П. В. Быков-М. П. Чеховой, письмо от 04. 1910



бет16/41
Дата15.07.2016
өлшемі2.81 Mb.
#201226
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   41
Глава двадцать девятая

Долгие сборы в дальний поход

декабрь 1889 — апрель 1890 года

К концу декабря Чехов принял решение отправиться в дальнюю поездку (допуская, что назад может и не вернуться) — через Сибирь на остров Сахалин, в самую страшную колонию ссыльнокаторжных. Друзья и родные уже догадывались об этом: откликнувшись на смерть Пржевальского взволнованным некрологом, Антон погрузился в Мишины юридические конспекты, учебники географии, карты, политические статьи и стал искать подходы к сибирскому тюремному начальству. Страсть к биографиям, географическим описаниям и книгам известных путешественников была у Антона с детства. Теперь же, пережив душевное потрясение после Колиной смерти, он решил последовать героическому примеру Пржевальского. Кроме того, после провала с «Лешим» Антон пережил унижение как драматург, и в нем возобладал врач и исследователь. И не в последний раз, несколько запутавшись с женщинами, он решил, что жизнь одинокого бродяги для него более привлекательна.

Друзья ожидали, что после премьеры «Лешего», как это было с «Ивановым», Чехов сбежит в Петербург, но он отложил визит в столицу. На Новый год Суворины пили здоровье Антона в его отсутствие. Сам же он отправился к Киселевым в Бабкино. Там он сочинил для Марии Киселевой первую фразу охотничьего рассказа — «Такого-то числа охотники ранили в Дарагановском лесу молодую лось» — и посоветовал воздержаться от сентиментальности. Однако главной причиной его визита была необходимость поговорить с ее зятем, сенатором Б. Голубевым, который мог бы выхлопотать для него место на пароходе, идущем из Сахалина в Одессу через Китай и Индию. В обмен на эту любезность он по приезде в Петербург обещал обследовать страдавшего неизлечимой болезнью отца Киселевой.

Четвертого января 1890 года Чехов на лошадях выехал из Бабкина, а затем вместе с Киселевой и ее дочерью пересел на петербургский поезд. В столице у него были дела — он собирался ходатайствовать в Департамент окладных сборов о месте для Миши и просить Суворина подыскать работу для Клеопатры Каратыгиной. Кроме того, ему необходимо было получить официальную поддержку для поездки на Сахалин.

Хождение по коридорам власти заняло целый месяц. Имя издателя «Нового времени» открывало для Антона двери многих министерств и тюремных департаментов, но сам Суворин этой поездки не одобрял: предприятие было рискованным и надолго разлучало его с другом. Чехов посетил начальника Главного управления тюрем при министерстве внутренних дел М. Галкина-Враского и даже взялся писать рецензию на составленный им отчет о деятельности тюремного управления. В обмен он получил заверение в том, что ему будет обеспечен доступ во все тюрьмы Сибири (потом секретной телеграммой Галкин-Враской отменил свое обещание). Суворин снабдил Антона корреспондентским бланком «Нового времени».

Чеховские планы встретили одобрение в газетах. Обычно если кто из русских писателей и отправлялся в Сибирь, то не по своей воле и с билетом в один конец; добровольцев, желающих наведаться туда ради исследований, до сих пор не находилось. Путешествие в погибельные края было сродни Дантову хождению по кругам ада, и это реабилитировало Чехова в глазах либералов. Они надеялись, что на Сахалине Чехов найдет своего «Идеала Идеалыча». Возможно, главной причиной этой небезопасной для жизни поездки было желание заставить замолчать: тех, кто обвинял Чехова в равнодушии к изображаемым им человеческим страданиям. (Правда, к тому времени Короленко и Эртель смягчили свой осуждающий тон.) Обитатели «литературного зоосада» завидовали попавшему в центр внимания «слону», иные из них даже радовались, что почти на целый год Чехов уедет с глаз людских подальше. Из Петербурга Грузинский писал в Москву Ежову, все еще пытавшемуся обыграть в вист Ваню и Мишу: «Чехов отлично делает, что едет: суть не в Сахалине, а в путешествии морями и океанами и в знакомстве с арестантами во время пути». Консерваторы же нашли в этой поездке повод для насмешки. Чехов еще не уехал, а Буренин уже сочинил экспромт:


Талантливый писатель Чехов,

На остров Сахалин уехав,

Бродя меж скал,

Там вдохновения искал.

Но не найдя там вдохновенья,

Свое ускорил возвращенье-

Простая басни сей мораль —

Для вдохновения не нужно ездить в даль.


Озабоченный подготовкой к экспедиции, Антон все меньше уделял внимания старшему брату и в письме к Суворину чуть ли не открещивался от него: «Не знаю, что делать с Александром. Мало того, что он пьет. Это бы ничего, но он еще невылазно погряз в ту обстановку, в которой не пить буквально невозможно. Между нами: супруга его тоже пьет. Серо, скверно, ненастно... И этого человека чуть ли не с 14 лет тянуло жениться! И всю жизнь занимался только тем, что женился и клялся, что больше никогда не женится».

О Сибири Чехов прочел всё. У Суворина имелись запрещенные книги, среди которых нашлись брошюры о политических заключенных; была там и толстовская «Крейцерова соната», гневно осуждающая и секс, и супружество (запретить эту книгу было непросто, поскольку она нравилась Александру III). Усердные сборы в дорогу не помешали Антону найти время для развлечений. Он побывал на именинах у Щеглова, сходил с Сувориными на собачью выставку. Тайком встречался с Клеопатрой Каратыгиной. Он направил ее энергию в полезное русло, усадив конспектировать статьи о Сибири и Сахалине в Публичной библиотеке, а также изложить на бумаге свой собственный опыт. Клеопатра снабдила его адресами своих сибирских друзей, обучила сибирскому этикету — никогда не спрашивать, что привело человека в Сибирь, записала даты навигации сибирских рек и на день рожденья подарила собственноручно сшитую дорожную подушку: «Пригодится, может быть, положить ее под голову, когда будет Вас качать на пароходе». Клеопатра надеялась на взаимность, держа про запас секретное оружие — боязнь Антона предать огласке их отношения: «Какой скандал! Проклятая рассеянность! Куда же я девала Ваше письмо? В чей конверт я его положила? <...> Это было к сестре»187. Когда в семье Чеховых стали догадываться об этом, она вины за собой не признала: «Если Ваша мама и сестра узнают о Вашем „secret d'un polichinelle", то, конечно, не я буду виновата. Вы так просили, чтобы я не проболталась в Москве». Как и Ольге Кундасовой, Клеопатре пришлось смириться с положением нелюбимой женщины. В письмах она нередко обращалась к Антону с нескладными виршами, порой осыпала упреками. Деньги, взятые у него в долг, никогда не возвращала и надеялась, что мечта Антона «нанять комнату у Лики» навлечет на него жестокую кару.

Накануне отъезда, 24 января, Чехов с неохотой пошел на обед к сестре М. Киселевой Надежде Голубевой, жене министерского чиновника, тоже пробующей себя в литературе. Антон со всей откровенностью сказал ей, что им с сестрой никогда не стать настоящими писателями, потому что им не знаком труд ради куска хлеба; свои же успехи он приписал не таланту, а случаю и упорному труду. Надежда в тот вечер внимательно наблюдала за Антоном:

«Он окинул гостиную быстрым взглядом; я поняла его взгляд и поспешила сообщить ему, что муж мой не будет с нами обедать, так как он в отъезде. Чехов вдруг просветлел и брякнул по-прежнему: „Ах, как я рад! Знаете, Надежда Владимировна, ведь у меня таких хороших манер, как у вашего мужа, нет. Мои папаша и мамаша селедками торговали". <...> И вдруг я вижу, что Чехов удивительно странно вертит салфетку, будто она его страшно раздражает, он ее мял, крутил, наконец положил за спину. Сидел как на иголках. Я не могла понять, что все это значит? Вдруг он опять выпалил: „Извините, Надежда Владимировна, я не привык сидеть за обедом, я всегда ем на ходу". <...> „Знаете, Антон Павлович, вы очень изменились, прямо до неузнаваемости". — „Удивительного ничего нет. За эти шесть лет я постарел на двадцать лет". <...> Во всей его фигуре видна была такая усталость! Я подумала: весна его жизни миновала, лета не было, наступила прямо осень»188.

Чехова с Сувориным было не разлить водой — в Москву они вернулись вместе. Суворин поселился в номерах «Славянского базара». Они беседовали о болезнях, реальных или мнимых; вместе ходили смотреть «Федру» Расина, наведались в Литературное общество на костюмированный бал. На следующий день отобедали с Григоровичем, что положило конец его размолвке с Антоном. Приходя в себя после поездки в Петербург, после библиотек и женщин, Антон писал Плещееву: «Помышляю о грехах, мною содеянных, о тысяче бочек вина, мною выпитых <...> В один месяц, прожитый мною в Питере, я совершил столько великих и малых дел, что меня в одно и то же время нужно произвести в генералы и повесить».

Суворин вернулся в Петербург, и Антону стало одиноко без близких по духу людей. Левитан был в Париже, откуда жаловался: "Масса крайне психопатического... Женщины здесь сплошное недоумение — недоделанные или слишком переделанные целыми веками тараканства"189. Антон продолжал штудировать старинные и современные атласы и мечтал о речных пароходах. «Хочется вычеркнуть из жизни год или полтора», — признался он в письме одному журналисту. Для «Нового времени» он написал лишь один рассказ — «Черти» (позже переименованный в «Воры»), в котором речь идет о степных конокрадах. Суворин посетовал, что Чехов выставляет преступников в романтическом свете. Остальное время Антон тратил на редактуру забракованных Сувориным рукописей и на составление географического обзора к будущей книге о Сахалине. В Москве он посылал Машу, Ольгу Кундасову и Лику Мизинову в Румянцевский музей делать выписки о Сибири и Сахалине из сотен просмотренных им книг и журналов. Из Петербурга от Александра и Каратыгиной поступали факты, мнения и просьбы. Клеопатра сменила тон и теперь писала Антону по-матерински: «Простите мне, голубчик Антон Павлович, мою навязчивость. Простите, что я сую свой римско-католический профиль куда не следует, но мне ужасно не хочется, чтобы Вы в моем Сибирском царстве изображали из себя безнадежно блуждающую точку (от скуки и неведения места), и потому я взяла на себя, смелое дите мое, без Вашего ведома добыть для Вас на некоторые точки сего царства рекомендательные письма».

Огорчило Антона напоминание о Колиной смерти: «Бедняга Ежов был у меня, сидел около стола и плакал: у него молодая женa заболела чахоткою. Надо скорее везти на юг. На вопрос мой, есть ли у него деньги, он ответил, что есть <...> Ежов своими слезами испортил мне настроение. Напомнил мне кое-что, да и его жаль». Из множества причин, побуждавших Чехова к поездке в сахалинскую преисподнюю, самой настоятельной, хоть и не вполне осознанной, была Колина тень, это самое «кое-что».

От размышлений о бренности всего земного Антона отвлекала Лика Мизинова. Взаимная симпатия между ними усиливалась. Дневник Ликиной бабушки запечатлел портрет еще одной жертвы чеховского обаяния:

«5 марта. Понедельник. Лидюша <...> вечером в 8-м часу ушла к Чеховым, вернулась в 3 часа утра, очень довольная, что туда попала...

9 марта. Пятница. Лидюша <...> вернулась в 3 часа утра, <...> провела вечер у Чеховых.

10 марта. Суббота. Лидия [мать Лики] <...> занята была, до возвращения Лидюши домой, писаньем; ей же готовит свою исповедь и совет образумиться, отвлечь ее от праздной, бесшабашной жизни, дома не бывает и каждый вечер является поздно домой; дом и домашнюю жизнь не любит. Ужасно это нас огорчает, особенно мать, а говорить с нею невозможно, тотчас раскричится, и кончится тем, что уйдет недовольная жизнью семейной, говоря, что это не жизнь, а ад.

13 марта. Вторник. Лидюша проваландалась до 2 часов, отправилась в Румянцевский музей списки делать об острове Сахалине. <...>

28 марта. Середа. <...> Познакомилась случайно с матерью Марьи Павловны, мы с Лидюшей их встретили в Пассаже, очень милая, в обхождении простая, тут же познакомились и поговорили.

29 марта. Четверг. <...> Лидюша пошла к всенощной в какой-то монастырь с товарками. Обманула! Пошла с Чеховыми и поздно ночью, половина второго часа, вернулась домой.

31 марта. Суббота. <...> Явилась удалая Кундасова просить отпустить Лидюшу к Чеховым, на что Лидия сказала, что у нас исторический обычай разговляться дома в семье.

5 апреля. Четверг. <...> Очень нам понравился Антон — он врач и писатель, такая симпатичная личность, прост в обращении, внимателен...

21 апреля. Суббота. Сегодня, наконец, уезжает Антон Павлович Чехов. Поэтому Лидюше будет отдых. В первом часу явился к нам Антон Павлович проститься. Едут в семь часов на вокзал провожать его свои и много знакомых, в том числе и Ольга Кун-дасова, порядком от него заразилась. С полчаса у нас пробыл и отправился вместе с Лидюшей <...> Боюсь, не заинтересована ли моя Лидюша им? Что-то на это смахивает <...> А славный, заманчивая личность...»190

Накануне отъезда у Антона не было отбоя от женщин. Суворину он писал: «А тут как нарочно, каждый день все новые и новые знакомства, все больше девицы, да такие, что если б согнать их к себе на дачу, то получился бы превеселый и чреватый последствиями кавардак».

С друзьями и братьями расстаться было проще: Антон обещал привезти всем манильских сигар и статуэтки обнаженных японских девушек. Щеглов, Ежов и Грузинский громко восхваляли его смелость. Павел Свободин сказал, что впредь его будут именовать Чехов-Сахалинский. Мишину идею встретиться в Японии и вместе возвращаться домой Антон отверг. Муж Лили Марковой, художник Сахаров, навязывался в попутчики, желая иллюстрировать будущую его книгу и ожидая не менее тысячи рублей гонорара. Перспектива совместной поездки в Сибирь с мужем бывшей любовницы Чехова не прельщала — он умолял Суворина отговорить Сахарова от этой затеи.

Суворин по-прежнему не одобрял чеховской одиссеи, видя в ней напрасную трату времени, здоровья и денег. Антон горячо защищал свою идею: «Вы пишете, что Сахалин никому не нужен и ни для кого не интересен. Будто бы это верно? Сахалин может быть ненужным и неинтересным только для того общества, которое не ссылает на него тысячи людей и не тратит на него миллионов. После Австралии в прошлом и Кайенны Сахалин — это единственное место, где можно изучать колонизацию из преступников <...> Сахалин — это место невыносимых страданий, на какие только бывает способен человек вольный и подневольный. <...> Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку <...> Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали их сифилисом, развращали, размножали преступников и все это сваливали на тюремных красноносых смотрителей. Теперь вся образованная Европа знает, что виноваты не смотрители, а все мы, но нам до этого дела нет, это неинтересно».

Не часто Антон приходил в столь сильное волнение. К тому же он чувствовал себя смертельно оскорбленным заметкой в мартовском выпуске журнала «Русская мысль», где его заклеймили «жрецом беспринципного писания». Не скрывая гнева, он писал редактору журнала Вуколу Лаврову: «На критики обыкновенно не отвечают, но в данном случае речь может быть не о критике, а просто о клевете. Я, пожалуй, не ответил бы и на клевету, но на днях я надолго уезжаю из России, быть может, никогда уж не вернусь, и у меня нет сил удержаться от ответа. <...> Что после Вашего обвинения между нами невозможны не только деловые отношения, но даже обыкновенное шапочное знакомство, это само собою понятно».

Найди Чехов свой конец на Сахалине — «Русскую мысль» стали бы обвинять в его гибели, как Буренина обвинили в убийстве Надсона. На то, чтобы загладить обиду, нанесенную самолюбивому Антону небрежно брошенной фразой, и примирить гордого писателя с «Русской мыслью», будет потрачено два года и немало дипломатических усилий Павла Свободина. Пока же Антон покидал Москву обиженный до глубины души, но бодрый духом.

Двадцать первого апреля, подкрепившись на дорогу тремя стаканами сантуринского, поднесенного доктором Корнеевым, Антон сел в ярославский поезд. Потом он собирался пересесть на пароход и по Волге, а затем по Каме добраться до Урала. На перроне остались расстроенные до слез Маша и Евгения Яковлевна. (Он сказал им, что вернется в сентябре, прекрасно понимая, что раньше декабря они его не увидят.) Лика Мизинова на прощание получила от Антона фотографию с надписью: «Добрейшему созданию, от которого я бегу на Сахалин и которое оцарапало мне нос. <...> P.S. Эта надпись, равно как и обмен карточками, ни к чему меня не обязывает». В Сибири Антон не раз намекнет спутникам о помолвке с Ликой.

До Сергиева Посада Антон ехал не один — его провожали Ваня, Ольга Кундасова и любопытное трио — Левитан с любовницей Софьей Кувшинниковой и ее мужем, доктором Кувшинниковым, который подарил Антону бутылку коньяку для распития на берегу Тихого океана. Ольга Кундасова пересела вместе с Антоном на пароход («Куда она едет и зачем, мне неизвестно») и сошла на берег лишь в Костроме. Антон наконец остался один и продолжил странствие в неведомые земли.


Глава тридцатая

По сибирскому тракту

22 апреля — июнь 1890 года
Плывя по Волге до Нижнего, а потом по Каме до Перми и мучаясь животом после прощального обеда, Антон писал открытки друзьям и наставления домашним. В Перми путешествие по реке закончилось. В предгорьях Урала снег мешался с дождем и разводил под ногами великую грязь. В Пермь Чехов прибыл в два часа ночи и до шести вечера ждал поезда на Екатеринбург. Дорога через Уральский хребет заняла всю ночь. У Антона были адреса екатеринбургских родичей матери. Один из них навестил его в гостинице «Американская», но обедать к себе не пригласил.

Антон три дня провел в Екатеринбурге, решая, как ехать дальше. Железная дорога заканчивалась в трехстах верстах, в Тюмени. Оттуда до Томска можно было добраться либо по суше — полторы тысячи верст по весенней непогоде и распутице, —либо пароходом вниз по Тоболу и Иртышу, а затем вверх по Оби и Томи. От Томска двигаться дальше можно было лишь сушей. Сибирский тракт в те времена являл собой изрытую колеями дорогу, двигаясь по которой путешественники в зависимости от сезона вынуждены были месить грязь, вязнуть в снегу или утопать в клубах пыли, а также пересекать на паромах бурные реки. Пассажиропоток состоял из каторжных и ссыльных, ломовых извозчиков и чиновников в тряских тарантасах.

Попасть на Дальний Восток можно было и морем — на общественные деньги, по подписке, был построен Добровольный флот. Однако Антон решил пойти по стопам Николая Пржевальского. Двадцать восьмого апреля, находясь в Екатеринбурге, он получил извещение, что до 18 мая пароходов из Тюмени не будет — на Тоболе стоял лед (хотя Иртыш уже разлился и затопил окрестность). Антон либо приехал на полмесяца раньше, либо на месяц опоздал. И все-таки он решил продолжить свой путь и 1 мая в разыгравшуюся метель выехал на поезде в Тюмень. Там он нанял ямщика до Томска, где за 130 рублей купил повозку с откидным верхом, и двинулся дальше.

Свои впечатления Антон записывал карандашом в путевом дневнике. Письма писал нечасто — дорога, непогода и холод изматывали его, к тому же доставка корреспонденции на Большую землю занимала недели. В дороге стало понятно, что эки-пирован он не лучшим образом. Купленный Мишей деревянный сундук разбился, прыгая вместе с коляской по рытвинам и ледяным ухабам. Его Пришлось оставить «на поселении» и взамен купить мягкий кожаный чемодан, который мог служить и подушкой. Лишь длинное кожаное пальто, приобретенное по совету Киселева, пришлось весьма кстати, надежно защитив Антона от холода, а также ушибов: как-то раз, столкнувшись с почтовой тройкой, он вылетел из коляски на землю. Припасенный револьвер не понадобился ни разу. При том что Сибирь кишела беглыми и оседлыми преступниками, подорожные трактиры были чище и безопаснее, чем в Европейской России. С чем было совсем плохо, так это с пропитанием, хотя на сибирских реках Антон угощался стерлядью. К весне в Сибири из провианта оставались лишь хлеб, черемша и кирпичный чай — «настой из шалфея и тараканов». Евгения Яковлевна снабдила Антона дорожной кофеваркой, однако обращаться с ней он научился лишь через три недели.

К 7 мая, платя ямщикам по двойному и тройному тарифу, Антон добрался до берегов Иртыша, преодолев за четыре дня шестьсот с лишним верст. Здесь он застрял: назад повернуть было невозможно, поскольку дороги затопило разлившейся рекой, а переправа была слишком опасна из-за сильного ветра. Свои злоключения Антон в первую очередь описал М. Киселевой — она уже который год намекала в письмах, что страдания пойдут ему па пользу: «Представьте себе ночь перед рассветом... Я еду на тарантасике и думаю, думаю... Вдруг вижу, навстречу во весь дух несется почтовая тройка; мой возница едва успевает свернуть вправо <...> Вслед за ней несется другая тройка, тоже во весь дух; свернули мы вправо, она сворачивает влево; „сталкиваемся!" — мелькает у меня в голове... Одно мгновенье и — раздается треск, лошади мешаются в черную массу, мой тарантас становится на дыбы, и я валюсь на землю, а на меня все мои чемоданы и узлы... Вскакиваю и вижу — несется третья тройка... Должно быть, накануне за меня молилась мать. Если бы я спал или если бы третья тройка ехала тотчас за второй, то я был бы изломан насмерть или изувечен. <...> Ночью, в этой ругающейся буйной орде я чувствую такое круглое одиночество, какого раньше я никогда не знал...»

На дорогу до Томска ушла неделя — в этот раз Антона задержал разлив на реке Томь. Май выдался в Сибири самым холодным за последние сорок лет — ни листочка на деревьях, ни тра-винки на земле, лишь белеющие всюду полосы снега. Только стаи гусей и уток криком возвещали о приходе весны. В Томске Антон целую неделю приходил в себя после дорожных испытаний и писал длинные письма домой: «О грабежах и убийствах по дороге не принято даже говорить»; мужья не бьют жен и «даже» евреи и поляки крестьянствуют и ямщикуют; в комнатах чисто, постели мягкие. Хлеб превосходный, а вот похлебка с утиными потрохами пришлась Антону не по нутру.

Написал Антон родным и о столкновении с почтовой тройкой, добавив: «Сладкий Миша, прости, как я радовался, что не взял тебя с собой!» В Томске на улицах была непроходимая грязь и нашлась лишь одна городская баня. Чехов в некотором смысле открыл «туристический сезон» в Центральной Сибири: на праздных путешественников здесь смотрели с любопытством и оказывали особое гостеприимство. В гостинице Антона, сидевшего за письмом Суворину, посетил помощник иркутского полицмейстера Аршаулов. Он привез на прочтение Чехову свой рассказ, попросил водки и разоткровенничался о любовных проблемах.

Аршаулов пригласил Антона осмотреть томские бордели, из которых они вернулись в два часа ночи. Впечатление о городе осталось неблагоприятное: «Томск город скучный, нетрезвый; красивых женщин совсем нет, бесправие азиатское. Замечателен сей город тем, что в нем мрут губернаторы». Возвращаться домой Антону советовали через Америку — на российском Добровольном флоте царили «военщина и казенщина».

Двадцать первого мая Антон выехал из Томска в компании двух поручиков и военного врача; они предложили разложить на всех дорожные расходы. Попутчики они были надоедливые и грубоватые, однако с ними неопытному путешественнику было спокойнее. Один из них, поручик фон Шмидт, был отправлен в Сибирь за избиение денщика; впрочем, это не помешало ему в дальнейшем успешно продвинуться по службе. Деспотичный и невоздержанный на язык, он, возможно, отразился в поручике Соленом в «Трех сестрах» (единственной чеховской пьесе, имеющей некоторое отношение к Сибири). Фон Шмидт привязался к Антону (позже он прислал Чехову письмо с извинениями) и советовал ему найти себе подругу. «Не могу, — ответил он [ Чехов], — у меня в Москве уже есть невеста. — Затем, помолчав немного, он странным голосом, точно думал вслух, добавил: — Только вряд ли я буду с нею счастлив — она слишком красива»191.

Лика не выходила у Антона из головы. Своему сахалинскому знакомому Д. Булгаревичу он сказал, что собирается жениться. В письмах Лике он то и дело придумывает для нее поручения, справляется о ее ухажерах и поддразнивает. Но Лика, или, как ее прозвал Антон, Жамэ192, на письма не отвечала. Она проводила время в обществе флейтиста Иваненко и младших братьев Антона — ни одного из них тот не принимал всерьез и потому был далек от ревности. Впрочем, благодаря Чеховым Лика познакомилась с Софьей Кувшинниковой и Левитаном — лишь он, неисправимый сердцеед, мог дать Антону повод усомниться в девичьей верности.

Стоило Антону уехать, и всю его семью разметало по России, точно она утратила центр притяжения. В мае закончились занятия в школе, и Маша с Евгенией Яковлевной отправились на Луку к Линтваревым, купив перед отъездом венок на могилу Коли. С ними приехал и Миша, но на следующий день выехал в Таганрог. Не сидел на месте и Павел Егорович — он подался в Петербург к Александру, а потом вместе с ним побывал в Финляндии.

В семье Чеховых остались лишь мать с отцом да Маша с Антоном. (У родителей даже не было уверенности в том, что Антон вернется с Сахалина.) «Дом-комод» на Садовой оказался непомерно большим: решено было отказаться от найма и в сентябре подыскать новое жилье. Ваня по неудачному стечению обстоятельств опять остался без работы и новое место смог приискать лишь в Судогде, в двухстах верстах от Москвы, среди торфяных болот Владимирской губернии. Миша с сентября поступал на должность податного инспектора, и тоже не близко — от него до Москвы было триста верст. Тетя Феничка угасала.

В конце мая большое письмо Антону написал флейтист Иваненко. До Сахалина оно дошло спустя месяцы, так что Антон и не ведал, как тяжело было семье без него. Евгения Яковлевна и Маша даже разболелись от расстройства193.

Переезд на дачу радостной перемены не принес. Маша была влюблена в Георгия Линтварева, но тот не отвечал на ее чувства. Хуже того, с Линтваревыми не поладил Миша. Маше все-таки пришлось просидеть на Луке весь май194. И только в конце месяца, когда Миша вернулся на Луку из Таганрога, Маша вместе с «Наташеву» Линтваревой отправились в Крым и вдали от братьев и родителей весело провели июнь. Двадцатого июня Маша писала Павлу Егоровичу: «Спасибо Антоше — я очень счастлива, что попала в такое чудное, сказочное место. Я получила от него телеграмму из Иркутска — где он просит меня не стесняться в деньгах и что он здоров и богат. Благодаря ему у меня большое знакомство в Ялте».

Другие же счастьем похвастаться не могли. Ваня был недоволен тем, что Миша, оставив Евгению Яковлевну на Луке, уехал в Таганрог, а Маше он докладывал о том, что происходит с Ли-кой: «У Лики я был два раза, она похудела, чувствует слабость, слушает свою мамашу и после шести часов вечера не выходит па воздух, а сидит дома. Удивительное древо насажденное! А все-таки дела ее плохи, занятий нет <...> Хочу затащить Лику на Воробьевы горы, вряд ли послушается: страшно упряма. Кувшинникова дня четыре как уехала на Волгу с Левитаном».

Лика, похоже, распрощалась с мечтой о сцене и подыскала место секретарши в Московской городской думе.

Однако самое большое несчастье выпало на долю Ежова. Десятого июня он писал Антону: «Жена моя, Людя, умерла 3 июня в 4.30 утром. Не знаю, где теперь Вы, Антон Павлович, но я на холодной тундре, и нет в сердце ни искры надежды на то, что жизнь будет радостна и осмысленна. Людя любила меня так, как никто. Мои маленькие удачи были для нее счастьем. Вечером — перед смертью — ее лицо, истомленное болезнью, не спускало с меня влюбленных глаз и словно просило: „Спаси, спаси меня!"»

Письма доходили до Антона так поздно, что отвечать на них не имело смысла, и он был вынужден мириться с тем, что не может ни помочь своим корреспондентам, ни утешить их. Конечно, между Европой и Сибирью существовала телеграфная связь, но Чеховым тратиться на телеграммы было жалко, хотя Антон все время просил их об этом. (Впрочем, сам он тоже на телеграммы скупился.) А вот Анна Ивановна Суворина телеграфировала Антону на борт парохода «Ермак», кокетливо назвав Антона Микитой, а себя — Мариной: «Муж Одессе а я что я могу еще сказать рада вашей удаче горюю что вас нет кто обещался писать Бог с тобой Микита не будет тебе счастия. Марина».

Преодолев 600 верст, Антон наконец достиг берегов Енисея. Под Красноярском унылая сибирская равнина сменилась лесистыми горами. Дорога сюда была мучительной — «отчаянная война с невылазной грязью». До Иркутска он добирался еще две недели. Здесь кончался сибирский тракт, и Антон выставил на продажу свою повозку. В Иркутске он пробыл неделю. Получил в Сибирском банке деньги, написал подробные письма. Город ему понравился — «совсем Европа». Военные попутчики Антона между тем поиздержались и одолжили у него денег на выпивку. Они ему уже порядком надоели. Антон томился и снова подумывал о покупке хутора. Скучал он и без женской компании, в чем признавался Маше: «Я, должно быть, влюблен в Жамэ, так как она мне вчера снилась. В сравнении с Парашами-сибирячками, со всеми этими блядскими рылами, не умеющими одеваться, петь и смеяться, наши Жамэ, Дришки и Гундасихи195 просто королевы. Сибирские барышни и женщины — это замороженная рыба. Надо быть моржом или тюленем, чтобы разводить с ними шпаков».

Из Иркутска выбраться тоже было непросто. Добравшись до озера Байкал, Антон с попутчиками поняли, что опоздали на пароход. Антон жаловался: «Нет ни мяса, ни рыбы; молока нам не дали, а только обещали. <...> Весь вечер искали по деревне, не продаст ли кто курицу, и не нашли... Зато водка есть! Русский человек большая свинья. Если спросить, почему он не ест мяса и рыбы, то он оправдывается отсутствием привоза, путей сообщения и т. п., а водка между тем есть даже в самых глухих деревнях и в количестве, каком угодно».

На следующий день, прогуливаясь по берегу озера, Антон случайно увидел дым, идущий из трубы одного из пришвартованных к берегу пароходов, и в компании обозных лошадей, которыми была занята палуба, путешественники перебрались на восточный берег Байкала. Через неделю, 20 июня, Чехов (теперь он называл себя Homo Sachaliensis), приехав в Сретенск, взошел на борт парохода «Ермак» равно за час до отхода. И вздохнул с облегчением — грязные ухабистые дороги остались позади.

На «Ермаке» Антона ждали телеграммы от Сувориных. От поручика фон Шмидта наконец удалось отделаться. На пароходе была уборная, в которой обреталась, подсматривая за людьми, ручная лисица. Антон любовался дикими амурскими красотами и рассматривал в бинокль китайские деревушки на правом берегу реки. На третий день пароход налетел на камень, набрал в трюм воды и сел на дно. Ремонт занял почти двое суток. Дальний Восток, лишь недавно перешедший к России от Китая, показался Антону ни на что не похожей страной. Благодаря муссонному климату летом природа буйствовала. Близость Маньчжурии благотворно влияла на экономическое состояние края. Но главное, люди чувствовали себя свободно. Антон писал об этом родным: «Здесь не боятся говорить громко. Арестовывать здесь некому и ссылать некуда, либеральничай сколько влезет. <...> Доносы не приняты. Бежавший политический свободно может проехать на пароходе до океана, не боясь, что его выдаст капитан».

Двадцать седьмого июня, опьяненный Амуром, - «И красиво, и просторно, и свободно, и тепло» — Антон прибыл в Благовещенск. Здесь его поразили китайские торговцы и японские девушки. Благовещенский бордель, как видно из письма Суворину, Антону понравился: «Когда из любопытства употребляешь японку, то начинаешь понимать Скальковского, который, говорят, снялся на одной карточке с какой-то японской блядью. Комната у японки чистенькая, азиатско-сентиментальная, уставленная мелкими вещичками, ни тазов, ни каучуков, ни генеральских портретов. Постель широкая, с одной небольшой подушкой. <...> Стыдливость японка понимает по-своему. Огня она не тушит и на вопрос, как по-японски называется то или другое, она отвечает прямо и при этом, плохо понимая русский язык, указывает пальцами и даже берет в руки, а при этом не ломается и не жеманится, как русские. И все это время смеется и сыплет звуком „тц". В деле выказывает мастерство изумительное, так что вам кажется, что вы не употребляете, а участвуете в верховой езде высшей школы. Кончая, японка тащит из рукава руками листок хлопчатой бумаги, ловит вас за „мальчика" (помните Марию Крестовскую?) и неожиданно для вас производит обтирание, причем бумага щекочет живот. И все это кокетливо, смеясь, напевая и с „тц" ».



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   41




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет