоко: «Я слышал высокий жалобный голос пожилого человека и низкий грубый монотонный голос Хирурга, слышал странное металлическое звяканье и лязг». (О, эти холодные металлические звуки, так поражавшие наше воображение, когда в детской компании кто нибудь пересказывал «Пеструю ленту»!)

Хирург занимается химическими опытами, а также бродит по трясине, «рыча, как зверь»; герой обнаруживает на болотах окровавленные тряпки, рука Хирурга оказывается перевязанной, красивая девушка, явно имеющая какое то отношение к этому страшному существу, тоже разгуливает по ночам одна одинешенька, и ее одинокий силуэт на болоте вырисовывается в свете луны; все это приводит к тому, что героя не столько тянет разгадывать тайну (как, без сомнения, тянуло бы, разделяй он хижину с верным другом), сколько защитить свою жизнь. Но однажды ночью... «В мерцающем свете угасающей лампы я увидел, что щеколда моей двери пришла в движение, как будто на нее производилось легкое давление снаружи. <.. .> Когда дверь приоткрылась, я разглядел на пороге темную призрачную фигуру и бледное лицо, обращенное ко мне. Лицо было человеческое, но в глазах не было ничего похожего на человеческий взгляд. Они, казалось, горели в темноте зеленоватым блеском. Вскочив со стула, я поднял было обнаженную саблю, как вдруг какая то вторая фигура с диким криком бросилась к двери. При виде ее мой призрачный посетитель испустил пронзительный вопль и побежал через болота, визжа, как побитая собака». «Собака» – кто знает, не это ли слово послужит подсознательным толчком, когда доктор Дойл будет думать о другом кошмаре торфяных болот? Герой видит, как его незваный гость в ужасе бежит по трясине, а за ним гонится Хирург, и оба растворяются в непроглядной тьме.

Загадка разъясняется в письме, полученном вскоре после происшествия: Хирург – сын врача, когда то уважаемого человека, а ныне опасного сумасшедшего, девушка – дочь несчастного. Кровавой тайны нет, а неприятное, гнетущее ощущение остается. Стивенсон говорил, что трясся от страха, когда писал «Окаянную Дженет» и «Веселых молодцов»; Дойлу, по видимому, тоже было страшно, когда он работал над «Хирургом», страшно и очень грустно. Именно это сочетание страха и тоски, не имеющее ничего общего с уютными ужасами «Собаки Баскервилей», придает «Хирургу с Гастеровских болот» такую выразительную силу, которой Дойл, на наш взгляд, не достигает ни в одном из своих «страшных» рассказов.

Известно, что незадолго до и вскоре после написания «Хирурга» Артур Дойл много раз виделся с отцом и, в частности, просил его сделать иллюстрации к «Этюду в багровых тонах». Несчастный Чарлз, ничего общего не имевший с жутким безумцем, которого стерегут на болотах (психолог сказал бы, что именно чувство вины и жалости побудило доктора Дойла в своем рассказе представить душевнобольного более безумным и более опасным, чтоб оправдать свою мать и себя в собственных глазах), тихий и поглощенный рисованием, согласился с огромной радостью. Он сделал для книги шесть рисунков. Но его иллюстрации не понравились ни издателям, ни самому Артуру: нет, они не были плохи, они были выполнены так же великолепно, как прежние работы Чарлза, да вот беда – Шерлок Холмс получился совсем не похож на того, каким его представлял и описывал Артур, зато очень похож на самого Чарлза.

«Этюд в багровых тонах» был издан в конце 1887 года в составе ежегодного рождественского альманаха Битона, где были собраны небольшие произведения «дешевой литературы». Критика его не заметила, но тираж разошелся, и в начале 1888 го «Уорд, Локк и КО» выпустил «Этюд» отдельной книжкой. Затем последовало второе издание, которое было проиллюстрировано Чарлзом Дойлом; за обе книги автор в соответствии с условиями договора не получил ни гроша. Впоследствии «Уорд, Локк и КО» переиздавали книгу бесчисленное множество раз, ничего Дойлу не платя, вследствие чего обозленный доктор заявил, что не чувствует себя благодарным данному издательству, даже если оно и открыло ему путь в жизнь. Но доктор Дойл не слишком переживал из за того, что никто не оценил «Этюд»: он был уже поглощен работой над другой значительной вещью.

Было бы странно, если бы человек, зачитывавшийся Маколеем и Карлейлем, обожавший творчество Вальтера Скотта и Стивенсона, не захотел написать роман на историческую тему. «Он (исторический роман. – М. Ч.) казался мне единственной формой, где определенные литературные достоинства сочетаются с захватывающим развитием действия и приключенческими эпизодами, которые естественно занимали мое молодое и пылкое воображение». Наиболее широко из исторической прозы Конан Дойла известен «Белый отряд», любимое детище самого автора. Но первым был роман «Приключения Михея Кларка» («Micah Clarke»)17. Тут, пожалуй, стоит сделать отступление. В этой главе мы много говорим о книгах Конан Дойла и мало – о его жизни. Но дело в том, что жизнь писателя, который счастливо женат и с утра до ночи занят своей работой, как правило, довольно однообразна и скучна. В его мозгу бушуют ураганы, миры возникают и рушатся, а внешне это выглядит так: сидит человек за письменным столом и строчит, строчит не подымая головы. Идешь в библиотеку, штудируешь толстые тома, исписываешь записные книжки заметками; несешь книги обратно в библиотеку, берешь новые... А ведь у Дойла как раз в этот период расширилась врачебная практика, так что ему и подавно приходилось крутиться как белка в колесе – какие уж там особые события и приключения.

Он вставал рано, еще до шести часов утра: «Как часто я предвкушал наслаждение от выпавшего свободного утра, когда я мог погрузиться в работу, зная, как редки и драгоценны эти часы затишья!» На втором этаже у него был оборудован кабинет – небольшая светлая комната с одним окном, оклеенная светлыми обоями. Письменный стол всегда был завален рукописями, книгами и другими необходимыми вещами; Адриан Дойл припоминает медали бурской войны, маузеровские пули, немецкий Железный крест, древнегреческие монеты, зуб ихтиозавра, египетские статуэтки, кристалл, выращенный в желудке кита – «сырье для мыслительной деятельности». В 1886 м, конечно, многих из этих предметов еще не могло быть, но были другие в том же роде: доктор обставил свою комнату так, как уже не раз ее обставляли его персонажи. На стенах, как и в приемной, висели акварели Чарлза Дойла. Этот уютный беспорядок никому не позволялось трогать.

Он запирался на ключ. Работал. Часы затишья, однако, длились недолго: стучалась домработница, говорила, что пришел пациент – мальчик, которого послала мать; доктор в самом разгаре какой нибудь важной сцены откладывал ручку (он купил пишущую машинку, но не сумел освоить этот сложный механизм), пытался запомнить, на чем остановился, выходил в приемную, мыл руки. Пациентка желала знать, нужно ли разводить водой лекарство, которое доктор прописал ей накануне. Можно было разводить, а можно и не разводить, но, чтобы не усложнять, доктор отвечал, что нужно непременно. Поднимался по лестнице в кабинет, брал перо в руки, пытался сосредоточиться заново. Стук в дверь: мальчик вернулся. Его мать в ужасе: она уже приняла лекарство, не разведя его водой, что теперь будет?!

Доктор отвечал, что ничего страшного нет; мальчик, поглядев на него с нехорошим подозрением, уходил; доктор опять взбегал по лестнице, успевал написать пару абзацев, но тут оказывалось, что пришел муж пациентки и хочет наконец получить ясный и недвусмысленный ответ на вопрос, как же все таки следует принимать лекарство: с водой или без воды? А если это, как выразился доктор, не имеет значения, то из каких таких соображений он сперва сказал мальчику, что вода нужна? Доктор в течение получаса разъяснял сердитому мужу принцип действия лекарства, тот внимательно выслушивал, после чего говорил, что его жена, принявшая лекарство без воды, чувствует себя как то странно и доктору следовало бы пойти и осмотреть ее. Доктор одевался, брал чемоданчик, засовывал стетоскоп за подкладку шляпы, шел к пациентке, проводил у нее минут сорок, повторяя объяснения, которые дал ее сыну и мужу, затем возвращался домой, где его, оказывается, уже полчаса ожидал другой пациент, рассерженный и недовольный; так проходила первая половина дня, а после обеда все начиналось сначала. Все это не выдумка, а свидетельство самого доктора, который описал свой типичный рабочий день середины 1880 х в «Ювеналиях».

Дойл заинтересовался глазными болезнями: изучал эту новую для себя отрасль, ездил регулярно в портсмутскую глазную клинику, где под руководством доктора Вернона Форда занимался подбором очков для пациентов, штудировал медицинские труды. Тренировку футбольной команды пропускать тоже было нельзя: портсмутская газета «Ивнинг мэйл» называла его одним из надежнейших защитников во всем графстве, а потеря защитника для команды страшней, чем нападающего. В крикетном клубе он уже к этому времени был капитаном – тоже не отвертишься. Семье нужны деньги – где их взять? В Южной Африке нашли золото, все только об этом и толкуют; заработать так легко – всего навсего прочесть внимательно биржевые сводки да сделать инвестиции в какую нибудь из добывающих компаний. Доктор вложил 60 фунтов и рассчитывал получить прибыль процентов эдак в триста, но, как оказалось, в биржевых делах не так то просто разобраться: вместо прибыли получился убыток. Выругаться и забыть. Литературно научное общество желало пригласить знаменитого лектора: секретарь общества обязан снестись с этим человеком, уговорить его приехать, ответить на все вопросы касательно расписания поездов и гостиниц. В Портсмуте грядут выборы: партийный активист должен бегать повсюду, договариваться о выступлениях, распространять предвыборную литературу18. Сестра прислала грустное письмо: ответить срочно. Мать укоряет, что долго не писал. Молодая жена ни в коем случае не должна сидеть дома затворницей, ее нужно выводить в свет, посещать вечера. Из списка в семьдесят с лишним философских, исторических и научных трудов, которые доктор наметил изучить за год, еще половина не прочитана: взяться за это как следует.

Трудами из списка чтение отнюдь не ограничивалось: доктор читал решительно все новинки. В 1888 м вышел первый сборник рассказов Киплинга; доктор осознал, что «появился новый метод написания рассказов, весьма отличный от моего собственного, тяготеющего к искусному и тщательному развитию интриги». Эти слова о «методе, отличном от моего», звучат, конечно, очень наивно и могут показаться напыщенными, если б не следующая фраза: «Это (рассказы Киплинга. – М. Ч.) показало мне, что методы нельзя унифицировать и что существует более совершенная манера повествования, даже если она и недоступна для меня». Не часто встречается писатель, спокойно признающийся, что есть нечто ему недоступное и притом лучшее. Приверженец соразмерности, Дойл позднее мягко пенял Киплингу за ее отсутствие и называл его творчество «опасным примером для подражания». И тут же: «Но гений преодолевает все это, как и величайший игрок в крикет, который берет неимоверно трудный мяч». Себя доктор Дойл к гениям не относил. Возвратимся к повседневным занятиям: близится пятидесятилетие викторианской эпохи, а в Портсмуте нет памятника королеве и городская администрация даже не почешется: как так, что за безобразие, нужно рассчитать, в какую сумму обойдется памятник, и написать статью в «Ивнинг мэйл». Неудивительно, что в «Письмах Старка Монро» Дойл говорил о себе как о заядлом полуночнике: когда то же ему нужно было работать... Но исторический роман в таких условиях писать все таки было невозможно, даже при громадной работоспособности Дойла: он попытался упорядочить практику, сократив количество пациентов, временно забросил крикет. «Приключения Михея Кларка» – роман гораздо более объемный, чем «Торговый дом Гердлстон», но написан он был с поразительной для исторического произведения быстротой – полгода на изучение материалов и четыре месяца на собственно текст. А теперь, как нам в эссе «За волшебной дверью» советовал доктор Дойл, закроем за собой дверь, отринем хлопоты и заботы внешнего мира и вернемся к подлинной жизни писателя: той, что происходит в его книгах.

Действие романа «Приключения Михея Кларка» относится к 1680 м годам: «Это было время, когда каждый считающий себя патриотом английский протестант носил под плащом налитую свинцом дубину, которая предназначалась для безобидного соседа, осмелившегося расходиться с ним в религиозных воззрениях»19. После Английской революции XVII века к власти вернулась династия Стюартов, которая попыталась восстановить не только королевский абсолютизм, но и католическую религию, против чего яростно возражали протестанты и прежде всего их крайнее, пуританское крыло. В 1685 году побочный сын короля Карла II герцог Монмаут поднял мятеж под лозунгом защиты протестантизма, но был разбит и казнен вместе с сотнями своих сторонников. Эти события привлекали внимание многих романистов: «Пуритане» Вальтера Скотта, «Княгиня Монако» Дюма; доктору Дойлу было с кем соревноваться.

Ему всегда были симпатичны пуритане, которые «олицетворяли политическую свободу и приверженность религии» – эти слова могут показаться чрезвычайно странными в устах человека, которому ничто не было так ненавистно, как религиозный фанатизм и который в этом же абзаце называет своих героев «мрачными борцами с палашом в одной руке и Библией в другой». Быть может, протестантство казалось Дойлу посимпатичнее католицизма? Но мы уже видели, что он к одному и другому относился как к «двум ветвям одного гнилого ствола». Доктор, как и его герои, был вигом либералом и противостоял консервативным тори – в этом причина? Но парламентские виги XIX века имели, прямо скажем, чрезвычайно мало общего с пуританами века XVI, для которых все современные Дойлу представления о либерализме были что нож острый. Протестантизм как выражение интересов зарождающейся буржуазии в борьбе с католицизмом, защищавшим феодальные отношения, объективно способствовал прогрессу? Вряд ли подобные доводы могли заставить доктора Дойла полюбить или не полюбить своих персонажей.

Объяснение, наверное, следует видеть в том, что пуритане в описываемую эпоху представляли собой гонимых, то есть «слабых и обиженных», причем обиженных еще и писателями, представлявшими их в карикатурном виде: Дойл не удерживается от легкого укора даже в адрес своего кумира Скотта, который описал пуритан «не такими, какими они были на самом деле», то есть злобными полубезумными фанатиками. Их меньшинство, они слабее, чем их противник – этого достаточно, чтобы доктор принял их сторону и встал на их защиту. Примем эту гипотезу за неимением лучшей и посмотрим, удалось ли доктору добиться главного: чтобы бедных обиженных пуритан вслед за автором полюбил и читатель. Вообще уделим «Приключениям Михея Кларка» самое пристальное внимание: ведь это первая проба нашего героя в том жанре, для которого, по его собственному мнению (почти никем не разделяемому), он и был предназначен, жанре, который он всегда будет считать областью наилучшего применения своих творческих сил. Это ведь и была самая главная проблема Дойла как беллетриста: он ценил свои исторические романы гораздо выше всех других работ, публика судила немного иначе, потомки оказались еще более строги.

Как и подавляющее большинство текстов Конан Дойла, «Михей Кларк» написан от первого лица, только повествователь здесь – глубокий старик, собравший вокруг себя внуков и рассказывающий им о приключениях своего детства. Его отец сражался в армии Кромвеля и был, естественно, пуританином. «Это были серьезные, религиозные люди, суровые до жестокости. Во многих отношениях они были похожи более на фанатиков сарацин, чем на последователей Христа. Эти сарацины ведь верят в то, что можно распространять религию огнем и мечом». Нечего сказать, большую читательскую симпатию к пуританам должен вызвать этот абзац; а ведь между ними, оказывается, вдобавок было полно таких, для которых «религия служила ширмами, за которыми они прятали свое честолюбие. Другим такой человек проповедует, что надо, дескать, делать так и этак, а сам живет кое как и о Законе Божием не помышляет». Просто оторопь берет от таких положительных персонажей. Но, оказывается, было в них и хорошее: во первых, они «вели они себя хорошо и чисто и сами добросовестно исполняли все то, к исполнению чего хотели насильно принудить других» (ирония улавливается не сразу), а во вторых, «рассеялись по всей стране и занялись кто торговлей, а кто ремеслом; и все отрасли труда, за которые брались солдаты Кромвеля, начали процветать. Вот у нас теперь много в Англии богатых торговых домов, а спросите ка хорошенько: кто все эти дела завел? Последите и увидите, что начало положено солдатом Кромвеля или Айртона». Вот, оказывается, в чем главное достоинство пуритан: все таки «выражение интересов буржуазии». Напрасно мы думали, что марксистские соображения для доктора Дойла ничего не значат.

Если отец Михея – убежденный пуританин, то мать – приверженка епископальной церкви; казалось бы, в такой семье должны быть беспрестанные распри. Ничего подобного: когда то давно муж и жена попытались переубедить друг друга, но давно бросили это и живут в мире, любви и согласии, как, например, Артур и Луиза Дойл, придерживающиеся противоположных взглядов на религию. Отец строг, но справедлив; мать нежна, и именно она занимается воспитанием маленького Михея: она рано выучила мальчика грамоте, и тот пристрастился к чтению и проглатывал все книги, которые ему попадались под руку.. «Счастливые минуты доставляли мне эти книги. Я отрешался от мыслей о предопределении и, лежа в душистом клевере с задранными вверх ногами, откладывал попечение о свободной воле и внимал тому, как старик Чосер рассказывает о страданиях». Миссис Кларк зовут Мэри, и страницы, посвященные ей, местами чуть не дословно совпадают с теми, где описана мать героя в «Старке Монро». Мэри Дойл исповедовала англиканскую веру, Чарлз Дойл – совсем другую; вместе прожили тридцать лет, правда, о любви и согласии в той семье говорить сложно. В 1888 м «Письма Старка Монро» еще не написаны; можно предположить, что исторический роман «Приключения Михея Кларка» одновременно в каком то смысле является первой попыткой автобиографии Артура Дойла, только автобиография эта идеализированная – не так, как было, а так, как хотелось бы.

Конечно же в этой придуманной автобиографии у героя есть (помимо непьющего отца, братишек и сестренок) верный, неразлучный товарищ, Рувим Локарби (Рувим – живой и бойкий коротышка, Михей – задумчивый увалень, наделенный громадной физической силой), с которым они обсуждают книги и день деньской предаются мечтам. Есть у этого доисторического счастливца Михея и еще один человек, которого не было у маленького Артура: духовный наставник. Это сельский плотник Захария Пальмер, на досуге читающий Платона и Гоббса и выработавший собственную философию. Живет в деревне еще куча разного колоритного народу: все эти второстепенные персонажи описаны очень живо, один лучше другого. Симпатичная деревня Хэвант, и читать о детстве Михея, несмотря на переизбыток религиозных рассуждений, – весело. Особенно ярко, с большим знанием дела описаны драки.

Михей растет, хулиганит, как положено нормальному ребенку; в компании приятелей подпиливает мостик через ручей, и в реку шлепается зануда викарий, вследствие чего Михея чуть не выгоняют из школы; наконец ему исполняется двадцать лет – тут то и начинаются настоящие приключения. Как то раз Михей и Рувим вытаскивают из воды загадочного человека, чья лодка потонула. Его зовут Децимус Саксон, он страшно худ, имеет орлиный профиль и не расстается с трубкой, вот только о химии отзывается пренебрежительно. Мы помним, что после «Этюда в багровых тонах» не было и речи о продолжении серии, а расстаться с образом, который удался так хорошо, автору было до смерти жаль. Но Децимус Саксон – не второе издание Холмса; он гораздо сложнее. Саксон – солдат наемник, существо стопроцентно беспринципное: он сражался со шведами против пруссаков, с пруссаками против шведов, затем поступил на баварскую службу, где ему пришлось бить и первых и вторых; попадал в плен к туркам и благодаря своим актерским данным чуть не получил репутацию святого (шалости с девицами помешали); о том, как следует вести себя в бою, он наставляет простодушного Михея следующим образом: «Когда вы услышите звяканье скрещивающихся стальных клинков и взглянете врагу прямо в лицо, то сразу же позабудете все нравственные правила, наставления и прочую чепуху».

В период своей встречи с Михеем Саксон решил временно отдать свою шпагу на службу мятежнику Монмауту; его собеседники выражают надежду на то, что он поступил так если не из любви к протестантской вере и ее нравственным ценностям, то хотя бы из благородного сочувствия к слабой стороне, но он отвечает, что сделал это исключительно из корысти. И тем не менее Михей Кларк, добродетельный и честный, на всю жизнь привязался к Саксону, как мгновенно, с первых строк, привязывается к нему и читатель. «Много дурного было, дети мои, в характере этого человека. Он был лукав и хитер; у него почти совсем не было стыда и совести, но так уж странно устроена человеческая природа, что все недостатки дорогих вам людей забываются. Не по хорошу мил, а по милу хорош. Когда я вспоминаю о Саксоне, у меня словно согревается сердце». Хотел ли доктор Дойл, когда задумывал свою апологию пуританским буржуазным добродетелям, чтобы подлинным героем его романа стал жизнерадостный циник Саксон, не верящий даже в черта? Вряд ли; скорей это вышло само собой, как бывает у писателей: персонаж, которого, быть может, и в главные то герои не прочили, появляется на свет придуманным так здорово, что дальше никакого удержу на него нет, и перетягивает одеяло на себя.

Отец Михея отправляет сына в сопровождении Децимуса Саксона в армию герцога Монмаута, и начинается странствие; по пути они встречают целый ряд колоритных типов, преимущественно химиков и алхимиков; к ним присоединяется убежавший из дому Рувим; четвертым в этой компании становится молодой разорившийся аристократ Гервасий Джером, который также решил примкнуть к Монмауту, потому что ему все равно, на чьей стороне драться – лишь бы драться: «Воевать очень интересно, кроме же того, я нахожусь в хорошем обществе и поэтому доволен». Сэр Джером имеет с пуританами, на чьей стороне собрался воевать, еще меньше общего, чем Саксон (если есть куда меньше): это женственный, изнеженный придворный щеголь, больше всего на свете озабоченный своей прической, косметикой и нарядами («Я вроде кошек, которые то и дело облизывают себя. Скажите, Михей, хорошо ли я посадил мушку над бровью?»); но он отчаянно смел и полон презрения к опасности. Итак, их четверо: живой и вспыльчивый Рувим, громадный силач Михей, изящный франт Джером и загадочный худощавый Саксон, способный не пьянея выпить бессчетное количество спиртного. У доктора Дойла получились четыре превосходных мушкетера. А пуритане то где?

Они появляются впервые, когда четверка встречает отряд, состоящий из вооруженных палками крестьян и пуританских проповедников, идущих в лагерь Монмаута; сперва пуритане принимают своих попутчиков в штыки, но затем Децимус Саксон становится их полковником и обучает всю эту толпу военному делу. Что же умного и интересного говорят пуританские вожди? Они поносят Лондон, ругают книги, обещают, как придут к власти, сравнять с землей театры и прочие дьявольские заведения. Немногим лучше выглядят и крестьяне: хоть лица у них «суровые и честные», однако они, сперва осыпавшие нашу четверку бранью и проклятиями, едва лишь их пастор говорит, что Самсон умелый полководец и может быть полезен, тотчас начинают осыпать попутчиков преувеличенными похвалами и лестью. «Теснясь около нас, они гладили наши сапоги, держали нас за камзолы, жали нам руки и призывали на нас благословение». Иной раз трудно понять, пишет ли Дойл всерьез или это черная ирония:

«– .Убиты, между прочим, двое храбрых юношей, братья Оливер и Эфраим Голлс. Бедная мать этих героев.

– Не жалейте меня, добрый мастер Таймвель, – раздался из толпы женский голос, – у меня еще есть три храбрых сынка, которые готовы погибнуть за святую веру».

Расставшись с этой жизнерадостной матерью и прочими жителями протестантского городка, отряд наконец приходит в лагерь герцога Монмаута: это слабый и тщеславный человек, которым управляет, как марионеткой, «полоумный фанатик» Фергюсон; окружение герцога состоит из придворных и пуритан, которые беспрестанно грызутся меж собой. Армия же его представляет собой толпу, «похожую на громадного пса, который рвется на своей своре и стремится схватить за горло своего врага». «Люди были упоены религией, словно вином. Лица были красны, голоса громки, телодвижения дики»; светлым пятном в этой жутковатой армии выделяются городские рабочие с «бодрым и воинственным видом» да граждане города Таунтона: «...большие, честные лица этих добрых мещан говорили о трудолюбии и любви к дисциплине». У читателя сводит скулы от тоски, и он перелистывает страницу, желая как можно скорей вновь оказаться в обществе веселых циников с не очень честными лицами – Саксона и Джерома. Наверняка, если бы Дойл взялся описать как следует хоть одного бодрого рабочего или честного мещанина и наделил его, как он умел, живыми человеческими чертами, читатель и проникся бы симпатией к этим героям. Но это какая то безликая масса, из которой отдельные люди выхватываются ненадолго разве что для того, чтобы сформулировать какой нибудь авторский тезис, как в учебнике.

В городе Фраме часть войска Монмаута, предводительствуемая пуританскими проповедниками, разрушает и грабит католический храм («Дикая, обезумевшая толпа окружала нас со всех сторон. Одни были вооружены, другие нет, но все до единого дышали жаждой крови и убийства»); защитить собор от разрушения берутся, однако, не рабочие и мещане с большими и честными лицами, а четыре мушкетера и еще несколько примкнувших к ним аристократов. Вольно или невольно, а выходит, что симпатии автора скорее на стороне «белых», нежели добродетельных «красных». Ни одного симпатичного персонажа из числа убежденных революционеров в романе нет, даже проходного какого нибудь; едва лишь встретится Михею какой нибудь человек, о котором читать приятно – он непременно оказывается таким же беспринципным, как остальные его товарищи. Даже разбойник с большой дороги Мэрот, пытавшийся Михея ограбить и убить, потом становится его другом, потому что это человек жизнерадостный и с юмором. Добродушный Михей болтает по приятельски с солдатами роялистами, контрабандистами, бандитами всех мастей; единственные, с кем он решительно не может найти общего языка, – это его соратники. Помнится, затевая писать «Михея», доктор Дойл хотел поправить Вальтера Скотта, который описал пуритан как то не так. Но у него самого вышла куда более злая карикатура. У Скотта в «Пуританах» фанатик изувер Беркли – это все таки личность, и личность незаурядная; в романе Дойла подобного персонажа нет. На людей похожи непостоянный Монмаут, хитрый герцог Босуэл, всевозможные разбойники и солдаты – кто угодно, только не пуритане. Трудно восхвалять добродетель, когда сам толком не чувствуешь, в чем она заключается, кроме смены одной общественно экономической формации другой, более прогрессивной.

Сочувствие к пуританам возникает лишь в финале романа, когда после разгрома Монмаута над участниками восстания начинается жестокая расправа. Великолепно описан судья Джефрис, проводящий «показательные процессы»: «Этот человек, впрочем, никогда не мог скрывать своих чувств. Я слыхал, что Джефрис нередко плакал и даже громко рыдал. Это бывало в тех случаях, когда он считал себя обиженным людьми, стоящими выше, чем он. <...> Тут судья сделал движение, словно его схватила судорога. По лицу у него заструились слезы, и он громко зарыдал. А затем, перестав рыдать, он продолжал:

– Когда я помышляю о христианском всепрощении нашего ангела короля, о его неизреченном милосердии, мне поневоле приходит на ум другой высший Судия, перед которым все – и даже я – должны будем предстать в свое время. Секретарь, занесли ли вы в протокол эти мои слова или я должен их повторить?

– Я занес их в протокол, ваше сиятельство.

– Пометьте на полях, что главный судья рыдал. Нужно, чтобы король знал, как мы относимся к этим гнусным злодеям».

Легко представить, с каким злобным наслаждением доктор Дойл писал этого судью. Если доктор хотел, чтобы читателю сделались противны роялисты, а не революционеры, ему надо было начать свой роман сразу с поражения. Революционеры, однако, с покаянными речами не выступали, а «шли на смерть твердой поступью, с радостными лицами», что не могло не произвести впечатления даже на королевских солдат. Плененный и ожидающий казни Михей разговаривает с одним из стражников:

«– Мы в случае успеха выиграли бы, и поэтому справедливо, что, проиграв, мы должны за это расплатиться. Но зачем так истязают и убивают бедных благочестивых селян? У меня прямо сердце разрывается от такой жестокости.

– Ах, это правда! – произнес сержант. – Вот другое дело, если бы вешали гнусавых пуританских проповедников. Эти проклятые болтуны тащат свою паству прямо к черту в ад. <...> Добродетель свою человек должен таить глубоко в сердце, – произнес сержант Греддер, – надо эту добродетель зарывать глубоко глубоко, чтобы ее никто не мог увидеть. Терпеть я не могу этого показного благочестия. Начнет это человек гнусить, ворочать глазами, стонать и тявкать. Такое благочестие на фальшивую монету смахивает».

Сочный такой вышел абзац, убедительный – не то что бледные сожаления Михея о благочестивых селянах. В общем, задумывался роман за здравие пуританского восстания, а получился за упокой – точь в точь как и у Вальтера Скотта, которого Дойл хотел «поправить». Жаль, конечно, бедных пуритан, но жалость эта какая то абстрактная. Нам сообщается, что крестьяне «выражались грубо и не могли бы красноречиво объяснить своих побуждений, но в душе, в сердце своем они отлично сознавали, что сражаются за то, что всегда составляло силу Англии». Крестьяне и пролетарии – движущая сила прогресса, которую одурманивают своим опиумом служители культа. Не сумел автор придумать и показать нам живого селянина, потому что сам слабо представлял себе, какой он, этот селянин, и о чем думает. Это не его индивидуальная вина – горожанам вообще всегда плохо удается писать о деревне, и ничего с этим не поделаешь.

Намеревался Дойл также создать гимн патриотизму и справедливым войнам, и поначалу вроде бы выходило как надо: «Представьте себе, дети, что когда нибудь Англию застигнет черный день, что ее войска будут разбиты и она очутится безоружная во власти своих врагов. Вот тогда то Англия и вспомнит, что каждая деревня ее есть военная казарма и что настоящая английская сила заключается в непреклонном мужестве и гражданском самоотвержении населяющих ее людей. Это главный источник нашей народной силы, любезные внучата!» Михей полон желания биться за правое дело, и ремесло воина кажется ему лучшим из всех возможных. Но постепенно его взгляды начинают меняться. «Люди обманывают себя и дурачат, упиваясь военной славой. <...> Я поседел в боях и участвовал во многих войнах, но и я должен сказать по совести, что люди должны или оставить войну, или признать, что слова Искупителя слишком возвышенны для них. <...> Я видел, как один английский священник благословлял только что отлитую пушку, а другой освящал военное судно, только что спущенное в воду. Можно ли благословлять оружие, предназначенное для истребления людей? Нет, дети, сильно мы отдалились от Христова учения». Отличная речь пацифиста. Запомним эти слова. Запомним и другие: «Воевать очень интересно.» Потом посмотрим, чья возьмет.

Итак, пуритане были разбиты, но в конце концов дело их (замена феодального строя буржуазным) восторжествовало; чудом спасенный Михей, как и его друг Рувим, спокойно дожил свой век, окруженный внуками. Так что же получилось в конце концов? Идейный роман о хороших пуританах – не получился, это уж точно. Похоже, что Конан Дойл все таки взялся защищать пуритан не столько из человеческого к ним сочувствия, сколько из абстрактных соображений о прогрессивности буржуазного строя. Вот такой он, доктор Дойл, серьезный и сознательный, почти марксист, а не какой нибудь там легкомысленный сочинитель приключенческих безделок... Если бы он любил своих пуритан по настоящему, как любил Децимуса Саксона и Гервасия Джерома, – он бы смог написать их так, чтобы мы их тоже полюбили. Но не мог он полюбить людей, которые ненавидят книги и разрушают театры, не мог, будь они хоть сто раз прогрессивны и добродетельны. Не по хорошу мил, а по милу хорош, как говаривал дедушка Михей своим внучатам. Зато получилось другое, гораздо более важное: доктор сотворил целый ряд ярких и убедительных персонажей, которых никогда не забудешь. Есть какое то не поддающееся анализу волшебство, при посредстве которого писатели, относящиеся к разряду развлекательных и поверхностных (Дюма, например), умудряются порой создавать абсолютно живых людей, тогда как у великих это не всегда получается.

Впоследствии критики ругали «Михея Кларка» за отсутствие любовной интриги и интриги как таковой. Справедливо ругали: изъян серьезный. Интриги действительно нет, а точнее, нет конфликта между персонажами. Можно, конечно, сказать, что есть конфликт военный, исторический, чего еще надо? Но вообще то в хорошем романе, хоть бы и историческом, личностный конфликт всегда присутствует. В «Пуританах» Скотта он развивается между Мортоном и Берли, в «Айвенго» – между Уилфридом и Буагильбером плюс множество других. Абсолютно все исторические романы Стивенсона строятся на каком нибудь личностном конфликте. Удивительно, но Дойл об этом, кажется, позабыл. Есть, правда, у Михея враг Деррик, но он очень эпизодический персонаж, и на конфликт эта линия не тянет. Просто идут себе герои, идут, без всяких там проблем в отношениях, которые отвлекали бы читателя от перестрелок и драк. Какие книги так пишутся? Книги для мальчишек. Вот только для мальчишек, пожалуй, в «Михее Кларке» чересчур много идеологических рассуждений. Но богатство характеров этот недостаток искупает. В других исторических романах этой роскоши, к сожалению, поубавится. «Михей» дает нам представление о том, какими богатыми возможностями обладал Конан Дойл – возможностями, которые он так и не раскроет до конца.

В последних числах февраля 1888 го «Михей Кларк» был переписан набело и отправлен Джеймсу Пейну. Дойл возлагал на эту вещь большие надежды и в письме матери признавался, что рассчитывает на хорошую прибыль. Теперь он хотел сочинить другой приключенческий роман, уже без всякой идеологии, в духе Райдера Хаггарда, о древних инках. Схему предполагалось использовать ту же: четыре героя отправляются на поиски приключений. Но два романа подряд написать не всегда легко, требуется передышка; за крупной вещью вновь следовали маленькие. Дойл написал рассказ «Долгое небытие Джона Хексфорда» («John Huxford's Hiatus») – историю о человеке, потерявшем память, и, надо заметить, состояние амнезии в ней описано куда более внятно, чем у многих современных авторов – сказалось медицинское образование. Главная тема рассказа – любовь, преодолевающая разлуку и гибель. О любви у доктора Дойла пока не очень получается: все скатывается в банальность.Тем не менее строгий «Корн хилл» рассказ принял.

Была также написана повесть «Загадка Клумбер холла» («The Mystery of Cloomber»), очень, на наш взгляд, слабое произведение (оно тем не менее знаменует начало определенного этапа не столько в творчестве, сколько в жизни нашего героя и потому заслуживает упоминания), повторяющее сюжет «Дома на дюнах» Стивенсона и отчасти более ранних рассказов самого Дойла; здесь, в отличие от «Хирурга с Гастеровских болот», томительно жуткой атмосферы создать не удалось, да и вообще эта вещь сделана как то топорно, словно автор вдруг разучился писать.

По соседству с рассказчиком и его сестрой, в пустующем доме с дурной славой селится загадочное семейство: отец – отставной генерал Хэзерстон, служивший в Индии, участник подавления восстания сипаев, его жена, сын и дочь. О любовной интриге рассказывается в нескольких банальнейших фразах, словно автора самого от своего текста с души воротило и хотелось с ним побыстрей разделаться: «Когда четверо молодых существ сходятся вместе для приятных и запретных свиданий, результат может быть только один: знакомство перерастает в дружбу, дружба – в любовь». Для сравнения – чтобы читатель не подумал, будто Конан Дойл не умел писать о любви иначе – приведем цитату из «Михея Кларка»: «Я прямо не понимаю, дети, почему поэты называют любовь счастьем? Какое это счастье быть похожим на мокрую курицу? <...> Поглядите на влюбленного человека: весь он начинен вздохами и похож на гранату, набитую порохом. Лицо грустное, глаза опущены долу, ум в эмпиреях. Ну, подойдете вы к такому молодцу, пожалеете его, а он вам и выпалит в ответ, что свою грусть ни за какие богатства в мире не отдаст. У влюбленных слезы считаются за золото, а смех – за медную монету».

Генерал боится – не итальянцев, как Хеддлстон в «Доме на дюнах», а индийцев, которые, понятное дело, желают отомстить; рассказчик, как и герой Стивенсона, из любви к девушке соглашается «вступить в гарнизон по охране Клумбер холла». Внезапно появляется капрал, передвигающийся на одной ноге, как Джон Сильвер, но это не враг, а друг Хэзерстона, когда то служивший под его началом – довольно беспринципный тип, заявляющий: «Я решил обратиться к русским, научу их, как пробраться через Гималаи, так, чтобы их не смогли остановить ни афганцы, ни англичане. Сколько мне заплатили бы в Петербурге за этот секрет, как вы думаете, а?» Патриотически настроенный рассказчик сурово обрывает эти излияния, на что капрал отвечает ему: «Я давно сделал бы так, если бы русские заинтересовались. Скобелев был лучшим из них, да его прикончили». Эти русские решительно не дают доктору Дойлу покоя. В конце концов загадочные индийские жрецы после кораблекрушения высаживаются на берег, как карбонарии из «Дома на дюнах», и, несмотря на все попытки рассказчика и сына генерала защитить старого Хэзерстона, уводят его с собой и вместе с ним погружаются в болотную топь – а это уже заимствовано из «Веселых молодцов». Текст взяла для публикации «Пэлл Мэлл газетт», потом его издали «Уорд и Локк». Может, не стоило бы и говорить столько о «Загадке Клумбер холла» – человек, написавший более сотни превосходных историй, имеет право на несколько плохих, – если б не одно важное обстоятельство: это первая вещь, написанная доктором Дойлом под явным влиянием спиритических идей. Ведь индийские жрецы – не живые существа, а духи, предупреждающие генерала Хэзерстона о возмездии звоном. астрального колокольчика. Вот и пришло время поговорить о сеансах с вращающимися столиками и прочим.

В числе портсмутских знакомых (и пациентов) Дойла был генерал Дрейзон, преподаватель военно морского колледжа, известный астроном и математик, интересовавшийся паранормальными явлениями вообще и спиритизмом в частности. Дрейзон был почтенный, уважаемый человек, Дойл восхищался его астрономическими теориями, они регулярно вместе играли в бильярд, и генерал оценивал игру доктора очень высоко; естественно, когда генерал Дрейзон поведал Дойлу о разговоре со своим покойным братом, доктор не мог отнестись к его словам с пренебрежением, хотя не собирался отступать от собственных убеждений. Он уже читал книгу Эдмондса, члена Верховного суда США, тоже почтенного и уважаемого человека, который разговаривал со своей умершей женой – читал, по его словам, с интересом и полнейшим скептицизмом. Он рассказал Дрейзону о собственном спиритическом опыте, чрезвычайно неубедительном.

Но генерал разъяснил, что опыты были плохи потому, что плох был инструмент. Как астроному нужен хороший телескоп, а химику микроскоп, так и ученому, изучающему мир духов, необходим качественный медиум. Разве не логично? Аргументы такого рода, простые и ясные, всегда производили на Дойла впечатление.

Зашла речь о Хоуме – том самом Хоуме, который летал. Здесь для нас самое интересное – это аргументация Дойла, при помощи которой он впоследствии защищал Хоума от нападок. Хоума обвиняли в том, что он мошенник и проводит свои сеансы ради денег – Дойл отвечает, что тот «никоим образом не был, как полагают некоторые, платным медиумом, ибо он племянник графа Хоума». Чтобы племянник графа жульничал – такого, конечно, быть не могло, скорее небо упадет на землю. Далее Дойл пишет, что, услышав рассказы спиритов о том, как Хоум, выпрыгнув при свидетелях из окна дома, вместо того чтобы упасть, поднялся по воздуху и влетел в другое окно того же дома на высоте 70 футов над землей, – поверить этому не мог. Но «когда я узнал, что факт этот подтвержден тремя свидетелями, присутствовавшими при сем: лордом Данрэйвеном, лордом Линдсеем и капитаном Уинном – все трое люди чести, пользующиеся большим уважением, – и что впоследствии они пожелали удостоверить свои показания под присягой, то мне оставалось только признать, что очевидность факта была здесь гораздо лучше удостоверена, нежели в отношении многих удаленных от нас во времени событий, которые весь мир согласился рассматривать как истинные». Доверие доктора ко всему, что говорят лорды, военные и вообще «приличные люди», было безгранично. Генерал Дрейзон не переубедил его, но вновь пробудил интерес к необъяснимому, а точнее – к необъясненному, ибо он был убежден, что человеческий разум способен объяснить все, если хорошо постарается.

Дойл продолжал участвовать в сеансах с медиумами – то безрезультатных, по его словам, то дававших «тривиальные результаты». Весной и летом 1887 года он организовал ряд сеансов у себя дома: в них участвовали профессиональный медиум Хорстед и архитектор Болл. В июне на одном из этих сеансов доктор получил сообщение, которое его так поразило, что он немедленно опубликовал соответствующую заметку в спиритическом журнале «Лайт». Дух, почтивший его своим появлением, категорически не рекомендовал ему читать книгу автора Лея Ханта. Доктор как раз в те дни думал, читать ему эту книгу или нет, и – насколько ему помнилось – никому о своем интересе к ней не говорил.

Книгу Ханта он не прочел, зато продолжал поглощать в огромном количестве эзотерическую литературу, которая благодаря своей наукообразности могла оказать на него гораздо более сильное влияние, чем практические сеансы. Прочел, в частности, ряд книг о паранормальных способностях индийских йогов: левитация, управление огнем, ускоренное проращивание растений и т. п. Одним из результатов изучения йоговских практик стала «Загадка Клумбер холла».

Нет ничего удивительного в том, что доктора Дойла с его идеей примирения всех религий на какое то время заинтересовала теософия, которая как раз стремилась объединить различные вероисповедания и создать род «универсальной религии», не связанной какой либо определенной догматикой; мысль о том, что человек может познавать божество непосредственно, исходя из собственного мистического опыта, была также довольно близка его собственному мировоззрению, хотя, на его взгляд, теософам недоставало логики. Он увлекся трудами знаменитой Елены Блаватской: идеи перевоплощения и кармы показались ему чрезвычайно привлекательными, но потом он прочел ряд работ, в которых Блаватская разоблачалась как шарлатан, и нашел их куда более убедительными, нежели тексты самой мадам Блаватской. Он скоро разочаровался в теософии: все мистическое и туманное его отталкивало, да и не очень то он любил сложные теории. Он искал простоты, логики, ясности, неколебимых доказательств, причем желательно таких, которые можно «потрогать» (улики!); спиритизм вроде бы предоставлял такие доказательства, а вроде бы и нет... Доктор преклонялся перед наукой, но наука, к сожалению, высказывалась по поводу спиритизма как то двусмысленно. Некоторые ученые (химик Уоллес, астроном Фламмарион) были его приверженцами, но большинство людей науки относились к нему издевательски. Обращения в спиритическую веру опять не состоялось. По прежнему было только любопытство; по прежнему доктор Дойл с его философией был одинок. Хотя есть люди, утверждающие, будто бы уже в те годы он нашел то, чего искал. Речь идет, разумеется, о масонстве.

В статье Яши Березинера, видного деятеля Объединенной Великой ложи Англии (основной руководящий орган масонства в Англии и Уэльсе, а также в некоторых странах бывшей Британской империи), говорится о вступлении Конан Дойла в масонскую ложу «Феникс», отделение 257 (действующее в Портсмуте с 1786 года), как об установленном факте. Называется точная дата – 26 января 1887 года, сообщается и о том, что при вступлении доктора в ложу присутствовал его коллега и приятель Джеймс Уотсон, а рекомендацию ему давали Уильям Дэвид Кинг, видный член ложи, впоследствии мэр Портсмута, и Джон Бриквуд, богатый пивовар. Как и в любом кружке, куда записывался доктор, он быстро взбирался вверх и уже через месяц был посвящен во вторую степень братства, а 23 марта того же года ему была присвоена степень мастера.

В одних биографических книгах о Конан Дойле ссылаются на этот факт, в иных о нем умалчивается, в третьих он отрицается; сам доктор ничего о себе как о масоне не сообщает. Так правда это или нет? Во всяком случае, если бы Конан Дойл был масоном, в этом не было бы абсолютно ничего удивительного. Во первых, найти единомышленников, исповедующих идеи всеобщего братства, просвещения и улучшения человечества – всё это как нельзя более соответствовало его собственным стремлениям. Во вторых, в Европе никогда не было того оттенка испуга и брезгливости по отношению к вольным каменщикам, который со времен «Протоколов» возобладал у нас; множество видных и уважаемых людей были и являются масонами. В третьих, доктор Дойл вступал абсолютно во все организации, кружки и общества, которые ему подворачивались. В четвертых, стать членом тайного братства посвященных было бы чрезвычайно приятно его мальчишечьей душе, и вполне естественно, если он, по мальчишечьи же серьезно относившийся к секретам и клятвам, хранил молчание об этой стороне своей жизни. Кстати, Березинер не утверждает, что Дойл был очень уж активным масоном, напротив: после того как его посвятили в мастера, масонство ему быстро наскучило, и уже в 1889 году он вышел из ложи. Это тоже очень похоже на доктора Дойла: длинные, туманные и бесплодные разговоры были ему не по душе.

Доктор очень надеялся на «Михея Кларка», но его ждало очередное разочарование, еще более сильное, чем предыдущие. Джеймс Пейн, «добрый ангел», написал ему в ответном письме совершенно обескураживающие слова: «Как вы могли, как вы только могли тратить свое время на писание исторических романов!» Другой издатель, Джордж Бентли, в чей журнал «Бентли мисилейн» также был отправлен бедный «Михей», заявил, что в книге нет увлекательности и она «никогда не сможет привлечь внимание ни библиотек, ни широкой публики». Отказались от «Михея» и «Блэквуд мэгэзин» (заметивший автору, что люди XVII столетия так не разговаривают), и «Касселс» (исторические романы вообще плохо продаются), и все прочие издательства. Доктор уже утратил надежду когда либо издать свой роман, но в ноябре 1888 го рецензент издательства «Лонгмэн» Эндрю Лэнг, известный критик, в свое время оценивший Стивенсона, вдруг рекомендовал издателям принять «Приключения Михея Кларка».

28 января 1889 года у Артура и Луизы родился первенец; как и у Мэри с Чарлзом, это была девочка. Ее назвали в честь бабушки и матери – Мэри Луиза Конан. (Доктор никогда не менял свою фамилию официально; «Конан» будет одним из имен всех его детей, но не все по его примеру сделают его частью фамилии.) Отец сам участвовал в принятии родов и жутко трусил, хотя принял их к тому времени немало. У него есть рассказ «Проклятие Евы» («The curse of Eve»), где подробно описаны переживания мужа, чья жена очень трудно рожает: «Из под складок коричневой шали выглядывало смешное маленькое, свернутое в комок, красное личико с влажными раскрытыми губами и веками, дрожавшими, как ноздри у кролика. Голова не держалась на слабой шее маленького создания и беспомощно лежала на плече.

– Поцелуйте его, Роберт! – сказала бабушка. – Поцелуйте своего сына!

Но он почти с ненавистью взглянул на это маленькое красное создание с безостановочно мигающими ресницами. Он не мог еще забыть того, что благодаря ему они пережили эту ужасную ночь». Это – о мужьях пациенток; но это и о себе тоже.

Ребенка крестили по обряду англиканской церкви, против чего отец не возражал. Мэри Дойл приехала на крестины внучки. «Она кругленькая и пухленькая, голубые глаза, кривые ножки, толстенькое тельце. <...> Но манеры ее (на наше горе) очень вольные. Когда ей что то не нравится, об этом становится известно всей улице». Мэри то как раз вырастет тихой девушкой; а знал бы доктор, какой вольный нрав будет у его младшей дочери Джин – будущего генерал майора авиации!



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   22




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет