Работа Сартра «Воображаемое»


Глава 5. Лица в пламени. Пятна на стенах. Скалы с очертаниями человеческого тела



бет6/18
Дата20.06.2016
өлшемі1.47 Mb.
#149794
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   18
Глава 5. Лица в пламени. Пятна на стенах. Скалы с очертаниями человеческого тела

    В данном случае, как и в предыдущем, речь пойдет о движениях, интерпретирующих ту или иную форму. Однако в позициональных установках сознания имеет место значительное различие.

    Когда я смотрю на рисунок, я в самом своем взгляде полагаю мир человеческих интенций, продуктом которых является этот рисунок. Кто-то провел эти линии, чтобы конституировать образ бегущего человека. Без сомнения, для того, чтобы этот образ появился, необходимо содействие моего сознания. Но рисовальщик это знал; он на это рассчитывал; он просил об этом содействии, проводя эти черные линии. Нет нужды полагать, что они предстают в восприятии для меня сначала как безусловные и простые, чтобы затем, в образной установке, стать элементами представления. Уже в самом восприятии линии предстают как репрезентативные. Пролистайте какой-нибудь альбом с набросками: с первого взгляда вы не сможете схватить смысл каждой линии, но, в любом случае, в отношении каждой линии вы будете знать, что она репрезентативна, что она предназначена для чего-то и что в этом-то и состоит основание ее существования. Короче говоря, репрезентативное качество есть реальное свойство линий, я воспринимаю его на том же основании, что и их размеры и форму. Но ведь это происходит просто благодаря нашему знанию, скажут нам. Восприятие куба тоже есть некое знание: у меня не может быть одновременной интуиции шести его сторон. Тем не менее, когда я смотрю на этот кусок точеного дерева, я воспринимаю именно куб. Таким образом, всякое образное сознание, возникающее при разглядывании какого-нибудь рисунка, основано на полагании реального существования, которое предшествует ему и мотивирует его на почве восприятия, хотя само это сознание может полагать свой объект как несуществующий или попросту нейтрализовать экзистенциальный тезис.

    Интерпретируя какое-нибудь пятно на скатерти, какой-либо мотив рисунка обоев, мы не полагаем, что это пятно или мотив обладают репрезентативными свойствами. Действительно, это пятно ничего собой не представляет', когда я его воспринимаю, я воспринимаю его как пятно — и только. Когда я принимаю образную установку, интуитивную основу моего образа составляет лишь то, что сперва появилось в восприятии. В качестве материи этих образов выступает чистое явление, данное как таковое; вначале никакого пола-гания не происходит, речь идет как бы об образе, повисшем в воздухе, лишенном субстрата. Здесь мы весьма близки к ментальному образу, материя которого столь мало независима, что она появляется вместе с образом и пропадает с его исчезновением. Но в случае, рассматриваемом в данный момент, мы намереваемся еще и «увидеть» образ, то есть позаимствовать его материю в мире восприятия. Мы локализуем это явление; оно обладает формой и материей. Одним словом, материя — это не просто пятно, а пятно, определенным способом окинутое взглядом. Но в схематических рисунках известная виртуальность, постоянная возможность провоцировать движения глаз были воплощены в черных линиях. Здесь же движения не оставляют следа на пятне. Как только они прекращаются, пятно вновь становится пятном и все заканчивается.

    Есть два варианта: в одном случае движения наших глаз осуществляются свободно и мы рассматриваем контуры пятна по своей прихоти, следуя тому порядку, который нам больше нравится, наудачу сопрягая одну его часть с другой в синтезе, который ни к чему не призывает и ничего не отбрасывает. Именно это происходит, когда, лежа и бездействуя во время болезни, мы позволяем нашему взгляду блуждать по рисунку обоев. Бывает, что какая-нибудь знакомая форма вдруг проявится в этих арабесках, и это значит, что в результате этих движений под моим взглядом совершается некий более или менее связный синтез: мой взгляд прокладывает себе дорогу и эта дорога оставляет след на обоях. Тогда я говорю: вот человек, сидящий на корточках, вот букет, а вот это собака. Это означает, что, отталкиваясь от этого свободно совершаемого синтеза, я выдвигаю некую гипотезу: придаю только что проявившейся и определенным образом ориентированной форме репрезентативную ценность. По правде говоря, чаще всего я и не ожидаю, чтобы этот синтез свершился, просто что-то вдруг кристаллизуется и формирует начальные черты какого-либо образа. «Вот проступает что-то вроде букета, а вот будто бы верхняя часть лица и т. д.». Знание соединяется с моими движениями и руководит ими; теперь я знаю, как мне завершить операцию, знаю, что я должен найти.

    В другом случае от общего фона сама собой отделяется некая форма, структура которой провоцирует определенные движения глаз. В действительности речь почти всегда идет о том, что Кёлер называет слабыми, двусмысленными формами, обладающими как явными, так и скрытыми очертаниями. Чтобы обнаружить последние, почти всегда требуется некое первое, случайное движение глаз (например, подняв голову, мы вдруг замечаем на стенной обивке линию, которую прежде всегда рассматривали сверху вниз. На этот раз мы пробегаем ее взглядом снизу вверх, и остальное следует само собой). Форма здесь еще только намечается: если показались лоб и глаз, то мы навряд ли уже можем знать, что имеем дело с изображением нефа. Мы сами довершим остальное, согласуя реальные данные восприятия (линий арабесок) с созидательной спонтанностью наших движений, то есть сами станем отыскивать нос, рот и подбородок.

    Независимо от того, свободно ли они следуют друг за другом или побуждаются к этому какими-либо структурами, движения, поначалу лишенные смысла, становятся вдруг символическими, поскольку оказываются воплощены в определенном знании. Знание, реализованное на пятне посредством этих движений, создает образ. Но движения представлены как свободная игра, а знание — как безосновательная гипотеза. Тем самым мы обнаруживаем здесь двойную нейтрализацию тезиса: пятно не полагается как имеющее репрезентативные свойства, а объект образа не полагается как существующий. Следовательно, образ предстает чистым фантомом, как игра, осуществляемая на материале внешних явлений.

    В основе этого сознания лежит нейтрализованный тезис. Замените его позитивным тезисом, то есть сообщите пятну репрезентативную способность, — и мы подойдем вплотную к гипнагогическому образу.

Глава 6. Гипнагогические образы. Сцены и персонажи, увиденные в кофейной гуще или в хрустальном шаре

    По всей видимости, гипнагогические видения являются образами. Леруа[30] характеризует установку сознания в отношении этих явлений как «зрительскую и пассивную». Дело в том, что сознание здесь не полагает являющиеся ему объекты как действительно существующие. Однако в основе этого сознания лежит позитивный тезис: если женщина, попадающая в поле моего зрения, когда мои глаза закрыты, сама и не существует, то существует все же ее образ. Мне представляется нечто, несомненно напоминающее женщину. Часто образ оказывается даже более отчетливым, чем когда-либо был его объект.

    «Удивительным образом мой взгляд превращался в негатив цветного фотоснимка, и ни одно зрелище в этом мире не оставляло во мне такого впечатления».[31]

    «В пору моих занятий анатомией меня довольно часто посещало одно гипнагогическое видение, нередкое среди студентов-медиков. Лежа на кровати с закрытыми глазами, я вполне отчетливо и отстраненно наблюдал препарирование, которое делал днем: сходство казалось очень точным, а впечатление реальности и, если позволительно так выразиться, яркости жизни, которое при этом возникало, было, пожалуй, даже более глубоким, чем если бы я очутился перед реальным объектом».[32]

    Итак, образ оказывается «более подлинным, чем природа» в том смысле, в каком об особенно выразительном портрете говорят, что в нем больше правды, чем в самом оригинале. Но он остается лишь образом. С другой стороны, сознание ничего не утверждает о его реальной природе — является ли он некоей конструкцией, возводимой на основе действительных данных, иллюзией или же отличающимся особой живостью воспоминанием. Когда появляется образ, мы относительно него не выносим никаких решений. Мы ограничиваемся утверждением, что этот образ так или иначе все-таки здесь перед нами, что он является нам, что он находится в поле нашего зрения, а это обычно и выражают словами «я вижу». В начале приведенного отрывка Гонкуры, стремясь быть более точными, пишут об этом: «на сетчатке моего глаза». Тем не менее полагание образа совершается не в плоскости восприятия; в самом деле, воспринять какую-либо вещь — значит разместить ее среди других вещей. Видения, посещающие нас в состоянии полусна, стоят особняком. Они вообще не локализованы, нигде не находятся, не занимают никакого места среди других объектов, они лишь выделяются на некоем расплывчатом фоне. Одним словом, мы полагаем наше представление существующим в качестве представления (не уточняя его природу). Кроме того, мы придаем ему характерные свойства объективности, четкости, независимости, содержательного богатства и внеположенности, которые обычно бывают присущи восприятию и которыми никогда не обладает ментальный образ. Его объект не полагается существующим.

    С другой стороны, гипнагогический образ остается на почве квази-наблюдения. Это еще не удалось продемонстрировать в достаточной мере. Без сомнения, его объект бывает дан столь живо, что на мгновение можно поверить, что благодаря методичному наблюдению можно обнаружить в нем различные свойства. Следом за описанием видения, которое мы привели выше, Jlepya сожалеет о том, что у него «отсутствовала способность по собственной воле вызывать подобные видения в день экзамена». Следовательно, он предполагал, что, зафиксировав образ и подвергнув его некоторого рода анализу, смог бы перечислить его различные характерные черты.

    Но в действительности объект никогда ничему нас не учит; он сразу бывает дан во всей своей полноте и не позволяет за собой понаблюдать. Некоторое время спустя Jlepya заметил, что «изобилие деталей и содержательное богатство видения были иллюзорными». Стало быть, нам только кажется, что образ столь богат; и это, очевидно, означает, что все эти проступающие с такой интенсивностью детали анатомического препарирования на самом деле нам не видны. Далее мы увидим, как в своей Системе Изящных искусств Алэн бросает вызов всякому, у кого в сознании есть образ Пантеона, предлагая по этому образу подсчитать, сколько колонн у его фасада. Этот вызов в равной степени относится и к гипнагогическим образам.

    Кроме того, характерную черту этих образов составляет их «фантастичность», происходящая оттого, что в них никогда не предстает что-либо определенное. Строгий закон индиви-дуации для них недействителен.

    «Когда я на протяжении нескольких часов после обеда усердно занимался вскрытием, вид препарирования изменялся каждую минуту не только из-за самой работы моего скальпеля, но также по мере того, как менялось освещение, мое положение за столом и т. д. А вечером, когда меня посетило мое видение, я не смог бы даже приблизительно сказать, какой момент или аспект работы воспроизводится в нем. В частности, освещение все время было каким-то теоретическим, чрезмерно ярким, напоминая скорее цветные иллюстрации какого-нибудь великолепного атласа, чем реальное, порой весьма неудовлетворительное освещение препараторской».[33]

    В той же мере, в какой эти образы ускользают от принципа индивидуации, не подчиняются они и другим законам восприятия, например законам перспективы.

    Прим. XXVII. — «Я лежу на кровати… Я вижу маленькую шагающую женщину… Она спускается ко мне… Приближаясь, она не увеличивается в размерах, но розовый цвет ее чулок становится ярче».

    Часто их даже нельзя нарисовать.

    «Я отчетливо вижу две спицы зонта; в этом нет ничего необычного, но третья должна быть скрыта тканью и плитой камина, объектами, как один, так и другой, непрозрачными, а я все-таки ее вижу. Тем не менее я вижу ее не из-за того, что они прозрачны; в этом есть что-то, что нельзя ни объяснить, ни нарисовать».

    Однако, возразят нам, стоит понаблюдать за ними одно мгновение, хотя бы ради того, чтобы определить, что именно они представляют. Но это мнение ошибочно. На самом деле существенная особенность гипнагогических образов, состоящая в том, что они никогда не предшествуют знанию, не была подчеркнута в достаточной мере. Просто внезапно нас охватывает уверенность, что мы видим розу, квадрат или лицо. До сих пор это не принималось во внимание; теперь же мы это знаем. Жаль, что Jlepya не рассмотрел свои сюжеты с этой точки зрения: его превосходные описания достигли бы абсолютной завершенности. Редко то в одном, то в другом месте у него можно найти замечания такого рода:

    «В какой-то момент, закрыв глаза, я отчетливо вижу женщину, которая пилит дерево: все это появляется целиком, словно единым блоком».[34]

    Или: «Одна за другой появляются несколько легких поперечных линий; цветы располагаются в шахматном порядке, так, что их верхние окончания оказываются достаточно близко к этим нитям. Вдруг я вижу, что линии — это веревки, цветы же становятся носками, развешенными для просушки, немедленно я замечаю и бельевые прищепки, которыми они крепятся на этих веревках».[35]

    Фактически, согласно моим собственным наблюдениям и наблюдениям многих из тех, кого я смог опросить, следует проводить радикальное различие между тем, как чье-либо лицо дано в восприятии, и тем, как то же самое лицо предстает в гипнагогическом видении. В первом случае перед нами возникает некая вещь, которая впоследствии отождествляется с лицом. Алэн, как и многие другие философы, хорошо показал, как суждение обрабатывает, организует, стабилизирует восприятие. Этот переход от «некоей вещи» к «такому-то объекту» не раз описан в романах, особенно если речь в них идет от первого лица.

    Так, например, Конрад пишет: «Я услышал какие-то приглушенные, беспорядочные постукивания, хруст и треск — это пошел дождь» (цитирую по памяти).

    Если являющийся нам объект привычен для нашего восприятия, если восприятие ясно и отчетливо (в особенности, если оно поставляется органами зрения), то промежуток может быть значительно сокращен; тем не менее сознание должно еще многое уточнить в отношении объекта (это уточнение, если того захотеть, можно сделать довольно скоро), объект же находится перед нами до всякого уточнения.

    В случае гипнагогического видения этого принципиального разрыва не существует. Уточнение не производится. Просто у нас вдруг появляется знание, столь же отчетливое, как и чувственная очевидность: мы осознаем себя на пути к тому, чтобы увидеть лицо. Появление лица сопровождается достоверностью того обстоятельства, что это именно лицо. Впрочем, эта достоверность не заключает в себе осознания того момента, в который появляется объект; разумеется, рефлексивное прояснение может показать, что это именно тот момент, когда мы замечаем, что объект уже находится перед нами. Но в гипнагогическом сознании объект не полагается ни как являющийся, ни как уже явившийся: внезапно мы сознаем, что видим чье-то лицо. По-видимому, именно этой особенностью полагания прежде всего и обусловлен «фантастический» аспект гипнагогического видения. Оно возникает как внезапная очевидность и столь же внезапно исчезает.

    Эти замечания позволяют понять, что в состоянии полусна мы имеем дело с образными сознаниями. Остается выяснить, какова их материя, каково отношение интенции к материи в глубине этих сознаний. Многие авторы считают, что эта материя поставляется энтоптическими бликами.[36] Не делая никаких выводов, Jlepya возражает им, указывая на относительную независимость образов от фосфенов.[37] Далее мы попытаемся показать, что эти возражения обращены лишь против совершенно определенного понимания того, как интенция соотносится с энтоптическими бликами. По нашим собственным наблюдениям и по наблюдениям цитируемых авторов, для этого нужно сначала дать общее описание гипнагогического образа.

    Мы начнем с того места, где заканчивает Jlepya, и приведем его блестящий, ставший уже классическим вывод.

    «Гипнагогические видения характеризуются… совокупным видоизменением состояния субъекта, а именно, его переходом в гипнагогическое состояние, синтез представлений отличается здесь от того, как он происходит в нормальном состоянии; волевая направленность внимания и действия подвергается при этом особой ориентации и ограничению».

    По нашему мнению, в этом отрывке заслуживает критики лишь одно выражение — «состояние». Психология имеет дело не с состояниями, а с той или иной организацией мгновенных сознаний в интенциональном единстве некоего более продолжительного сознания: «гипнагогическое состояние» есть некая временная форма, развертывающая свои структуры в течение того отрезка времени, который Лермитт называет «погружением в сон» (l’endormissement). Эту временную форму мы и должны описать.

    Гипнагогическому состоянию предшествуют значительные изменения в способности ощущения и моторике. Леруа утверждает, что исчезают лишь зрительные ощущения. Фактически в значительной степени притупляются и другие. Мы очень смутно ощущаем свое тело и еще менее отчетливо — его соприкосновение с простыней и матрасом. Положение тела в пространстве определено очень слабо. Ориентация характерным образом нарушена. Восприятие времени недостоверно.

    Тонус большинства мышц ослабляется. Мышечное напряжение, связанное с положением тела, почти полностью исчезает. Однако некоторые мышцы имеют повышенный тонус. Например, веки закрываются не только вследствие расслабления векодержателей; требуется еще и сокращение круговых мышц. Далее, если большие косые мышцы расслабляются, то малые косые — сокращаются, и это приводит к дивергенции глазных осей; отверстие зрачка уходит под костный плафон глазницы. Наконец, сужение зрачка вызвано сокращением диафрагмы.[38]

    Расслабление векодержателей и больших косых мышц не происходит сразу же после того, как смыкаются веки. Какое-то время мы продолжаем размышлять о событиях дня. Глаза остаются конвергентными, веки по-прежнему закрыты благодаря сокращению круговых мышц, происходящему по нашей воле. Потом мысли становятся менее определенными. В это же время происходит расслабление векодержателей. Теперь, для того чтобы открыть глаза, понадобилось бы некоторое положительное усилие. Большие косые мышцы расслабляются, и глаза начинают двигаться в орбитах. Если наши размышления возобновляются хоть на миг, то большие косые сокращаются, и глаза возвращаются на свое место. Точно также, услышав какой-либо шум, я чувствую, как мой взгляд «замирает», то есть, по всей видимости, имеет место двойной рефлекс — конвергенции и аккомодации. Гипнагогические видения и, по-видимому,[39] даже фосфены тотчас же исчезают. Одновременно с мышечным расслаблением мы ощущаем переход в весьма своеобразное состояние, которое можно было бы назвать параличом, наступающим благодаря самовнушению. Jlepya дает хорошее описание этому явлению.

    «Спустя какое-то время оказывается, что я по-прежнему лежу на спине и, чувствуя, что проснулся, хочу открыть глаза… Не получается! Я вовсе не ощущаю склеенности век (это я заметил), как это у некоторых бывает при пробуждении, но я не могу их приподнять».

    Речь идет — и предшествующее описание со всей ясностью говорит об этом — не просто о каком-то возникающем на периферии ощущении, соответствующем расслаблению мышечного тонуса. Кроме того, в приведенном у Jlepya случае имеет место еще и активное сокращение круговых мышц. К чистому и простому мускульному ощущению (впечатление расслабленности, покоя, непринужденности) добавляется некое сознание sui generis: мы констатируем невозможность совершить эти движения волевым усилием, мы больше не ощущаем в себе способности одушевлять свое тело. Речь здесь идет о состоянии очень слабого самовнушения, отдаленно родственном истерическому пифийству и некоторым случаям мании влияния. Разбить эти оковы невозможно, мы сами налагаем их на себя. Раздастся какой-нибудь посторонний шум — и вот мы уже насторожились. Но пока никакое возбуждение нас не тревожит, наше сознание сливается с расслабленным мускулом, и вместо того чтобы просто констатировать пониженный тонус, оказывается в прямом смысле слова зачаровано им и, стало быть, не констатирует его, а освящает. Мы увидим, что здесь появляется совершенно новый способ мышления, а именно мышление, которое попадает во все ловушки, освящает всякое побуждение и совершенно иначе, чем бодрствующее мышление, относится к своим объектам, в том смысле, что уже абсолютно ничем от них не отличается. Jlepya хорошо показывает, как прямо из этого автосуггестивного состояния можно перейти собственно в состояние сна. Позднее мы увидим, что существует достаточно всеобщий модус сознания, который находится в тесной связи с воображением и который мы будем называть плененным сознанием (conscience captive). К плененному сознанию наряду с другими его разновидностями относится и сновидение.

    Часто упор делают на расстройствах внимания, которые предшествуют появлению гипнагогического образа. Леруа говорит о некотором ослаблении волевой концентрации внимания, «которое не может уже уделяться наиболее интересным внешним событиям или чисто умозрительным построениям».

    Очевидно, речь идет о некоей необходимой структуре гипнагогического сознания, поскольку мы вновь обнаруживаем эти расстройства внимания в патологических случаях. В самом деле, существует патология гипнагогических образов. Лермит приводит три наиболее интересных случая, но он описывает их как случаи грез наяву, тогда как речь, по всей видимости, идет о гипнагогических видениях. Ниже приводится случай семидесятидвухлетней женщины, охваченной приступом с симптомами заболевания ножки головного мозга:

    «…Эта больная, все ментальные функции которой оставались в полном порядке, рассказала нам о явлениях, причинявших ей большое беспокойство. По ее словам, вечерами, на исходе дня, когда в углах комнаты, в которой она отдыхает, сгущаются тени, ее посещают животные, бесшумно скользящие по паркету; по комнате не спеша прохаживаются куры, коты, какие-то птицы; она могла бы их сосчитать и сумела даже изобразить на бумаге; но эти животные, совсем как в сновидении, имели странный, диковинный вид, казалось, они населяют какой-то иной мир, довольно-таки не похожий на наш… Созерцая эти явления, больная оставалась совершенно спокойной и невозмутимой… Несмотря на сочетание зрительных и тактильных ощущений, она не считала, что речь тут может идти о подлинных восприятиях, и, вероятно, была вполне убеждена в том, что становится жертвой иллюзии. При этом следует иметь в виду, что у этой женщины был сильно нарушен ночной сон, и с бессонницей была связана некоторая сонливость, длившаяся всю вторую половину дня… Эти явления, совсем как во сне, возникали в тот самый момент, когда больная утрачивала интерес к окружающим ее вещам в связи с тем, что с наступлением сумерек притуплялась острота зрительных восприятий».

    И Лермит заключает:

    «То, что во всех трех случаях выражено наиболее ясно, так это отсутствие интереса к действительной, актуальной ситуации, некоторое нарушение ориентации…».

    Таким образом, кажется, что как в норме, так и при патологии конститутивную основу гипнагогического сознания составляет некоторое изменение направленности внимания.

    Можно ли здесь принять бергсоновский тезис, который применительно к трем вышеупомянутым случаям воспроизводят Ван Богарт и Лермит?

    «На деле эти галлюцинаторные образы возникают вследствие того, что ослабляется чувство реальности, внимание к действительной жизни, благодаря чему образы и представления приобретают необычный вид».

    Но, во-первых, в этом случае мы впали бы в иллюзию имманентности, имплицитно предположив, что существуют два взаимодополняющих мира — мир вещей и мир образов, и что всякий раз, когда один погружается во тьму, другой в той же мере высвечивается. Это означало бы помещать образы в ту же плоскость, что и вещи, относить те и другие к одному и тому же типу существования. Кроме того, этим можно было бы объяснить появление в виде галлюцинаций образов, однажды запечатленных в памяти, но такое объяснение теряет всякую ценность, когда речь заходит о возникновении совершенно новых образов. Наконец, — и это самое главное — появление гипнагогических образов обусловлено не только этим ослаблением внимания к жизни, к реальному миру; следует, прежде всего, старательно избегать того, чтобы внимание оказывалось обращено на сами эти образы.

    «Для того чтобы увидеть, как явление протекает во времени, как и для того чтобы дать ему родиться, требуется, так сказать, „отсутствие“ целенаправленного внимания», — совершенно справедливо говорит Леруа.

    Ему вторит Байярже:

    «Не удается активно фиксировать свое внимание, не теряя при этом из виду само явление».

    Не прибегая к этому выражению, Леруа говорит об отсутствии внимания как о рассеянности.

    «Для того чтобы явление развертывалось, — говорит он, — требуется определенный автоматизм».

    В состоянии полусна сознание представляет собой словно некую модифицирующую силу, обладающую определенной действенностью, стоящую вне игры и позволяющую явлениям развертываться, сцепляясь друг с другом вслепую. В самом деле, Леруа различает «созерцающее» сознание и гипнагогические феномены, развертывающиеся автоматически. Но это понятие психологического автоматизма, чья мнимая ясность подкупила столь многих авторов, абсурдно с философской точки зрения. Гипнагогические феномены не «созерцаются сознанием»; они принадлежат сознанию (ils sont de la conscience). Следовательно, сознание не может быть автоматическим; оно может лишь изображать автоматизм, само собой связываться в автоматические формы; как раз это здесь и происходит. Но тогда следовало бы говорить, что оно оказывается в каком-то плену. При отсутствии внимания это сознание является не рассеянным, а зачарованным.

    На деле это не означает, что оно целиком и полностью не направлено на свой объект, но оно направлено на него иначе, чем внимание. В основе всякого феномена внимания предполагается некоторая моторика (конвергенция, аккомодация, сужение поля зрения и т. д.). Все эти движения до поры до времени невозможны; чтобы их совершить, нужно выйти из того состояния паралича, которым мы охвачены. Тогда мы вернулись бы в состояние бодрствования. Таким образом, эти движения позволяют субъекту сориентироваться относительно объекта и наблюдать его; именно они придают субъекту его независимость. Даже внимание, которое мы уделяем какому-нибудь кинестетическому ощущению, подразумевает некую телесную ориентацию относительно этого ощущения; даже внимание, которое мы направляем на какую-нибудь мысль, подразумевает нечто вроде пространственной локализации. Обратить внимание на какой-либо объект и локализовать этот объект в пространстве — этими двумя выражениями обозначается одна и та же операция. Отсюда вытекает своеобразная внеположен-ность субъекта относительно объекта (будь то ощущение или мысль). При погружении в сон моторный базис внимания исчезает. В отношении объекта отсюда следует другой тип его присутствия. Он находится здесь, но не является внеположен-ным субъекту; в то же время его нельзя наблюдать, то есть что-либо относительно него предположить и затем проверить гипотезу. Чего тут не хватает, так это как раз созерцательной способности сознания, способности держаться на расстоянии от своих образов, от своих собственных мыслей и позволять им развертываться по их логике, а не давить на них всей своей тяжестью, не придерживать чашку весов, не становиться судьей и обвинителем и не употреблять свою синтетическую способность для того, чтобы связывать что угодно с чем угодно. Мне привиделась карета, которая представляла собой категорический императив. Здесь мы видим, как зачарованное сознание порождает образ кареты в ходе рассуждения о кантианской морали; оно уже не способно удерживать объекты в их различенное™, но уступает прихоти момента и совершает абсурдный синтез, придавая возникающему в нем новому образу такой смысл, который позволяет сохранить единство рассуждения. Но это сознание, разумеется, оказывается в плену не у объектов, а у себя самого. Эти сопричастные мышлению модусы мы рассмотрим в другом месте, когда будем говорить о сновидении. В любом случае на настоящий момент мы можем утверждать, что вовсе не созерцаем гипнагогический образ, но оказываемся зачарованы им.

    Итак, я улегся на боку, слегка подтянув колени; мускулы расслаблены, глаза закрыты; я чувствую себя парализованным в силу какого-то самовнушения; я уже не в состоянии следить за ходом своих мыслей — они оказываются поглощены множеством впечатлений, которые отвлекают их и зачаровывают, они или застывают на месте, или бесконечно повторяются. В каждый миг я оказываюсь захвачен каким-то впечатлением, от которого уже не удается уйти, которое приковывает меня к себе, увлекает в круг дологических мыслей и затем исчезает. Паралич моих членов и зачарованность моих мыслей суть не что иное, как два аспекта некоей новой структуры, а именно — плененного сознания. Почва для появления гипна-гогических образов приготовлена: я пребываю в особом состоянии, которое можно сравнить с состоянием некоторых психастеников; здесь впервые происходит падение напряжения, сознание начинает свое нисхождение на уровень сновидения. Появление гипнагогических образов не знаменует собой перехода на второй уровень: они просто появляются или не появляются на этом фоне, вот и все. Дело здесь обстоит так же, как в случае некоторых психозов, которые развиваются как в простой форме, так и в форме бреда. Судя по всему, гипнагогические образы относятся к последней. Я еще могу рефлексировать, то есть производить сознания сознаний. Но для того чтобы сохранить целостность первичных сознаний, нужно, чтобы рефлексивные сознания в свою очередь подверглись очарованию, чтобы они не полагали перед собой первичные сознания, наблюдая и описывая их. Они должны разделять иллюзии этих сознаний, полагать объекты, которые те полагают, следовать за ними в плен. По правде говоря, с моей стороны тут требуется некоторое потворство. В моей власти освободиться от этого очарования, разрушить стены этих карточных домиков и снова обрести мир бодрствования. Вот почему в каком-то смысле гипнагогическое состояние, будучи переходным, несбалансированным, остается состоянием искусственным. Это — «сновидение, которое никак не может сформироваться». Сознание не желает схватить себя целиком, в том смысле, в каком о сливках говорят, что они «не схватываются». Гипнагогические образы сопровождаются некоторым нервным возбуждением, они словно сопротивляются погружению в сон и представляют собой как бы многократно прерываемое соскальзывание в сон. В состоянии полного покоя мы, не отдавая себе в том отчета, из всего лишь зачарованного состояния соскальзываем в состояние сна. Однако обычно мы хотим заснуть, то есть сознаем, что собираемся это сделать. Это сознание сдерживает развитие событий, порождая состояние сознательного очарования, которое как раз и является гипнагогическим состоянием.

    В этом состоянии добровольного пленения я могу позволить полю фосфенов зачаровать себя, а могу и не позволить этому произойти. Если я поддаюсь очарованию, то вскоре появляются и гипнагогические образы.

    Мои глаза закрыты. Перед ними поле относительно стабильных светящихся пятен переменного цвета и яркости. Намечаются какие-то движения, смутные водовороты, порождающие неопределенно очерченные светящиеся формы. В самом деле, для того чтобы описать формы, нужна возможность следовать глазами за их контурами. Кроме того, когда в глазах появляются энтоптические блики, мы не можем заставить глазные яблоки занять определенное положение относительно этих бликов. Однако мы постоянно испытываем побуждение придавать им те или иные контуры. На раннем этапе погружения в сон мы даже пытаемся следовать за ними взглядом. Напрасная затея: движению следовало бы пройти вдоль пятна, но это ему не удается, поскольку пятно перемещается вслед за самим движением. Эти движения образуют неопределенные и не поддающиеся определению светящиеся траектории. Затем внезапно появляются четко очерченные формы.

    «Улегшись в кровать и закрыв глаза, примерно через полчаса после этого я каждый раз вижу множество светящихся точек, звезды и другие причудливые формы, среди которых мне особенно запомнилась одна, много раз появлявшаяся то в уменьшенном, то в увеличенном виде, ломаная линия, образованная неровными зубьями пилы, которые в своей совокупности описывали площадь неправильного круга».



    Эти формы конституируются чуть раньше энтоптических пятен: гипнагогическое поле оказывается несколько смещено относительно энтоптического. Первые формы появляются по краям, внизу, вверху, справа или слева, но никогда — по крайней мере на первых порах — в центре поля. Как было показано выше, тщетно попытавшись в какой-то момент рассмотреть энтоптическое поле, мы внезапно оказываемся в состоянии увидеть эти контуры. Увиденные нами формы полагаются не как реально существующие вне нас и даже не как существующие в энтоптическом поле; мы полагаем лишь, что видим их в данный момент. Одним словом, я не вижу зубья пилы (я вообще не вижу ничего, кроме фосфенов), но я знаю, что то, что я вижу, есть фигура с зубчатыми контурами, напоминающими пилу. Подобно этому, в душевном смятении онейрического бреда больной знает, что простыни, которые он видит, — это траншеи. Ничего нового не появилось, никакой образ на энтоптические блики не проецируется, но, схватывая их, мы схватываем их как зубья пилы или как звезды. Некоторая смещенность гипнагогического поля относительно поля энтоптического кажется мне иллюзорной, и эта иллюзия вызвана попросту тем, что мы воспринимаем не энтоптические пятна как имеющие форму зубьев пилы, а воспринимаем эти зубья, отталкиваясь от энтоптических бликов. Зрительное поле приобретает отчетливость, ориентированность и замкнутость, становясь гипнагогическим полем. В общем и целом фосфены в данный момент функционируют как интуитивная материя, на основе которой нами схватываются зубья пилы. Есть интенция, направленная на зубья пилы, и эта интенция поглощает фосфены, а последние наполняют ее в интуитивном плане. Однако, само собой разумеется, эта интенция имеет совершенно особый порядок: она, несомненно, подобна той, благодаря которой мы можем разглядеть человеческое лицо в каком-нибудь пятне или в пламени, но эта последняя свободна и обладает сознанием своей спонтанности. Напротив, в гипнагогическом сознании интенция скованна: она была вызвана необходимостью точнее определить формы фосфенов; она явилась для того, чтобы можно было схватить их, и они не противились этому, поскольку фактически не имеют никакой формы, но и не поддались ей, и сознание конституировало на их основе новый объект. Полагает ли она существование этих прямых и кривых линий? Нет, интенция полностью воздерживается от какого бы то ни было полагания, связанного с их существованием. Она полагает только то, что видит их, что они являются «ее представлением». Она не могла не увидеть какие-то формы, потому что искала их; идея поистине роковым образом непосредственно воплотилась в форме вйдения. Поэтому гипнагогический образ оказывается в корне фальшивым: то, что в действительности представляет собой лишь пустую интенцию, он в плане восприятия изображает как субъективный феномен. Реальные качества энтоптической материи служат опорой интенциям, которые необычайно обогащают ее. К примеру, я вижу три линии ярко-фиолетового цвета. На деле же я знаю, что вижу этот фиолетовый цвет, но не вижу его; более того, я знаю, что вижу нечто, что является фиолетовым. После того как образ исчезнет, я могу дать себе отчет в том, что это самое нечто есть свечение энтоптического пятна. Следовательно, я схватываю это свечение в виде фиолетового цвета; свечение представляется фиолетовым цветом и т. д.

    Образы в собственном смысле слова (те или иные лица, животные и т. д.) появляются позднее. В литературе приводятся случаи, когда они возникали прежде каких бы то ни было геометрических фигур, но я заметил, что чаще всего мы едва обращаем внимание на эти появляющиеся в гипнагогическом поле арабески. Мне кажется, что на самом деле они всегда появляются первыми. Они распределяют пространство в трех измерениях, отталкиваясь от энтоптического поля; они устанавливают некие рамки. Более сложные образы бывают вызваны нашей внезапной уверенностью, возникающей в отношении геометрических форм. Почти то же самое мы обнаруживаем в состоянии бодрствующей мысли, когда говорим: эти линии напоминают мне человеческое лицо. Но здесь мысль оказывается скованна и не может отстраниться от самой себя. Если мы считаем, что линии напоминают нам чье-то лицо, это означает, что мы видим лицо в этих линиях. Плененная мысль непременно должна осуществить все свои интенции. Довольно часто мне удавалось проследить за их появлением и рассредоточением. В этом отношении нет ничего более поучительного, чем видения, которые можно было бы назвать несостоявшимися. Например, я стремлюсь достичь определенности в отношении какого-либо цветного сгустка или обладающего некими очертаниями образа, и какое-то смутное сходство приводит мне на ум мысль об «орле». Если какой-нибудь шум или сторонняя мысль неожиданно отвлекает меня, то эта интерпретация рассеивается на полпути, и тогда я могу отдать себе отчет в том, что она чуть было не «схватилась», то есть чуть было не осуществилась в чувственном плане, чуть было не разыграла себя. Существенная характерная черта скованного сознания, как нам кажется, состоит в его фатальности. Детерминизм (который, по всей видимости, никоим образом нельзя применять к фактам сознания) полагает, что при наличии такого-то феномена неизбежно должен возникнуть другой феномен. Фатализм же полагает, что если должно произойти некоторое событие, то именно это будущее событие определяет серию событий, которые к нему приведут. И не детерминизм, а именно фатализм представляет собой обратную сторону свободы. Можно даже сказать, что непостижимая в физическом мире фатальность в мире сознания, напротив, находится как раз на своем месте. Это хорошо показал Алэн.[40] Чего действительно не хватает плененному сознанию, так это представления о возможном, то есть способности воздержаться от своего суждения. Но любая мысль пленяет сознание и сковывает его, и, мысля ее, сознание в то же время разыгрывает ее и реализует. Если бы этот шум внезапно не пробудил меня, моя интерпретация — «орел» — вылилась бы в форму: «Я вижу орла». Обладать завершенным сознанием этого, означало бы достоверно это почувствовать. Таким образом, внезапные метаморфозы сущности гипнагогических объектов соответствуют такому же числу внезапных метаморфоз нашего полагания:

    «Вдруг я вижу, что линии — это веревки».[41]

    Впрочем, из этого же фрагмента явствует, как мысль кристаллизуется в интуитивную достоверность:

    «Немедленно я замечаю и бельевые прищепки, которыми они (носки) крепятся на этих веревках».

    Веревки и носки вызывают в уме представление о прищепках. Но это представление не мыслится как чистая идея; оно тотчас же приобретает достоверность: то, что я вижу, предполагает наличие прищепок. Здесь ясно видно, как знание низводится на уровень интуиции.



    Естественно, следовало бы дать объяснение метаморфозам, непрерывно происходящим с гипнагогическими образами. В самом деле, мы тут имеем дело с миром, охваченным непрестанным движением: фигуры трансформируются, быстро сменяют одна другую, линия превращается в веревку, веревка становится лицом и т. д. С другой стороны, каждой фигуре живость придают поступательные или вращательные движения — вращающиеся огненные колеса, стремительно падающие звезды, приближающиеся или отдаляющиеся лица. По нашему мнению, эти движения объясняются тремя факторами. С одной стороны, это само течение скованной мысли, которая никогда не бывает свободна от той или иной интерпретации; одна очевидность спешит на смену другой; за ослепительно достоверными очертаниями какого-либо лица с очевидной достоверностью следуют очертания скелета и т. д. Во-вторых, видоизменения энтоптического поля поставляют беспрестанно обновляющуюся интуитивную основу для всё новых достоверностей. Поскольку возникновению энтоптических бликов способствуют спонтанная деятельность зрительного нерва, эффекты кровообращения или механическое воздействие век на глазные яблоки, а также поскольку все эти элементы наличествуют одновременно, их побудительные причины постоянно меняются, и как следствие в той же мере меняются их результаты. Мы полагаем, что возникновение этих фигур, стремительно вращающихся вокруг своей оси или раскручивающихся по спирали, обусловлено непрерывным мерцанием отдельных энтоптических пятен. Третьим фактором, естественно, должно стать движение глазных яблок. Именно им я объяснил бы некоторые парадоксальные особенности гипнагогических видений: например тот факт, что звезда, которая словно падает сверху вниз, пересекая мое зрительное поле, кажется все время остающейся на одной и той же высоте относительно оптических осей.

    Но наша задача состоит здесь не в том, чтобы определить структуру гипнагогического сознания во всех деталях. Мы только хотим показать, что речь здесь идет именно об образном сознании и что оно очень близко к тем сознаниям, которые обнаруживают образы в каком-нибудь пятне или в пламени. И в том и в другом случае материя пластична: здесь — какие-то арабески, слабо выраженные формы, там — лишенные контуров блики. В обоих случаях разум бездействует; положение тела зачастую остается одним и тем же: человек лежит, не в состоянии заснуть, и его взгляд блуждает по арабескам обоев. Именно в такой ситуации перед нами предстает большинство образов. Здесь же берет свое начало и зачарованность. Часто арабески выглядят довольно странно; линии воспринимаются в виде неподвижных вихрей; мы видим какие-то движущиеся формы, направленные движения, которые связывают их друг с другом и затем исчезают. Наш взгляд прикован к тому или иному целому, а вся остальная часть зрительного поля остается смутной и зыбкой. Именно в этот момент появляются новые формы — лица. Если возбуждение достаточно сильно, эти лица и персонажи по своей отчетливости могут приближаться к галлюцинациям. Однако между двумя этими типами сознания сохраняется очень большая разница: в отношении арабесок мы не полагаем, что реальное качество объекта состоит в том, чтобы представлять собой какое-либо живое существо или лицо. Полагание существования не производится. В деятельности сознания ощущается спонтанность. Речь идет о некоей игровой активности, сознающей себя таковой. В гипнагогическом образе это игровое сознание исчезает. Образ полагается не как объект, но как представление. Пусть мы не видим кота, но мы имеем представление о коте; выражаясь точнее, мы готовы увидеть несуществующего кота. Без сомнения, несмотря ни на что, в гипнагогическом сознании сохраняется смутное ощущение спонтанности, некоей самодостаточности. Мы ясно сознаем, что при желании все можно было бы прекратить. Но речь идет о нететическом сознании, которому в известной степени противоречит способ полагания объекта. Впрочем, сознание ощущает себя в изрядной мере скованным и полагает свой объект как несуществующий. Оно полагает, что видит кота; но сознавая, что само является инициатором этого видения, оно все же не полагает его коррелят как существующий. Отсюда такой парадокс: я действительно вижу нечто, но то, что я вижу, есть ничто. Вот почему это скованное сознание принимает форму образа: дело в том, что оно сковано не до конца. В сновидении плененность оказывается полной и кот полагается как объект. В случае же гипнагогического образа изначальная позиция нашего сознания весьма напоминает нашу позицию перед гравюрой Дюрера: с одной стороны, говорили мы, я вижу Смерть, с другой — эта самая Смерть, которую я вижу, не существует. Так же обстоит дело и в занимающем нас случае. Но в образном сознании гравюры материя сохраняла свою независимость, то есть могла стать объектом восприятия. В случае же гипнагогического сознания материя почти неотделима от сознания, которое мы имеем относительно нее, поскольку, будучи осознана, она радикально изменяется не только в своих функциях, но и в самом своем строении. Конечно, в случае, когда мы схватывали гравюру как образ, плоское казалось нам выпуклым, бесцветное — цветным, пустое — полным и т. д. И все же качества гравюры, воспринимаемой как образ, по большей части сохранялись, когда она становилась объектом восприятия. В гипнагогическом же сознании нет почти никакой связи между образом и его интуитивной основой. Поэтому, когда образное сознание рассеивается, мы в установке восприятия только с большим трудом можем вновь найти элементы, которые выполняли функцию материи.

    Хотя образное сознание, связанное с пятнами и арабесками, глубоко отличается от гипнагогического сознания присущей ему верой, между ними существуют все же некие промежуточные формы. В самом деле, мы видели, что в первом случае имеет место некоторая начальная зачарованность сознания. Мы предполагаем, что эта зачарованность может бьггь тотальной, когда в особых психологических условиях мы надолго задерживаем взгляд на неких исключительных объектах. По-видимому, магический стеклянный шар и кофейная гуща ясновидцев являются такими объектами. Кажется весьма правдоподобным, что кому-нибудь, кто надлежащим образом к этому расположен, удается увидеть в кристаллическом шаре те или иные сцены. Речь здесь в действительности идет об объектах, весьма близких к энтоптическим пятнам. Глаз ни на чем не может задержаться, никакая форма его не удерживает. Когда видение, вызванное этим постоянным дисбалансом, появляется, оно предстает как спонтанный образ и человек говорит: это образ того, что должно со мной случиться. Отсюда мы видим, что энтоптические пятна вовсе не являются единственно возможной материей гипнаго-гических видений. Напротив, мы могли бы составить целый класс объектов, функционирующих в качестве интуитивной основы этих образов. Было бы довольно, если бы они представляли собой некие слабо выраженные, рассеивающиеся под нашим взглядом, затем вновь и вновь беспрерывно образующиеся формы, формы, среди которых взгляд теряется (либо ничего не находя перед собой, как в случае со стеклянным шаром, либо постоянно возвращаясь к тонким очертаниям, как при гадании на кофейной гуще), короче говоря, формы, которым свойственно беспрестанно привлекать внимание и никогда его не оправдывать. Если мы допустим еще, что человек пребывает в сонном состоянии и не сопротивляется внушению, то вскоре родится гипнагогический образ.



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   18




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет