Неизвестная война
Есенин, конечно, зря романтизировал Махно. Поздняя
махновщина, несмотря на ряд блистательных военных
операций, «дипломатическую миссию» в Харькове и при-
частность к разгрому Врангеля, более чем когда-либо ли-
шена романтики. Разве сравнишь пламенный 1918 год с
1920-м? Тогда в каждой фразе, выкрикнутой на митин-
ге, трепетало будущее. Теперь уж не митинговали. Шла
черная тяжелая работа: громили коммунистические учре-
ждения. В одном селе, в другом, в третьем. День за днем.
Тачанки, листовки, кровь. Безостановочное, многомесяч-
ное движение… Кающийся анархист Иосиф Тепер, стара-
ясь выслужить прощение, назвал махновщину 1920 года
«гигантской садистской организацией». Такова уж доля ре-
негата – обливать грязью то, чему раньше служил. И Тепер
написал выдающуюся по подлости книгу.
Но сколько бы лжи он ни вложил в бумагу, правда от
этого не становится менее драматичной. В сущей тьме на-
чал Махно 1920 год. Впереди – ни просвета, ни надежды.
Но в его борьбе есть одна несомненная правда – правда
не желающего быть пригнутым и поверженным на землю
сильного дерева. Дереву нельзя объяснить, что сопротив-
ление бесполезно, что оно так или иначе будет сломлено,
спилено и использовано для изготовления гробовой дос-
ки, багета или сидений для нужников. Дерево обречено
сопротивляться – тросу, пиле, динамиту. Сопротивление
неизбежно.
415
но походят на этого жеребенка тягательством живой силы
с железной».
И он понял, что в этом тягательстве живое погибнет.
За грозной славой Махно он безошибочно угадал его сла-
бость.
414
Махно о роли, которую сколь скрытно, столь и талантливо
играл Полонский в Повстанческой армии. Уже известный
нам большевик Гришута, присутствовавший на этом за-
седании, в своих воспоминаниях писал потом, что посто-
ронний назвался представителем ЦК КП(б)У Захаровым
и предъявил мандат, удостоверяющий, что партией ему
доверено руководство всеми вооруженными отрядами в
белом тылу. «Мы его ввели в курс наших дел, – пишет Гри-
шута, – так как с этого дня задача наша сводилась, главным
образом, к подготовке наибольшего количества махнов-
ских частей к переводу в ряды Красной Армии» (35, 86).
Если «Захаров» действительно был из махновской контр-
разведки, становится понятным, почему в ночь после засе-
дания Полонский был убит. Батьке не нужен был популяр-
ный командир, вынашивающий такого рода замыслы. Мы
не знаем доподлинно, как произошло убийство. Согласно
воспоминаниям Гришуты, Полонский был приглашен с
женой на вечеринку, в конце которой он был убит, а она
арестована. По неопровергнутой, но и недоказанной вер-
сии Гришуты, где-то в час ночи Каретников, Чубенко и
Василевский вывели Полонского из дома, где шло гулянье,
к Днепру. Первым выстрелил в спину Полонскому Карет-
ников, затем Чубенко. Полонский упал. Затем, по версии
Гришуты, приподнявшись на локте, крикнул: «Добейте,
бандиты!» Его добили. Жена Полонского Татьяна была аре-
стована как сообщница мужа.
По этому поводу Е. П. Орлов высказал только одно сооб-
ражение: «Вряд ли ее просто так арестовали, не попользо-
вались ею…»
Французский историк Александр Скирда предлагает нам
совершенно иную, хотя тоже достаточно широко извест-
ную версию событий, согласно которой Полонскому было
поручено отравить Махно. Он пишет, что не Махно По-
лонского, а Полонский с группой заговорщиков из числа
367
подпольщиков-большевиков пригласил Махно на вечерин-
ку, где предполагалось поднести ему отравленное зелье.
«Махновская контрразведка, введенная в курс дела одним
из своих агентов, внедренных в сеть заговорщиков, аре-
стовала их и, после короткого судебного разбирательства,
расстреляла его и его любовницу – актрису, которая долж-
на была сыграть роль отравительницы, а также Вайнера,
бывшего председателя ревтрибунала Красной армии, про-
славившегося своей жестокостью и одного из статистов
этого спектакля…» (94, 205–206).
Несмотря на то, что начиная с 1920 года ЧК предприни-
мала неоднократные попытки «убрать» Махно, эта версия
вызывает сомнения. Во-первых, потому, что она ровным
счетом ничего не добавляет к тем расплывчатым словам
об отравлении, которые Махно как-то произнес по поводу
убийства Полонского. Расследования историка тут нет. А.
Скирда даже не задается вопросом – с какой бы это стати
Махно пошел к Полонскому выпивать в столь сомнитель-
ной компании?
С другой стороны, у Полонского были причины, по кото-
рым он мог желать устранения Махно. Без батьки Повстан-
ческая армия развалилась бы легче: ведь бойцы любили
Махно и верили в него, его фантастическая храбрость вды-
хала в них волю в самые безнадежные минуты. Волин в
своей книге писал, что у анархистов из Культпросветотде-
ла иной раз возникала мысль о замене Махно кем-нибудь
из равноталантливых командиров (звучит смешно, особен-
но если принять во внимание реальное отношение Махно
и его штаба к «теоретикам» из Культпросветотдела. – В. Г.),
однако им неизменно отвечали, что «Махно больше любят,
больше уважают; его лучше знают, с ним сроднились, ему
полностью доверяют, что очень важно для движения, он
более „простой“, более „компанейский“» (95, 680). Устране-
ние Махно помогло бы Полонскому добиться своей цели.
368
Черт бы драл тебя, скверный гость!
Наша песня с тобой не сживется.
Жаль, что в детстве тебя не пришлось
Утопить как ведро в колодце…
Редко когда Есенин с такой откровенной прямотой про-
тивопоставлял себя времени. Но в 1920-м силы у него на-
шлись. Потом были цилиндры, Париж, Америка, феери-
ческое пьянство, диагноз Ганнушкина о невменяемости,
побег из клиники, конец. Все это тоже – совершенно ис-
кренний протест. Но бессильный. В 1920-м у Есенина еще
хватало сил противостоять окружающему, не провалива-
ясь в алкоголь и безумие. В письме к Е. Лившиц мы обнару-
живаем важное для нас пояснение к поэме: «Конь стальной
победил коня живого. Этот маленький жеребенок был для
меня наглядным дорогим образом вымирающей деревни
и ликом Махно…»
Что же, поэт сочувствует Махно?
Сочувствует. «С кистенем в степи» – это настроеньице
вполне махновское.
А как же «лик Махно»? Махно – жеребенок? Он что, не
знал, не чувствовал, что стоит за этим именем? Да догады-
вался, наверное. Но он и о жизни красной столицы знал
предостаточно, за что презирал и ненавидел ее, несмотря
на то, что своячком входил к Каменеву, а то и к Бухари-
ну с Луначарским. За что потом, вернувшись из Америки,
любимую свою Россию увидел «страной негодяев».
1
Поразительным, сверхъестественным чутьем поэта Есе-
нин почувствовал жуткую, но неживую, железную силу
грядущего порядка. Поэтому и Махно ему мил несмотря
ни на что: «Она (деревня) и он в революции нашей страш-
1
Напомню, что так называется есенинская поэма 1923 года, ге-
рой которой – бунтарь и бандит с легко узнаваемым именем Номах –
сталкивается в поединке с комиссаром по фамилии Чекистов.
413
ные, как два-три года спустя – стихи о нежном поэте в
беспощадное время.
…Я люблю родину, я очень люблю родину!
Я нежно болен воспоминаньем детства…
Мне хочется вам нежное сказать…
Все это Есенин говорит совершенно искренне. При чем
тут хулиганство? При том, что «нежное» – не нужно. У
обреченного два выхода – в меланхолию или в бунт. Так
вдруг в стихах, переполненных вариациями на тему «скоро
мне без листвы холодеть…», появляется упрямая, как у
Маяковского, фраза:
Мне бы ночь в голубой степи
Где-нибудь с кистенем стоять…
В общем политическом контексте 1920 года настрое-
ние Есенина было учтено, и осенью его слегка охолодили,
засунув в тюрьму ВЧК, откуда его, правда, скоро вызволи-
ли товарищи. Что раздражило чекистов – «хулиганские»
стихи или маленькая поэма «Сорокоуст», – мы не знаем.
«Сорокоуст», конечно, и безнадежнее, и злее. Случай, по-
служивший поводом к написанию поэмы, – соревнование
жеребенка с поездом, – слишком хорошо известен, чтобы
подробно разбирать его. То, что Есенин ехал этим самым
поездом в отдельном вагоне, не помешало ему воспринять
случившееся в остро драматическом ключе. Так выстраи-
вается метафорический ряд: железное – механическое –
мертвое – враг. Последний элемент этого ряда более всего
необычен. Слово «враг» редко встретишь у Есенина. Если
«враг» – значит, допекло. И правда, не в пьяном чаду, а в
трезвости, с глубокой тоской, именно с сердцем говорит
он будущему:
412
И кто знает, не вынашивал ли он честолюбивых замыс-
лов – после встречи с Красной армией принять бывшую
Повстанческую под свое руководство? Так или иначе, ни
доказать, ни опровергнуть версию отравления нельзя, как
и версию Гришуты, который ведь тоже не стоял над телом
Полонского и не слышал его предсмертной мольбы.
Покинем, однако, область предположений. Чем бы ни
было вызвано убийство Полонского, за него предсто-
яло держать ответ: такого масштаба фигура не могла
исчезнуть бесследно. Поразительно, что болезненно,
по-мальчишески остро ощущавший несправедливость в
отношении себя, Махно совершенно по-мальчишески же
бестолково и оголтело врал и путался, пытаясь оправдать-
ся. За день слухи об убийстве и арестах расползлись по
городу. Вечером на заседании Революционного военного
совета Семен Новицкий спросил Махно, что случилось
с Полонским. Тут Махно и ответил, что Полонский убит,
потому что пытался отравить его. В тот же день на сове-
щании командного состава – замечает по этому поводу
Гришута – Махно потребовал от командиров санкции
на расстрел Полонского, словно бы тот был еще жив.
Обвинял же он Полонского не в отравлении, а в измене
и сотрудничестве с белыми. Собрание не поверило, что
Полонский стакнулся с белыми, и в целом более чем
сдержанно отнеслось к словам Махно.
В тот же день, 3 декабря, у Махно была еще одна встре-
ча. Все те же Семен Новицкий и Гришута – старые знако-
мые махновцев по Александровску – отправились в штаб,
чтобы узнать об участи арестованных большевиков. Им
удалось через Волина и Уралова договориться о встрече
с Махно. К батьке была отправлена делегация из трех че-
ловек. Махно принял их и выслушал претензии. Махно
сказал, что «коммунистов он не трогает, но ревкомы и во-
обще органы власти, поставленные коммунистами, будет
369
расстреливать». Делегаты возразили, что они представите-
ли рабочих Екатеринослава, и, если их товарищей-рабочих
не освободят, они вынуждены будут принять ответные ме-
ры. Махно спокойно сказал: «Что ж, будем расстреливать
и рабочих» (35, 87).
Тут уместно сказать, что среди арестованных собствен-
но рабочих не было ни одного человека, все это были про-
фессиональные подпольщики из военной и партийной
верхушки. Однако большевики не были бы самими собой,
если бы не попытались разыграть карту рабочего клас-
са. Делегаты потребовали открытого суда над Полонским,
коль скоро он изменник. Махно вынужден был врать, что
этот вопрос будет рассмотрен…
Вообще, в каком-то смысле убийство Полонского ока-
залось для Махно роковым. На мирную встречу с крас-
ными теперь не приходилось рассчитывать. Большевики
ушли в подполье и начали газетную травлю махновцев.
Реввоенсовет – высший орган махновской власти – ста-
новился и опасным, и обременительным, ибо ничего уже
не решал, но усилиями Семена Новицкого беспрерывно
муссировал вопрос о гибели Полонского. Для выяснения
обстоятельств его убийства была создана комиссия из трех
наиболее беспристрастных деятелей движения – Уралова,
Волина и Белаша. Вряд ли комиссия реально могла что-
нибудь выяснить. Волин, например, узнав, что случилось,
ограничился единственным вопросом: а было ли это со-
гласовано с батькой? Услышав положительный ответ, он
сказал, что не хочет даже вмешиваться в это дело. «Вы-
шло так, что в этот момент Махно находился в соседней
комнате в полупьяном состоянии. Услышав разговор, он
зашел в комнату, где находился Волин, и сказал: вот как,
ты, значит, согласен, что человека расстреляли, даже не
спрашивая, по какой причине? А даже если с батькой со-
гласовано, так что он, по-твоему, и ошибиться не мог? А
370
материалами из дезертирских сводок – тогда сразу обна-
ружится объем проблемы, ее человеческое измерение, а
не одна только жестяная плоскость агитки. «Постарайся
перевестись в Саратов, – читаем в перехваченном письме.
– Послужил, и довольно, приезжай хоть за теплым бельем,
а там посмотрим…» «Нам очень обидно, вся молодежь
дома, нет только вас четверых. Тимошку поймали и
посадили в Калуге в тюрьму, остальные кто на вокзале,
кто где…» «Твоего брата Ефима расстреляли, приняли за
дезертира, а он был отпущен комиссией на шесть недель в
отпуск. Кто-то сказал, что у него фальшивые документы,
и его, не разобравши дела, расстреляли…» «Пока живу
дезертиром, но придется идти, а то деревня понесет
кару…» «У нас дезертиров расстреливают…» Голоса, голоса,
по всей стране голоса. Вот эти-то голоса и слышит, ими
болеет Есенин. А Маяковский не слышит. И не слушает.
Ему ближе торжественный, убедительный тон резолюций.
Он – государственный человек.
Даже портсигар Маяковского самодовольно блестит в
траве, взирая на окружающее с презрением: «Эх ты, мол,
природа!» Вот это самое надменное отношение к себе гря-
дущего металлического мира Есенин чувствует совершен-
но отчетливо. В порыве откровенности, выдающей его тай-
ное одиночество, он пишет Е. Лившиц, студентке, с ко-
торой познакомился во время поездки в Харьков весной
двадцатого года: «Мне очень грустно сейчас, что история
переживает тяжелую эпоху умерщвления личности, как
живого, ведь идет совершенно не тот социализм, о кото-
ром я думал… Тесно в нем живому». В другом месте того
же письма: «Грусть за уходящее родное звериное и незыб-
лемая сила мертвого, механического».
В 1920-м им написаны «Хулиган» и «Исповедь хулигана»
– стихотворения глубоко печальные, но еще не надрыв-
411
остается сделать только одно обязательное отступление в
1920 год. В 1920 год Сергея Есенина.
Это последний год есенинской силы. Он ощущал себя
главой новой поэтической школы, возвышающейся над
профанным футуризмом. Он поразительно мало писал, но
все написанное им было поистине пронзительно. Он прон-
зен тонкой жалобной нотой сорокоуста – сорокадневной
поминальной молитвы по умершему.
Что же умерло? Для него – умирает весь его мир, вернее
то, из чего он черпает поэтическое вдохновение, – мир де-
ревни. Его начинает не на шутку двоить: горожанин и сноб
задыхается без необходимого ему деревенского воздуха.
В 1920 году Есенин съездил на родину, в Константиново.
Ему там очень не понравилось. Циник Мариенгоф в «Ро-
мане без вранья» утверждает, что в деревне стало Есенину
просто непроходимо скучно. Если бы просто скучно, то
не вывез бы он с родины отчаянного чувства, что случи-
лось или вот-вот случится что-то, что разрушит собранную
им хрупкую сферу смыслов, – и убьет его. Его образы, все,
что им любимо, – исчезнет, потеряет поэтическое очаро-
вание, сделается никому не нужным. Он тоже постепенно
начинает не совпадать со временем.
Все его попытки приладиться к советской власти,
в общем-то, не удаются. Есенинское благополучие
1919–1920 годов – следствие исключительно блефа,
обмана и необыкновенного личного его обаяния. «Своим»,
как Маяковский, он себя в большевистской России никогда
не чувствовал. Есенин – частное лицо, поэт, пережиток
романтической эпохи. Маяковский – власть, судия, работ-
ник революции. Он пишет сатиру на дезертира, клеймит
позором запечную рябую харю с «козьей ножкой» в зубах
и не желает слышать голосов усталости и зовов материн-
ской жалости: «Возвращайся, сыночек, было бы за что
помирать». Интересно эти маяковские сатиры подсветить
410
может, он пьян был, когда дал приказ расстрелять?» (56,
4). Волин не осмелился сказать ни слова в ответ. И позже
в своей книге «Неизвестная революция» он оправдывал
Махно, обвиняя Полонского в заговорщицких действиях.
Нет сомнения, что случись в Красной армии командир,
который бы повел анархистскую пропаганду в частях и
стал бы укомплектовывать их своими людьми, – он был
бы без промедления расстрелян. Думаю, что Полонский
на этот счет не обольщался: он знал правила игры. По-
этому и Махно бессмысленно упрекать в каком-то особен-
ном вероломстве. Худо, что казнь Полонского совершилась
как тайное ночное убийство, которое нужно было прятать,
завирать, замазывать… На Махно пала тень некрасивого
поступка, которая стала угрожать его авторитету. Сразу
возникли трения между штабом и Реввоенсоветом. Во-
лин вспоминает, что однажды Махно явился на заседание
Реввоенсовета совершенно пьяным, «достал револьвер, на-
вел на собравшихся и, поводя дулом из стороны в сторону,
громко выругался, обложил Совет и безо всяких объясне-
ний вышел» (95, 683).
Махно начинал пить, когда переставал чувствовать и
контролировать ситуацию. А ситуация явно вырывалась
из рук, «вольный советский строй» не раем земным ока-
зывался… 5 декабря были расстреляны содержавшиеся
в тюрьме адъютант Полонского, его жена, председатель
трибунала Вайнер и инспектор артиллерии РККА Брод-
ский. На настроениях в городе это сказалось чудовищным
образом. Фронт трещал, и в патетических обращениях к
командирам голос Махно срывался, в нем прорезывались
ноты отчаяния. «Видите ли вы, – писал он в специальном
приказе по армии 13 декабря, – что армия разлагается, и
что чем дальше будет царить халатность командиров к сво-
ему делу… тем скорее армия себя разложит и умертвит…
Революция погибнет…» (40, 183).
371
Армия пила, несмотря на запрещение пить под угро-
зой расстрела. Сам батька порою делал распоряжения, на
которые способен человек лишь в пьяном состоянии. На-
пример, начальнику Екатеринославского гарнизона Махно
выписал мандат следующего содержания: «Знаю Скаль-
дицкого как честного человека. Всякий, кто ему не верит,
– подлец. Батько Махно» (35, 50).
Батька Махно попал в ловушку, которой стала для него
неподвижность. В этой ловушке и поразил его генерал
Слащев.
Слащев решил не распылять сил и не отвлекаться на
«восставшие республики» под Елисаветградом и Херсо-
ном, а бить в самое сердце махновщины, в Екатерино-
слав. Фронт махновцев, выстроившийся по линии Пятихат-
ки—Кривой Рог—Архангельское, к началу декабря окон-
чательно утонул в грязи и лишь изредка беспокоил белых
налетавшей из-за него конницей.
Слащев рассчитал, что быстрый и мощный удар на уз-
ком участке фронта Махно не выдержит и, более того, из-
за распутицы не успеет перебросить свои войска к месту
прорыва. Направление главного удара было определено
вдоль железной дороги Пятихатки—Екатеринослав. Впере-
ди должны были идти два бронепоезда, затем – несколько
составов с войсками, прикрываемые с флангов частями
13-й дивизии белых. «Получался очень узкий, но эшелони-
рованный в глубину боевой порядок», чем-то очень напо-
минавший знаменитый «клин» тевтонских рыцарей.
В середине декабря Слащев нанес удар. Части третьего
корпуса белых без труда пробили гнилое рядно махновско-
го фронта у Пятихаток и стремительно двинулись на Ека-
теринослав. Закрепиться и сдержать продвижение белых
частей на линии реки Мокрая Сурава, как того опасался
Слащев, Махно не смог. 4 декабря по старому стилю (17-го
по новому) белые атаковали Верхнеднепровск, откуда в
372
Он чувствовал свою причастность к старому миру, несты-
ковку с новым, какую-то принципиальную разницу в спо-
собе прочтения мира между ним и аудиторией. Возможно,
они попросту говорили на разных языках. Однажды он на-
меренно подчеркнул это. Все восприняли как странность
или как причуду. Но, кажется, это был бунт.
Последний бунт последнего поэта-дворянина.
Блок читал стихи, как вдруг лицо его стало подергивать-
ся, и он прервал выступление и, ничего не объясняя, вышел
за кулисы. Оказалось, что в зале – человек с шапкой в руках,
вид которого просто растерзал Блока. Его стали уговари-
вать продолжить выступление, он отказывался. Чуковский
пытался урезонить: ведь всего один человек…
Блок взглянул на него:
– Да там все они… в шапках.
В конце концов Блок все-таки появился на трибуне, но,
к удивлению собравшихся, неожиданно стал читать по-
латыни стихи Полициано. Он не желал более принадле-
жать современности…
В Москве уже стали случаться с Блоком странности: про-
валы в памяти, путаница в хронологии. Он явно выходил
за рамки установившегося по календарю 1920 года, творил
со временем что-то свое. Иногда лицо его безжизненно
застывало, как маска. После Москвы он так и не оправился,
постепенно уходя в смерть, в столь ненавистное и столь
драгоценное прошлое…
Кажется, мы сказали достаточно о 1920 годе, чтобы
немного почувствовать его. И в то же время мы сказали
непростительно мало, обойдя вниманием десятки собы-
тий, документов, имен. Одно сказать – ни слова о Горьком,
ни слова о Гумилеве и Ахматовой, ни слова о Булгакове,
Ходасевиче, Короленко, ни слова о Петрове-Водкине и
Филонове. Философов вообще забыли… Нам придется
смириться с этим. Чтобы вернуться к нашей теме, нам
409
или оно начинало дрожать. Нелюбимых становилось все
больше… Новое время беспощадно выпихивало его, по-
следнего поэта-дворянина. Куда? В смерть. Блок знал, что
революция будет. Пожалуй, что он даже ждал ее – в старом
мире ему было невыносимо скучно. Он также чувствовал,
что скорее всего погибнет, сгорит в ее огне. Ему виделись
мрак, гибель, падающий демон с огненными крылами. Он
не знал, что ему придется медленно доходить от сырости,
холода, темноты, тупости, хамства. К гибели он был готов,
к этому – нет.
Он впал в глубочайшую депрессию. Сам ничего не сочи-
нял, редактировал переводы из Гейне, составлял каталоги
для издательства Гржебина, писал рецензии на каких-то
мельчайших поэтов… Надеялись, что поездка в Москву с
публичным чтением стихов приободрит его, – но Москва,
до безмозглости продутая «новыми веяниями», поэтиче-
ски лязгающая и кричащая (футуризм), его добила. Ему
не нужно было появляться перед большой аудиторией. Он
появился.
Вероятно, на Блока пришли те, кто любил Блока. Но при-
шли и другие, имеющие кумиром «агитатора, горлана, гла-
варя». Он лицом к лицу столкнулся с хамством – не поэти-
зированным хамством «двенадцати», а хамством настоя-
щим, властным, всепроникающим, – и вновь не выдержал.
Чуковский вспоминает два случая, которые подействовали
на Блока, как нокаутирующие удары. Оба они известны,
но от этого не становятся менее трагичными.
Однажды на выступлении Блока в Доме печати кто-то
из зала выкрикнул:
– Что вы слушаете? Это стихи мертвеца!
Публика зароптала, но Блок был ранен в самое сердце.
После выступления он наклонился к Чуковскому и тихо
сказал:
– Он говорит правду: я умер…
408
свое время ударил на Екатеринослав Махно, – «и на плечах
махновцев ворвались в тыл их расположения по р. Мок-
рой Сураве: мелкие железнодорожные мосты этого района
были только слабо испорчены махновцами, и к рассвету
5 (18) декабря они уже были исправлены», пишет Слащев
(70, № 12, 43).
На рассвете 21 декабря началась общая атака Екатерино-
слава: 1-й кавказский стрелковый полк устремился напря-
мик через Днепровский мост, сильный кулак нанес удар
вдоль правого берега Днепра. «Во главе всех частей в 10
часов утра в город ворвалась 13 п. дивизия со своим начди-
вом, и махновцы, потеряв два бронепоезда, три броневика,
4 орудия и около 3000 пленных, бежали из города…» (70,
№ 12, 44).
Вероятно, нет никакого смысла в том, чтобы в описыва-
емых событиях пытаться увидеть некую параллель тому,
что происходило в Екатеринославе ровно за год до этого,
когда махновцы впервые брали город. Но если бы кто-то
невидимый и беспристрастный наблюдал за этой частью
земной поверхности, он бы, наверное, подумал о некото-
ром однообразии и истощении вымысла в историческом
театре. В тех же декорациях металлических ферм моста, в
том же освещении позднего декабря вновь, стреляя друг в
друга, бежали к тому же городу люди, и вновь атаковавшим
способствовал успех, и вновь оборонявшиеся не желали
сдаваться, вновь и вновь пытаясь отбить город, оставляя
зиме новых мертвых, и вновь из-за дальнего горизонта,
оповещая о себе вспышками артиллерийских зарниц, на-
двигалась сила, которая все переделывала по-своему и
делала ненужными битвы и мертвецов декабря.
Е. П. Орлов вспоминает: «Я был в больнице, в тифу, когда
город взяли. Слышали стрельбу, потом дверь открывает-
ся. Входят белые, шкуровцы. В папахах черных. В палате,
наверное, человек тридцать лежало. Помню, как сейчас,
373
подходят к одному больному: „Ты что, махновец? Туда-
растуда…“ Тот приподнимается: „А ты что, кадюк?!“ А сест-
ра милосердия кричит: „Господин офицер, это все махнов-
цы, их нужно подушками душить!“ И тут же забирают этих
махновцев подряд – и во двор, под пулемет…
Я обращаюсь к другой сестре, говорю: „Сестрица, я умру
сейчас. Скажите моему отцу… Вот, фамилия его такая-то…“
Она спрашивает: „А у вас сестры нет?“ – „Есть, – говорю, –
сестры. Оля и Валя“. Оказалось, что они с Валей в одном
классе гимназии учились. И она быстро взяла носилки и
меня отнесла в уборную. И там заперла. Так я в живых
остался…»
22 декабря белые праздновали победу. После утренней
разведки махновцев, которая не внушила опасений, назна-
ченный по городу сторожевой наряд был отменен. Пред-
полагался «георгиевский праздник» с раздачей георгиев-
ских наград солдатам. В 12 часов дня генерал Слащев сам
отправился на позиции поздравлять свои части, но в это
время по фронту внезапно началась беспорядочная ружей-
ная стрельба, вслед за которой раздались удары орудий.
Подъехав с конвоем к месту боя, Слащев увидел «целиком
бегущий 1-й стрелковый кавказский полк и уже ворвав-
шихся в город махновцев». Махновцы устремлялись «вслед
за бегущими к вокзалу и железнодорожному мосту, одно-
временно расширяя свой прорыв в стороны, с тем, чтобы
окончательно отрезать левый фланг, т. е. 13 дивизию, и
отбросить остальную часть корпуса к северу, тоже прижи-
мая к реке, одновременно запирая мост и тем прекращая
переправу подкреплений…» (70, № 12, 50).
Повстанцам, несмотря на всю их решимость, добиться
успеха не удалось. Перегруппировав свои части, Слащев
отрезал прорвавшихся в город махновцев и блокировал
прорыв на фронте. К четырем часам вечера уличный бой
затих: израсходовав патроны, оказавшиеся в ловушке мах-
374
Одно стихотворение. А затем – каскад утонченнейшей
любовной лирики… Понимаю, что кощунствую, но почему
же (прости, Господи!) не уехала с детьми в деревню совсем,
почему не устроилась как-нибудь?!
«Не смогла». Не могла жить, пригибаясь. Не умела. Не
нам судить.
…Долг плясуна – не дрогнуть вдоль каната…
Цветаева не смогла служить, а Блок не смог жить. Если б
его выпустили в начале двадцатого – ну, хотя бы «в Финлян-
дию на лечение», как просили за него, – он бы выправился,
наверное. Но ему не дали уехать: все-таки «Двенадцать»
написал, неловко будет, если останется… Двадцатый год
для Блока начинался вполне даже неплохо: в издатель-
стве «Всемирная литература» он начал редактировать со-
чинения Лермонтова, написал предисловие к изданию, но
предисловие вдруг отвергли. Блока восхищал Лермонтов-
мистик, Лермонтов – первооткрыватель красок, симво-
лов и мятежного духа Кавказа, а у Блока попросили, со-
ответственно новым веяниям, Лермонтова-обличителя,
Лермонтова-Белинского. Блок замкнулся. С 1918 года он
становился все более и более раздражительным (доходило
до дневниковой мольбы к Богу избавить его от ненависти к
соседу-буржуа). Теперь раздражение стали вызывать даже
люди из ближайшего окружения. На заседаниях редколле-
гии «Всемирки» он глухо молчал. Разговаривал только с
Гумилевым. Об уехавших за границу соотечественниках
говорил, не умея скрыть брезгливости…
В своих воспоминаниях К. И. Чуковский отмечает, что
в 1920 году нервная чувствительность у Блока настолько
обострилась, что присутствие нелюбимых людей вызыва-
ло у него физическую боль. Стоило кому-либо из таких
людей войти—и на лицо Блока ложились «смертные тени»
407
Нам никогда не разгадать этой тайны до конца. Цветаева
мучилась и искала себе оправдания. Находила: «Никто
не помог! Когда умирала Ирина, бывшие друзья катались
в колясках со своими дельцами… Была одна мороженая
капуста. Чтобы детей взяли в красноармейский приют, я
должна была подписать бумагу, что это беженские дети,
что я их нашла у своей квартиры. Взяли, и там их кормили.
Но Ирине уже было поздно…» (Из письма сестре.)
«Няня увозила два раза Ирину к себе в деревню, она ожи-
вала на хлебе, лепешках, на каком-то деревенском вареве,
начинала ходить, говорить… Но долго она не могла дер-
жать ее там, возвращалась и привозила ее, и снова Ирина
переставала ходить и говорить, сидя в коляске, и пела – у
нее был удивительный слух… В приюте за Москвой я их
навещала. Но когда Аля заболела сразу тремя болезнями,
мне пришлось ее взять… Спасти обеих я не могла – нечем
было кормить, я выбрала старшую, более сильную, помочь
ей выжить… В последний раз я видела Ирину в той боль-
шой, как сарай, комнате, она шла, покачиваясь, в длинном
халате, горела лучина… В Москве я лечила Алю, топила
буржуйку креслами красного дерева, она начала поправ-
ляться. И однажды в очереди за содой – мыла в Москве не
было, я узнала от бабы, что Ирину накануне похоронили…»
(Из письма сестре.)
Этот предсмертно поющий ребенок Цветаевой – тоже
символ 1920 года.
Иногда мне в Цветаевой чудится что-то воистину злове-
щее. Вот словно дочка ее умерла, чтоб она могла написать:
Светлая – на шейке тоненькой —
Одуванчик на стебле!
Мной еще совсем не понято,
Что дитя мое в земле…
406
новцы вынуждены были сдаться. Слащев пишет, что в плен
было взято около двух тысяч человек, но ни слова не го-
ворит о их судьбе. Зная отношение белых к партизанам,
резонно предположить, что все они, подобно больным в
госпитале, были безжалостно расстреляны.
Махно, однако, не оставлял надежды отбить город: к
этому побуждало его не только нежелание смириться с
неудачей, но и соображения более общего свойства. Со
дня на день близилась роковая встреча – и, конечно, од-
но было дело предстать перед большевиками хозяином
партизанской республики со столицей в крупнейшем го-
роде Восточной Украины, а совсем другое – командиром
когда-то огромного партизанского отряда, не представля-
ющего более ни власти, ни силы. Конечно, Махно не мог
допустить этого! Он тщательно готовил «политическую
Достарыңызбен бөлісу: |