***
Сила никчёмная...
Потерпи!
Я рубила серую твердь, рубила сплеча, яростней, чем в бою. Дралась вглубь, пока трепетный стволик не подался под рукой, небось, бедное деревце втянуло от ужаса корешки. Не ведало, глупое, - о нём радею. Тут я опамятовалась, что не приготовила ямки, бегом обратно к коряге, живо наметила, где стану сажать: в кольце корявых клешней - а знать бы, чем раньше было страшилище? Берёзой, дубом, сосной?.. Я вырыла ямину - гнал неистовый вихрь, выплёскивал неприкаянную могуту, а её всё вроде не убывало. Я натаскала воды кожаной шапкой. Примерилась к деревцу, обняла... потянула наружу круглый, как бочка, тяжёленький ком земли, корней и каменьев. Ой тяга была - ещё горсть, и треснул бы пуп. Мать с ума бы сошла, если б видела. Ноги резвые застонали, пока одолела девять шагов, девятью вёрстами показались... ан не выронила, опустила бережно в ямку, да проследила, челом к выворотню, не прочь... И тут сдавило виски, поплыло в глазах. Вычерпала себя.
Уже через силу справила деревцу новоселье, как следует напоила, чтоб не скучало, не поникало листом. Пошла, волоча ставшую пудовой лопату, закидывать прежнее место, негоже ему безокой глазницей жаловаться небесам. Утоптав, нагнулась умыться... вязкий берег чавкал несыто, не хотел выпускать босые ступни... Теперь бы назад, покуда не вспомнил кто видевший, как я убегала.
Я лениво подняла голову, отыскала солнце над лесом. Как раз подойду к вечерней еде. Но прежде чуть полежу. Было там, за выворотнем, в кустах, укромное место.
Надо ли говорить - я тотчас заснула, обняв измазанную лопату, да так, как давно уже не спала. А проснуться выпало по-звериному: оттого, что рядом двигались люди. И хоть неоткуда было взяться у крепости недоброму человеку, привычка взяла своё. Я не вздрогнула, не раскрыла глаз, не перестала тихо, ровно дышать.
Меня не заметили. Зато я с облегчением узнала шаги, это шёл мой старый наставник. Но не один. Тот, второй, легко и мягко ступал, чуть заметно прихрамывая. Они подошли, постояли над бережком, потом сели возле коряги, там было бревно - обомшелый, как кочка, остов давно упавшей сосны. Да. Кто бы ни был второй, не уползти потаённо. Хагена не обманешь. Уж лучше лежать где лежу, не шевелясь.
- Зря я парня прогнал, - проворчал низкий голос. - Они помирились бы.
Вот когда я почти с ужасом узнала вождя и поняла, что попалась, как мышь, забравшаяся в кувшин. Он нюхом почует меня, если останусь. И поймёт, если кинусь вдруг удирать. И он не поверит, что я здесь не нарочно. Потом до меня дошёл наконец смысл сказанных слов.
- Надо было отправить его куда-нибудь на месяцок, - сказал воевода. - Сестрёнка простила бы. Она его любит.
- Она старшенького зовёт твоим именем, - сказал мой наставник.
- Ну да. И Яруном, если думает, что я не слышу. Я плохо сделал тогда.
И нарушил второй гейс, добавила я про себя. Я ощутила, как затекает бедро. И холод полз по спине.
- Ты переменился, - вздохнул приметливый дед. - Я не ждал, что однажды хоть кто-нибудь из этого племени уйдёт от тебя живым...
Варяг молчал некоторое время. Потом вытащил нож и начал втыкать в трухлявое дерево.
- В прежние времена меня бы давно закололи в запретном лесу.
- Теперь не прежние времена. - Я двенадцать зим только жил, чтобы мстить. Теперь я полон, как трясина после дождя. Они вновь замолчали. Я не дышала.
- Я думал, брат сменит меня. Я многого ждал от него за ним бы пошли. Здесь на каждом шагу берёзы, отец. Жаль, у Плотицы нету ноги, хотя... ты прав, многое изменилось и теперь это не убыль...
Я почувствовала, что покрываюсь испариной.
- Негоже, чтобы такой род прекращался, - сказал мой наставник, и я сразу вспомнила рыбьи раскрашенные пузыри на стене, рядом с луком, которого не обхватила бы моя ладонь. Мстящий Воин...
- Если бы ты мог видеть её, отец.
Я не справилась с собой, открыла глаза. Показалось? Или вправду эти слова сказал совсем другой человек, не тот, что стоял на кургане третьего дня, правил тризну по Славомиру?.. Старый Хаген лишь усмехнулся:
- Я знаю её много лучше, чем тебе кажется. Я хотел бы взять на руки вашего сына и убедиться, что у него такой же галатский нос, как у тебя.
Вождь вздохнул:
- Такой второй нет на свете...
Ой, Голуба, застонала я про себя. Ой, Голуба!.. В два раза велико ей было серебряное запястье. Привязывала шнурком, а всё равно потеряет. По Некрасу восплакала!.. И обожгло: неужели для неё пощадил? Он мог это сделать. Он мог. Тихо он вымолвил:
- Моя была бы... в жемчужной кике ходила бы...
- Взял бы её, - сказал мой зоркий слепец. Нож стукнул о корневище, не давшееся гнили. Со скрипом выник наружу. Снова воткнулся.
- Я ту жену брал по любви, - сквозь зубы выговорил варяг. - Я... не позабуду, как я её... после нашёл.
Нож засел, расколов упрямое дерево, пришлось покачать его, извлекая.
- Я взял бы её, если бы не глотнул уже молока.
- Женщины горюют иначе, - сказал Хаген, и я подумала про его невесту, потом опять про Голубу. А дед продолжал:
- Если бы ты остался растить сыновей, у тебя седины было бы меньше.
- Почем тебе знать, сколько у меня седины.
- Да знаю уж.
- Пусть идёт за кого пожелает, - приговорил воевода. - Детки тоже... отцовой памяти на колени не заберёшься.
Засмеялся сухим горлом и всё-таки сломал нож, неловко повернув рукоять.
- Дурень, - с искренним сердцем выбранился старик. - Твой отец и то не был таким упрямым.
- Достаточно упрямым, как оказалось.
- Её печалить не хочешь, другую возьми. Как перед ним встанешь, не дав роду продления?
- Черёмуху кто-то пересадил, - сказал воевода, и дед обиженно замолчал. Я слышала, как Мстивой поднялся, стащил одежду, тихонько насвистывая, пошёл к воде босиком. Я испугалась, не разглядел бы моих следов на берегу. Я же не сумею прикинуться, будто всё время спала.
- Раны не потревожь, - сказал Хаген.
- Раны, - усмехнулся варяг. Он переплыл озеро быстро, без плеска, пересёк омут, где били из глубины колючие студенцы. Крякнул от удовольствия, попав в холодные ключевые струи. Ему ли, вождю, бояться Водяного. Он вышел на берег, оделся. Я напрочь уже не чувствовала затёкшей ноги, но шевельнуться не смела.
- Зря нож сломал, - сказал воевода, затягивая ремень. - Пойдём, что ли.
- Много чего ты делаешь зря, - проворчал Хаген досадливо. - Сам плачешь потом!
Я оживила ногу и выползла ящерицей, когда затихли шаги. Голуба, вертелось без устали на уме. Ой, Голуба!.. Вдруг захотелось влезть в воду, самой проплыть через омут... Струсила. Водяной не тронул вождя, но вряд ли обрадовался. Как есть схватит, если осмелюсь.
Я обошла озеро и побрела домой кривохожими, окольными тропками. Заглянула на каменный лоб, где в сухом редколесье вбирала по крохам скупое летнее солнце, настаивалась багряным мёдом брусника. Добытчицы-девки сюда нечасто захаживали, ничьих угодий не оберу: сумрачно темнели вокруг болотные мхк, укрывшие ложе древнего моря, и что-то спало во мхах, недаром стояли, как стража, чёрные ели, отгородившие заветное место... Запретный лес, кровь неудачливых и бездетных вождей, которых убивали галаты. Теми елями я кралась весной, в день Посвящения, когда был жив Славомир...
Вздёрнув порты, я перебралась через колыхавшийся под ногами гиблый торфяник. После грозы тут и впрямь нипочём не пройти. Я поклонилась щедрой поляне, принялась собирать в шапку спелые ягоды. Жаль, с собою не было снеди, оставить в отдарок. Ничего, потом принесу. Брусника сыпалась в горсти, марала шапку изнутри. Сок отожму, Ведете будет полакомиться. А может, и Хауку, бредившему в клети.
БАСНЬ СЕДЬМАЯ
ЗЛАЯ БЕРЁЗА
Воевода словно забыл о пощажённых датчанах.
Он ничего не сказал, когда пленники обосновались в клети. Хотя знал об этом, конечно. Мы заметили, он не прошёл мимо лишнего разу. Какая судьба их ждала? Отпустит за выкуп, велит чистить задок, продаст на торгу?.. Он оставил им жизнь, но милостей они вряд ли дождутся. И то благо, что не гнали в дождь из-под крыши и позволяли взять, что на столе оставалось...
Глуздыри-детские оказались безжалостней умудрённых, многое повидавших мужей. Этим сопливым ещё некому и не за что было мстить. Просто наскучило играть без конца в сражение и тризну и дракой решать, кому быть воеводой, кому Асгей-ром, кому Славомиром. Мыслимо ли не потягнуть за старейшими, не сунуть глупый щенячий нос во взрослое дело. Раз я настигла целую стайку: отворяли дверь клети, дразнили молчаливых датчан, казались себе храбрецами. Я живо взяла за ухо заводилу:
- Ишь смелый выискался... Кто велел каменья бросать?
Передо мной, девкой, они робели, ясно, вполовину не так, как перед Плотицей или хоть Блудом. Но, знать, по мне было видно, что не шучу, да и ухо бесстыдника я вгорячах мало не сплющила, взвыл, засучил босыми ногами, не смея ответить. Дружки порскнули наутёк, и я добила вослед:
- Не ходить таким в Перунову храмину, не срамить честную гридницу. Трусов кормит воевода!
Ринула прочь с подзатыльником, малец побежал, давясь отчаянным рёвом. Наука впредь.
- Знал бы твой хёвдинг... - сказал старший из пленников.
Я годилась быть ему дочкой. Я спросила его:
- Что такое валькирия?
- Дева-воительница, - выговорил он медленно по-словенски. - Та, что дарует победу достойным. Это тебя так Хаук назвал.
Я спросила:
- Что Хаук?
Датчанин пожал плечами и оглянулся, скучнея, внутрь клети. Тут я подумала, а почему не войти посмотреть, ведь я дома и воинский пояс на мне, и не воспретит никто, кроме вождя. Вождь сам ни за что не пойдёт смотреть, как там Хаук, но если уж он его пощадил... а не дело воину много раздумывать, похвалят его или не похвалят, делай что надобно, ответишь потом. Я шагнула через порог. Двое отроков и двое мужей смотрели пристально. Они видели меня на тризне и в битве и помнили, что Славомир звал себя моим женихом.
Хаук лежал в дальнем углу, заботливо укрытый, высоко приподнятый на куче тряпья и соломы, и дрогнуло моё девичье сердчишко. Он не открывал глаз и, как прежде, трудно дышал, кожа обтягивала заросшие скулы, в трещинах губ так и запеклась кровь, шея безобразно опухла. Умыть бы его, напоить ягодным соком, расчесать сизые волосы, совсем потерявшие блеск... А каков был в бою, сильный, смелый, красивый, свалил бы меня, если бы не воевода!.. Ладно, пусть говорят, что кому нравится. Невелика честь домучить израненного врага, может, нам доведётся ещё у него в плену погостить. Я села на корточки, осторожно приподняла одеяло. Разбитую грудь обнимала тугая повязка, больное тело вздрагивало от озноба. В самый первый день друзья прокололи ему между рёбрами, но и это не помогло. Не выживет, подумалось мне. Недостанет одной волны в море, одной тучки в небе, одной ёлки в лесу... а не полон мир.
И догадало этого Хаука родиться датчанином, не варягом.
Я была кметем, я возмогла сама открывать короба с сушёными зельями, сохранявшиеся в неметоне. Летом я промышляла в глухой чаще корень-борец, свирепую травушку, ту, что вылечила когда-то локоть Яруну.
А и парня с девкой не он ли накрепко повязал... Эта дума добавила мне беспокойства, пока я грела горшок, готовила снадобье. Стану вот перевязывать Хаука, омочу руки в отраве, вдруг полюблю? Велета рассказывала галатскую баснь про приворотное зелье, попавшее в рот не тому, кому назначалось. Горька была давняя баснь, и я, дура девка, знай всхлипывала, слушая, а теперь помышляла: вдруг и у меня с Хауком так выйдет, откуда знать?
И буду ли я горевать, если так выйдет? В конце концов я снова решила меньше гадать, просто лечить его, будет жив, поглядим. Про всё думать заранее, голова заболит. Я уже достаточно думала, пока сватался Славомир... пока в курган его не положили...
...А кто-то другой вновь глумился, насмешничал: размечталась!..
Я стала ходить к датчанам, без особого дела посиживать на пороге. Понемногу они перестали отмалчиваться, взялись поучать своему северному языку. А во мне сидело, как гвоздь, что Хаук был бы всех говорливее, если бы открыл однажды глаза. Он бормотал что-то, ругался в бреду по-датски и по-варяжски. Я слушала эту ругань чуть не с радостью, словно гудение зимних пчёл из дупла бортного дерева. Затихнут в морозную ночь - и больше не будут яростно жалить, но не дождёшься и мёда... Раз я вспомнила о свирели и принесла её в клеть. Этой свирелью Хаук спас четверых, а себя, похоже, не спас, - поздновато остановил разящий меч воевода. Хотела я положить свирель подле хозяина, но смекнула, немного проку будет с безгласной, повертела в руках, потом подняла к губам.
У меня никогда не получится, как у Хаука. Чтобы всяк слышал в песне себя, да такое, про что сам прежде не знал. Я на подобное и не посягала. Я примерилась, тихо дунула в гладкие сверлёные дырочки. Свирель отозвалась, тоскливо вздохнула, воспрянула задремавшая в дереве живая душа. Я откуда-то знала, что песня, сыгранная на тризне, родилась под устами Хаука в тот самый миг; спасённые побратимы её не запамятуют, отдадут другим игрецам, и через сто лет песню будут бережно шлифовать, точно старую драгоценность, и не беда, если имя Хаука при этом сотрётся, как стёрлись сотни других, ибо каждая песня впервые приходит к кому-нибудь одному... Я попробовала заставить свирель вспомнить, как она говорила о Славомире.
- Не так, - прошептал почти сразу же Хаук. Я чуть не выронила свирели. Синие глаза были мутными, в кровавых прожилках, но смотрели осмысленно. Он пытался поднять руку из-под одеяла:
- Дай... покажу.
Я поспешно вложила свирель в холодные пальцы, не зная, можно ли радоваться, не прощальная ли это вспышка углей перед тем, как уже подёрнуться пеплом. Он повёл взглядом на усыновлённых, те тотчас подпёрли его, помогая сесть. У мальчишек были взрослые лица. Хаук несколько раз вздохнул, серея от усилий и боли, потом всё-таки заиграл. Песня была та самая, только звучала чуть слышно... точь-в-точь как смех Славомира, когда рожала Велета... Мне стало страшно и захотелось выхватить свирель, пока и его не затянуло туда же...
Он отнял от губ старое дерево, уронил руку и улыбнулся, опуская ресницы. Я приросла к полу: умер!.. Старший датчанин склонился, послушал дыхание:
- Спит...
- Иногда, - рассказал мне Блуд Новогородец, - бывает, всего лучше лечит ранивший меч. Коснуться им, и всё как есть заживёт.
Вот ещё новая мне, бедной, заноза! И ведь не отпустит, пока смертоносная Спата не будет приложена к увечному боку. Или к моей голове с размаху, тоже можно дождаться. Хорошо Блуду, обронил искру в солому, и нет больше печали. Он тоже наведывался к полонённым, даже принёс ненужное одеяло, но не радел, как я, глупая. Со времени житья у Вадима он не любил датчан, не простил им, не встретив княжьей заступы против обидевших его за столом. Околдовал или нет его Хаук, мой побратим не казал виду, не догадаешься, если не помнить, как он протянул ему меч тогда на поляне... Нет, не пойдёт просить воеводу.
Велете брат не откажет, но как я ей поведаю про жалость к датчанину, у неё за спиной тоже были кровавые головни размётанного Гнезда... погубленный род... и названый брат Славомир. Меня палило стыдом, ведь я, толком не начав, покидала месть за обиду Велеты и побратимов, за лютую обиду вождя. Я казнила себя, вспоминая, как умирал Славомир. За дела одного всегда платится племя, на том стоит мир и будет стоять. Страх подумать, что будет, если переведётся этот закон. Но не Хаук убивал Славомира. Того, кто убил, я там же свалила, его за борт кинули Морскому Хозяину, а голову так расклевали птицы, что узнать было нельзя. Хаук не грабил Нету варяжскую, не убивал жену воеводы, не поднимал на копьё его сыновей...
Я не могла ничего сотворить над собой, упиралось что-то внутри. Наконец я пошла к премудрому Хагену. Кто посоветует, кроме наставника?
- Скогтил тебя Ястреб, - недовольно буркнул старик. - Чуял я, тем всё и закончится!
Я редко краснела, но тут уж пот выступил над верхней губой.
- Ты сам знаешь, дед Хаген, что это не так.
Мне казалось, он переменился ко мне. Так, словно я собиралась кого-нибудь предавать. Нет, не спрошу. Вдруг дело не в том.
- Бренну я не указ, - приговорил ворчливый слепец. - И никто ему не указ, опричь Перуна да князя. Иди себе.
Я всё же надеялась: однажды очнувшись, Хаук повернёт вжиль. Пока на это было мало похоже. Он совсем не мог есть, с трудом глотал молоко и ягодный сок, виски провалились. Он не всегда узнавал меня и даже на свирель то откликался, то нет. Однажды я стала учить свирель песням, которые пели у нас зимой на досветных беседах. Сама я пела не лучше других, в этом мне далеко было и до Голубы, и до мужатой теперь сестрицы Белёны. Но уж что знала, то знала. И была там песня о берёзе, изломанной свирепой метелью, и как весною могучие корни погнали вверх новую жизнь, и как текли, иссякая, прозрачные слезы по искалеченному стволу, по рваной белой коре...
Воевода вырос у порога клети, точно из-под земли. Я не заметила, как подошёл. Вскинула глаза, только когда легла уже тень на порог. Он стоял в двух шагах и смотрел на пленников поверх моей головы. Вот когда я покрылась бурыми пятнами, испепеляющий стыд меня охватил, в прах рассыпались все разумные доводы, стоило поглядеть на его белую голову и на то, как он сжал зубы при виде датчан. Пятнадцать и четырнадцать лет было бы теперь его сыновьям. Зим, как считали галаты. А жене тридцать три, они с нею были погодки...
Спата оттягивала ремень на правом бедре. На кожаных штанах светлела потёртость от ножен.
Он молча стоял, и меня, помню, забрал ледяной страх, как бы кто из невмерно отчаянных пленников не погубил себя дерзостью, мол, это хёвдинг в таких обносках или пастух...
- Открой бок ему, - по-словенски сквозь зубы приказал воевода, и я поняла, что он сдирал с себя кожу.
Я повернулась поспешно. Запавшие глаза Хаука были недоуменно раскрыты, он хотел что-то сказать, я прошипела свирепо:
- Молчи!..
И руки дрожали, покуда спускала старенькое одеяло и разматывала повязку. Узел запутался, я торопливо нагнулась и оборвала тряпку зубами. Хаук только вздрогнул всем телом. Я оглянулась. Вождь медленно вытащил Спату и протянул мне черен. Он порезал пальцы о лезвие, такого с ним никогда не было раньше.
Знаменитый меч лёг мне на ладони. В нём была холодная жизнь, насторожённая змеиная сила.
- Спата, - сказала я тихо, пытаясь не торопиться, - славная Спата! Ты прежде была рудой кровью земли, болотным железом. Калили тебя в жестоком огне, топили в воде, били молотами. Клялась ты тогда, что вовеки не выйдешь из воли хозяйской. Возьми же назад то, что причинила!
Бывает, заклятое оружие отзывается человеческим голосом. Конечно, Спата мне ничего не ответила, не провестилась словом... Но услыхать услыхала. Я несколько раз приложила клинок к обнажённому боку, творя Перунов цвет о шести лепестках. Я стояла подле Хаука на коленях. Я отдала меч вождю. Он молча сунул его в ножны, мне показалось, еле сдержался, чтобы не вытереть. Повернулся и ушёл через двор.
- Такой вождь мог бы одеваться наряднее, - проводив его глазами, сказал старший датчанин. Меня как стегнули, я крикнула, и губы слушались плохо:
- Было бы ему с чего наряжаться! Вы, датчане, весь род его погубили! Ему видеть вас мука!..
Вскочила на ноги и убежала. Негоже опоясанному Кметю лить слезы, когда пленники смотрят.
- Дедушка... - подошла я вечером к старому саксу. Я была уверена, он и тут буркнет в ответ что-нибудь неласковое, он ведь не хуже меня знал, чего стоило воеводе исполнить его просьбу. Но Хаген только вздохнул. Положил руку мне на затылок и долго не отпускал.
После гибели Славомира наступила быстрая осень. В день сражения берёзы на островах чуть начинали желтеть, теперь с них вовсю опадали расшитые золотые одежды. Когда они были зелёными, они видели Славомира. Новые листья, дремавшие в почках, уже не будут помнить его. А над болотными топями в густом предрассветном тумане, над тусклым металлом озёр сиротливо кричали, летя до весны в тёплый ирий, бездомные журавли. Скоро придёт пора погрести в землю птичье крыло, а там лебеди принесут на хвостах снег. Снова будем кормить кашей мороз, чтобы не лютовал. А новую зелень встретит маленький Славомир. И маленький Бренн, которого Велета звала потихоньку Яруном... Воевода встретил близнят по обычаю, совершив всё, что достоило бы отцу. Сам показал новорождённых Солнышку и растущей Луне, сам приложил их к земной праматеринской груди и покропил водой, чтобы море, земля и небо узнали новых людей. Сам, не внося в святилище, показал мальчишек Перуну - мы, кмети, раскрыли дверь не-метона, и грозный Бог одобрительно глянул на них поверх негаснущего огня.
Вождь приходил в горницу, и малыши не просыпались, когда он брал их из колыбелек. А когда плакали - у него на руках смолкали немедля...
Между тем жизнь шла своим чередом. Однажды зябкий рассвет застал у ворот крепости стайку парней, оружных луками и топорами. Ребята переминались, разглядывали черепа на столбах. Был у них и вожак - рыжий парень немного младше меня. Когда открыли ворота, он первым набрался храбрости и поклонился вождю:
- Возьми в молодшие, Мстивой Стойгневич... тебе и князю твоему Рюрику хотим послужить.
Ну точно как мы с Яруном прошлой зимой. И даже берестяные кузовки были совсем как наши. Варяг оглядел плечистого молодца:
- Величать тебя как?
- Твердятой дома звали, господине... Вождь подумал немного - и вдруг кивнул на меня:
- Зиме Желановне копьё и щит носить станешь, если возьмёт.
Твердята вскинул глаза, не веря и почти решив - шутят либо ослышался. Но косища моя лежала на пуди, и бедный парень пошёл сперва пятнами, потом занялся весь, как спелая клюква, вынутая из-под снега, - лоб, щёки, шея, сколько было видно из ворота.
- Это ей, что ли? - сказал, запинаясь. Ребята потом говорили, лицо у меня сделалось деревянное. Я носила воинский пояс, мой меч знал вкус крови, а глаза видали такое, чего этому Твердяте во сне не приснится. Но... я была девка. Я готова была с головою уйти под горючие камни, в сырые пещеры, где змей Волос хранит земные богатства... Нет, не стану я ничего говорить.
- Ей, - кивнул воевода. - А не любо, так я никого силком не держу.
Мне показалось, Твердяте некуда было дольше краснеть, но он умудрился. Может, успел уже услыхать от кого-нибудь, что это значит - быть отроком. Он старался не глядеть на меня:
- Любо, вождь...
Однажды мне бросилось в глаза, что воевода занемог. Я только диву давалась, и как это ничего не заметили вятшие гридни, не первое лето спавшие у его очага, даже мой наставник, всё видевший зорче других. Я пошла к старику...
- Где он там, веди, - велел сразу же Хаген. Варяг сидел на крыльце дружинного дома, и рядом, положив сивую морду хозяину на колено, дремала Арва. Воевода рассеянно гладил, почёсывая, тряпочные мягкие уши. Плотица, сидевший с другой стороны, в раздумье выстукивал крепкими ногтями по своей деревянной ноге. Между ним и вождём лежала расчерченная доска. Шагали с клетки на клетку послушные ратники, вырезанные из моржового зуба. Мой Хаген всех лучше играл в эту игру, мне ни разу не приходилось напоминать ему, как стояли фигурки. Я тоже умела, но не любила - на мой женский ум это было что лить из пустого в порожнее.
Вождь поднял голову, когда мы подошли.
- Ты заболел, - сказал Хаген. - Тебя лихорадит. Ему не потребовалось речей, он слышал дыхание. Он говорил по-галатски, чтобы не очень поняли отроки возившиеся во дворе. Нечего им, не ведавшим Посвящения, толковать о немочи воеводы. Плотица свёл брови, приглядываясь:
- То-то я тебя в одно утро трижды побил!.. - Веред на руку сел, - сказал Мстивой равнодушно.
Я уже разглядела - он неохотно двигал правой рукой. У меня никогда не было вередов, но братья страдали. Плотица досадливо зарычал в бороду, потом поманил пальцем детского:
- Испеки луковицу.
Мальчишка сунул деревянный меч за пояс и кинулся со всех ног.
- Хорошие вожди не бывают паршивыми, - проговорил воевода вновь по-галатски. Знал ли он, что я понимаю.
- Не болтай! - озлился Плотица.
- Я не болтаю, - сказал вождь. И я вспомнила, холодея: клеть, где жили датчане, была покрыта берёстой. Он не входил на порог, но что, если страшный последний запрет уже дохнул ядовитым дыханием, отнимая правду вождя, предрекая скорую гибель?
Детский вернулся, принёс луковку в рукаве, натянутом на ладонь. Плотица перенял её ороговелой рукой, способной поднять живой уголь из очага. Вынул нож:
Достарыңызбен бөлісу: |