Произведения Н. С. Лескова для детей и проблема детского чтения в публицистике и критике писателя


§ I.3.1 — «Лесков как критик детской литературы своего времени»



бет2/3
Дата20.07.2016
өлшемі179.5 Kb.
#212517
түріАвтореферат диссертации
1   2   3
§ I.3.1 — «Лесков как критик детской литературы своего времени» — открывается разделом: «Книги и журналы для детей в оценке писателя». В нём речь идёт о требованиях Лескова-критика к детской книге, его отношении к периодике и кругу детского чтения.

Глубокое понимание определяющей роли детской литературы в деле «образования человека» «сделало» из Лескова замечательного критика детской книги. «Страстность… натуры» (В. Соловьёв о Лескове) писателя проявилась и в его критических статьях, определив их публицистичность.

Книга, по мысли Лескова, способствует «строению ума и души» (Н.Лесков) ребёнка, она «должна не только занять внимание читателя, но и дать какое-нибудь доброе направление его мыслям» И это «дело великой важности» не осуществимо без высокого идеала: «Ребёнку <…> нужен идеал»2,— утверждает писатель. Он не представляет детского чтения без чуткого руководства со стороны родителей, понимающих, что должно в детях «воспитывать, а что искоренять», и умеющих оградить ребёнка от «всякого материала», «вовсе не подходящего и детскому возрасту не интересного и не нужного»3, который представляет современная ему журналистика.

Отношение Лескова к детской периодике было резко критическим. Одобрительно он отзывается только о трёх журналах: «Рассвет» (1859-1862) В.А. Кремпина, «Семья и школа» (1871-1888) Ю.И. Симашко и «Мир Божий» В.П. Острогорского, о первых двух выпусках (1892) которого писал: «… мы приветствуем появление этого издания <…> оно восполняет очень сильно ощутительную пустоту в литературе для юношества»4.

Считая, что детская периодика, особенно в 80-90-е годы, пребывает в состоянии «жалостного убожества» и критикуя её за бессодержательность, оторванность от жизни, игнорирование особенностей детского восприятия и интересов детей, неудовлетворительность художественного исполнения, Лесков стремится влиять на формирование должного лица периодических изданий, сотрудничая с ними: публикует в них, начиная с 1880 года, свои тексты, адресованные детям, ведёт переписку с издателями-редакторами, анализирует помещённые в них материалы. Образцом такого анализа может служить статья о журнале «Детский сад» «Педагогическое юродство» (1876).

В журналах «Детское чтение» В.П. Острогорского, «Игрушечка» Т.П. Пассек (1880 — 1887), А.Н. Толиверовой (с 1887), «Задушевное слово» Вольфов были опубликованы фрагменты из «Кадетского монастыря», «Соборян», «Захудалого рода» и все детские произведения Лескова, кроме рассказов «Коза. Из детских воспоминаний» и «Воровской сын». В дальнейшем все они были перепечатаны, а два последних рассказа впервые опубликованы в сборниках для семейного и детского чтения: «Складень», «Искорка», «На добрую память из русских писателей» и др.

Не удовлетворённый состоянием детской периодики, писатель уже в 1869 году, в обозрении «Русские общественные заметки» [См.: 8: 280], предлагает обратиться к классике, «приспосабливая» её для детского чтения. Идею расширения круга детского чтения за счёт обращения к большой литературе и её адаптации к детскому восприятию в XIX веке разделяли по той же причине и педагоги, и писатели, и критики. В.Г. Белинский, например, утверждал, что «…для детей должны существовать не детские книги, но особенные издания книг, писанных для взрослых…»1. Однако не всякое переложение даже хороших книг может удовлетворить требованиям Лескова. Своё негодование в адрес «посредственности, которая берётся за стряпню книг для народа и для детей», высказанное в обозрении 1869 года, он повторит и через двадцать с лишним лет в заметке «Что читать подросткам?».

В § I.3.2. — «Деятельность Лескова по рецензированию учебных книг в Министерстве народного просвещения» рассматриваются отзывы о детских изданиях, написанные Лесковым в первые два года (1874-1875) его работы в Особом отделе Учёного комитета Министерства народного просвещения и находящиеся в РГИА. Их анализ подтвердил неизменность требований писателя к детской книге и принципиальность его позиции как критика, сумевшего и в условиях идеологической несвободы, на государственной службе, сохранить свою независимость и объективность в оценке рецензируемых материалов. Эти отзывы позволяют конкретизировать приведённые выше положения, вводят в лабораторию Лескова-критика.

Лесков–рецензент отказывается рекомендовать в школьные библиотеки книги бессодержательные, отличающиеся «нестаточностью фабулы», бедностью вымысла, незнанием и искажением предмета изображения, неправдоподобием вымышленных ситуаций. Особенно неприязненно относится Лесков к «институтским» сочинениям писательниц Энгельгардт (Ольги Н.), А.А. Благово, Т. Толычевой и др., не находя в них «ни мастерства, ни таланта». В «Истории двух братьев» А.А. Благово он отмечает в развитии фабулы «всё анекдотическое незнакомство институтки с народною жизнью»2. В книжке Е.В. Щепиной «Легкое чтение в стихах и прозе» рецензент находит множество «несообразностей» (№ 46).

В репрезентации авторами религиозной темы Лесков обязательно указывает на малейшую погрешность: отступления от библейских сюжетов, неудачное цитирование Священного писания и недостаточно тонкое его понимание, незнание церковных терминов и многое другое (№№ 11, 24, 87, 122, 133, 146; 1875, № 219).

В детской книге, считает рецензент, весьма важен характер повествования, «тон», который должен быть «спокойным и мирным», свободным от раздражительности (№№ 47, 133, 134; 1875, № 229).

С особым пристрастием Лесков относится к учебным книгам, где, как он считает, важно всё — от содержания до внешнего вида и технического оформления книги (№ 106). В отзывах всегда выдерживаются основные педагогические требования: обязательно учитываются возрастные возможности реципиента, уровень его подготовки, доступность материала, в связи с чем рассмотренные книги рекомендуются для библиотек разных типов школ: первоначальных, начальных, гимназий, средних учебных заведений, училищных библиотек.

Большинство лесковских отзывов — отрицательные. Среди книг, получивших положительную оценку, только две Лесков считает образцовыми, достойными подражания. Это «Чтения для детей пастора Тодда» (СПб., 1875) — «одна из приятнейших и душеполезных книг» (1875, № 233), а из «развлекательной» литературы — повесть «Крофтонская школа» (перевод с английского), из книги Е. Васильевской «Отдых. Два рассказа для детей» (СПб., 1874).

Не менее интересны замечания Лескова о языке и стиле детских книг, рассмотренные в § I.3.3.«Н.С. Лесков о языке детских книг». Практически ни один отзыв без них не обходится. Рецензент отвергает книги, отличающиеся бедностью, грубостью и «неестественностью» языка, «манерностью» и «слащавой сентиментальностью» изложения. Писатель выступает за простоту и народность языка, без его вульгаризации и злоупотреблений просторечными, диалектными и иностранными словами. Авторы книг для детей, считает Лесков, должны учитывать особенности детского восприятия и уметь писать кратко, занимательно, доступным детям языком. Иногда анализ только языка и слога оказывается для рецензента достаточным, чтобы дать общее заключение о произведении. Таковы отзывы о книге Ф.Д. Нефёдова «Безоброчный» (№ 133) и особенно о книгах С.В. Максимова (№№ 101, 103, 153).

Во второй главе — «Проблематика и художественное своеобразие произведений Н.С. Лескова для детей» — анализируются рассказы Н.С. Лескова, посвящённые детям, выясняется их своеобразие и место в творчестве писателя, а также выявляются лесковские принципы адаптации чужого текста к детскому чтению. Педагогические идеи Лескова, проникнутые христианским мироощущением, хронологически предшествовали созданию произведений для детей и определили их пафос.



В § II.1. — «Место детских рассказов в творчестве Н.С. Лескова» — говорится об органической связи произведений писателя для детей с его творчеством. Эта связь усматривается в жанровом многообразии, в онтологической проблематике, в близости к фольклору, в общей теме — праведничества. Подтверждением тому следует считать и факт включения самим писателем в цикл «Святочных рассказов» детских произведений: «Неразменный рубль», «Зверь», «Привидение в Инженерном замке», «Пугало», а также публикацию в журналах для детей, с согласия Лескова, фрагментов из его «взрослых» произведений. Кроме того, на протяжении всего творческого пути писателя в различных жанрах — рассказе, повести, романе — вновь и вновь появляются образы детства: «Овцебык», «Житие одной бабы», «Леди Макбет Мценского уезда», «Некуда», «На ножах», «Детские годы (Из воспоминаний Меркула Праотцева)», «Грабеж», «Пустоплясы», «Колыванский муж», «Продукт природы» и др. А в раннем рассказе «Овцебык» (1862) «детская» тема возникает не однажды и в самых разных аспектах, которые в дальнейшем получат более глубокую разработку. Это и детские впечатления повествователя от встречи с добрыми людьми, и тема сиротского детства («рекрутики»), и изображение типа избалованного «барчука», и обращение к мотиву «детскости» во взрослом человеке. Объединяет многожанровые произведения Лескова для детей со всем массивом литературного наследия писателя и мемуарное начало как свойство лесковского художественного метода.

В § II.2. — «Автобиографическое начало в рассказах для детей и мемуарная форма повествования» — отмечается, что большинство детских рассказов Лескова имеют автобиографическую основу, оставаясь при этом подлинно художественными произведениями. Таковы, прежде всего, вышеназванные святочные рассказы и рассказ «Дурачок». Автобиографическое начало определило и форму повествования в них. Они «писаны мемуаром», от первого лица, как воспоминания о детстве, поэтому в повествовании своеобразно соотнесены различные речевые сферы, прежде всего маленького героя и взрослого повествователя, умудрённого жизненным опытом. Такой «двойной» взгляд на изображаемое придаёт ему глубину и объёмность. Отсюда вытекает и особый характер художественного времени, которое отличается дистанцией между «тогда» и «теперь» повествователя, и другие особенности поэтики.

Лесков не создал такого автобиографического повествования, как Л. Толстой или С.Т. Аксаков; не ставил перед собой цели изображения истории души ребёнка, но и на малом пространстве рассказа Лесков умеет показать мирочувствование героя, постепенное обогащение его эмоциональной сферы, рост его сознания, «возвышение духа» и — как следствие — выход из мира полуфантастических легенд и поверий к реальности.



§ II.3. — «Герой-ребёнок в рассказах Лескова «Неразменный рубль», «Дурачок»» — посвящён анализу названных в заголовке рассказов.

Герой-ребёнок Лескова своеобразен. Он не похож ни на Николеньку Иртеньева, ни на Сережу Багрова, ни на детей, изображённых Достоевским. Но в то же время, герой Лескова, как и его предшественников, — это полнокровный художественный образ: «дитя весёлое, доброе, живое, <…> божие» (В.Г. Белинский).

Восьмилетний герой «Неразменного рубля» настолько увлечён сказочным поверьем о волшебной монете, что сам готов претерпеть «большие страхи»1, чтобы овладеть таким сокровищем. Но писатель «испытывает» героя не через встречу «с дьяволом на далеком распутье», а совсем иначе, поставив его в ситуацию нелёгкого выбора в мире соблазнов, не менее опасных, чем «большие страхи».

«Бытовик» Лесков, каким его традиционно считают, оказался тонким психологом, сумевшим и в маленьком человеке не только увидеть, но и незаметно, с изумительным тактом показать свойственную обычно личности сформировавшейся, сложной, уже испытавшей влияние «неразумной» действительности, борьбу противоположных начал: добра и зла. Авторский взгляд на сущность человека — понимание писателем двойственности его природы («добро у него мешается со злом…») — вполне проявился и в детских рассказах.

Раскрывая диалектику внутреннего мира ребёнка, Лесков подчас приближается к толстовскому методу «диалектики души», изображая в «Неразменном рубле» и в «Пугале» процесс возникновения и развития чувства. Так, состояние радости, нравственного удовлетворения, возникшее в Миколаше в результате совершения им добрых дел (одарил бедных мальчишек и дворовых людей) под влиянием провоцирующих речей «дьявола»-торговца, сменяется чувствами обиды и зависти. А предпринятые им шаги для возвращения утраченного превосходства над окружающими (покупка жилета) приводят мальчика к полному поражению (утрате волшебного рубля) и погружают в отчаяние, выход из которого — в «пробуждении», как от сна («Я горько заплакал и… проснулся…» [VII: 24]), так и от всяких индивидуалистических устремлений. Драматизм рассказа заключается не просто в «обиде», возникшей от «незнания абсолютного бескорыстия дара», как считает А. Кретова, но в борьбе, происходящей в душе ребёнка, нравственного чувства с «гордыней».

Основное действие рассказа составляет сон ребёнка. Лесков мастерски изображает картины онирической (сновидной) реальности. Грань между сном и реальностью почти неуловима и даже намеренно стирается автором, и лишь в финале указание на пробуждение — «Я горько заплакал и… проснулся» [VII: 24] — восстанавливает границу между онирической и реальной действительностью. Причём, сон героя не укладывается в типологию лесковских сновидений, предложенную Д.А. Нечаенко1. Сон Миколаши можно отнести и к «вещим» снам, и к «духоводительным» (Лесков) снам-видениям, и к «интроспективным сновидениям», позволяющим познать себя. Это свидетельствует не только об условности в приложении к Лескову любых научных классификаций, но и о художественной многозначности приёма сна у Лескова. «Сон ребёнка, действительно, оказывается вещим, помогающим становлению нравственного чувства и самосознания мальчика, который в результате «онирических переживаний» (Д.А. Нечаенко) приходит к высокому пониманию сущности счастья: «В этом лишении себя маленьких удовольствий для пользы других я впервые испытал то, что люди называют увлекательным словом — полное счастие, при котором ничего больше не хочешь» [VII: 25]. Эта важная для писателя идея — жить «для других» — входит в сознание ребёнка и становится потребностью его сердца без всякого насилия, наставлений, через занимательную историю неразменного рубля и с нею связанные поступки, переживания, раздумья мальчика, корректируемые бабушкой, умеющей вовремя и ненавязчиво дать нужный совет, не подавляя, но поддерживая и направляя инициативу ребёнка. Верный своей идее необходимости мудрого руководства со стороны родителей в деле воспитания детей, Лесков эстетически тонко реализует её и здесь.

Совсем иной тип ребёнка представлен в рассказе «Дурачок», имеющем для Лескова концептуальное значение. В лице Паньки, «безродного крепостного мальчика», для которого его «должность… чтобы «всем помогать»» [XI: 242] с самого детства стала ещё и потребностью сердца, автор-повествователь рисует тип праведника, оказавшегося для окружающих, лишённых свойственных ему бескорыстия и «деятельной любви» к людям, дурачком, юродивым. Лесков с чувством горького удивления показывает этическую глухоту людей, не умеющих понять и оценить по достоинству ежедневное нравственное подвижничество Паньки. Лучшие душевные качества человека, живущего по-божьи, «другими» воспринимаются как юродство, шутовство. Но в изображении Лескова, как справедливо заметила Н.Н. Старыгина, это «юродство оборачивается святостью, а глупость — мудростью. Герой рассказа напоминает юродивых русской церкви и сказочных дурачков»1 (Выделено автором. — Е.Т.). В таком понимании положительного героя, праведника, Лесков сближается с Достоевским, автором «Идиота» и «Братьев Карамазовых», и оба они — с мировой литературной традицией «донкихотства». «Антики» и «дурачки» Лескова, как и «чудаки», «идиоты», «юродивые» Достоевского, — носители авторского идеала, живущие по законам любви к людям в обществе, лишённом человечности. Писатели вкладывают в эти определения сходный смысл: их герои несут в себе «сердцевину целого» (Достоевский), представляют собой «живой опыт» деятельной любви к людям, которая спасёт Россию. Оба писателя убеждены в благотворном воздействии на окружающих такого вдохновляющего примера. Вера Лескова в возможность пробуждения божеского начала в душе человека, в «торжество любви, правды и мира»2 на земле выразилась и в рассматриваемом рассказе. Пусть только в финале, но народ признал праведность героя, принял и по достоинству оценил его: «он ведь, может быть, праведный» [XI: 248]. Для автора это признание особенно важно, так как знаменует начало общего движения к возрождению.

В § II.4. — «Мир детства в рассказах «Пугало», «Зверь», «Привидение в Инженерном замке»» — раскрывается лесковская художественная концепция детства. Для Лескова, как и для Толстого и других писателей, это особая и счастливая пора в жизни человека, имеющая определяющее значение для его дальнейшей судьбы. В то же время, детство — это и «метафизический возраст» (В. Розанов), «выражение подлинного дыхания жизни» (А. Скафтымов), абсолютной «полноты» жизни («и всё тогда было такое милое, весёлое, полное». — Выделено нами. — Е.Т.) и «животворящей веры». Не случайно для Лескова «дитя — божий посол», именно ребёнку в присущем ему чувстве радости дано это ощущение божьей благодати, гармонии мира, которое уходит вместе с детством: «… а теперь как-то всё как будто и то же, да нет чего-то <…> нет тёплой животворящей веры во многое, во что так сладко и уповательно верилось» [2: 61].

Мир детства в изображении Лескова — это особый мир — реальный и одновременно фантастический. Писатель прекрасно понимал особенности детской психологии и специфику восприятия ребёнком окружающей действительности, в которой склонность детей к вымыслу, фантазии, составляет одну из самых существенных особенностей. Чудо — непременная составляющая этого мира, часто определяющая все поступки маленького героя.

Детский мир в произведениях Лескова — это мир светлый, несмотря на всю жестокость жизни, и даже торжество в ней несправедливости, как в рассказе «Томленье духа». Если у Достоевского преобладают мрачные краски, трагическая тональность, то у Лескова, который тоже не избегает изображения детских страданий, всё-таки чаще дети погружены в волшебный, почти сказочный мир природы, деревенской жизни. И не случайно святочный рассказ преобладает среди детских произведений Лескова. Мир святочного рассказа с его таинственностью, чудесами, загадками и страхами очень близок поэтическому миру детства, особенно деревенского детства, где рядом с обычными людьми живут и действуют мифические существа: домовой, кикимора, леший, водяной и другая нечистая сила, где носителем «нечистого духа» может стать человек, продавший душу дьяволу, а «нечистая сила» может «прикинуться» человеком. Так частью этого мира становится и Селиван, которого превратили в колдуна и оборотня его внешность, наводящая страх, а также суеверие и подозрительность людей.

Лесков убеждён, что обстановка детства, дом, семья формируют будущего человека, а свойственная детям устремлённость к добру, если она поддержана взрослыми людьми, как в «Неразменном рубле», или благоприятными обстоятельствами, живым примером, как в «Звере», «Пугале», «Томленье духа», останется навсегда главным качеством личности.

Писатель показывает, как органично, с открытой душой ребёнок приобщается к поэтической стихии народного творчества. Рассказы дедушки Ильи («Пугало») погружают ребёнка в «полный таинственной прелести мир» [VII: 184], увлекают настолько, что герой чувствует себя не только свидетелем, но и участником этого волшебного мира: видит кикимору, убегает от лешего. И, несмотря на страхи, здесь он счастлив, здесь ему интересно. Этот мир народной былички и сказки настолько органичен для маленького фантазёра и мечтателя, что он таит его от самых близких людей, способных разрушить это очарование. Герою и автору бесконечно дорог этот «ребячий милый мир… сказочных существ»: «Лесные родники осиротели бы, если бы от них были отрешены гении, приставленные к ним народною фантазией» [VII: 185-186].

В маленьком герое «Пугала» «слухам» о Селиване-разбойнике постоянно противится внутренний голос — «большое сердечное влечение» к этому человеку, которое особенно ярко реализуется в снах: «…он мне снился тихим, добрым и даже обиженным», а его глаза были «большие», «совсем голубые и предобрые» [VII: 197]. Автор не раскрывает самого процесса противоборства противоположных представлений о Селиване в душе мальчика, слишком громок голос толпы, чтобы ему не подчиниться. Но первый голос (неверие в слухи) не умолк окончательно, он лишь ушёл в глубины подсознания, временами напоминая о себе и окончательно торжествуя в финале, когда после «удивительного» поступка Селивана, который принес тётушке шкатулку с деньгами, забытыми у него в страшную ночь, резко изменилось всеобщее отношение к нему. Но внезапное разрушение мифа рождает в душе ребёнка неразрешимые вопросы. И только «превосходный христианин», отец Ефим, помогает мальчику разобраться в сути вещей: «Пугало было не Селиван, а вы сами, — ваша к нему подозрительность, которая никому не позволяла видеть его добрую совесть…» [VII: 225].

В рождественском финале торжествует «здравый смысл», справедливость и добрые отношения между людьми: «сбылись, — говорит рассказчик, — мои давние детские сны: я не только близко познакомился с Селиваном, но мы питали один к другому полное доверие и дружбу» [VII: 225].

В атмосфере страха, как и в «Пугале», живёт самый маленький герой детских рассказов Лескова — пятилетний персонаж «Зверя» (1883). Е.М. Пульхритудова увидела в «Звере» «воплощение народной утопии о всечеловеческом братстве в единении человека с природой, мысль о торжестве «новых, чисто человеческих отношений», о «возвращении человека к себе самому» (М. Бахтин)»1, с чем нельзя не согласиться.

Для нас интересен в «Звере», прежде всего, образ ребёнка и мир детства, на что исследователи почти не обращали внимания. Если в рассказе «Пугало» атмосфера страха порождается надуманными, полуфантастическими представлениями народа о Селиване, «слухами», далёкими от реальности, то в «Звере» источник всеобщего страха и его олицетворение, живое воплощение — дядя маленького героя, жестокий крепостник, приводивший в трепет детей, дворовых и целые деревни.

В этом рассказе, в отличие от «Неразменного рубля» и «Пугала», преобладает голос взрослого рассказчика, повествующего о своём детстве. Но основное событие, травля Сганареля, и предшествующие ему волнения детей передаются сквозь призму детского сознания, лишь корректируемого взрослым человеком. Непосредственность детского отношения к происходящему особенно ощутима в переживаниях детьми своей вины перед Ферапонтом и в чувстве жалости к Сганарелю: «Нам было жаль Сганареля, жаль и Ферапонта…» [VII: 33]. Ребёнок готов вымолить прощение для Сганареля у самого Бога, тогда как взрослые находятся в нетерпеливом ожидании жестокого зрелища.

Иногда эмоции маленького героя, взрослого рассказчика и автора сливаются воедино даже в одном слове, оставаясь по-прежнему противоположными настроению толпы: «Настало время вынуть Сганареля из ямы и пустить его на растерзание!». Дальнейшее описание берёт на себя взрослый рассказчик, характеризующий моральное состояние бедного зверя и даже сравнивающий его с королем Лиром.

Финал, художественная достоверность которого часто ставится под сомнение (К. Лантц, В. Семёнов), органически вытекает из внутренней логики событий, соответствующей законам святочной утопии. Чудо внезапного преображения дяди, его слёзы («Происходило удивительное: он плакал!») свидетельствовали, что и он оказался способен принести к яслям «рождённого Отроча» высший дар — своё обновлённое сердце, «исправленное по его учению» [VII: 42]. В финале, в полном согласии с рождественской логикой, страх уступает место всеобщей радости.



§ II.5. — «Окружающий мир: «свои» и «чужие» в рассказах: «Приведение в Инженерном замке», «Под Рождество обидели», «Томленье духа»» — посвящен рассмотрению выразившихся в этих произведениях представлений писателя о влиянии на формирование личности в ребёнке различных впечатлений детства.

Окружающий ребёнка мир — это, прежде всего, семья. Лескову, рано покинувшему родное гнездо и позднее испытавшему все трудности неудавшейся семейной жизни, а с конца семидесятых годов и полное одиночество, был внутренне дорог тихий семейный уют. Он был глубоко убеждён в «величайшей пользе» для ребёнка «доброй семьи»1, поэтому не только в публицистике, но и в художественном творчестве писатель не уходит от этой темы. В произведениях о детях семья, отец, мать не даны крупным планом, но семейная атмосфера жизни ребёнка вполне ощутима. Ведущей фигурой в ней иногда становится бабушка («Неразменный рубль»), а не maman, как у Николеньки Иртеньева, что вполне соответствует реалиям лесковского детства.

Именно в детстве ребёнку постепенно открывается окружающий его мир: родные, «чужие», и большой мир — не только природы, людей, но также — высоких идеалов. Дитя усваивает азы жизни, первые правила и законы человеческого общежития. Лесков убеждён, что от этих ранних лет, когда душа ребёнка более всего открыта навстречу жизни, зависит многое. Испытанные в детстве добрые, равно как и дурные влияния «обстановки», психологической атмосферы, общения с людьми, поведения и слова взрослых обязательно скажутся на дальнейшей судьбе человека. Рассказ «Привидение в Инженерном замке» (1882), помимо иных смыслов, репрезентирует неблагоприятное воздействие на психику детей общей атмосферы напряжения и страха, в которой они живут изо дня в день и которая, в то же время, порождает их бесчеловечные шалости.

Герои этого рассказа, малолетние «инженерные кадеты», охарактеризованы автором не без симпатий: «Это был народ ещё более молодой, и совсем ещё не освободившийся от детского суеверия и при том резвый и шаловливый, любопытный и отважный» [VII: 45]. «Мрачная и таинственная репутация» Павловского дворца, «страшного замка», в котором они вынуждены жить и в котором обитают духи и привидения, не только была известна кадетам, но очень их интересовала: «дети напитывались этими страхами» и «очень любили пугать других», особенно «малышей» [VII: 45].

Проделки старших кадетов над нелюбимым начальником Ламновским — насмешки над его привычками, организация «похоронных процессий» в день именин генерала — привели, в конечном итоге, к настоящему святотатству: надругательству К-дина над покойным Ламновским. Кадета не остановило даже предупреждение священника о «сером человеке» (совести), которое остальные кадеты «как-то взяли глубоко к сердцу» [VII: 49] и уже не радовались смерти генерала, но «вдруг начали испытывать «что-то беспокойное»», особенно с наступлением сумерек: «они так и оглядываются», «напряжённо ожидая» появления «серого человека» [VII: 49]. Лесков не одинок в таком мистическом ощущении этого пограничного времени суток, воспринимаемого как какое-то откровение глубинной сущности души человека и мира.

Для последнего поступка кадета К-дина — «Ага, папка, ты умер, а я жив и трясу тебя за нос, а ты мне ничего не сделаешь!» [VII: 53] — автор даже не находит оценочных определений: «героя» «наказывает» сам умерший: «покойник не только вздохнул (так восприняли испуганные дети вздох вдовы генерала. — Е.Т.), а действительно гнался за оскорбившим его шалуном <…> за К-диным ползла целая волна гробовой кисеи, от которой он не мог отбиться, — и, страшно вскрикнув, он упал на пол…» [VII: 54]. А появление «привидения», «измождённой фигуры» смертельно больной вдовы усопшего, которое дети приняли за «серого человека», погружает их в смертельный ужас: они «окаменели и замерли». И в этот момент крайнего психического напряжения детей спасает настоящее чудо: оскорблённый ими человек — «по святому праву любви» [7: 56] — прощает и благословляет их. Такой нравственный урок оставляет след на всю жизнь, окончательно пробуждая лучшие чувства в кадетах.

В рассказе «Под Рождество обидели» (1890) мотив прощения обидчика становится основным во всех трёх «житейских случаях» (таков первоначальный подзаголовок). Нас же, прежде всего, интересует маленький герой первой истории, с которым связано первоначальное название рассказа: «Воровской сын». Разумеется, не мальчик, а добродетельный купец — главный герой этой истории. Но вопрос об отношении взрослых, особенно родителей, к ребёнку, был весьма существенным для Лескова, как, впрочем, и для Толстого, высоко оценившего «Воровского сына» («Это лучше всех его рассказов»).

Образ пятилетнего ребёнка здесь только намечен: «мальчонка оказался такой смышленый и ловкий», что вполне справился с порученным ворами делом. Понятно, кем стал бы ребёнок у отца-вора, но «случай» (ночь-то Рождественская!) резко изменяет его судьбу. Приёмный отец был настоящим христианином, для которого «дитя — Божий посол, его надо согреть и принять как для Господа». «Это дитя ко мне Бог привёл»1, — говорит он и воспитывает ребёнка как родного. Он выдержал «пробу», о которой говорит в «Пустоплясах» старик Федос: «… бедное дитя всегда «Божий посол»: через него Господь наше сердце пробует…» [XI: 241]. Именно с личностью воспитателя связывает Лесков результат воспитания «приёмыша»: «А как он имел добрую и справедливую душу, то и дитя воспитал в добром духе, и вышел из мальчика прекрасный, умный молодец, и все его в доме любили» (318).

Выросший в подлинно христианской среде, герой и в старости сохранил чистое сердце и глубокое нравственное чувство. Только такой человек мог решительно отказаться судить другого, виновного, и искренне, со слезами на глазах, покаяться в своей детской вине: «…я сам несудимый вор и умоляю, дозвольте мне перед всеми вину сознать» (319).

Герои двух других эпизодов рассказа, автор-повествователь и его «приятель», хоть и не сразу, чем и отличаются от купца-праведника, но тоже сумели «с собой управиться» (320) — простить обидчика.

Святочный рассказ «Под Рождество обидели» по содержанию, поэтике, художественным принципам изображения вполне типичен для творчества Лескова. А его «невыдуманность» Лесков особо подчеркнул в письме Л.Н. Толстому 4 января 1891 года: «Тут с начала до конца всё не выдумано» [Л., XI: 472]. О том же призван был свидетельствовать первоначальный подзаголовок. Но этому рассказу присущи некоторые особенности, отличающие его от остальных, уже рассмотренных. Во-первых, в нём не мемуарная, а сказовая форма повествования. Во-вторых, сама сказовая форма не свободна от мистификации, предпринятой автором-повествователем. Выход из сказовой ситуации здесь тоже своеобразен. Это прямое обращение автора к читателю с духовным наставлением и призывом включиться в обсуждение темы «обиды и прощения», чтобы сделать для себя окончательный выбор: «со Христом быть» (327-328), т.е. простить, или «отплатить» за обиду. Такой финал побуждает и читателя к активному внутреннему действию.

В другой ситуации свой правильный выбор — «со Христом быть» — делает герой рассказа «Томленье духа (Из отроческих воспоминаний)» (1890). В рассказе нашло своё художественное воплощение проверенное писателем на собственном жизненном опыте убеждение в решающем значении для формирования личности ребёнка встречи с настоящим человеком, праведником. Вспоминающий «через очень много лет» такую встречу с Иваном Яковлевичем, автор-повествователь вполне осознаёт, что шёл по жизни, следуя завету Учителя: «воевать» «против тьмы веков, против духов злобы», всё ещё торжествующих в жизни: «они гонят нас и убивают» [XII: 399]. Встреча мальчика с немцем-учителем, его наказ — «… только надо везде делать божье дело» — определили главное и в личности, и в судьбе героя-повествователя.

Как и в других произведениях писателя, связанных с воспоминаниями о детстве, в «Томленье духа» два субъекта речи. Через призму сознания и чувствования ребёнка изображается оставшийся навсегда в его памяти эпизод с оборванной сливой и наказанием невинного Кости, поступок Ивана Яковлевича, вступившегося за правду, и его изгнание, причины которого не понятны маленькому герою, как и отношение окружающих в целом к человеку «с фантазиями». Но главное — беседы с учителем, прощальное свидание с ним, общая молитва — в едином порыве духовного возвышения и родства душ. Вывод «для себя» делает уже взрослый повествователь, голос которого сливается с голосом автора.

В этом рассказе художественно реализуется убеждение Лескова, выраженное в одной из ранних его статей: «… каждая минута соприкосновения между учителем и учеником принесет последнему в будущем либо добро, либо неисцелимое зло, а если она и бессознательна для последнего, то во всяком случае составляет материал для сознания в будущем» [II: 665].



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет