Рыбы плывут от смерти...
Если до смерти отца, постигая тайны формирования растительного сообщества и растя свой выводок, я резвилась над бездной, то после его смерти я резвилась на ее дне. Без службы, в коммунальной квартире, без денег, без мужа. О службе не могло быть и речи. Пребывание на кухне среди обожаемых соседей страшило меня, обожать их можно только на расстоянии. Семейному счастью пришел конец. Мария Николаевна согласилась работать, не получая зарплаты, но она болела, а когда не болела, ездила к сыну в Красноярск. Уж не знаю как проскрипели, залезая в долги, первые полгода после смерти отца. А через полгода я получила наследство. И Сим получил — я уговорила его. «Марьмиха просит, чтобы мы с тобой отказались от наследства, — сказал Сим. — Завещание отца показывала, он все ей завещал. Я согласился». Мария Михайловна и ко мне обращалась с соответствующей просьбой и показывала мне маленькую бумажку, где рукой отца, его идеальным почерком, написано завещание на имя мачехи, ее одной.
Я уже работала над книгой. В одном из писем к Игнатову отец писал, что изучает законы и название книги, по которой он их изучает, приводил, — ему нужно знать законы по долгу службы в качестве смотрителя рыбных промыслов. «А знаешь почему отец написал завещание на имя одной Марьмихи?» — спросила я Сима. «Потому что она настояла, — отвечала я на свой риторический вопрос, — а знаешь, почему отец не заверил его? Потому что хотел, зная мое положение, чтобы часть наследства досталась мне». Отец знал, что семья моя развалилась.
Мы не успели покинуть домик в Яжелбицах, как она развалилась. В 1951 году летом я вступила в права наследования. Подаренная Сталиным отцу дача поступила в мое единоличное владение. Отец посмертно награжден Сталинской премией первой степени за трехтомный труд о рыбах, и деньги вошли в состав наследства. Сим и мачеха получили по половине этих денег, а дача целиком досталась мне. И начались кошмарные беды и дивные радости тех лет, когда я была домовладельцем.
Представить себе отца домовладельцем так же трудно, как певцом, выступающим на сцене в крахмальной рубашке под псевдонимом Звездич-Струйский. Спрашиваю раз отца: «Что тебе подарить на день рождения? Хочешь, чашку красивую подарю?» «Нет, — сказал отец. — Я ненавижу вещи. Подари мне яблок». Когда отец получил в подарок дачу, я его спросила: «Ты, кажется, очень рад, получив в подарок эту вещь?» Отец в ответ сказал утвердительно: «Воздух».
Воздух этот, прекрасный воздух, находился на Карельском перешейке на берегу Финского залива близ станции Комарове Станция именовалась раньше Келомяки, а теперь переименована в Комарове в честь ботаника Владимира Леонтьевича Комарова. Карельский перешеек стал достоянием Советского Союза после войны. Гранитные фундаменты зданий, лестницы, ведущие в никуда, кусты сирени по соседству с руинами руин. Каре сосен, чередующиеся с участками искусно осушенных болот, — следы великолепно налаженного лесного хозяйства. Карельский перешеек был Ниццей Финляндии. Келомяки находятся на полпути между Куоккалой и Териоками. В Куоккале жил на своей даче Репин. В Териоках была дача Маннергейма. В 1947 поблизости от станции Комарове возник Академический поселок.
Ученым страны, маленькой кучке избранных, предоставлены условия для творчества и для отдыха, а мне представился случай еще раз наблюдать взаимоотношения равных, равными быть не желающих. Согласно марксистской доктрине, как она трактуется в Советском Союзе, социальные условия формируют личность. Не верьте. Социальные условия создаются людьми в соответствии с их человеческой природой. Дачи дарованы с правом передавать их по наследству. Академики умирали один за другим. В Академическом поселке появились парии — наследники. Я одной из первых попала в их число. В борьбе со мной затачивалось оружие против этой странной категории — владельцев недвижимого имущества, перешедшего к ним по наследству. А кто, как и по какой причине боролся с нами, расскажу, может быть, как-нибудь потом. Смерть отца отсрочила пророчества цыганки. Не в нравах моего благородного мужа на глазах у всего честного народа покинуть меня в беде. Наследство развязало ему руки. Он хотел восстановить баланс противоборствующих в его совести сил. Он настаивал, чтобы деньги и дача были переведены на его имя. Тогда совесть не позволила бы ему покинуть семью. Это я понимаю теперь, а тогда отнюдь не понимала. Он ушел из семьи к своей новой жене, когда от наследства ничего не осталось, но это уже не имело значения — на мне стояло клеймо богатой наследницы и доброе имя моего благородного мужа разрыв со мной не пятнал. И Маруся, прекрасная Маруся, взятая мной в помощь на замену Марии Николаевны, покинула нас. Масштабы этого несчастья огромны. Домработница в коммунальной квартире — больной вопрос. Я привезла из Яжелбиц тетю Сашу, честнейшую, милую тетю Сашу. Пьяная воровская стихия коммунальной квартиры моментально засосала ее.
Противостоять соблазнам могли только прирожденные аристократы. В жилах и Марии Николаевны, и Маруси текла истинно королевская кровь.
Мария Николаевна обожала Лизу. Взаимная любовь Маруси и Маши не поддается описанию. Маша похожа на Сима. Демонстрировать чувства не в ее нравах. Когда у Маруси был выходной день, она уезжала в город. Множество ее односельчанок — подруг и родственниц — работали домработницами в Ленинграде. Их во время войны завербовали на торфоразработки. Вернее сказать, угнали, как скот, на принудительные работы. Когда настало время отправить их за казенный счет домой, им предложили расписаться в получении денег на дорогу, а вместо денег вручили ленинградские паспорта. Деньги присвоили сотрудники милиции. Девушки получили ошметок свободы. Былые обитательницы деревни Пленишник Вологодской области пестовали теперь детей ленинградской интеллигенции. Они славились своей честностью. По выходным дням они собирались и читали вслух Гончарова и Шолохова.
Очень запомнилось мне, как вышли мы с Лизой и Машей гулять и только отошли от дома — раздался гудок электрички. «Пойдем домой, — сказала Маша, — Может быть, Маруся приехала». Маруся только год прожила с нами на даче. В конце 1952 года, когда я познакомилась с Евгением Львовичем Шварцем, Маруси уже не было. Шварц жил в Комарове постоянно. Его синенький домик находился между железной дорогой и почтой в поселке Комарово по другую сторону железной дороги, чем Академический поселок. Домик ему не принадлежал. Союз писателей предоставил ему дачу в пожизненное пользование. Низкий забор окружал дачу. Молоденькие рябины уже плодоносили. Колпачки снега венчали алые гроздья.
С Лизой и Машей, им было 5 и 4, мы были первый раз в гостях у Евгения Львовича. Девушка-домработница, надевая на Машу пальто перед нашим уходом, спросила ее, почему не стало видно девушку, с которой они гуляли раньше. «Маруся уехала в деревню и там женилась на другой», — сказала Маша. Маша перепутала — женился на другой ее папа, а Маруся уехала в деревню и вышла замуж. Шварц слышал Машин ответ, и по лицу было видно, что он придает значение не столько форме, сколько содержанию.
А познакомились мы с Шварцем в декабре 1952 года при следующих обстоятельствах. Мы шли с Лизой на почту отправлять заказные письма. Из синенького домика вышел человек в фетровой шляпе. Он шел впереди нас, и продавцы всех ларьков приветствовали его. Очередь на почте состояла из меня с Лизой и человека в фетровой шляпе. Мы терпеливо ждали, пока он выпишет все журналы и газеты, какие только есть на свете. «Я вас задерживаю, — сказал незнакомый человек,. — Сдайте ваше письмо, я подожду», — предложил он. «Спасибо, мы подождем. Писем у меня масса». «Масса», — повторил незнакомец. Ситуацией овладела Лиза. «А вы можете сложить пять и семь?» — спросила она незнакомца. «Могу, — сказал он. — А ты можешь? » «Я совсем не зря вас спрашиваю, — сказала Лиза. — Вот на этом плакате пять листиков и семь цветочков». Плакат украшал почту. Декабрь. На плакате «Да здравствует Первое Мая!» и ветвь цветущей яблони. «Только и делает, что считает, — сказала я незнакомцу. — Сегодня такой разговор слышала. Младшая моя говорит ей: "Когда сто пакетиков освободятся из-под горчичников, попросим их у мамы". А она отвечает: "Пакетиков не сто. В каждом пакетике пять горчичников. Пакетиков, значит, двадцать!"» «Сто горчичников», — сказал незнакомец. У нас была причина ставить горчичники. Она обнаружилась год спустя. Маша болела бронхиальной астмой. Но тогда приступы еще не разыгрывались во всей жестокости, и мы то и дело пускали вход горчичники. Читай, рассказывай анекдот, и наконец, рассказывай неприличный анекдот, — последнее, конечно, Лиза, — таковы условия, на которых ребенок соглашается терпеть жжение горчичника. Я неприличные анекдоты не рассказывала.
«Сто горчичников», — сказал человек в очереди на почте.
В ту секунду, как девушка в окне закончила оформлять квитанции для незнакомца и я получила возможность сдать свои письма, Лиза сказала: «Мама, уйдем. Мне жарко». Я расстегнула пуговицу воротника ее пальто. «Я выйду с ней. Мы вас подождем», — сказал незнакомец. Лиза дала ему руку, и они вышли. «Знаете, кто это? — спросила девушка в окне. — Это Евгений Львович Шварц». Имя это я, конечно, знала, — детский писатель, драматург, конгениальный Андерсену, чьи сказки он инсценировал. Через окно было видно, как Шварц дрожащими руками застегивает Лизе пуговицу на воротнике пальто. Когда я вышла, оказалось, что дружбе заложено прочное основание. «Вон в том ларечке живет медведь, а в этом ящике под крышей почты, — видишь, провода к ящику идут, — живет птичка. Она по телефону с медведем разговаривает». «Мы подружились, — сказал Евгений Львович. — Я уже знаю, что вы живете на розовой даче номер 27. Пожалуйста, приходите ко мне в гости». «Не бросайтесь словами, — сказала я. — Мне теперь отбоя не будет — мама, пойдем в гости к новому академику». «Скажите, а меньшими категориями ваши дети не мыслят?» — иронически спросил он. «Не меньшими, а иными», — иронически поправила его я. «Нет, правда, приходите с ней», — сказал Шварц. «Я не могу одного ребенка вести в гости к знаменитости, а другого оставить за бортом». — «Приведите и другого». — «Но вы не знаете, сколько у меня детей!» «Сколько бы ни было».
Сейчас я докажу Вам, что люди не равны друг другу, даже люди одной профессии, даже члены одного и того же профсоюза, в данном случае члены Союза писателей. В 1963 году меня пригласили создать и возглавить лабораторию популяционной генетики в Академгородке Новосибирска. И пока не вышвырнул меня Комитет госбезопасности, я пребывала там в числе привилегированных и считалась интересной личностью. Я удостоилась визита Гранина, автора книги «Иду на грозу», где он чуточку лягнул Трофима Денисовича Лысенко, выведя его под именем ученого Денисова. Гранин входил в силу. Он руководил в Союзе писателей секцией молодых поэтов. Я рассказала ему о моем знакомстве с Шварцем и про то, как Шварц, не обратив внимания на поразительные способности его новой знакомой, повторил: «Сто горчичников». Гранин тоже не обратил внимания на слова вундеркинда. «Вид горчичника волнует меня, — заговорил он очень живо. — На изнанке каждого горчичника напечатано: тираж — один миллион». Дружбы с Граниным у меня не возникло. Вскоре после визита Гранина я должна была ехать в Ленинград защищать докторскую диссертацию. Гранин просил оповестить его. «Я подарю вам букет роз, — сказал он, — я очень большой букет роз вам подарю». Бродский, поэт Бродский занимал мои мысли куда больше навязшей мне на зубах моей диссертации. Я сказала Гранину, что приму его дар только в случае, если он вступится за молодого поэта. Он сказал, что уже пытался повлиять на Бродского, предлагал ему писать стихи про цветы, про снег, про животных. Бродский не возражал против тем, но то, что выходило из-под его пера, оказывалось абсолютно непригодным для печати: стихи «Рыбы зимой» или «Снег идет». Да, стихи «Рыбы зимой» не годятся для печати:
Рыбы плывут от смерти Вечным путем рыбьим. Рыбы не льют слезы, Упираясь головой в глыбы... Рыбы всегда молчаливы, Ибо они — безмолвны. Стихи о рыбах, как рыбы, Встают поперек горла.
Видать, предложение Гранина писать стихи про снег, про животных стояло у Бродского поперек горла.
И прекрасные стихи о снеге в том же роде. Но Гранин обещал помочь. Во время суда над Бродским в театре шла его премьера «Иду на грозу». Он не пришел на суд и на представление в театр, он уехал из города, и никто не знал, где он. От его имени Воеводин младший читал осуждение поэта-тунеядца членами Союза писателей. Поэт, как известно, получил пять лет ссылки и принудительного физического труда. Вынося приговор, суд основывался на отзыве Союза писателей. Я сказала пару теплых слов Воеводину и какому-то проходимцу по фамилии Лернер. Этому подонку я сказала: «Что? Радуетесь? Задушили ребенка собственными руками». Он закричал: «Милиция, меня хотят задушить!» Пять милиционеров в форме обступили меня — пять громадин. Обступили и отступили.
Лернер — один из главных преследователей, попался потом на каком-то уголовном деле. Гранину я позвонила на другой день после суда. Его не было дома, он уехал за город. Я попросила его жену передать ему, что ему надлежит смыть черное пятно... Я видела Гранина после этого еще раз — просила за Бродского. Он кривлялся, спрашивал, почему я сама не делаю того, о чем прошу его. Тогда-то он и хвастался мне, что видел картины Филонова в запасниках Русского музея. Он, говорили мне, все же заступился за Бродского, и не без его участия Бродский был возвращен из ссылки, не проработав на лесосплаве положенных пяти лет.
Тогда, в свое время, Гранин не вступился за Бродского, а даже подтолкнул падающего, поручив Воеводину выступить от его имени. Но во всеобщем мнении Гранин себя не уронил. Он не мог поступить иначе. Он в то время на Государственную премию был выдвинут. Таково если не всеобщее мнение, то мнение большинства. А происходило это позорище не в сталинские времена. Смерть Гранину не грозила. Но ведь и рисковать Государственной премией не всякий станет. Знаю, однако, что у Гранина есть совесть и она болит. Иначе он не стал бы писать про Любищева. А о Любищеве потом.
С Шварцем у нас возникла пламенная дружба. Я даже чуть было не стала детским писателем. Самое острое из всех ощущений моей жизни — чувство стыда, которое я испытала, когда Шварц, выслушав мои рассказы, сказал: «Такая литература карается арестантскими ротами». Я испытала непреодолимое желание исчезнуть с лица земли немедленно. Мое горло не бредило ни бритвой, ни намыленной петлей, мой висок не жаждал прикосновения заряженного пистолета. Я точно знаю, чего я хочу. Бездна должна разверзнуться подо мною и поглотить меня. Я поняла точный и буквальный смысл выражения «хотеть провалиться сквозь землю». И как только я могла, нашаляв, накаляв, наваляв пять маленьких рассказиков, — Лиза потом так характеризовала Машин способ приготовления уроков, — пойти читать их Шварцу? Затмение на меня нашло. Я на научных конференциях из робости обычно не выступаю, очень даже имея что сказать, а если выступаю, то готовлюсь тщательно.
Шварц сказал: «Работайте. Приходите через месяц». «К вам, наверное, многие ходят и всякую дрянь читают? Что вы им говорите?» — спросила я. — «Говорю, что печатать так трудно, что лучше и не начинать». — «А мне почему так не говорите?» — «Потому что вам есть что сказать». Я пришла к Шварцу через два месяца и принесла десять рассказов. Когда я уходила, Шварц сказал: «Об арестантских ротах не может быть и речи». Я сделала книжку вроде бы для детей, вроде бы для взрослых. Художница Вера Федоровна Матюх взялась иллюстрировать. Она долго искала подходящий язык. Так и не нашла. Когда через много времени она вернула мне рукопись, я уже не имела ни времени, ни желания печатать рассказы.
К Шварцу я ходила разговаривать. Шла десталинизация. Шварц — великий знаток человеческих душ — заблуждался о масштабе дарованной свободы совершенно в духе Кржижановского. Его пьесы, намертво запрещенные при Сталине, ставил теперь в своем театре Акимов. «Обыкновенное чудо». «Дракон». Из Москвы на гастроли приезжал театр и показывал «Голого короля». Достать билеты — дело большой удачи. Когда министр говорил Голому королю, единственной одеждой которому служила орденская лента, продетая между ног: «Ваше Величество, бегите, пока народ безмолвствует», — зал стонал от удовольствия. Три головы Дракона в постановке Акимова в Театре комедии говорили и были загримированы по-разному. Одна говорила с грузинским акцентом, другая картавила сладким голосом, третья лаяла. Сталин, Ленин, Гитлер. Осмеяно решительно все. Произвол, местничество, декретированное свыше неравенство, антисемитизм, глупость правителей, борьба за власть, рабские инстинкты подчиненных.
Шварц просил меня ходить на представления и рассказывать ему о реакции публики. «А вы не боитесь, что вас и Акимова посадят?» — спросила я Шварца. «Нет, — говорит. — Во-первых, слишком много тех, кого надо посадить. Во-вторых, я имел в виду немецкий фашизм, а не сталинскую эпоху». Он действительно писал своего Дракона во время войны, бичуя нацизм. Только Сталин куда как искуснее Хрущева в умении властвовать. Дракона к постановке цензура не допустила. Шварц очутился в числе опальных. Теперь он возвысился до положения полуопального. Книги его пьес печатались. Только те, кто родился в рубашке, могли достать их. Тиражи мизерные. Желающих — миллион.
Слухами о страдании жертв сталинского террора полнилась земля. Шварц рассказывал о своем знакомом литературоведе. По дороге в лагерь он в поезде потерял сознание. Конвоиры решили, что он умер, и на ближайшей станции сдали его в морг железнодорожной больницы. Там он очнулся. Директор больницы, узнав, что воскресший арестант — доктор наук, предложил ему остаться в больнице в качестве доктора. Литературовед побоялся. Он поехал догонять эшелон, увозивший его в лагерь. Там, в лагере, уголовники устроили бунт, разнесли двери камер и обрели минутную свободу. Они ворвались в камеру, где содержалось много политических заключенных, и предложили им выйти. Интеллигенты забились под койки и выйти отказались.
Еще Шварц рассказывал, как выпускали людей из лагеря на свободу по приказу Хрущева. Работала комиссия. Спрашивают заключенного, в чем его обвиняли. В подготовке убийства Сталина. Под пытками он сам показал, что такой-то человек, в таком-то месте вручил ему револьвер. «А на самом деле что было? » — «А на самом деле ничего не было». — «Вы свободны». Пересматривали дело старика — бородача-великоруса. «В чем тебя, отец, обвиняли?» — «В том, что я сказал: "Если бы я встретил Сталина, я задушил бы его собственными руками"». — «А на самом деле, что было?» — «То самое и было». — «Ступай, отец, ты свободен».
Раз прихожу к Шварцу. Газету ему принесла, где о постановке его пьес писали. У него Юрий Герман — весьма известный писатель. Герман рассказывал о приключениях своего знакомого писателя. Стал он лысеть. Из-за границы удалось ему раздобыть жидкость для ращения волос. Парикмахер заинтересовался — на лысине волосы растут. Писатель поведал ему тайну. В тот же вечер за писателем явились милиционеры или чины в военной форме, не помню. «Пройдемте». Подвезли его, не на Лубянку, а к особняку, окна которого непроницаемо занавешены. «Пройдемте». Те же милиционеры или чины ввели несчастного в ванную комнату и оставили одного. Через миг явился низкорослый лысый человек, рыжий, в расстегнутой рубашке, без кителя и в брюках с генеральскими лампасами, пьяный в дрезину. Заплетающимся языком он сказал, что ему стало известно о жидкости для ращения волос. Он предлагает отдать ему флакон. «А кто вы такой?» «Я — сын Сталина». «Неужели ваш папа не может выписать для вас из-за границы жидкость для ращения волос?» «А ты слыхал когда-либо, чтобы мой папа кому-нибудь жидкость для ращения волос выписывал?» Грузинский акцент Герман изображал артистически и с большим тактом — вроде бы и есть акцент, а вроде бы и нет. Флакон поступил в распоряжение ущемленного папой потомка. Сын Сталина не остался в долгу. Писатель получил от него в подарок тевтонский меч, украшавший когда-то музей, и короткошерстую породистую суку Геббельса.
Шестидесятилетие Шварца, когда праздновали его юбилей, я проворонила. Он позвонил мне и спрашивает: почему все его поздравляют, а я не поздравляю? «Когда празднуется юбилей Шварца, поздравляют меня», — сказала я. Лукавя, я говорила Шварцу: «Почему-то все говорят — ваш Шварц, никто не говорит — ваш Мейлах». «Очень приятно», — сказал Шварц. Снова лукавя, я. говорила то же самое Мейлаху. «Очень жаль», — сказал Мейлах.
Бориса Соломоновича Мейлаха и его милую-премилую жену я вспоминаю с любовью и благодарностью. Борис Соломонович, член партии, отлично умеет сочетать хороший тон современности с порядочностью. Сталинская премия и гонорары сделали его богачом, но ни малейшего барства в нем не породили. Его каменная дача — чудо целесообразности — служила мишенью насмешек.
Дай Бог памяти — как она называлась? Названий тьма: Меилахов курган, Храм Спаса на цитатах, Баня, перестроенная из церкви, Ампир во время чумы. Последнее наименование молва приписывает Борису Михайловичу Эйхенбауму, изгнанному тогда из университета за космополитизм. И еще говорили, что на воротах дачи Мейлаха следует повесить плакат: «Это все будет принадлежать народу».
Славу и гордость семьи, источник непрерывного огорчения составляет сын Бориса Соломоновича Мейлаха — Мишенька. Мы подружились с Борисом Соломоновичем и его женой Тамарой Михайловной в 1939 году в доме отдыха на Кавказе. Мишенька тогда еще не существовал. Он родился в 1946 году. Наше знакомство с Мишенькой состоялось в 1952 году. Нас никто не представлял друг другу.
1952 год войдет в историю наряду с 1937 годом. Дело врачей увенчало злодеяния Сталина. Антисемитизм приобрел кровавый характер.
Дочь Мейлаха поступала в тот год на филологический факультет Ленинградского университета. Тамара Михайловна — русская, в паспорте у Миры стоит — русская. Отец — член партии, профессор университета, лауреат Сталинской премии. Для приемной комиссии Мира ничем другим не была и не могла быть, кроме как еврейкой. Провал на экзамене фабриковался, снижали балл за сочинение, которое якобы содержит орфографические ошибки. Когда операцию проделали над сочинением Миры, Борис Соломонович потребовал, чтобы ему показали сочинение. Ошибок не было. Но предстоял экзамен по географии. Профессор университета СП. Хромов, тогда добровольный, а в последствии титульный редактор моей книги, по моей просьбе проследил за экзаменом. Мира прошла.
Я несла книги для подготовки к экзамену. Борис Соломонович тогда еще не построил свою дачу и снимал на лето помещение в поселке по ту сторону железной дороги. Вечерело. Я обратилась к крошечному мальчику. «Не знаешь ли ты, где живет Борис Соломонович Мейлах?» «Как хорошо, что вы обратились ко мне, — сказал мальчик. — Это мой папа. Обойдите кругом лужайку, иначе вы промочите ноги». Так началась наша вечная дружба с Мишенькой Мейлахом. Я мало помню из того, что он говорил. Когда люди смотрят на очень похожее изображение человека, сделанное у них на глазах, они смеются. Люди смеялись, когда Лиза в шесть лет с легкостью решала задачи, над которыми и взрослому нужно немного подумать. Люди смеялись, когда говорил Мишенька, так неожиданно умно формулировал он свои мысли. В семь лет он пошел на дачу Леона Абгаровича Орбели, чтобы пригласить его собаку заниматься в школе для сторожевых собак. Леон Абгарович спросил, зачем это нужно. Мишенька сказал, что нужно это прежде всего самим собакам, так как всякое ученье приносит в будущем плоды. Леон Абгарович, встретив родителей Мишеньки на дороге, сказал им, что завидует их сыну в умении излагать свои мысли. Я так старалась не смеяться мишенькиным словам, что не помню почти ничего из перлов его красноречия.
Разговаривали мы примерно так:
Он: — Эта противная Мирка достала себе билеты на фильм «Дневник Анны Франк», а мне не достала.
Я: — Детей до 16 лет на этот фильм не пускают. Мира потому и не взяла для тебя билет.
Он: — Дети должны знать правду, всю правду. И лучше, если они узнают ее в художественном изображении, чем от хулиганов-товарищей. Я добился бы, чтобы меня пустили.
Я: — Фильм этот не вся правда, а только половина ее. Правдой этот фильм станет, когда нам покажут то, что делалось в сталинских лагерях.
Он: — Этого не будет никогда. Это слишком горькая правда.
Сцена разыгрывалась в 1958 году или в 1959 году.
К своим прекрасным родителям он относился скептически. «И мой папа так думает, — говорил он, — насколько я могу судить о том, что думает папа, на основании того, что он говорит». А однажды он пришел ко мне и сказал, что ненавидит своих родителей. Они выпускают из мышеловки мышь и смотрят, как кот ловит ее. «Я понимаю, эта смерть ничто перед лицом того грандиозного естественного отбора, который совершается в природе. Но как они могут делать из смерти забаву!»
Достарыңызбен бөлісу: |