«Репетируй вне жанра».
И рядом выписанные в рамку принципы:
«Салтыков-Щедрин — разница между тем, как его играют, и тем, как его можно и нужно жить.
— Если и есть, чем можно удивить, то как эту остроту сделать жизнью.
Способ жизни: выявление процесса борьбы-ненависти друг к другу.
Мой (Иудушкин) театр (и он любит играть), и если его заведут, то он раздевает дерзнувшего легко, полно, глубоко, абсолютно».
Итак, фантасмагорию Салтыкова-Щедрина актерам предлагалось не «сыграть», а прожить. «Сделать жизнью» стилистическое ехидство, жанровую остроту одного из самых трудно поддающихся переводу русских авторов. Гротеск характеров рождался в сгущении бытовой и психологической достоверности. Додин не боялся смешения жанров, предлагал актерам репетировать, о жанре не задумываясь, не опасался физиологического натурализма на сцене, образующего взрывчатую смесь с общим символическим решением спектакля. Не случайно самой гармоничной сценой спектакля была сцена семейного чаепития: Иудушка с матерью и Евпраксеюшкой сидят с картами за самоваром и ведут нескончаемый разговор обо всем и ни о чем:
«Вот давно бы так пo-Божьи, душевно».
Иннокентий Смоктуновский и Анастасия Георгиевская (маменька) превращали сцену в своеобразный дивертисмент виртуозов слова. Бисерная, рассыпчатая, вкусная речь, в которой наслаждаются больше звуками, чем смыслом. Актеры играли один конкретный вечер, но в нем угадывались сотни похожих вечеров и сотни похожих разговоров, превращающих семейный ужин в ритуал. И чем отвлеченнее темы, чем дальше уходят собеседники от любой конкретики, тем большее удовольствие отражается на их лицах. Медоточивым, бархатным голосом Иудушка рисует картинки, что было бы, если бы не были одни столь добродетельны и любимы Богом: «Сидели бы, я бы лаптишечки ковырял, вы бы щец там каких-нибудь пустеньких сбирали, Евпраксеюшка бы кросна ткала...».
К последней фразе на полях обстоятельная словарная сноска:
«Кросно — имя существительное. Кросно — основа для будущего половика
или ковра».
Краснобайство матери и сына, без сомнения, обнаруживало общие семейные корни, но не менее разительным было и отличие. Маменька-Георгиевская калякала с удовольствием, с каким пила чай или баловалась вареньем. Говорение было у нее потребностью чисто физиологической: размять мускулы языка, приятно провести время. Иудушка-Смоктуновский не калякал, а священнодействовал. Он не столько обращался к своим реальным слушателям, сколько к своему высокому патрону — Господу Богу, который, по его убеждению, незримо присутствовал в его жизни и которому он демонстрировал несокрушимую добродетель своего поведения. Как отмечал артист о своем герое:
«Духовный герой со своей святой темой.
Есть, есть она, высшая справедливость!!!
Тогда это застольное краснобайство - истинное, подлинное».
Этот постоянный неназываемый собеседник переводил пустословие Иудушки в другой пласт. Иудушка «играл в театр» для одного постоянного зрителя (и тем самым присутствие публики в зрительном зале также получало другой статус и оправдание). Через головы сценических собеседников артист обращался к зрителям в зале, безмолвным свидетелям Иудушкиного пути во всех его торжествах и падениях.
Сцена чаепития — момент высшего Иудушкиного торжества: сломленная старостью, бесповоротно покорилась мать. И тут артист помечает на полях:
«Смирилась, гостит мать. Божье провидение».
Не старость, не бедность, но Божья рука наказывает Иудушкиных врагов. Мать его унижала, не признавала, грабила, а вот теперь Бог ее укротил, отдал в сыновью волю. Теперь может над ней свою власть показывать:
«Вот вы, маменька, не по-божьему поступали, и это дает мне право ее перебивать.
Мать пошла грабить меня на антресоли к Павлу.
Нет, нет, есть Бог - есть судьба!!!»
Мотив, существующий у Щедрина наравне с иными («Бог на моей стороне»), у Смоктуновского становится ведущим. Его герой ощущает себя избранником, побеждающим врагов не хитростью и происками, но только Божьей волей. И самый крупный и самый ничтожнейший его поступок в его собственных глазах имеет высшую санкцию. Не упуская самых мелких оттенков в настроении и мотивации поступков своего героя, артист так или иначе связывает их с этим главным жизненным настроем. За столом в присутствии двух зависимых от него женщин можно и покуражиться, и попустословить всласть:
«Вот они уж и давно сидят, а я постою да вслух подумаю — все идет в удовольствие мысли, некие истины.
Нет-нет. Не совсем это так. А если подумать поглубже.
Унисон».
Но и мысли и истины обращены тем не менее в инстанцию высшую, к незримому собеседнику, к нему адресованы все речи Иудушки: и произносимые вслух, и проговариваемые про себя. Все обиды:
«Порфишечка: никогда меня так не называли».
И все радости:
«Семья все-таки всегда семья».
Все недоумения:
«А почему это так, а не иначе?»
И в эти счастливые минуты полета в эмпиреи, когда размышляешь о божественном, о сложности жизни: «Мы-то думаем, что все сами, на свои деньги приобретаем, а как посмотрим, да поглядим, да сообразим — ан все Бог» — около фразы пометка:
«Вот в чем вся сложность вопроса. Не все Бог дает, что просят».
И в эти размышления вторгается грубая действительность с вопросом маменьки: «А ты знаешь, какой сегодня день? Память кончины милого сына Владимира».
И Смоктуновский пишет на полях внутренний отклик Иудушки на эти слова:
«Спасибо, что напомнили, но, честно говоря, могли бы этого и не заметить, так как сын-то был меня недостоин. Да ведь это то, что нельзя забывать».
И собственный комментарий размышлениям своего героя:
«Почувствовал укол и соображает, как ответить».
У Салтыкова-Щедрина Иудушка бледнел на словах маменьки, крестился и оправдывался: грех-то какой! Иудушка Смоктуновского грешным себя чувствовать не способен ни в какой ситуации. Забыл о сыне, потому что о нем помнить не надо:
«Один грех — забыл про панихиду. Второй — горевание о светлой памяти нашего сына».
А как горевать по самоубийце?
«И все не понимаю, что же с ним случилось?»
Самоубийство сына Владимира не укладывается в схемы его мира, грозит разрушить самый столп и основание его жизни — уверенность в собственной непогрешимости, и потому о нем так мучительно думать. Единственный выход — обвинить самого дурного сына. Как формулирует артист:
«Значит, была, должна была быть какая-то червоточина».
Приезд второго сына Петеньки застает врасплох:
«Живет в мире организованных понятий, и поэтому приезд сына — явно настораживает.
Любая неожиданность — возможность беды.
Мертвенно побледнел».
Общая тональность встречи с сыном — оборона:
«Рок. Безусловное покушение.
Уже нужно обороняться,
- Не успел я справиться с матерью, как дети лезут, и мертвые, да еще живые».
Впервые в пометках мертвые и живые поставлены через запятую и обозначены как враги. И этой общностью опасно сближены друг с другом. Умертвия становятся реальностью для самого Иудушки, хотя сам он еще не отдает себе отчета, на тропу какой войны встает.
Принимая приехавшего сына, произнося положенные ритуалом приветствия и радостные восклицания, Иудушка, по Смоктуновскому, вглядывается в сына:
«По ходу выясняю меру этой опасности — ???
Повисло событие — ???»
Сын явно встревожен, насторожен, груб. Смоктуновский отмечает разные пласты в реакции на сыновью грубость:
«Трясутся губы, бледнеет: „ну, ответишь, ну, покрутишься".
При оскорблении не идет на прямой ответ.
Его психофизический аппарат очень подвижен, натренирован в беспрестанных „боях". Детство с матерью, братьями и правдой.
Он способен к анализу».
Рядом с внешней реакцией (бледнеет, трясутся губы...) артист выписывает особенности психофизиологической конституции: подвижность психики, способность к анализу, способность сдерживать себя, уклоняясь от неприятных объяснений. Сложноорганизованное существо, тренированное и восприимчивое. К ранее написанным образам «Сволочи-Рокфеллера», «русского Ричарда», «самовозбуждающегеся ската» артист добавляет еще:
«Стеклянный урод».
И:
«Тать в нощи».
Стеклянный, то есть прозрачный, всем насквозь видный. Но прозрачность эта — одна видимость. В стеклянной оболочке клубится ночная тьма, роятся призраки... «Тать-урод», нечто удвоенно мерзкое, - обманчиво прозрачен, обманчиво понятен. Смоктуновский описывает стратегию поведения своего героя:
«Не прикидывается, чтобы в своей правоте не повторяться, не хитрит, не делает вид, а готов схватиться с целым миром — в этом его сила, и тогда тать-урод появляется сам собой.
Редко, очень редко врет. Серьез его правоты, и тогда ложь его не расшифровывается.
Загустелость его погружения, серьеза, своей всегдашней защиты ото всех —
влезть в это изнутри».
Иудушка, по Смоктуновскому, отнюдь не сознательный лицемер, не притворщик, не хитрец. Он абсолютно убежден в своей правоте, готов драться со всем миром, чтобы доказать свою правоту. Относится к себе с предельной серьезностью, предельно погружен в себя. И Смоктуновский, ставя перед собой задачу «влезть в это изнутри», убежден, что стоит со всей серьезностью возвести себя в абсолют — тут тать-урод и проявится. Он болтает без остановки, но за всем его родственным приветственным трепом одно:
«Что случилось?»
Почему сын пожаловал в день смерти своего брата? На что намекает он своими восклицаниями, чего добивается? Какая тут хитрость таится? Смоктуновский выписывает на полях этой сцены странный «пример» таких житейских хитростей:
«Кароян, который „заболел", чтобы продвинуть одного японского дирижера,
а затем на год уступил свой оркестр этому японцу. Бернстайи».
Смоктуновский не расшифровывает, в чем же «схитрил» Бернстайн. Но, видимо, та же ситуация: расчет выдается за случайность («заболел»). А тут приехал в день годовщины смерти брата. Совпадение? На полях: «Дата смерти Володьки».
При том, что, по Смоктуновскому, отец знает сына насквозь:
«Знание сына идеальное.
Очень-очень чувствителен: за 40 километров учувствовал смерть брата».
Но тут он не понимает ситуацию:
«Как, м.б., ни парадоксально, но крылышки-то у меня, а не у Володи. Это он плох. Очень плох».
На фразу Иудушки о старшем сыне: «Да умер, Бог наказал (бог с маленькой буквы в тексте поправлен Смоктуновским на заглавную: Бог. - О. Е.). Бог непокорных детей наказывает. И все-таки я его помню. Он непокорным был, а я его помню» — комментарий:
«Нет-нет, надо жить правильно, как бы ни сбивали тебя».
Задача его — дать понять сыну: если хочешь заставить меня идти на уступки:
«Имей в виду это бесполезно».
У Салтыкова-Щедрина взбешенный обращением сына, Иудушка срывается на замечание: «Нельзя сказать, чтобы ты ласковый сын был». Иудушка Смоктуновского слишком расчетлив и натренирован, чтобы срываться на что бы то ни было. Этой фразой Иудушка «провоцирует сына», испытывает его. На полях фразы пометка:
«Провоцирую ссору, — провоцирую».
Вмешательство Арины Петровны, уговаривающей своего сына и внука примириться, вызвало комментарий:
«Как хорошо, что меня уговаривают быть добрым.
Ждет, чтобы то же самое сделал и Петенька, ан нет.
Да- да, ты права — мне нужна ночь на обдумывание».
А на маменькино замечание: «Ты, Петенька, уступи» — дано ехидное:
«Ах, какая ты у меня ручная стала».
Маменька сейчас выступает как союзник против общего врага — сына. Тут же оценка всей ситуации в целом:
«Беспрерывный процесс безнравственности, и игра в карты, и попытка просить, а потом вырвать, затем же и шантажировать отца, чтобы получить деньгу».
В выборе глагола «шантажировать» — отношение к сыну, который еще ничем своих намерений не обозначил. Но Иудушка заранее уверен: приехал нападать. И тут же Смоктуновский дает главное кредо своего героя:
«Уступить нельзя — нарушить принцип.
В опыте семьи — есть убийство Степки-балбеса».
Тень брата, возникшая, по Смоктуновскому, перед Иудушкой, размышляющем о сыне, не тревожит совесть, не останавливает задуманное злодейство, но успокаивает, превращая сомнительный поступок в еще одно звено в цепи других.
После семейного ужина Иудушка встает на привычную вечернюю молитву. Артист даст комментарий его состоянию:
«Заключительная молитва дня — в исповедании грехов.
Говорит: мои грехи, — а думает: их, людей».
Иудушка, по Смоктуновскому абсолютно не способен видеть свои грехи. Только других. И артист выделяет черты характера, которые способствуют этому самолюбованию:
«Очень наивен, невежественен, сутяга, „боится" черта».
Рядом со стоящим на молитве Иудушкой спит его «сударка» Евпраксия, и Иудушка крайне осторожен в движениях и жестах, боясь разбудить спящую. По Смоктуновскому, эта бережность вызвана не заботой о женщине, но тем, что его герой
«Не заинтересован в пробуждении Евпраксии.
Смотрит на Евпраксию через призму всех тех, кто тиранит меня, а вот есть же человек».
Осознав безраздельную преданность Евпраксеюшки, еще больше озлился на непокорного сына:
«Сын меня, действительно, обидел».
И тут же на размышлении «Бог непокорных детей наказывает» дятлом в мозгу застучит неотвязная мысль:
«А что, ежели Петенька, подобно Володе, что ежели он».
После молитвы Додин вводил отсутствующую у Салтыкова-Щедрина постельную сцену Иудушки и Евпраксии:
«После молитвы — соитие (на голос Иудушки): „умел кашу заварить — умей и расхлебывать", „не в свои сани не садись", „семь отмерь — один отрежь"».
Идущий под аккомпанемент стершихся от долгого употребления поговорок, любовный акт решен подчеркнуто механистично. В акте любви и на молитве — в моменты самых возвышенных переживаний Иудушка всего лишь выполняет общепринятый ритуал, не отдавая ему ни капли живого чувства, сердечного волнения или теплоты. Живая жизнь подменяется и умерщвляется обрядом: религиозным или физиологическим. Потеряв то единственное, что оправдывает молитвы или любовь, жизнь превращается в гротескную пародию на самое себя.
Поднявшись от Евпраксии, Иудушка снова встает уже на утреннюю молитву:
«Утром — молитва. Сын».
Смоктуновский аккуратно переписывает слова молитвы, как в роли Дорна аккуратно переписывал слова романса:
«Господи, дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне наступающий день. Дай мне всецело предаться воле твоей святой. На всякий час сего дня она во всем. Наставь и просвети меня. Какие бы я ни получал известия в течение дня, научи меня принять их со спокойной душой и твердым убеждением, что на все — святая воля твоя. Во всех словах и делах моих руководи моими мыслями и чувствами. Во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что все ниспослано тобой.
Научи меня прямо и разумно действовать с каждым ближним, никого не огорчая. Господи, дай мне силу перенести утомление наступившего дня и все события в течение дня. Руководи моею волей и научи меня молиться, верить, надеяться, терпеть, прощать и любить истину».
Помолившись, Иудушка объясняется с Петей. По Смоктуновскому, объясняется
«С сыном: достойно, гордо, по-мужски, лаконично, строго».
Здесь Смоктуновский оценивает событие и поведение своего героя как бы глазами Иудушки, не дистанцируясь от него:
«Утро — решающая битва. Бородино — отразить агрессию.
Подготовка к защите
Если уступишь сейчас в малом — это будет началом последующих бесконечных агрессий.
Я знаю: рано или поздно они начнут меня душить — не дам.
Сам факт посягательства уже Богу не угоден, и также и мне».
Факт битвы бодрит и будоражит. Он на пике формы:
«Энергии — хоть отбавляй. Все очень здорово.
Не обнаруживая слабости — не суетясь».
Артист выделяет в разговоре цель Иудушки и действие:
«Цель — поставить на место. Действие — выпороть.
Идти к факту и оценке того, что он принес вчера ночью».
«Выпороть», разумеется, не буквально, а фигурально, на словесном уровне. Сверхзадача: вызвать на откровенность и дать оценку тому, с чем приехал сын. Но ни на секунду не забывать, что это не логическое выяснение, не родственный интерес, а битва. Признание надо «вымучить», поставив все на карту, как когда-то:
«Как раньше с матерью, так и теперь: или Я, или Он».
На реплику «Я, брат, говорю прямо: никогда не обдумываю» пометка:
«Лучше не пробуй».
В тяжелую и насыщенную сцену, выписанную Салтыковым-Щедриным подробно, неторопливо, с массой психологических нюансов и поворотов, Смоктуновский вводит мотив абсолютно неожиданный, нигде в авторском тексте не появлявшийся, идущий как бы в другой плоскости, чем психологический континуум романа:
«Жизнь прожита напрасно, продолжения года нет, нет и идеалов.
Вот горе-то великое».
Неожиданное, немотивированное, слишком «человеческое», словно и не Иудушке пришедшее восклицание. Почти вопль. Осознание, не выразившееся в произносимых словах, в поведении, в жесте. Осознание, оставшееся только проблеском какого-то иного взгляда на мир, и этим готовящее финальное полное прозрение, которого не вынесет душа.
И дальше на том же пике неожиданного озарения, по Смоктуновскому, Иудушка поймет и заметит то, что Иудушка романный понять и заметить не в состоянии:
«Что-то в эту минуту погибло, и уже разговариваю с другим сыном — тот ь умер».
Смоктуновский здесь наделяет Иудушку тем даром душеведения, той сверхчуткостью, которой часто были наделены его герои — от Мышкина до Федора и Дорна. Его герои «ведали» сердце человека, обладая своего рода телепатическими способностями, позволяющими читать в сердцах и мыслях, как в раскрытой книге. И это неожиданно роднило почти святого Федора с подлецом Иудушкой и еще укрупняло фигуру щедринского героя.
Иудушка понимает, что происходит с собеседником мгновенно, ловит ту секунду, когда знакомый родной человек становится чужим («по-другому смотрят глаза, и губы улыбаются другой улыбкой»). То, что в обыденной жизни осознается далеко не сразу, спустя недели, месяцы и годы (как NN изменился!), Иудушка просекает почти мгновенно. Фраза, фраза, фраза: и «Уже разговариваю с другим сыном — тот умер».
В отличие от ролей Иванова, Федора, Дорна, в Иудушке артист не локализует наброски возможных прототипов в какое-то одно место, а набрасывает их на полях разных сцен. На полях сцены с сыном:
«Чаплин в „Огнях рампы" — великий или маленький человек. Японец на студии TV в Токио, и длинный у Феллини (его манера смотреть)».
Иудушку Смоктуновский играл практически без грима, но с привычным знакомым лицом актера происходило нечто, от чего, по выражению критика, оторопь берет. «Как-то расплылись, стали мучнистыми, бесцветными черты лица». И постепенно в ходе спектакля все отчетливее проступало на его облике потусторонняя печать. Находясь на границе мира живых и мира умертвий, Иудушка постепенно все больше входил в потусторонний мир.
Иудушка-Смоктуновский существовал в спектакле в «долгом времени». Вокруг отыгрывали свои короткие новеллы или длинные истории другие персонажи, а он оставался на сцене постоянно:
«Прожить все долгое прощание с сыном».
Пронзительное осознание разрыва с сыном дано встык с ерническим:
«Продолжим комедию отца с сыном — т. е. все порвано».
На полях разговора о причинах приезда пометка:
«Но нюх-то мне говорит, что что-то совсем другое — дурное, скверное, непотребное».
И следом признание Петеньки: «Я, папенька, казенные деньги проиграл». Комментарий:
«Вот оно!
Нравственное, как брезгливость».
Оправдываются худшие прогнозы. Приехал шантажировать, чтобы покрыть свою нечистоплотность. Что же делать? «На дрянные дела у меня денег нет, нет и нет».
И тут неожиданный бунт сына: «Знаю, знаю. Много у вас на языке слов». Реакция Иудушки:
«Ну и ну, — оскорблен. Испуг».
Но эта простая реакция немедленно переводится в идеологический «высокий» план, поднимается на принципиальную высоту:
«Это не слова - это жизнь, принцип, молитва, Мышкин, Бог! Другого не будет».
Вопрос, таким образом, решительно переосмысляется и переносится в другую плоскость. Речь идет не о трех тысячах рублей казенных денег, которые проиграл сын и которые Иудушке жаль за сына платить. Но речь идет о высоких принципах, основах мироустройства головлевского семейства, на которые бесцеремонно посягает сын. Однако интересны в этой фразе «символы веры», которые выписывает артист: «жизнь, принцип, молитва, Мышкин, Бог!». Наиболее интригующим в этом ряду, конечно, оказывается Мышкин. Не имея никакого отношения к щедринскому персонажу, Мышкин, безусловно, относится к важнейшим «символам веры» самого Смоктуновского. Роль-талисман, роль-стержень, центральное переживание творческой жизни, — возникает по той же логике, как ранее появилось 9-е мая. Слияние артиста с образом — процесс всякий раз индивидуальный, интимный, взгляду со стороны почти не открывающийся. «Я» в обращении к образу в тетрадке Иудушки появляется с первой же страницы. И ни в одной роли до того не встречалось такого количества пометок с индивидуальными образами самого артиста, которые он отдавал своему герою.
В статье о «Господах Головлевых» близко знавший Смоктуновского критик и заведующий литературной частью МХАТа Анатолий Смелянский напишет об Иудушке: «Будучи много лет свидетелем и „объектом" речевой манеры Смоктуновского, мoгy предположить, что в Головлеве, как, вероятно, во всяком великом и бесстрашном актерском создании он прояснял и свою собственную природу». Анализ записей актерских тетрадок это предположение подтверждает: близость с образом, возникшая буквально с самого начала репетиций, позволяла артисту гораздо шире, чем в остальных случаях, «делиться» со своим персонажем собственным душевным запасом. Так, выписывая реакцию Иудушки на поведение сына:
«Он даже погибнуть не может достойно, душевная гниль...».
Смоктуновский приводит пример из опыта личных фобий: «Козинцев: Мелкость и лживость».
Получивший отказ сын переходит к болезненной теме сыноубийства: «То Бог взял, а вы сами у себя отнимаете. Володя». На ответ Иудушки: «Ну, ты, кажется, пошлости начинаешь говорить» — комментарий:
«Прав-прав. Хорошенького понемножку».
На предложение: «А теперь пойдем и будем чай пить. Посидим да поговорим, потом поедим, выпьем на прощанье, и с Богом» — пометка:
«Раз и навсегда».
На прямые обвинения сына реакция:
«Да, да, я прав, когда дело доходит до безысходности, начинают клеветать.
Значит, если бы я дал денег, ты бы думал так, но не говорил бы. А вот теперь говоришь.
Тяжело — очень тяжело».
На крик «Убийца!» заметка:
«Вот и сподобился от любимого сына».
И стратегия, как себя держать при этом нападении:
«Сдержанно: надо дать ему сгореть, вводя в плотные слои атмосферы».
Пример сдержанности приводится неожиданный:
«Нас и не так еще называли — в зарубежной прессе знаете, что писали...
Такое!!!»
В конце концов потерпеть надо недолго:
«Ты сегодня, милый мой, уезжаешь».
И даже на брошенное уже не в спину, а в лицо «Иудушка»
«— Вытерпим и это. Ни в коем случае не защищается».
Кульминационный разговор с сыном расписан по репликам: «Я в церковь пойду, попрошу панихиду по убиенном рабе Божием Владимире отслужить.
— По самоубийце то есть...
— Нет, по убиенном. «Шантаж. Ага, понятно, это совсем не сложно
понять.
— Кто ж его убил? Смотрите-ка, он сильный, и это надо пресечь
в зародыше.
— Вы! Ну, я с тобой сейчас расправлюсь.
— Я?! Ну, я сейчас тебе сделаю бяку.
— Вы! Вы! Вы!» Страшная внутренняя человеческая мимикрия.
Правота. Правота».
Романный Иудушка говорит с сыном «дрожа от волнения», «не может в себя прийти от изумления».
Артист выписывает на полях абсолютно иной вариант поведения:
«Избиение младенца.
Доказывать не свою правоту, а его вину».
И туг же впервые написано, как создать ощущение появления тени убитого сына, убитого брата:
«Оценки, оценки. Взгляд в партнера — это, может быть, и будет фантом».
С ним сражаются, он входит в бойцовский раж:
«Вижу, что все против меня, и от этого еще больше распаляется».
Обвиняя меня в самоубийстве сына, вы забываете главное:
«Они все сами не понимают, что человек сам несет за себя ответственность — сам.
Я на чужую волю не посягаю — это безнравственно».
И неожиданная аналогия борьбы и победы:
«Наилучший способ победить идейного, научного противника — пережить его».
Переживший своих врагов, Иудушка расправляется с противником легко, многословно, не смущаясь:
«Негде вставить иголку в его логику».
Но тут в минуту его безусловной победы и рыданий полностью потерявшего над собой контроль Петеньки вдруг очнется от старческой летаргии до того безмолвная свидетельница маменька Арина Петровна, и из ее груди вырвется вопль: «Прро-кли-ннаааю!»
Но как романный Иудушка «вынес материнское проклятие довольно спокойно», так и артист оставил сцену без комментариев. Отметив только редкое для себя техническое задание:
«После маменькиного „прокли-наюю" взять дыхание на огромный кусок».
Сцену с племянницей Аннинькой, приехавшей после смерти Арины Петровны, Смоктуновский открывает привычным ключом поединка:
«Ну, ты что же ревизовать меня приехала... Давай повоюем».
Но тут вмешивается еще один, ранее отсутствующий компонент: его по-мужски тянет к Анниньке. И это вожделение выражается в грубых, резких формах — насилия, а не нежности. Но тем не менее это беспокоящая тяга порождает какие-то непривычные оттенки настроения — ощущение близости к другому человеку, связи с ним:
«Соединены общей потерей близких людей».
Он уже зависим от ее мнения, от ее взгляда, от ее оценки:
«Евпраксия (и это она осудит)».
И тем больнее, что и она ведет себя, как враг, как чужая. На реплику Анниньки: «Дядя, отчего вы в гусары не пошли?» — пометка:
«Издеваетесь? Давай посмотрим: кто кого???»
Впервые за долгое время он видит рядом с собой человека, от него независимого, в нем не нуждающегося. И это возбуждает интерес, притягивает к ней, но рождает и злобу:
«Уж очень независима, очень.
От азарта ее подчинить, радость.
Если бы она вела себя по-другому, то, может быть, азарта бы не было бы».
Сексуальная тяга носит еще и завоевательный характер. Овладеть — значит, подчинить себе, своей воле:
«Не только постель, не только секс, но сломать...».
И ее сопротивление только разжигает эту жажду. На вопрос Анниньки: «Как же вам, дядя, жить не страшно?» — Смоктуновский выписывает внутренний, непроизнесенный ответ:
«А страшно, так встану на колени, помолюсь, и страх как рукой снимет».
Постепенно, шаг за шагом, за шуточками, за родственными объятиями, по Смоктуновскому, идет
«Накапливание материала для атаки».
«Подавление» противника рисуется в картинках сексуальных сцен. Доступность для других при недоступности для него самого мучительна. Щедрин, описывая гадливость, овладевавшую Аннинькой при приближении к ней дяди, уточнил: «К счастию для нее, Иудушка был малый небрезгливый, и хотя, быть может, замечал ее нетерпеливые движения, но помалкивал. Очевидно, он придерживался той теории взаимных отношений полов, которая выражается пословицей: люби, не люби, да почаще взглядывай». Во внутренние чувства своего героя по этому поводу Щедрин углубляться не стал. Смоктуновский же единственное любовное переживание своего героя расписывает достаточно подробно. Тут и провоцирующая воображение свободная профессия — опереточная актриса — Анниньки:
«А ведь ее-то там целуют и многие».
Тут и трезвая оценка ее отношения к себе:
«Неприятен я тебе, вижу это».
Сексуальная агрессия становится выражением общего стремления Иудушки — подавить, поставить на место, подчинить всех вокруг. И то, что «объект» вызывает какие-то непривычные чувства, только усиливает ярость:
«Ах, ты сука, шлюха, — надо поставить ее на место — положить».
Любовному акту возвращается его изначальная «борцовская» символика: положить противника на обе лопатки. Артист о потенции борьбы своего героя:
«У него есть интенсивное умение выполнять свою задачу.
Силен».
Любовные отношения строятся по привычной схеме, по которой обычно складываются его отношения с людьми, — обида от окружающих, за которую надо мстить. Его не понимают, неверно оценивают, высмеивают, издеваются. Все общение с племянницей, ее стремление уехать, вырваться, хотя бы в ближайший город, их вязкие диалоги по этому поводу:
«— В город, что ли, мне надобно ехать, хлопотать, — спрашивает Аннинька.
— И в город поедем и похлопочем, — отвечает Иудушка».
Но под мирным разговором вулканическое кипение страстей, вот-вот выплеснется наружу:
«Недооценка дяди!
Урок, выволочка, обида продолжается. Это именно тот момент, в который он необыкновенно силён.
Очень важно, что все его обижают.
Когда ему надобно — все виноваты.
Все плохи — я хороший... И меня же еще и обижают».
Артист выделял как главную черту Иудушки — постоянное ощущение, что ты выше всех, а тебя не понимают, унижают, мучают люди, которые тебя недостойны. Логика Иудушки, по Смоктуновскому, проста:
«Мне никогда ничего во всю жизнь не дали, так почему же я должен?»
Обделенность с самого раннего детства (еще одна параллель с Ричардом) рождает характер фантастический, изломанный, патологический в его стремлении постоянно доказывать свою полноценность, унижая окружающих, ставя их в зависимость от себя:
«Механизм логики. Все это зависит ведь от меня — от хозяина здешних мест».
И каждое сравнение только подтверждает собственное превосходство:
«Ну, вот, давай посмотрим, кто же из нас сукин сын??? А???»
И еще раз возвращался к оружию, которым Иудушка сражается с окружающими людьми, — словам. И не только к самим словам. Но и самой манере говорения:
«Его ритмы — пытка для всех».
К сцене, где Иудушка делает решительный ход, объявляя свою похоть волею Бога («И Боженька мне сказал: возьми Анниньку за полненькую тальицу и прижми ее к своему сердцу»), пометка артиста:
«Боже мой, Боже мой, какая безнравственность».
И далее комментарий к отказу Анниньки, идущий словно уже не от лица героя, но от самого артиста:
«Вырвалась, ну, и давай».
И далее важный у Смоктуновского отсыл к стилистике автора, оценка своего героя как персонажа, встроенного в определенную эстетическую систему координат:
«Жестокость, жестокость, еще раз жестокость.
Щедрин жесток, значит, это не наше изобретение. Она (жестокость) была уже тогда.
Достоевский — это сгустки, но сгустки высот духа и духовности.
Щедрин — это компания, лишенная каких-либо духовных качеств и связи!».
Любопытно, что в редкие моменты отступлений несколько раз возникает «Достоевский» как антипод Салтыкова-Щедрина, возникает Мышкин, видимо, сопоставляемый с Иудушкой. Две крупнейшие роли, два наиболее значительных актерских образа, созданных Иннокентием Смоктуновским, оказываются странно связаны между собой. Почти не расписанная роль Мышкина, в которой актер еще только нащупывал свой способ работы, и устрашающе подробная, виртуозно разложенная партитура роли Иудушки. Фигура Князя-Христа и фигура «русского Иуды». Образ, где чернота едва угадывалась за пластами почти нечеловеческой доброты и понимания, — и создание, где огонек живой души почти неразличим за шлаком небокоптительской жизни. И эти, казалось бы, полярные фигуры оказываются странно сближенными в алхимической лаборатории артиста. Постоянно присутствующий в подсознании Мышкин дает точку отсчета, но и бросает свой отблеск на Порфирия Головлева, давая ему дополнительное измерение. Принцип актера в этой работе:
«Все его привычки поведения, которые вызвали прозвище Иудушки, кровопийцы и т. д., — нужно объяснить жизнью человека Такой человек!
Ни на мгновение не может усомниться в негативности хотя бы одного какого-нибудь своего поступка. В результате: апостол безнравственности.
Знает ... ненависть и постель (похоть).
Не знает сомнений, рефлексии, двусмыслия.
Ну, вот теперь-то можно и добить, доуничтожить.
1. - относительность всего ко всему и между собой.
2. — причина - Бог и мы его проводники.
3. Бог наталкивает на то, что не все так просто и легко».
Но этот Апостол безнравственности живет с чувством, что его подстерегает
«Постоянная опасность».
И думает поэтому
«Не как защититься, а как напасть».
Поэтому каждое событие, грозящее изменениями его налаженному быту, воспринимает как нападение и угрозу. Сообщение о рождении его сына от Евпраксии — Владимира комментируется артистом так:
«Ребенка придумали, а теперь еще используют его, сволочи».
В потоке всполохов самых разных мыслей ни одной, вырывающейся из замкнутого крута: ребенок — попытка поймать меня в капкан. Ни одного проблеска отцовской гордости, отцовского чувства, знакомого и зверю. Только боязнь за себя, за свой образ мира, за привычную рутину заведенного порядка, который младенец нарушает самым бесцеремонным образом:
«Дети — это ловушка.
Я знаю — они решили использовать случай...
Не нужно отбояриваться.
Она — Улита — виновата. Требовать от нее ответа. Признайся, это заговор.
Светло и уверенно смотрю на Улиту».
И рядом дает комментарий уже не с точки зрения Иудушки, а со стороны:
«Рождение Володьки нарушает ход всей его жизни. Ход связей. Он рвется в абсолютную свободу, не заметив, как вырвался в пустоту.
Жлоб с отмороженными глазами. Только я, только мне, и только».
Вообще, в работе над этой ролью постоянный прием Смоктуновского - оценка людей и событий с разных точек зрения: «изнутри» персонажа и со стороны. Причем дальность дистанции «со стороны» также бесконечно варьируется. Любопытно, что и для Додина ключом к работе над «Головлевыми» стала возможность «смены точки зрения»: «...на репетициях „Господ Головлевых" было очень трудно с первым актом, мучительно трудно. Я начал бродить по залу, сел где-то на последнем ряду, сбоку, то есть сменил точку зрения... Я ушел с этого проклятого режиссерского места, где всегда одна точка зрения, буквально одна точка зрения, физически, но она и психологически часто одна...». Первый раз в выяснениях по поводу новорожденного сына Иудушка борется с кем-то, кто сражаться заведомо не может, борется скорее со знаком (младенец на сцене не появляется), чем с реальным существом. И сам не замечая, что, обрывая одну за одной все человеческие привязанности, он теряет связь с жизнью вокруг: как если представить себе сумасшедшую марионетку, обрывающую одну за одной нити с рук, ног, головы, а потом бесформенной кучей оседающую на сцене, лишенную поддержки:
«Когда умирает дух — рождается хитрость.
Рождение Володьки выбило из привычного русла жизни, и выбило основательно».
Смоктуновский вводит еще один мотив недовольства рождением сына: тут Аннинька и какие-то новые возможности, а какие-то вредоносные силы подстроили этого ребенка:
«Они все умеют испортить, даже теперь, когда...
Ради чего меня стоило бы прерывать...».
Привыкший к каверзам окружающих Иудушка готов и эту встретить достойно и во всеоружии:
«Вот вы сейчас все ждете от меня пошлости - ан, нет, не будет ее.
Улита, поп — они ловят, они торжествуют, а повода к этому нет.
Нужно доказывать их неправоту, а не свою правоту.
Он всегда прав, потому что очень хорошо видит всегда в чем неправы все вокруг».
И Смоктуновский рядом с задачей Иудушки (нужно доказывать их неправоту, а не свою правоту) выписывает актерскую задачу себе:
«Не прятаться от партнера».
Когда Улита пытается показать ему сына, комментарий к реплике «Боюсь я их... не люблю...ступай!» — «Дать дозреть гадливости».
Крошечное живое родное существо вызывает брезгливое отторжение, физиологическую неприязнь:
«Провокация».
И непосредственные виновники этой провокации — Улита и поп:
«Их мелкость, их вредоносность, полное непонимание ими бытия.
Почему такой шум, что он родился, — этим шумом они что-то хотят доказать».
Пришедший батюшка заходит к отцу новорожденного с поздравлением: «Поздравляю сына своего духовного с новорожденным Владимиром», и Смоктуновский выписывает взрыв чувств и эмоций, которые рождает в его герое это поздравление:
«Вот вы, батюшка, сейчас вошли и сказали огромную бестактность: поздравить меня с моим (???) сыном, а он мой??? а что ты радуешься?»
Иудушка встречает священника
«Глаза в глаза».
И начинает с ним беседу, цель которой — дать попу наглядный урок поведения, чтобы понял, с кем имеет дело, и не пытался своими бестактными поздравлениями на что-то намекать:
«Огромный и жестокий урок, батюшка. Унизить попа — не разлетайся, не поздравляй с тем, чего не знаешь».
Иудушка начинает длинный монолог, вовлекая священника в абстрактные выси:
«Теологический диспут», — помечает Смоктуновский.
Глядя «глаза в глаза» собеседнику, произносит чудовищный по лицемерию текст: «Ежели я, по милости Божьей, вдовец, то, стало быть, должен вдоветь честно, и ложе свое нескверно содержать». Пометка:
«Вот так, сволочь ты этакая.
Открытия одно за другим.
Конфликт обостряется».
Но реакция попа, растерявшегося окончательно, вызывает подозрение:
«У него есть секрет — он что-то знает. На его стороне жуткая правда есть».
И комментарий уже не с точки зрения Иудушки, а со стороны, оценка ситуации самим Смоктуновским:
«Привычкой жизни стало уничтожать. Никого не осталось уничтожать. Умертвия. Диалог с ними».
В диалоге с Улитой он уже более уверен в себе, чем со священником, поскольку презирает собеседницу, не боится ее и чувствует себя неуязвимым. Комментарий:
«Ты — Улита, циник и пошлячка.
Язва ты, язва, дьявол в тебе сидит... Черт, тьфу, тьфу, ну, будет».
На диалог: «Воспитательный-то знаешь?» Улита: «Важивала» — пометка:
«А важивала, так тебе и книги в руки».
И отступление-оценка актера:
«Делает бесстыдные вещи, не подозревая об их гадости и безнравственности.
Он талантлив жизненной энергией. Прекрасный животный экземпляр. Все эти его слова — это объяснение богу, почему все это должно быть удобно ему».
Но тут великолепно налаженная машина его жизни дает сбой:
«Аннинька уезжать собралась».
Реакция:
«Только не отпустить».
Его уговоры: «Вот ты на меня сердишься! И посердись, ежели тебе так хочется! И ты не все молода будешь, и в тебе когда-нибудь опыту прибавится— вот тогда ты и скажешь: а дядя-то, пожалуй, прав был! Теперь, может быть, ты слушаешь меня и думаешь: бяка дядя! А поживешь с мое, — другое запоешь, скажешь: пай дядя! Добру меня учил!» — сопровождаются комментарием:
«Большая сцена по задержанию Анниньки.
Оставлять, оставлять, предостерегать ее».
И оценка артиста:
«Приход к Анниньке — идейный, правый, отсюда и его бред — правота во всем, вне всякой хитрости.
Отсутствие хитрости.
Знание людей и чувствование их — феноменальное.
Сумасшедший в своей правоте очень-очень серьезен».
Он «знает», какая судьба ждет Анниньку когда она станет актрисой на ярмарках (и окажется в своем предвидении прав). И на полях подтекст его уговоров:
«Ничего ты не поняла, голуба. Так вот я тебе предрекаю: болезнь, нищету, смерть».
Но Аннинька вырывается и ее последние слова: «Страшно с вами! Трогай!»
Пометка на полях:
«Выработать привычку говорить с собой, потом с Богом, потом с умертвиями, потом бог знает с кем и с чем».
Уезжает женщина, которая ему нравится, единственная, к которой он ощущает какую-то близость, уезжает его последний собеседник. Вокруг остаются только слушатели. Первый и главный слушатель — Евпраксия.
Смоктуновский расписывает чувства, которые держат его героя рядом с этой женщиной, что она для него значит. Находит неожиданное сравнение разглагольствованиям Иудушки перед Евпраксией:
«Олимпиец. Гурман мысли.
Гете и Эккерман. Он говорит, а тот записывает его мысли.
Подлинная ценность — она молчит и ее много.
Тупость ее — ценность ее. Да, у нас все первый сорт, и она меня ценит».
И ее молчание и преданность особенно много значат после предательства и отъезда Анниньки:
«У него есть еще с кем бороться — Аннинька.
Первое поражение за всю жизнь: „страшно со мной!"
Выморочный, свободный - страшно с вами. Ан, нет, она не права, нет, не права».
Но тут жизнь наносит очередной удар: тихая Евпраксия взбунтовалась, выясняет отношения, хочет знать о своем ребенке, и Иудушка в первый раз в жизни не знает, как справиться с этой напастью. Артист комментирует сцену разговора с Евпраксией:
«Он давно не живет по законам предлагаемых обстоятельств.
Проявляет благородство».
Но тут Аннинькины, больно ударившие слова, повторяет уже Евпраксеюшка: «Страшно с вами, страшно и есть»:
«Евпраксия — главная обида и исток рефлексии.
Истинная боль.
Хватит этих недомолвок, давай решим раз и навсегда».
И тут окончательно теряется граница между реальностью и бредом:
«В финале безумие этой ... полной крови и энергии жизни.
Аннинька.
Бред об Анниньке.
Комплекс болей всяческих.
Большая высшая правота и вместе с тем и горе (с офицерами ездить не страшно). „Не ко мне, что племяннушка у меня шлюха!"»
Собеседниками Иудушки становятся мертвецы, и в первый раз, по Смоктуновскому, Иудушка получает возможность
«Посчитаться с ними за всю неправду, которую они творили со мной.
Все эти упреки всем умалчивал всю жизнь.
Разоблачение.
Всю жизнь терпел, но теперь дорвался до правды. Маме — счет за тетю (Горюшкино (село тетеньки Варвары Михайловны)). Вот ты там не полностью призналась.
Всем предъявлю счет от имени истины-правды.
Папеньке.
Братьям!
В три года так меня кликал (Иудушкой! Кровопийцей!) Балбес — другого слова не найти».
Он разбирается со всеми притеснителями, которые отравляют его жизнь — живыми и мертвыми:
«Хамово отродье! За моей спиной да меня же судачите, — не понимаете, подлецы, моей милости».
На нолях разговора с приказчиком актер помечает:
«Все врут, обо всем врут.
Я не сержусь на Вас.
Я только по справедливости, по правоте».
И дальше разговор переходит совсем в надзвездные выси, где летит охваченная гордыней душа:
«Улечу я от Вас, — улечу.
Вы думаете, бог далеко, так он не видит.
Ан, Бог-то, вот он! Бог везде. Разом всех вас в прах обратит».
Начинается процесс умирания:
«Умертвия, смех — преддверие исхода — забрезжило.
Аннинька больная вернулась.
Начало запоя».
Именно Аннинька становится голосом некстати проснувшейся совести: «Всю жизнь жили потихоньку да полегоньку, не торопясь да Богу помолясь. А именно из-за этого выходили все тяжкие увечья и умертвия». На полях:
«Наивно и просто. Да как ты смеешь?
Именно ты.
Пощечина».
Но голос, раз услышанный, уже ничем не заглушить. И Смоктуновский пишет на полях финальной сцены тот Иудушкин исход, который в спектакле сыгран не был. В спектакле хоровод умерших окружал Иудушку и втягивал в свой круговорот. Смоктуновский приближал смерть своего героя к авторскому варианту: финального прозрения, прихода к Богу:
«Сознание убийства своих.
Доосознал нечто, что-то (то есть все-все) — умер.
Исход — итог. Наконец, сам услышал смысл того, что всю жизнь проповедовал. С ложной позиции и от чьего имени он говорил.
Божественное прозрение, откровение.
Потому что ничего этого не понимал, а просто болтал о Боге».
«Всех простил, не только тех, которые тогда напоили его оцтом и желчью, но и тех, которые и после, вот теперь и впредь, во веки веков будут подносить к его губам оцет, смешанный с желчью».
И финальная фраза, подводящая жизненный итог:
«Лгал, пустословил, притеснял... — зачем?»
Достарыңызбен бөлісу: |