Глава двадцать пятая
«Иванов» на петербургской сцене
январь — февраль 1889 года
В наступившем 1889 году Суворин и Чехов стали неразлучны: они взаимно ставили написанные ими пьесы, они планировали совместную работу над комедией «Леший», распределив между собой персонажей и действия. Суворин приехал в Москву на премьеру своей «Татьяны Репиной», Антон поехал в Петербург посмотреть, как поставлен его «Иванов» на сто личной сцене. Петербург гудел от сплетен; стоило им появиться где-то в компании Дофина, как по столице пошла гулять фраза: «Суворин — отец, Суворин — сын и Чехов — Святой Дух»149. Ходили слухи, что Суворин положил Чехову 6000 рублей в год, что его одиннадцатилетнюю дочь Настю (или дочь Плещеева Елену) прочат Чехову в жены. Кстати, ни один из братьев Чеховых к тому времени не состоял в законном браке, чего нельзя было сказать о чеховских поклонниках — Билибине, Щеглове, Грузинском и Ежове. Антон оправдывался тем, что беден, — и тут же шутка Евреиновой в «Северном вестнике» обернулась слухом: Чехов помолвлен с Сибиряковой, вдовой сибирского миллионера.
Готовясь к приезду Суворина, Антон объезжал московские гостиницы в поисках номера с хорошим отоплением. Его все еще тяготило впечатление, которое осталось у него после визита к брату Александру. Второго января он высказал ему все начистоту: «В первое же мое посещение меня оторвало от тебя твое ужасное, ни с чем не сообразное обращение с Натальей Александровной и кухаркой. <...> Постоянные ругательства самого низменного сорта, возвышение голоса, попреки, капризы за завтраком и обедом, вечные жалобы на жизнь каторжную и труд анафемский — разве это не есть выражение грубого деспотизма? Как бы ничтожна и виновата ни была женщина, как бы близко она ни стояла к тебе, ты не имеешь права сидеть в ее присутствии без штанов, быть в ее присутствии пьяным, говорить словеса, которых не говорят даже фабричные, когда видят около себя женщин.<...> Ни один порядочный муж или любовник не позволит себе говорить с женщиной о сцанье, о бумажке, грубо, анекдота ради иронизировать постельные отношения, ковырять словесно в ее половых органах... Это развращает женщину и отдаляет ее от Бога, в которого она верит. Человек, уважающий женщину, воспитанный и любящий, не позволит себе показаться горничной без штанов, кричать во все горло: „Катька, подай урыльник!" <...> Между женщиной, которая спит на чистой простыне, и тою, которая дрыхнет на грязной и весело хохочет, когда ее любовник пердит, такая же разница, как между гостиной и кабаком. Дети святы и чисты. <...> Нельзя безнаказанно похабничать в их присутствии, оскорблять прислугу или говорить со злобой Наталье Александровне: „Убирайся ты от меня ко всем чертям! Я тебя не держу!"»150
После этого сурового нагоняя верховенство в семье перешло к Наталье. Александр продолжал пить, квартира была в запустении, дети заброшены, но больше пьяных оскорблений она от него не слышала. В глазах Натальи Антон стал ее спасителем.
В одном из январских писем Антон пишет Суворину: «Я рад, что 2-3 года тому назад я не послушался Григоровича и не писал романа» (возможно, того, фрагменты которого до нас не дошли) — ему по-прежнему было необходимо «чувство личной свободы». Хотя, оглядываясь на прожитые годы, он отнюдь не признает себя побежденным: «Что писатели-дворяне бра-
ли у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости. Напишите-ка рассказ о том, как молодой человек, сын крепостного, бывший лавочник, певчий, гимназист и студент, воспитанный на чинопочитании, целовании поповских рук, поклонении чужим мыслям, благодаривший за каждый кусок хлеба, много раз сеченный, ходивший по урокам без калош, дравшийся, мучивший животных, любивший обедать у богатых родственников, лицемеривший и Богу и людям без всякой надобности, только из сознания своего ничтожества, — напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба и как он, проснувшись в одно прекрасное утро, чувствует, что в его жилах течет уже не рабская кровь, а настоящая человеческая».
Однако рабская кровь все еще текла в жилах братьев Чеховых. Александр был невольником «Нового времени», Ваня принизан к своему учительскому месту, Миша, кончавший университет, собирался надеть на себя хомут податного инспектора, Коля впал в полную зависимость от наркотиков и алкоголя. Свободу обрел, похоже, лишь Антон.
Чехов продолжал оказывать помощь всем, в ней нуждающимся. Несмотря на пьяное злословие Пальмина — тот пустил слух, что Антон повредился рассудком, — он поехал лечить его разбитый лоб и был тронут, получив в подарок пузырек с душистой водой «Иланг-Иланг». Навестил Антон и угасающего Путяту, незаметно положив ему под подушку конверт с деньгами. Путяту деньги более смутили, чем обрадовали: «Благодарю, хотя Вам, как человеку небогатому и с семьей, и не следовало бы делать этого».
Десятого января в Москву на репетиции «Татьяны Репиной» приехал Суворин. Пьеса прошла с переменным успехом, и лишь один критик, Владимир Немирович-Данченко, высказал недоумение по поводу антисемитских предрассудков автора: "Трудно понять, зачем автору понадобилось привести на сцену двух евреев, как самые антипатичные фигуры. <...> Зачем автору понадобилось, например, совсем некстати задеть женский вопрос? <...> Засорил пьесу, вообще имеющую право на успех". Однако между Чеховым и Сувориным по этому поводу пока не возникало трений. Они так лихо отметили Татьянин день, что па следующий день Антон, отвечая на письмо Лили Марковой, теперь ставшей Сахаровой, признавался, что у него дрожат руки151. Через неделю Суворин и Чехов отправились вместе в Петербург. Антон подписал с Александрийским театром контракт, по которому ему причиталось 10 процентов от сборов за «Иванова», а также уступил театру права на шутку «Медведь». После переделки «Иванов» был дозволен к постановке цензурой, однако даже сочувствующие автору имели к пьесе немало претензий. Как вспоминает завзятая петербургская театралка и писательница С. Сазонова, «Давыдов эту роль играть не хочет, Николай [Сазонов] тоже, а кроме их некому. Мы еще раз перечитали эту пьесу, все ее дикости и несообразности еще больше бьют в глаза»152. Антон проводил вечера, доказывая Давыдову, что новая версия пьесы, в которой Иванова доводит до самоубийства доктор Львов, вполне правдоподобна. Несмотря на все затруднения с «Ивановым» (которые усугубились оттого, что автор присутствовал на репетициях), Чехов помышлял о новых пьесах. Вместе со Щегловым они уже придумали сюжет для водевиля153. В компании с Сувориным Чехов занимался и литературно-общественной деятельностью; беглый карандаш Репина запечатлел заседание Общества российских писателей: Антон на рисунке явно томится от скуки, а Суворин пытается скрыть раздражение.
Чехов побывал у редактора «Петербургской газеты» Худекова. Ему приглянулась худековская жена, однако не она, а ее сестра вдруг проявила к нему свои чувства. Лидия Авилова, мать двоих детей и сочинительница детских рассказов, внезапно воспылала к Чехову любовью. Рассчитывать на взаимность было делом почти безнадежным — Антон избегал связей с обремененными семьей дамами, — и все же она возомнила себя главной женщиной его жизни и героиней некоторых его рассказов. С женщинами иного рода все обстояло гораздо проще. Плещеев со Щегловым оставили для Чехова и Георгия Линтварева два билета в Приказчичий клуб: «А если Вы туда пойдете с „эротической» целью, то мы <...> [будем] лишними». С Настей Сувориной Чехов установил шутливые родственные отношения154. Вот как вспоминает об этом Анна Ивановна Суворина: «Григорович особенно его любил <...> хотел сосватать [Настю]. Антон Павлович был тогда далек от мысли о женитьбе, а дочь моя еще была тогда слишком юна и увлекалась чем угодно, но только не славой писателей. <...> [Антон Павлович] часто говорил моей дочери, что, пожалуй, он бы исполнил жела ние Дмитрия Васильевича, но с условием: „Чтобы ваш папа, Настя, дал мне за вами в приданое свою контору в мою собственность». Он в шутку иногда звал Настю „Конторой": „Так пусть даст за вами свой ежемесячный журнал, но обязательно с его редактором, в мою собственность"».
Тридцать первого января 1889 года состоялась петербургская премьера «Иванова». Она имела огромный успех — это признали даже недоброжелатели. Непомерная тучность актера Давыдова символизировала моральный паралич заглавного героя. Самая несчастная из русских актрис, Пелагея Стрепетова, вложила в образ Сарры собственные страдания — финал третьего действия публика встретила овацией. (Растроганная актриса и после окончания действия не могла унять слез.) Антону все актеры на какой-то миг представились «родственниками». Чехову рукоплескали Модест Чайковский, Билибин, Баранцевич — на всех пьеса произвела сильное впечатление. Многие ставили ее в один ряд с драмами Грибоедова или Гоголя. У других оставались некоторые сомнения. Щеглов записал в дневнике: «Удивительно свежо, но именно вследствие этой свежести много есть в пьесе „сквозняков», объясняющихся сценической неопытностью автора и отсутствием художественной выделки». Суворину казалось, что образ Иванова не развивается и что женские персонажи недостаточно прорисованы — Антон этих замечаний не принял. Во время премьеры за автором пристально наблюдала Лидия Авилова: «Антон Павлович сдержал свое слово и прислал мне билет на „Иванова". <...> Какой он стоял вытянутый, неловкий, точно связанный. А в этой промелькнувшей улыбке мне почудилось такое болезненное напряжение, такая усталость и тоска, что у меня опустились руки. Я не сомневалась: несмотря на шумный успех, Антон Павлович был недоволен и несчастлив».
После второго представления — оно состоялось 3 февраля — Антон сбежал в Москву. В тот сезон пьеса прошла всего пять раз, хотя каждый спектакль был горячо встречен публикой. Более сдержанные и содержательные отклики Антон получал уже но почте. Владимир Немирович-Данченко, в те годы еще не режиссер, а только драматург, говорил о будущности чеховского театра: «Что Вы талантливее нас всех — это, я думаю, Вам не впервой слышать, и я подписываюсь под этим без малейшего чувства зависти, но „Иванова" я не буду считать в числе Ваших лучших вещей. Мне даже жаль этой драмы, как жаль было рассказа „На пути". И то и другое — брульончики, первоначальные наброски прекрасных вещей»155.
Благодаря «Иванову» Чехов приобрел двух новых друзей. В последующее десятилетие Владимир Немирович-Данченко станет тонким интерпретатором чеховских пьес на сцене МХТа, а затем близким другом жены Антона. Актер Павел Свободин, сыгравший в «Иванове» графа Шабельского, сохранит восхищение Чеховым на всю свою недолгую жизнь. Свободин и Чехов, эти двое изнуряющие себя работой чахоточных, были схожи тем, что сочетали в себе взаимоисключающие качества — цинизм с идеализмом. Свободин уверовал в чеховский гений и вместе с Сувориным убедил Антона закончить работу над «Лешим».
Антон старался помочь своим не слишком удачливым друзьям, Грузинскому, Ежову и Баранцевичу. Он предлагал взять на себя редакцию их сочинений, всячески рекомендовал их Суворину. Однако угодить подопечным было нелегко. Бывая у Чеховых в доме, Грузинский с Ежовым на все наводили критику. Грузинский, от природы человек добродушный, возмущался тем, что домочадцы сели Антону на голову. Вместе с Ежовым они проиграли Ване в вист и тоже остались недовольны (Антон же ни за что не хотел обучаться игре в карты). Машу они недолюбливали. Грузинский в письмах к Ежову не стеснялся в выражениях: «Вообще Иван Чехов курьезный субъект и <...> то, что Билибин сказал о его старшем брате Александре, — „кривая личность". <...> Мне не симпатичен отец Чехова. Да он, верно, был самодуром и зверем. Они всегда почти вырабатываются в „елейных". <...> Мария Чехова в разговоре доказывала, что нет ничего эгоистичнее талантов и гениев. Это, впрочем, намекая на брата, который из себя жилы для них тянет»156.
Невысокого мнения о родителях Чехова был и Ежов. Побывав у них в гостях на Пасху, он позже вспоминал: «Раз Чехов, за чаем, говорил своим знакомым: „Знаете, господа, у нас «кухарка женится»! Я бы с удовольствием пошел с вами на свадьбу, но страшно: гости кухарки напьются и нас бить начнут!" ,А ты бы, Антоша, — заметила мать, — им свои стихи прочитал; они и не станут нас бить!" Чехов, уже издавший тогда книгу „В сумерках», вдруг нахмурился и сказал: „Моя матушка до сих пор думает, что я пишу стихи!"»157
Скорее всего, это было правдой — родители никогда не читали рассказов Антона, да и мало что видели из его пьес. Возмущаясь беззащитностью Чехова перед домочадцами, Ежов в то же время не мог скрыть своей зависти. Ему ворчливо вторил и Грузинский: «Антон Чехов странный: по его словам, в Петербург съездить ужасно легко (он и меня звал в Посту). О деньгах он, благодаря своему таланту, имеет какие-то превратные понятия. <...> Спросил меня, сколько я получаю у Лейкина: „Мало, мало, ужасно мало <...> Я — 70-80, однажды даже 90». А я и за 40 благодарю».
В компании знаменитостей Антон чувствовал себя лучше. На Масленицу в Москву пожаловал Плещеев; она совпала с днем его ангела, и он в честь праздничка объелся именинным пирогом. Антон призвал на помощь коллегу, доктора Оболонского, и вместе с ним врачевал скорбного животом поэта. Обещал приехать и Суворин — его «Татьяна Репина» продержалась на сцене гораздо дольше чеховского «Иванова». Но вперед себя он выслал Чехову балалайку (без единой струны) и несколько его портретов, сделанных у известного петербургского фотографа Шапиро. Следом прилетела телеграмма от Анны Ивановны: «Муж выехал сейчас Москву не забудьте его встретить веселите его и забавляйте хорошенько но не забывайте в то же время и меня»159. Суворин пробыл в Москве недолго, однако привязанность его к Чехову крепла, и вскоре прервавшуюся было переписку с Антоном наладил и Дофин. О евреях он больше не заговаривал, но совершенно в духе «Нового времени» стал превозносить до небес политического авантюриста Н. Ашинова, втянувшего Россию в международный скандал в Абиссинии. Чехов не без смущения признался, что кое-кого из участников духовной миссии знает лично160. Дофин также сообщил Антону, что их соседи по даче в Феодосии побывали на «Иванове», где стали свидетелями приключившегося с одной из зрительниц истерического припадка.
«Иванов» принес Чехову около тысячи рублей. «Пьеса — это пенсия», — любил повторять Антон. Настроение у него было мажорное. Как всегда, ложку дегтя подпустил Лейкин, сказав, что доход от пьесы был бы куда больше, если бы она была поставлена подальше от начала Великого поста. Он также не преминул передать Антону жалобы актеров на то, что в пьесе у них было мало возможности уйти «с хлопками» со сцены. Но последней каплей стали принятые им за чистую монету пьяные бредни Пальмина. Антона это рассердило: «Живу уже в Москве почти месяц и за все время ни разу не виделся с Пальминым. Откуда же ему известно, что я истекаю кровью, хандрю и боюсь сойти с ума? Кровохарканье, Бог миловал, у меня не было с самого Питера (было, но чуть-чуть). О хандре не может быть и речи, так как я весел больше, чем нужно. <...> Причин, которые заставили бы меня бояться скорого умопомешательства, нет, ибо водки по целым дням я не трескаю, спиритизмом и рукоблудством не занимаюсь, поэта Пальмина не читаю и безделью не предаюсь».
Пальмин же, когда его призвали к ответу, сказал, что получил эти сведения от Коли. Однако Чехова не столько интересовал Лейкин со своими мнениями, сколько его собаки — он завел себе пару такс, влюбился в них без памяти и пообещал Антону щенков.
Подружившись с семейством Линтваревых, Чеховы решили еще одно лето провести у них на даче. Антон уже продумал сво- его «Лешего» и намеревался дописать его в «естественных» декорациях — местом действия пьесы он избрал линтваревское имение и реку Псел с водяными мельницами. Писатель Достоевский ввел Чехова в расходы — купив только что вышедший его двенадцатитомник, Антон, по-видимому, прочел его впервые: «Хорошо, но очень уж длинно и нескромно. Много претензий». Шутки ради в подарок Суворину Антон сочинил самую необычную из своих пьес — продолжение «Татьяны Репиной» под тем же названием. У Чехова суворинский герой Собинин, доведший до самоубийства Татьяну Репину, венчается в церкви со своей избранницей, и служба прерывается появлением таинственной незнакомки в черном, которая на глазах у публики принимает яд, «а все остальное предоставляю фантазии А. С. Суворина». Очарование чеховской пародии лежит в смешении обыденной болтовни второстепенных персонажей с возвышенными речениями венчальной службы, которые были хорошо знакомы Чехову с детства. Получив пьесу, Суворин отдал ее наборщикам и велел отпечатать в двух экземплярах — один для себя, другой для Антона.
Чеховский дар игриво чередовать, доводя до абсурда, банальные фразы с серьезными содержит в себе два элемента, характеризующих его зрелую драматургию: бессвязный разговор, звучащий в контрапункт с насыщенными трагизмом репликами, и интрига, завязанная на умершем до начала действия персонаже, о котором мы так и не узнаем всей правды. В чеховской пародии Татьяна Репина оборачивается призраком, и не менее тревожные видения будут преследовать персонажей его последующих пьес: первая жена профессора Серебрякова в «Дяде Ване», полковник Прозоров в «Трех сестрах» и утонувший сын Раневской в «Вишневом саде».
Глава двадцать шестая
Смерть на Луке
март — июнь 1889 года
Чехов снова решил взяться за роман. Он также совершил таинственную поездку в Харьков — под предлогом поисков имения для Суворина, но, скорее всего, в ответ на приглашение Лили Марковой-Сахаровой. Судя по тому, какими мрачными красками обрисован Харьков в чеховской прозе, поездка не задалась. Пятнадцатого марта, к возвращению Антона, в Москве разыгралась метель: конки остановились, а под окнами намело сугробов. Евгения Яковлевна показала Антону открытку от Коли: «11 марта 1889. <...> Милая мама, болезнь не позволяла мне посетить вас. Две недели назад я сильно простудился: меня трясла лихорадка и отчаянно болел бок. Теперь же, благодаря хинину и разным мазям, я выздоровел и спешу работать, дабы пополнить потерянное»161.
Антон определил у Коли брюшной тиф и туберкулез, уже затронувший кишечник. Для подтверждения диагноза он вызвал к Коле врача Н. Оболонского. Коля в то время вновь обретался у Анны Ипатьевой-Гольден, которая подтвердила, что он два месяца не прикасался к алкоголю. В последующие десять дней
Антон, уже мечтавший вырваться из Москвы, регулярно навещал истощенного болезнью брата. На дорогу по московской распутице у него уходило четыре часа. В конце концов он перевез Колю к себе на Садовую. Позже, уже находясь на Луке, Коля описывал историю своего спасения таганрогскому приятелю: «Меня лечили два доктора, Антон и ассистент Захарьина Оболонский, очень милый человек. Шесть недель я ничего не ел и походил на скелета <...> Антон дома врал, что он с Оболонским ездят лечить Лину Соломонскую <...> Живя близ Николаевского вокзала, посылал брать бульон. В Великую субботу приехала за мной карета, одели, усадили и повезли к матери в семью. Меня почти никто не узнал. Тут же меня уложили в постель. Под Пасху в 2 часа все разговлялись, крики, шум, пьют вина, и я в стороне лежу отщепенцем. На Фоминой неделе был консилиум с Карнеевским [Корнеевым ?] и решено, чтобы я побольше ел, пил водку, пиво, вино и ел бы ветчину, селедку, икру и всего как можно больше, потому что я совершенно здоров и теперь должен отъедаться»162.
Роман тем временем «сел на мель». Антон намеревался посвятить его Плещееву: «В основу сего романа кладу я жизнь хороших людей, их лица, дела, слова, мысли и надежды; цель моя — <...> правдиво нарисовать жизнь и кстати показать, насколько эта жизнь уклоняется от нормы. <...> Буду держаться той рамки, которая ближе сердцу <...> Рамка эта — абсолютная свобода человека...» Однако в ближайшее время свободы не предвиделось. Не было и денег, чтобы отвезти Колю в теплые края на излечение, да к тому же больной был беспаспортным. Антон искал утешения в афоризмах стоика Марка Аврелия — его книгу он обильно испещрил пометками.
А между тем веселые деньки наступили для чеховской прислуги — Павел Егорович с Евгенией Яковлевной выдавали замуж кухарку Ольгу. Еще в конце февраля, во время помолвки, кухня сотрясалась от перепляса и рева гармоники, а 14 апреля, несмотря на присутствие в доме смертельно больного Коли, развернулось свадебное застолье. Однако у Антона настроение было далеко не праздничным. Он пригласил Шехтеля попрощаться с Колей, который начал понемногу вставать с постели, а затем отправил Мишу и Евгению Яковлевну на Луку, чтобы там они всё приготовили к приезду больного и его лечащего врача.
Проводив родню, Антон сходил на заседание Общества драматических писателей, после которого, как он писал Н. Оболонскому, «долго стоял у ворот и смотрел на рассвет, потом пошел гулять, потом был в поганом трактире, где видел, как в битком набитой бильярдной два жулика отлично играли в бильярд, потом пошел в пакостные места, где беседовал со студентом-математиком и с музыкантами, потом вернулся домой, выпил водки, закусил, потом (в 6 часов утра) лег, был рано разбужен и теперь страдаю...»
Отослав это письмо, Антон поехал с Колей на вокзал, и в вагоне первого класса они отправились в Сумы. Впервые за долгие месяцы Коля хорошо ел и спал. Через несколько дней вслед за ними выехала Маша, прихватив с собой массу забытых вещей — суконные туфли, струну «ля» для балалайки, бумагу и подрамник для Коли. Невзирая на Колину болезнь (а может, именно по этой причине), множество людей получили приглашение посетить Луку — Давыдов, Баранцевич, виолончелист Семашко, не говоря уже о Ване. По дороге за границу обещал заехать Суворин. Антон признавался ему: «С каким удовольствием я по- ехал бы теперь куда-нибудь в Биарриц, где играет музыка и где много женщин. Если бы не художник, то, право, я поехал бы Вам вдогонку».
Александр приглашения не получил. Антон строго отписал ему, что самая лучшая помощь Николаю — это деньги. Тем временем Александр предложил Наталье вступить в законный брак — она боялась забеременеть, не будучи замужем. Александра можно считать первым русским мужчиной, который документально засвидетельствовал свой опыт использования противозачаточного средства. На кусочке бумаги, предназначенном исключительно для глаз Антона, он писал ему 5 мая: «P.S. Обуреваемый плотскими похотями (от долгого воздержания), купил я себе в аптеке гондон (или гондом — черт его знает) за 35 коп. Но только что хотел надеть, как он, вероятно, со страху, при виде моей оглобли лопнул. Так мне и не удалось. Пришлось снова плоть укрощать...»163
Коля день ото дня слабел и побегов уже не замышлял. Днем он лежал в гамаке или загорал в саду; ел за четверых, но пища не усваивалась, так что его шатало от слабости. Непрерывно кашлял, то и дело ссорился с Евгенией Яковлевной. Безразличие окружающих к его печальной участи раздражало Колю. Антон лечил его креозотом, ипекакуаной и ментолом. Смерть словно коснулась крылом окрестной природы — рыбная ловля и пение птиц утратили свою прелесть. Антон, как мог, старался отвлечься. Как-то раз он видел во сне суворинскую гувернантку мадемуазель Эмили; побывал в сумском театре на спектакле «Вторая молодость»; долгие часы проводил за письменным столом. Уже был закончен первый акт «Лешего» — соответственно плану, намеченному совместно с Сувориным. Центральный герой пьесы, которая впоследствии перерастет в «Дядю Ваню», — врач и помещик, приходящий в восторг от посаженной им березки. Однако действию пока недоставало драматизма. По замыслу, в пьесе должна быть выведена семья Сувориных: пожилой профессор, его вторая молодая жена, его сумасбродный сын, их двое детей, которых зовут Борис и Настя, их французская гувернантка мадемуазель Эмили — все они перенесены на Луку. Чудаки-идеалисты, с которыми сталкивает их жизнь, скопированы с Линтваревых и Чеховых. В самом зачатке пьеса уже была несценична, ибо была широка и глубока, как роман-эпопея. Суворин вскоре отказался от соавторства, но Чехов упорно продолжал работать над пьесой.
Восьмого мая, по пути в более комфортабельную летнюю резиденцию, на Луку пожаловал Суворин. Своим приездом, как и профессор Серебряков в «Дяде Ване», он создал в доме напряженную атмосферу. Линтваревы, будучи убежденными либералами, объявили ему бойкот (что не помешало им позже попросить Суворина прислать в местную школу бесплатных книг). Антон улаживал возникавшие разногласия. Хуже того, Коля стал просить у Суворина аванса за виньетки для книжных обложек (Антон запретил Суворину давать Коле деньги). Тем временем Колина любовница Анна Ипатьева-Гольден откуда-то из Подмосковья умоляла не только Антона, но и самого Суворина помочь ей деньгами и найти работу.
За будущий роман Суворин пообещал Антону 30 копеек за строчку. Поговорив о намерениях купить себе дачу по соседству с Лукой, он вскоре отбыл в Крым. Оттуда он в письмах обсуждал с Антоном роман французского писателя Поля Бурже «Ученик». Суворин поддерживал Бурже в его нападках на ученых-атеистов, проповедников анархии и человеконенавистничества. Антон считал, что читателю роман интересен лишь потому, что он увидел в нем «жизнь, которая богаче его жизни», и автора, который «умнее его»; русский же автор, по мнению Антона, «живет в водосточной трубе, ест мокриц, любит халд и прачек, не знает он ни истории, ни географии, ни естественных наук...». Настроившись на мрачный лад, Антон писал Лейкину о своих мечтах зажить по-человечески: «т. е. когда буду иметь свой угол, свою, а не чужую жену, когда, одним словом, буду свободен от суеты и дрязг...»
Коля терял силы, но душа его рвалась из Луки. Он писал письма с просьбой о помощи и поручениями, но многие из них остались неотправленными. Изящнейшим почерком он начал записывать воспоминания детства. Ему вновь хотелось оказаться на родине: «Мне необходимо побывать по делу в Таганроге и, кстати, покупаться в море. <...> Достаньте мне, если можно, билет от Харькова и Таганрога и обратно <...> Класс билета должен соответствовать моему общественному положению, принимая в расчет мою слабость. За это я Вам пришлю головку женскую, написанную масляными красками (очень мило написано — жалко отдавать) <...> С нетерпением жду письма с „да" или „нет", но без „если" и проч.»164
Ручку и карандаш Коля держал в руках еще крепко: доктору Оболонскому он послал каллиграфический шедевр, проиллюстрировав его изображением летящего на парах поезда и толстого пассажира в купе первого класса.
Миша в письмах к кузену Георгию подробностей о Коле не сообщает. Однако от идеи наведаться в Таганрог ему пришлось отказаться: «Он, бедный, настолько плох, что, право, как-то совестно бросать его». По мере того как Коле становилось все хуже, Миша все меньше обращал на него внимания. Двадцать девятого мая он писал Георгию: «Если бы ты знал, как хороши наши вечера, ты бы бросил все, и дачу, и семью, и тотчас бы приехал к нам! <...> Прибавь к этому еще запах цветущей липы, бузины и жасмина, да аромат только что скошенного сена, которым усеяна наша терраса ради Троицы, да еще луну, точно блин висящую как раз над головой <...> Рядом со мной сидит Маша, только что возвратившаяся из Полтавы, а немного подальше симпатичный Иваненко. Оба читают. В открытое окно из комнат доносятся разговоры Суворина, приехавшего к нам гостить, <...> и Антона. <...> Семашко нанял у нас комнату на все лето, и значит мы будем все лето наслаждаться музыкой».
В конце мая на Луку приехал неугомонный Павел Свободин. Однако видеть умирающего Колю оказалось ему не под силу — его самого безжалостно снедал туберкулез. Он было отправился домой в Петербург, но по дороге встретил Ваню, и тот убедил его вернуться на Луку и морально поддержать Чеховых в их нескончаемых бдениях у Колиного смертного одра. В письме от 4 июня Антон сообщал доктору Оболонскому о том, что Коля не встает с постели, быстро теряет в весе, принимает атропин и хинин, большую часть времени проводит в полусне, а иногда бредит. Умирающего соборовал священник: Коля признался, что был непочтителен к матери.
Александр в конце концов настоял на своем приезде на Луку. Причину он выдвинул в письме к Суворину настолько странную, что тот переслал его Антону. Впредь термином «амбулаторный тиф» Антон стал называть братовы приступы запоя: «Я прикован к постели. Был у меня тиф амбулаторный. Я мог в это время ходить, быть на событиях и пожарах и давать сведения в газету. Теперь же, по словам доктора, у меня рецидив»165. Под поездку на юг, которую ему посоветовали врачи, Александр выпросил у Суворина двухмесячный аванс.
Пятнадцатого июня в два часа пополудни Александр появился на Луке с двумя сыновьями и Натальей, и на какой-то час все пятеро братьев Чеховых собрались вместе. Проведя два месяца и изматывающих дежурствах у Колиной постели, Антон решил, что с него достаточно. Через час после приезда старшего брата, взяв с собой Ваню, Свободина и Георгия Линтварева, он отправился за полтораста верст в Полтавскую губернию в гости к Смагину. Евгения Яковлевна тоже едва стояла на ногах от усталости. Миша, закрыв глаза на Колины предсмертные мучения, уходил спать во флигель. Александр в одиночку ухаживал за Колей последние две ночи его жизни. Антон оставил кое-какие лекарства, но среди них не обнаружилось морфия. Находившиеся поблизости три врача — включая двух сестер Линтваревых — предпочитали в дело не вмешиваться.
В длинном письме к Павлу Егоровичу (которого в то лето на Луку не позвали) Александр дал понять, что в критические минуты он способен оказаться на высоте: «Подъезжая к усадьбе, я встретил на дворе Антона, затем на крыльцо вышли Маша, Ваня и Миша. В сенях нас встретила Мама и стала целовать внуков. „Ты был у Николая?" — спросил меня Иван. <...> Я вошел в комнату и увидел, что вместо прежнего Николая лежит скелет. Исхудал он ужасно. Щеки впали, глаза ввалились и блестели. <...> До последней минуты он не знал, что у него чахотка. Антон скрывал это от него, и он думал, что у него только тиф. „Братичик, останься со мною, я без тебя сирота. Я все один и один. Ко мне ходят и мать, и братья, и сестра, а я все один". <...> Когда я его переносил с постели на горшок, я постоянно боялся, как бы нечаянно не сломать ему ноги. <...> Наутро ему стало будто бы легче. <...> Я в это время сходил на реку ловить раков и не для раков, а для того, чтобы набраться сил для будущей ночи».
Коля все еще надеялся поправиться и переехать жить в Петербург к Александру. Говорил брату о том, что очень любит отца.
«За ужином я сказал, что дай Бог, чтобы Коля дожил до утра. <...> Сестра сказала, что я говорю вздор, что Николай жив и будет жить, что такие припадки у него уже были. Я успокоился. <...> Все улеглись спать. <...> Николай был в полном разуме. Он засыпал и просыпался. В 2 часа ночи он захотел на двор; я хотел было перенести его на судно, но он решил еще немножко подождать и попросил меня поудобнее оправить ему подушки. Пока я оправлял подушки, из него вдруг брызнуло, как из фон- тана. „Вот, братичик, усрался, как младенец, на постели". <...> В 3 часа ночи ему стало совсем скверно: начал задыхаться от мокроты <...> Около 6-ти часов утра Николай стал совсем задыхаться. Я побежал во флигель к Мише, чтобы спросить, в какой дозе дать Коле лекарство. Миша повернулся с одного бока на другой и ответил: "Александр, ты все преувеличиваешь. Ты баламутишь только". Я поспешил к Николаю. Он, видимо, дремал. В 7 часов утра он заговорил: „Александр, подыми меня. Ты спишь?" Я поднял. „Нет, лучше прилечь". Я положил его. „Приподними меня». Он подал мне обе руки. Я приподнял его, он сел, захотел откашляться, но не мог. Явилось желание рвать. Одной рукой я поддерживал его, другою старался поднять с пола урыльник. „Воды, воды". Но было уже поздно. Я звал, кричал „Мама, Маша, Ната". На помощь не являлся никто. Прибежали тогда, когда все уже было кончено. Коля умер у меня на руках. Мама пришла очень поздно, а Мишу я должен был разбудить для того, чтобы сообщить ему, что Коля умер».
Достарыңызбен бөлісу: |