Авенир засуетился. Очевидно, ему хотелось оставить себе вино получше, и он выбирал. Но после окрика Владимира раскупорил первую попавшуюся бутылку.
У Владимира исчезло всё прежнее товарищеское добродушие, он стал покрикивать и командовать, чего раньше не было. И даже в лице у него на минутку мелькнуло злое выражение, когда он крикнул на Авенира, как бывает у кутящих купцов, когда они приезжают на постоялый двор, привозят с собой всяких закусок, и им кажется, что хозяин что-то подозрительно долго возится, распаковывая закуски.
Выпили по стакану и пошли садиться в сани.
- Ну-ка, Потап! - сказал Владимир, тяжело усевшись в санях.
Кучер, стоя в передке больших ковровых саней, отвёл руку с длинным кнутом назад, как-то тонко, заливисто крикнул, и сани, запряжённые парой сытых лошадей, гуськом, рванули с места.
И замелькали по сторонам плетни, задворки, деревенские тусклые огни, сараи с запахом ржаного колоса и соломы. А через пять минут перед глазами седоков открылась бескрайняя снежная равнина в мутном сумраке пасмурного зимнего вечера.
Пошёл тихий снежок и лёгкими пушинками садился на полость и рукава седоков.
- Дела пошли блестяще! - сказал Владимир. - Золотой век! Мой лес, который я продавал до войны по двести пятьдесят рублей за десятину, и его брать никто не хотел, - теперь военное ведомство с руками рвёт на шпалы для фронта. С мясом та же история. Сейчас едем в одну усадьбишку... мать с дочкой живут. Для виду рощу у них покупаю, но откровенно говоря - сердечные дела. И так здорово взяло, что дураком сделался, ни пить, ни есть не могу. Только горда очень... видать, не нравится, что я купец. Но рощица ничего, смахнул я её у них, по совести говоря за грош, потому что обе в этом деле ни шиша не смыслят.
Владимир помолчал, потом вдруг, повернувшись к Митеньке, тревожно сказал:
- А вот полководцы-то и управители наши дрянь! Как же так, не успели начать воевать, а у нас ни снарядов, ни припасов нет! Страна богатейшая, а у нас нехватки всего с первых же шагов начинаются. С нашими чудо-богатырями да терпеть поражения?
Митенька сказал, что благодаря широко развитой сети железных дорог немцы скорее нашего перебрасывают войска.
Но Владимира не удовлетворило это объяснение.
- Вешать их надо, сукиных детей, тогда лучше будут управлять. Да! - прибавил он сейчас же другим тоном и полез зачем-то в карман. - Вы ничего не знаете?
- А что? - спросил Митенька с тревогой.
Владимир вынул из кармана трубку и протянул её Митеньке.
- Приехал в отпуск Львов и сказал, что в Валентина попал снаряд и его так разорвало, что от человека ничего не осталось. А вам он просил передать на память вот эту штуку.
- Что вы говорите! - воскликнул Митенька, похолодев.
- Да, странно, пришёл человек неизвестно откуда, переворошил нас всех и исчез - неизвестно куда. Говорят, даже так и не бывает, чтобы ничего не осталось. А как любил жизнь человек! Он бы сейчас непременно что-нибудь такое сказал - и просто, и не забудешь.
Авенир вначале никак не отозвался на это известие, хотя всегда восторженно встречал Валентина и был большого мнения о нём. Потом он заметил:
- Пустоцветом оказался. Я так и предвидел и всегда говорил это. Не было способности к действию у человека, а раз этого нет, - грош цена ему. Что он делал? Только пил да ездил? Да ронял какие-то загадочные фразы? А положительного что? - Ничего. Если он действительно сильный человек был, он проявился бы в д е й с т в и и. Да и в самом деле, как это в такую эпоху ничем не проявить себя?! Он только и сумел разорваться об этот снаряд.
Через полчаса подъехали к какой-то усадьбе в ёлках. Небо прояснилось, сквозь дымку туч уже просвечивала неясно луна, и в морозном воздухе чуть заметно поблёскивал последний снежок.
За покрытыми инеем и снегом деревьями замелькали приветливые огоньки, и сани остановились перед деревянным домом с покривившимися старыми колоннами и облупившейся краской. На занесённой снегом террасе моталось на веревках смёрзшееся бельё.
В тепло натопленных комнатах с угольниками, лежанками и старинными портретами оказалась молодёжь - приехавшие на рождество студенты, курсистки и офицеры, которые уже танцевали в зале.
Владимир, не снимая шубы, с порога заглянул в столовую и с удовлетворением увидел, что на столе стояли только две бутылки наливки и незатейливое угощение с пряниками и орехами.
Из боковой комнаты показалась девушка в белом платье с большими чёрными глазами. Она с оживлением заглянула в переднюю, но вдруг лицо её погасло, и она опустила глаза.
Её мать, старушка из обедневших дворян, с кружевной наколкой на голове, была уже в передней и с неприятно-заискивающим видом хлопотала около Владимира. А тот, принимая из рук кучера, сваливал на деревянный ларь всевозможные кульки и говорил:
- Святки надо уж справить как следует.
- Ну, вы столько навезли, что просто девать некуда. Как вам не совестно так тратиться, - говорила старушка, а сама ждала, не принесёт ли кучер ещё чего-нибудь.
Дочь с презрением молча смотрела на мать, потом незаметно скрылась.
Все пошли в зал, где уже шло веселье.
Владимир не спускал глаз с девушки в белом платье. Но как только он приближался к ней в своей сборчатой поддёвке и лаковых франтовских сапогах, она делала вид, что не замечает его, и сейчас же отходила.
- В наше время на святках весело было, - сказала старушка мать, - сколько всяких гаданий было, и с зеркалами, и с петухом. В месячные ночи ряжеными по соседям ездили, сколько шуму, смеху было. Конечно, и средства у всех другие были, - прибавила она, вздохнув.
После танцев пошли ужинать. Причём молодёжь остолбенела: столько появилось вина и всяких блюд.
За ужином языки развязались.
- Ай да девушки, водку пьют! Когда же это научились? - говорил Владимир.
- Теперь все пьют, потому что достать трудно.
- Некоторые сёстры на фронте, говорят, спирт пьют.
Владимир, как прямой виновник изобилия за столом, чувствовал себя вправе распоряжаться и, как хозяин, всех угощал, не замечая, как иногда глаза девушки в белом платье, остро сощурившись, смотрели на него.
Митенька уловил неприязненный взгляд девушки и почувствовал себя неловко оттого, что он приехал с Владимиром. У него сложилось такое представление, будто у девушки появилось недоброе чувство к нему, как к приятелю Владимира.
Авенир, совершенно потерявшийся в шумной, молодой толпе, тихо сидел в уголке стола в своей суконной блузе.
После ужина шумной толпой пошли гулять. Месяц поднялся высоко и в широком радужном круге стоял над домом, искрясь в замёрзших окнах подъезда.
- Вот когда крещенские морозы-то начинаются! - сказал кто-то.
Действительно, мороз крепко щипал за разгоревшиеся в жарких комнатах носы и щёки, снег скрипел и свистел под каблуками.
- Пойдёмте до рощи! - крикнули впереди. Некоторые бросились вперёд, обгоняя шедших по дороге и проваливались в снег.
Только девушка в белом платье, с накинутой на плечи шубкой, при упоминании о роще вдруг вернулась и пошла в противоположную от рощи сторону, к дому.
- Куда же ты, Марина? - закричали все.
- Не пойду туда! Оставьте меня!
И она как-то странно, сбиваясь в снег, побежала одна домой. Когда все вернулись, в доме была странная тишина. Хозяйка с встревоженным лицом бежала со склянкой в руках. И в притворенную дверь комнаты, где ещё недавно слышался смех, виднелись тревожно суетившиеся около дивана гости.
Владимир, потемнев, ходил взад и вперёд по комнате, потом, подобрав себе двух молодцов, которые были не дураки выпить, просидел с ними всю ночь напролёт. А Митенька поехал домой, в свою опустевшую усадьбу. Он думал о Валентине и время от времени ощупывал в кармане трубку своего друга...
LXXIX
Митенька за всё это время как-то ни разу не вспомнил о своем верном слуге Митрофане.
А между тем Митрофан пережил очень многое за этот год.
Сначала его оставили в городе обучаться военному делу. Митрофан вместе с другими маршировал по площади перед собором и острогом, кричал "ура", бросался по команде вперёд и, припадая на одно колено, целился в невидимого врага. К нему подходил фельдфебель и, ткнув в подбородок как-то из-под низу, неизменно говорил:
- Чёртова голова, куда ж ты целишься-то? Что у тебя неприятель по воздуху, что ли, летает? Бери ниже!
Но самое мучительное для Митрофана было колоть чучело штыком на считанном шаге. Нужно было сделать три шага и на четвёртом кольнуть. Митрофан начинал считать и забывал при этом переставлять ноги. Потом, вспомнив, неожиданно бросался вперёд, но шаги делал слишком большие и так вплотную подходил к чучелу, что и заколоть его на таком близком расстоянии нельзя было.
Фельдфебель спокойно подходил, совал ему кулак под нос и говорил:
- Ай не выспался? Считай сначала!
Не менее мучительно было ходить в строю. Ходить так, чтобы не зевать по сторонам и смотреть в затылок впереди идущему.
Его голова совершенно непроизвольно повёртывалась вслед каждой пролетевшей вороне, отзывалась на каждый звук, раздавшийся сзади, и он непременно оглядывался и тут же встречался с кулаком фельдфебеля.
Но самое трудное было - попадать в ногу. На третьем шаге его ноги уже шли вразброд. Он опоминался, начинал подпрыгивать на ходу, стараясь попасть в ногу, так что шедший с ним рядом удивлённо оглядывался на него и говорил:
- Что тебя черти дёргают!
После недолгого ученья Митрофан попал на фронт. Он и здесь ни в чём не изменил своей повадки и сохранил свой обычный вид. В наступление шёл спокойно, как дома ходил на работу, главным образом потому, что ему казалось - неприятель ещё далеко и его не видно. И больше был озабочен своими быстро стоптавшимися сапогами.
- Ух и сапоги! - говорил Митрофан. - В них месяца не проходишь. А я в своих пять лет ходил. Вот это мастера были!
К пулям он относился совершенно равнодушно, как к пчёлам.
И когда его ранило в руку, он только вздрогнул, потом с недоумением посмотрел на бежавшую из руки кровь, вытер руку о штаны и сказал:
- Ах, ты, пёс, окровянила как!..
После ранения его перевели в обоз. Вместо распоясанной фланелевой рубахи, которую он носил до войны, на нём была теперь обозная шинель - большею частью без хлястика, сидевшая на нём балахоном, и такая же фуражка, превратившаяся в старый гриб с обвисшими краями.
Митрофан ездил с военным обозом, так же как ездил с хозяйскими яблоками на базар. Равнодушно поглядывал на разрушенные снарядами деревни, останавливался на водопой при переезде через какую-нибудь речонку и, помахивая кнутиком, посвистывал, чтобы лошади лучше пили.
Равнодушно встречался он с транспортами раненых, для приличия спрашивая, в каком деле ранены.
Получив ответ, он отправлялся на сиденье, ещё раз оглядывался вслед прошедшему транспорту с искалеченными людьми и снова посвистывал и помахивал на лошадей кнутиком.
Или, наклонившись набок, заглядывал, как едут передние. И если находился какой-нибудь непорядок, то кричал переднему ездовому, по обыкновению выражая свои замечания в неопределённой форме.
- Эй, борода, что ж ты так едешь-то?
- А что? - спрашивал, повёртываясь на своем облучке, бородатый солдат старшего призыва.
- "А что"!.. Нешто так едут? Ехать надо как следует.
Из всегдашнего спокойствия его выводили только разрывающиеся снаряды, если падали недалеко. В противоположность пулям он боялся их панически.
Он бросал лошадей и, вскрикнув: "Мать честная"! - кидался в кусты у дороги и накрывал голову шинелью. Потом, выглянув оттуда на все стороны, опять садился и ехал.
Митрофан никогда не знал, куда он едет, и совершенно не интересовался этим, как другие, которые иногда тревожно спрашивали: почему повернули назад? почему не поехали влево, как сначала было приказано, а взяли вправо?
Если повёртывали назад, Митрофан тоже повёртывал вслед за другими, никогда ни о чём не спрашивая. Разве только разрешался своими обычными неопределёнными замечаниями о качестве езды переднего обозного.
Ко всем, кто ехал впереди него, он относился неизменно иронически. Казалось, что вся война для него имела только тот смысл, насколько хорошо правят едущие впереди него обозные. На задних он почти никогда не обращал внимания, и если сам оказывался впереди, то иногда, не заметив, что сзади давно уж свернули на другую дорогу, продолжал мирно ехать вперёд, пока его не останавливали, послав за ним вдогонку верхового.
Он совершенно не интересовался, почему, из-за чего война. Ему в голову не приходило задать себе и другим этот вопрос, как не приходило в голову задать себе вопрос, почему идёт дождь, почему сверкает молния. Если сверкает - значит так надо.
Но в разговоре он никогда не плошал. С собеседником, незначительным на его взгляд, он держался покровительственно, даже с некоторой иронией, никогда не смущаясь при объяснении самых сложных вопросов.
С собеседником же значительным и достойным по тому положению, какое он занимал, Митрофан из приличия всегда соглашался. Ему казалось неловким выражать своё собственное мнение, если даже оно и было у него. В этих случаях он всегда говорил в тон собеседнику, поражая того зрелостью своих взглядов.
Если собеседник его - какой-нибудь подсевший по дороге служащий земской организации из господ - заводил разговор на тему о том, что враг силён, что его нужно бить его же оружием - техникой, Митрофан охотно и уверено отвечал:
- Это первое дело.
- Наша задача сейчас - быть организованными, дисциплинированными, иначе мы ничего не сделаем.
- Нипочём, - отвечал Митрофан, не задумываясь ни на минуту.
- Ежели мы возьмём Царьград, тогда осуществится наша вековечная мечта - крест на святой Софии и выход на простор морей.
- Тогда гуляй смело, - отвечал Митрофан, поправляя кнутиком сползшую набок шлею.
- Тогда мы будем диктовать условия мира, а освобождённый гений народный будет творить новую жизнь по собственному почину, а не по указке начальства.
- Само собой. А то этого начальства тут столько нагнато, что куда ни плюнешь, всё в начальника попадёшь, - отвечал Митрофан.
Однажды он ехал в обозе передним и на выезде из лесочка услышал сзади крики, но не догадался оглянуться и только тогда сообразил, какие это были крики, когда двое солдат в чужой форме с остроконечными касками схватили его лошадей под уздцы.
Вместе со всеми его долго гнали пешком, потом посадили в лагерь, обнесённый колючей проволокой. В плену Митрофан совершенно потерял свой дар критики. Несмотря на то, что здесь жизнь была не сладка, он не иронизировал, не жаловался, а только ходил и смотрел, не найдётся ли чего поесть, не перекинет ли кто-нибудь, когда зазевается часовой, булку через проволоку.
На лице у него установилось выражение постоянной готовности понять, что приказывают, выражение, какое бывает у глухонемых, когда они по глазам и жестам стараются сообразить, чего от них требуют.
Пленных начали посылать на работы. Кроме того, и разбирали помещики для полевых работ. Митрофан попал к помещику, который сначала повёз его по железной дороге, потом в шарабане. Помещик очень немного и плохо говорил по-русски. Митрофан, хотя и с трудом, но всё же понимал его.
Когда он увидел прочный каменный скотный двор с полукруглыми маленькими окошками в толстых каменных стенах, конюшни и в зелени лип барский дом с крышей из оцинкованного железа, он сразу почувствовал себя на своём месте.
От того ли, что ему трудно было понимать своего хозяина, или от чего другого, но у Митрофана совсем пропал его распоясанный вид, с которым он беседовал когда-то со своим барином. Причём иногда бывало трудно понять, слушает он, что ему говорят, или нет. Судя по результатам, какие получались потом, трудно было предположить, что он слушал. Ему всегда казалось, что он вообще раз навсегда знает, что его барин хочет сказать.
Теперь же, когда ему что-нибудь приказывал новый хозяин (звали его Густав Фёдорович), полный человек со странно светлыми ресницами, с сигарой во рту и в зелёной шляпе с пёрышком, Митрофан, вытягиваясь по-военному, слушал его, не спуская с него глаз.
Ко всему, что требовал от него Митенька Воейков, он относился неизменно иронически. Здесь же ко всяким требованиям он относился с полной серьёзностью, и на лице у него мелькало только одно выражение - желание потрафить и боязнь не угодить.
Главное, что у Митеньки Воейкова всегда был вид человека, сомневающегося в своих правах, конфузившегося этих прав. И Митрофан всегда относился к нему, как к незаконному владельцу этих прав. Он чувствовал, что помещик перед ним в чём-то виноват, может быть, даже в том, что он - помещик, владеет землёй, а может быть, в том, что он вообще существует.
У Густава же Федоровича такого вида не было. Бодрый, сытый, подвижный сорокалетний мужчина, он, по-видимому, не знал никаких сомнений. Он всегда прямо носил свою белокурую голову с толстым затылком на полных плечах. Даже несколько закидывал её назад. И всегда прямо смотрел в глаза Митрофану своими спокойными голубыми глазами с белыми ресницами.
И как Митенька в своё время избегал взгляда Митрофана, так теперь Митрофан почему-то избегал и боялся смотреть прямо в глаза своему новому хозяину. Всё, что ни приказывал Густав Фёдорович, вплоть до мытья коровьих хвостов тёплой водой с мылом, у Митрофана не вызывало никакого критического отношения. Он старался только об одном: чтобы сделать всё как можно лучше.
И не потому, что хозяин был особенно строг. Он даже никогда не кричал на него. Хозяин говорил ровным, спокойным голосом, но таким, в котором Митрофан чувствовал что-то такое, что было более серьёзно, чем крик.
По отношению к своему прежнему барину он всегда испытывал чувство недоброжелательства за то, что тот живёт в хоромах, а он, Митрофан, в людской с жаркой печкой и тараканами.
По отношению же к этому новому хозяину у него совершенно не было такого чувства, хотя этот платил ничтожное жалованье и у него совершенно нельзя было ходить, ничего не делая.
Митрофан здесь выучился даже узнавать время не по солнцу, а по часам, и на станцию за барином выезжал всегда точно к поезду, а не так как в России, когда Митенька часто, отчаявшись, нанимал уже деревенскую клячу, и Митрофан, только было разогнавший со двора усадьбы лошадей, встречал его у самых ворот.
Оказалось, что солнце за тучку зашло, и он ошибся.
Митрофан, в сущности, ничем не тяготился в плену. Единственно, что его заставляло вспоминать о родине, - это собака Каток и кислые щи, которых здесь не давали.
LXXX
Через два дня Митенька был уже в прифронтовом городе, где находилось управление особоуполномоченного организации, куда он должен был прежде всего явиться.
Очутившись в гостинице незнакомого города, Митенька с утра почувствовал страх и растерянность. По тёмному коридору гостиницы, заставленному какими-то сундуками, проходили офицеры, сёстры, и чувствовалась уже явно атмосфера близости фронта.
Идя в отделение организации, Митенька решил сказать, что он приехал в качестве ревизора, так как Лазарев при отъезде поставил его в известность, что в посланной во фронтовые учреждения телеграмме предложено показывать командированному Д м и тр и ю И л ь и ч у Воейкову (с именем и отчеством) все учреждения и даже расходные книги.
В военной шинели с одной звёздочкой на погонах Митенька вошёл в управление, помещавшееся на одной из главных улиц в двухэтажном доме.
Швейцар равнодушно посмотрел на него, потом почему-то на его сапоги и даже с некоторым недовольством закрыл за ним дверь, которую Митенька, по его мнению, недостаточно плотно притворил.
- Где особоуполномоченный? - спросил Митенька голосом решительным и резким, обращаясь к швейцару и думая упоминанием главного начальника пробудить в швейцаре иное к себе отношение.
Но швейцар, в фуражке с галуном, смотревший в стеклянную дверь на прохожих, повернулся вполоборота и, показав рукой на дверь, сказал:
- Пройдите в канцелярию, там укажут.
И когда Митенька, чувствуя оскорбление от недостаточного почтения к себе швейцара в этом п р о в и н ц и а л ь н о м учреждении, прошёл в указанную дверь - высокую, белую, с фигурной ручкой, - он увидел в большой комнате много сидевших за столами чиновников. Они все были в такой же, как и он, военной защитной форме, с такими же, как и у него, погонами. Причем ему сразу бросилось в глаза, что у некоторых из чиновников было по две и даже по три звёздочки, а не одна, как у него, и то они сидели, как простые писцы, за своими бумагами.
Никто из них не только не удивился, что он в шинели вошёл в канцелярию, но даже не оглянулся на него. Ближайший к нему чиновник с жёсткими сухими волосами, торчавшими на макушке, приложив руку ко рту, что-то говорил сидевшему через проход за соседним столом другому чиновнику. И Митенька вдруг почувствовал непроницаемую стену чиновничьего равнодушия, - причиной этого была, конечно, его одна звёздочка, указывавшая на ничтожность чина.
Он невольно оглянулся кругом, чтобы узнать, кто здесь с одной звёздочкой, и увидел около самых дверей чиновника, подшивавшего бумаги.
Он вдруг почувствовал, как почва мгновенно ушла у него из-под ног.
Всего за несколько минут перед тем он легко себе представлял, как он скажет:
"Я ревизор из Петербурга"... (Непременно из Петербурга, а не из Петрограда.)
Но кому здесь было это сказать, когда на него даже никто не смотрел. Нельзя же было вдруг ни с того ни с сего крикнуть на всю комнату. Поэтому пришлось почти с робким, почти с просительным видом обратиться к чиновнику с одной звёздочкой, сидевшему у дверей.
Этот чиновник был совсем какой-то ничтожный, давно не стриженный, подслеповатый, в железных очках. Он своими жёлтыми от табаку пальцами ковырял большой иголкой с суровой ниткой в папке бумаг.
Митенька обратился к нему и сказал:
- Мне нужно видеть особоуполномоченного...
Чиновник с иголкой в руках поднял голову, почему-то сморщившись, точно он смотрел против солнца, оглядел просителя и, сказав, что особоуполномоченный занят, опять стал ковырять в папке иголкой.
Прошёл какой-то важный военный с большими чёрными усами, завивавшимися от баков, в военном сюртуке с двумя рядами ясных пуговиц, похожий на исправника.
- Вот к нему обратитесь, - сказал подслеповатый чиновник, пригнув голову и посмотрев на Митеньку поверх очков.
Митенька робко подошёл к чёрному усатому военному и, чувствуя себя неловко от того, что тот был много выше его ростом, обратился к нему. У военного на погонах две п о л к о в н и ч ь и х полоски.
- Что вам угодно? - спросил военный звучным басистым голосом военного служаки, имеющего много дела с просителями, и сейчас же, как бы отмечая ничтожность Митеньки, прибавил: - Сейчас... подождите, я занят...
И подойдя к одному из столов, по обе стороны которого лицом друг к другу сидели двое чиновников, стал начальнически-шутливо говорить с ними.
Митенька упал духом. Ему стала казаться унизительна его роль. Ещё и ещё раз почувствовал свою неспособность внушать людям уважение к себе одним своим появлением, своей наружностью, тоном голоса. Вот Лазарев умеет это делать и даже с людьми высокого положения держится, как равный. Хорошо бы крикнуть на всех этих чиновников, чтобы они вытянулись перед ним и дрожали. Ведь он же ревизор!
- Ну-с, что же вам угодно? - спросил военный, вновь обратившись к Митеньке и отойдя от стола.
- Я из Петербурга... - сказал Митенька. Слово ревизор как-то само собой выпало. Не хватило духа выговорить его перед этим усатым военным.
- Из Петрограда, - поправил тот, - теперь нет Петербурга. Вы газеты читаете?
- Из Петрограда, - повторил беспрекословно Митенька.
- Ну, и что ж дальше? - спросил военный, отворачивая полу сюртука и доставая портсигар. Он не спеша вынул папиросу и, глядя на Митеньку, постукивал папиросой о крышку портсигара, прежде чем закурить.
- Мне нужно видеть особоуполномоченного.
Брови военного поднялись несколько и опять опустились.
Достарыңызбен бөлісу: |