Прошлой весной Дэвид полушутя предложил совершенно дикое решение наших проблем: «Что, если нам смириться с тем, что отношения у нас плохие, и просто жить дальше? Достаточно признаться один раз и успокоиться: да, мы сводим друг друга с ума, постоянно ссоримся и почти не занимаемся сексом, но друг без друга не можем. Так и проживем до смерти — будем несчастны, зато рады, что вместе».
Последние десять месяцев я серьезно раздумывала над его предложением, что еще раз доказывает, как отчаянно я влюблена в этого парня.
Была и альтернатива, на которую каждый в глубине души надеялся: что кто-то из нас изменится. Я надеялась, что Дэвид станет более открытым и не будет отгораживаться от человека, который любит его, опасаясь, что тот залезет к нему в душу. Что касается меня, я могла бы научиться… не лезть людям в душу.
Как часто мне хотелось научиться вести себя с Дэвидом так, как моя мама с отцом, то есть стать независимой, сильной, самодостаточной. Перейти на полное самообеспечение, существовать без регулярных вливаний в виде романтических жестов и комплиментов от отца — фермера и волка-одиночки. Беззаботно сажать грядки с маргаритками, будучи окруженной каменными стенами необъяснимого молчания, которые папа порой возводит вокруг себя. Я папу люблю больше всего на свете, но он странноват, нельзя не заметить. Один из моих бывших вот что о нем сказал: «Твой отец как будто только одной ногой на земле стоит. А ноги у него длинные…»
По мере взросления мне постоянно приходилось видеть, как отец дарит маме любовь и нежность лишь тогда, когда ему взбредет в голову. В остальное же время, пока он пребывает в собственном мире, рассеянно игнорируя все вокруг, она не пристает к нему и занимается своими делами. По крайней мере, так мне казалось со стороны, ведь на самом деле никто (и тем более дети) не подозревает, что в действительности происходит между двумя женатыми людьми. По мере взросления я твердо убедилась в том, что моей матери ничего ни от кого не нужно. Такая у меня мама — в старших классах она сама научилась плавать, одна, в холодном озере в Миннесоте по книжке «Как научиться плавать», взятой в местной библиотеке. Так что долгое время я считала, что эта женщина способна на что угодно без посторонней помощи.
Но незадолго до отъезда в Рим у нас с мамой состоялся разговор, на многое открывший мне глаза. Она приехала в Нью-Йорк, чтобы пообедать со мной, и откровенно спросила, — нарушив все каноны общения в истории нашей семьи, — что случилось у нас с Дэвидом. В свою очередь наплевав на Свод Правил Стандартного Общения Семейства Гилберт, я все ей рассказала. Выложила как на духу. Как я люблю Дэвида, но как мне одиноко и тошно с этим парнем, которого вечно как будто нет в комнате, в кровати, на нашей планете — хотя на самом деле он есть.
— Прямо как твой отец, — сказала мама, сделав храброе и великодушное признание.
— Проблема в том, — ответила я, — что я не похожа на свою мать. Я не такая непробиваемая, как ты, мам. Я нуждаюсь в близости любимого человека постоянно. Жаль, что я не похожа на тебя, тогда бы у нас с Дэвидом, может, что и вышло. Но это просто ужасно — знать, что однажды мне может понадобиться его поддержка и я не смогу на нее рассчитывать.
И тут мама прямо-таки меня огорошила. Она сказала:
— Лиз, все то, чего ты хочешь от отношений, — я тоже всегда хотела.
Моя мать словно протянула руку, разжала кулак и наконец показала мне те пули, которые все эти десятилетия ей пришлось носить в себе, чтобы сохранять счастливый брак (а она действительно счастлива с отцом, невзирая ни на что). Никогда в жизни я не видела ее такой — никогда. И никогда не задумывалась о том, чего ей хотелось от отношений, чего ей не хватало и почему в конце концов она решила с этим смириться. Осознав все это, я почувствовала, что в моем мироощущении наметился радикальный сдвиг.
Если даже ей хочется иметь то же, что и мне, то?.. Продолжая нашу беспрецедентно откровенную беседу, мама заявила:
— Ты должна понять, что нас воспитывали ожидать гораздо меньшего от жизни, дорогая. Не забывай, я выросла совсем в другое время и в другом месте.
Я закрыла глаза и представила маму, десяти лет от роду, на семейной ферме в Миннесоте; она работала не меньше наемных батраков, растила младших братьев, носила платья старшей сестры и копила медяки, чтобы оттуда выбраться.
— И ты должна понять, как сильно я люблю твоего отца, — заключила она.
Моя мама сделала выбор, он всем нам предстоит, и смирилась с ним. Я вижу, что теперь она довольна. Ее не терзают сомнения. Преимущества ее выбора огромны: долгий, прочный брак с человеком, которого она до сих пор зовет лучшим другом; семья и внуки, которые ее обожают; уверенность в собственных силах. Пусть ей пришлось чем-то пожертвовать, да и папе тоже, — но разве кому-то из нас удается этого избежать?
И вот теперь я должна ответить на вопрос: какой выбор я сделаю? Чего я ожидаю от жизни? Чем могу пожертвовать, а чем нет? Мне тяжело представить жизнь без Дэвида. Невыносимо даже предполагать, что мы больше никогда не отправимся в путешествие с моим любимым попутчиком, что я никогда не припаркуюсь у его дома, опустив окна и включив Брюса Спрингстина, и что мы не укатим по шоссе в сторону океана, запасшись анекдотами и снедью на много лет вперед. Но могу ли я поддаться этому блаженству, зная, что у него всегда будет оборотная сторона — одиночество, причиняющее физическую боль, неуверенность в себе, разъедающая все твое существо, обида, отравляющая душу медленным ядом, и, разумеется, полная деградация личности, а она неизбежно случается, когда Дэвид отказывается отдавать и лишь берет, берет, берет. Я больше так не могу. Ощущение счастья, которое я испытала в Неаполе, вселило в меня уверенность, что я не только способна стать счастливой без Дэвида, но просто обязана это сделать. Как бы я его ни любила (а я люблю его вне всяких разумных границ), надо попрощаться с ним сейчас. И больше к этому не возвращаться. И я пишу ему письмо.
На дворе ноябрь. Мы не общались с июля. Я попросила его не контактировать со мной, пока буду путешествовать, так как знала: моя привязанность к Дэвиду столь сильна, что не позволит мне сосредоточиться на главном — путешествии, если я при этом буду думать о том, где он сейчас. Но вот сама делаю первый шаг и пишу письмо.
Я спрашиваю, как у него дела, и сообщаю, что у меня все в порядке. Шучу — это мы с Дэвидом всегда умели. Потом объясняю, что мы должны покончить с нашими отношениями раз и навсегда. Что, наверное, настало время признать, что ничего у нас не получится и не нужно стараться. Никакого чрезмерного драматизма в моем письме нет. Этого в нашей жизни и без того хватало. Я пишу кратко и ясно. Но надо добавить еще кое-что, и, затаив дыхание, я печатаю: «Если ты решишь продолжить поиски своей половинки, искренне желаю удачи». Руки трясутся. Подписываюсь «с любовью, Лиз», стараясь казаться повеселее.
Но чувствую себя так, будто получила удар в грудь палкой.
В ту ночь я почти не сплю и все думаю, как Дэвид прочтет мое письмо. В течение следующего дня несколько раз бегаю в интернет-кафе и проверяю, нет ли ответа. Пытаюсь игнорировать внутренний голос, который отчаянно надеется, что Дэвид ответит. ВЕРНИСЬ! НЕ УХОДИ! Я ОБЕЩАЮ ИЗМЕНИТЬСЯ! Стараюсь задавить в себе ту Лиз, которая с радостью готова бросить великую затею с путешествиями по свету ради ключей от его квартиры. Но около десяти вечера в тот день я наконец получаю ответ. Это прекрасное письмо: Дэвид всегда писал чудесные письма. Он пишет, что согласен со мной: нам пора попрощаться навсегда. Он и сам об этом думал. Его ответ очень деликатен, а чувства утраты и сожаления переданы с глубокой нежностью, которая иногда все же была ему свойственна. Дэвид пишет, что обожает меня, да так, что не передать словами, и надеется, что я это понимаю. «Но мы не подходим друг другу», — заключает он. Дэвид уверяет меня, что однажды я встречу настоящую любовь. Он не сомневается. Ведь, по его словам, «красота притягивает красоту».
Очень приятные слова. Пожалуй, это самое приятное, что можно услышать от мужчины твоей мечты, кроме разве что ВЕРНИСЬ! НЕ УХОДИ! Я ОБЕЩАЮ ИЗМЕНИТЬСЯ!
Я долго и уныло смотрю на экран. Я понимаю, что все это к лучшему, что я предпочла счастье страданиям, освободила в душе место для пока еще неизвестного будущего, которое наполнит мою жизнь удивительными событиями. Я все это понимаю. И все же…
Дэвида больше в моей жизни нет.
Я закрываю лицо руками и сижу так, еще глубже погружаясь в уныние. Наконец поднимаю голову и вижу, что одна из албанок, работавших в интернет-кафе, перестала мыть пол, прислонилась к стене и с интересом меня разглядывает. На мгновение наши усталые глаза встречаются. Я мрачно качаю головой и говорю вслух «Я в полном дерьме». Она понимающе кивает. Она не знает английского, но, естественно, понимает все и без слов.
И тут звонит мобильник.
Это Джованни — в полной растерянности. Оказывается, он ждет меня на пьяцца Фьюме вот уже больше часа — вечером по четвергам мы всегда встречаемся там для занятий. Джованни весьма озадачен — ведь обычно это он опаздывает на встречи или вовсе забывает о них, а сегодня в кои-то веки пришел вовремя и был уверен, что мы договаривались встретиться… разве нет?
Я забыла об этой встрече напрочь. Сообщаю Джованни свое местонахождение. Он обещает заехать за мной на машине. Мне сейчас не хочется никого видеть, но по телефону это трудно объяснить с учетом наших ограниченных языковых познаний. Выхожу на улицу и жду его на холоде. Через несколько минут подъезжает маленький красный автомобиль, и я сажусь. Джованни на сленге спрашивает, что случилось. Но стоит мне раскрыть рот, как я начинаю реветь. Со мной случается настоящая истерика. Ужасный, сопливый рев — как говорит моя подруга Салли, «двойная закачка»: с каждым всхлипом два раза глотаешь воздух носом. Истерика начинается совершенно неожиданно — как удар под дых.
Бедняга Джованни! На спотыкающемся английском он расспрашивает, что стряслось. Неужто я на него разозлилась? Он меня чем-то обидел? Я не могу ответить, лишь качаю головой и продолжаю реветь. Мне так стыдно за себя и жалко бедного Джованни, вынужденного сидеть в машине, как в ловушке, наедине с ревущей лопочущей теткой, которая буквально разваливается на кусочки — a pezzi, как говорят итальянцы.
Наконец мне удается связно объяснить, что расстроена я вовсе не из-за Джованни. Как могу, приношу извинения. А Джованни поступает по-взрослому и берет ситуацию в свои руки.
Он говорит: «Не надо извиняться за слезы. Без эмоций мы были бы всего лишь роботами». Он протягивает мне салфетки из коробочки на заднем сиденье. «Давай покатаемся», — предлагает он.
Джованни прав: интернет-кафе — слишком людное и ярко освещенное место для истерик. Мы отъезжаем чуть дальше и останавливаемся в центре пьяцца делла Репубблика — одной из самых аристократичных площадей Рима. Джованни паркуется у великолепного фонтана с обнаженными нимфами в весьма откровенных позах, резвящимися со стаей огромных лебедей, чьи вытянутые шеи определенно похожи на фаллические символы, а вся эта картинка — на откровенную порнографию. По римским понятиям фонтан относительно новый. Как говорится в моем путеводителе, для него позировали две сестры, в свое время известные танцовщицы кабаре. Когда фонтан был построен, им выпала скандальная слава — церковь несколько месяцев пыталась запретить его открытие, посчитав слишком эротичным. Сестры прожили долгую жизнь, и в двадцатых годах этих почтенных пожилых дам по-прежнему можно было увидеть на площади: они ежедневно приходили полюбоваться на «свой» фонтан. А французский скульптор, запечатлевший их юную красоту в мраморе, каждый год до самой смерти приезжал в Рим и угощал сестер обедом. Они вместе вспоминали старые добрые времена, когда все трое были молоды, красивы и безрассудны.
Припарковавшись, Джованни ждет, пока я не приду в себя. Я крепко прижимаю ладони к глазам, пытаясь затолкнуть слезы обратно. Мы с Джованни никогда еще не говорили на личные темы. Знакомы несколько месяцев, уже раз сто вместе поужинали — а говорили все о философии, искусстве, культуре, политике и еде. А вот что происходит у каждого в личной жизни, совсем не догадываемся. Джованни даже не знает, что я в разводе, а в Америке у меня остался любимый. А мне о нем известно только то, что родился он в Неаполе и хочет стать писателем. Но после того как я расплакалась, у нас неизбежно должен состояться разговор совсем другого толка. Я этому совсем не рада. Во всяком случае, не при таких позорных обстоятельствах. Джованни говорит:
— Извини, я ничего не понимаю! Ты сегодня что-то потеряла? Мне все еще трудно говорить. Джованни улыбается и подбадривает меня:
— Parla come magni. — Он знает, это одно из моих любимых выражений на римском диалекте. Дословно оно означает «говори, как ешь», а в моем собственном переводе — «будь проще». Это такое напоминание — когда слишком усердно пытаешься что-то объяснить, не можешь подобрать нужные слова, лучше всегда говорить простым и незатейливым языком — таким же простым, как римская еда. Ни к чему драматизировать. Просто расскажи все как есть.
Я делаю глубокий вдох и излагаю сильно сокращенную (но вместе с тем абсолютно точную) версию своей истории на итальянском:
— Любовные дела, Джованни. Сегодня мне пришлось расстаться с одним человеком.
Тут мне снова приходится закрыть глаза руками — слезы так и брызжут сквозь стиснутые пальцы. Слава Богу, Джованни не пытается меня обнять, и, кажется, его ничуть не смущают проявления моих чувств. Он лишь молча сидит рядом со мной, пока я плачу, и ждет, пока я успокоюсь. А потом с искренним участием, осторожно выбирая слова, медленно, четко и добродушно говорит (поскольку английскому его учила я, в тот вечер я так им гордилась!):
— Я понимаю, Лиз. И я там был.
29
Через несколько дней в Рим приехала моя сестра, и это развеяло остатки моей грусти. Жизнь снова закрутилась. Сестра все делает быстро, производя вокруг себя энергетические мини-циклоны. Она на три года меня старше и на семь сантиметров выше. Она занимается спортом, наукой, воспитывает детей и пишет книги. В Риме сестра готовилась к марафону — вставала на рассвете и пробегала восемнадцать миль, а я за это время успевала лишь прочитать одну статью в газете и выпить две чашки капучино. Когда она бегает, то похожа на оленя. Во время беременности первенцем она переплыла озеро — ночью, в темноте. Я не рискнула к ней присоединиться, хоть и не была беременна. Я просто побоялась. А моя сестра ничего не боится. Когда она была беременна вторым ребенком, акушерка спросила ее, нет ли у нее потаенных страхов, что с малышом что-то будет не так — генетический недостаток или осложнения при родах. Кэтрин ответила: «У меня только один страх: что он вырастет и станет республиканцем».
Мою сестру зовут Кэтрин. В семье нас только двое. Мы выросли в деревне, в Коннектикуте, и, кроме нас и родителей, на нашей ферме больше никого не было. Мы были единственными детьми в округе. Кэтрин любила хозяйничать и повелевать и вечно мною командовала. Я же питала к ней страх и трепет, меня интересовало только ее мнение. Когда мы играли в карты, я жульничала, чтобы проиграть, — а то не дай бог Кэтрин рассердится. Мы не всегда были друзьями. Она считала меня докучливой, а я ее боялась, кажется, лет до двадцати восьми — пока мне не надоело. В тот год я наконец нашла силы ей возразить — а она только удивилась, как я раньше на это не решилась.
Только наши отношения вошли в новое русло, как началась катавасия с моим бывшим мужем. Кэтрин легко могла бы посмеяться над моей неудачей. Ведь я всегда была самой везучей и обожаемой, любимицей семьи и баловнем судьбы. Жизнь всегда относилась ко мне более приветливо, на мою долю выпало меньше тягостей, чем на долю сестры, которая была не в ладах с окружающим миром и не раз получала сдачи. Узнав о моем разводе и депрессии, Кэтрин вполне могла бы ответить: «Ха! Ну и посмотрите теперь на нашу мисс Совершенство!» Но вместо этого она поддержала меня, как настоящий друг. Когда я в расстройстве звонила ей посреди ночи, она всегда отвечала и участливо поддакивала в трубку. Когда я стала искать причины своей депрессии, она все время была рядом. Можно сказать, мы с ней вместе ходили к психотерапевту: в течение очень долгого времени я звонила ей после каждого сеанса и вкратце описывала все, что узнала во время сегодняшнего приема, а Кэтрин откладывала все свои дела и говорила: «Ага… это многое объясняет». Это многое объяснило нам обеим.
Теперь мы созваниваемся почти каждый день — по крайней мере, так было до того, как я переехала в Рим. Если кому-то из нас предстоит авиаперелет, мы всегда звоним друг другу и говорим: «Не хочу наводить панику, но… хочу просто сказать, что люблю тебя. Знаешь, мало ли что…» А другая отвечает: «Знаю. Мало ли что».
Кэтрин приехала в Рим подготовленной — впрочем, как всегда. Она взяла пять путеводителей, прочитала их все и заранее выучила карту города. Она научилась ориентироваться в Риме, еще будучи в Филадельфии. Вот классический пример того, какие мы разные. Я первые недели бродила по городу без цели, в девяноста процентов случаев не зная дорогу, зато в восторге на все сто — все вокруг казалось непостижимой, но прекрасной тайной. И мне мир кажется таким всегда. Однако для моей сестры нет ничего необъяснимого, если под рукой подходящий справочный материал. Не забывайте: мы имеем дело с человеком, который хранит на кухне «Энциклопецию Колумбийского университета» — рядом со сборниками рецептов — и читает ее чисто для удовольствия.
У меня даже есть одна игра, в которую я обожаю играть с друзьями. Она называется «Следите за мной!» Стоит кому-то упомянуть какой-либо малоизвестный факт (скажем, «Святой Людовик., это еще кто?»), как я кричу: «Следите за мной!» — а затем беру трубку и набираю номер Кэтрин. Бывает, я застаю ее за рулем «вольво», когда она забирает детишек из школы, и тогда она отвечает не сразу: «Святой Людовик., ну это король Франции, который носил власяницу, что очень любопытно, потому что…»
И вот сестра является в Рим — в город, где я теперь живу, — и для меня же проводит экскурсию. Это Рим, каким его видит Кэтрин. Он состоит из фактов, дат и архитектурных зданий, которых я никогда не замечала, потому что моя голова работает по-другому. Что касается мест и людей, меня всегда интересуют только связанные с ними истории — это единственное, на что я обращаю внимание, а архитектурные детали побоку. (Через месяц после того как я поселилась в римской квартире, Софи зашла в гости и заметила: «Какая у тебя красивая розовая ванная!» Тогда я впервые обратила внимание, что она действительно розовая. Поросяче-розовая от пола до потолка, вся в розовой плитке, — честное слово, то был первый раз, когда я это увидела.) Но натренированный взгляд сестры тут же отмечает, построено ли здание в готическом, романском или византийском стиле; каким орнаментом выложен храмовый пол; что за незаконченная фреска незаметно приютилась в тусклой нише за алтарем. Она мерит римские улицы длинными шагами (в детстве мы говорили: «А у Кэтрин ноги из шеи растут»), а я семеню ей вслед, как семенила всегда, с самого младенчества, — каждый ее шаг — как два моих.
— Ты только посмотри, Лиз, — восхищается она, — как они приделали фасад девятнадцатого века поверх кирпичной кладки! Спорим, стоит завернуть за угол, и… ну что я тебе говорила? Они действительно оставили исходные римские монолиты в качестве балок! Наверняка потому, что человеческих сил недостаточно, чтобы сдвинуть их с места. Не базилика, а сборная солянка какая-то…
Кэтрин несет карту и путеводитель «Мишлен Грин», а я — еду для пикника (две огромные булки величиной с софтбольный мяч, острая колбаса и маринованные сардины, фаршированные мясистыми зелеными оливками; грибной паштет со вкусом леса, комочки копченой моцареллы, аругула, присыпанная перцем и поджаренная на гриле, виноградные помидорчики, сыр пекорино, минеральная вода и охлажденное белое вино). Я все думаю, когда же мы наконец будем есть, а Кэтрин размышляет вслух: «Ну почему о Трентском соборе вечно так мало информации?»
Вместе мы осматриваем с добрый десяток церквей, и все они смешиваются у меня в голове — святой тот и этот и прочие святые Некто, Босые Мученики Праведного Самоограничения. Я не помню названий и не знаю подробностей о нескончаемых контрфорсах и свесах, но это вовсе не значит, что мне не нравится заходить в эти церкви вместе с сестрой. От ее васильковых глаз ничто не ускользает. Уж не помню, в какой именно церкви фрески показались мне слишком похожими на героическую роспись нашего Управления общественных работ,[13] зато помню, как Кэтрин показала их мне и заметила: «Тебе должны понравиться эти папы в стиле Франклина Рузвельта…» Еще помню утро, когда мы пораньше встали и пошли на службу в церковь Святой Сусанны и держались за руки, слушая, как монахини распевают предрассветные грегорианские гимны, — и у обеих слезы стояли в глазах от их пения, разносящегося незамолкающим эхом. Моя сестра не слишком религиозна, как и все в нашей семье (я считаю себя белой вороной). Мои духовные искания вызывают у нее чисто интеллектуальное любопытство. И в той церкви она шепчет мне:
— Какая у них прекрасная вера… Но я все равно бы не смогла, никогда не смогла бы…
Вот еще один пример различий в наших взглядах. Недавно одну семью, что живет с сестрой по соседству, постигла двойная трагедия: молодой маме и ее трехлетнему малышу поставили диагноз — рак Когда Кэтрин мне об этом рассказала, я могла лишь потрясенно ответить: «О Господи! Теперь им только милость Божья поможет». Кэтрин же категорично парировала: «А кто поможет им обеды варить?» После чего собрала всех соседей и организовала посменное обеспечение бедного семейства горячими ужинами — каждый вечер, в течение целого года. Не знаю, понимает ли сестра, что это и есть Божья милость.
Мы выходим из церкви Святой Сусанны, и Кэтрин говорит:
— Знаешь, почему папы должны были заниматься городским планированием в Средние века? Потому что каждый год со всего западного мира съезжались два миллиона католических паломников, чтобы преодолеть путь от Ватикана до базилики Святого Иоанна на Латеране, — бывало, что и на коленях. И всех этих людей нужно было как-то разместить.
У моей сестры есть одна религия — наука. Ее священная книга — Оксфордский словарь. Склоняя голову над книгой, она водит пальцем по странице, и это — ее Бог. Позднее тем же днем я вижу ее за молитвой: она падает на колени посреди римского форума, расчищает мусор на земле (как будто с доски вытирает), берет маленький камушек и рисует для меня очертания классической романской базилики. Потом указывает на руины перед нами и снова на свой рисунок, и в конце концов я понимаю (даже я, у которой визуальное восприятие явно хромает), как выглядело это здание восемнадцать веков назад. Кэтрин рисует в воздухе несуществующие своды, неф и окна, которых давно нет. Она — как Гарольд из сказки про волшебный карандаш:[14] чего нет — дополнит с помощью воображения, что давно разрушено — снова сделает целым.
В итальянском языке есть временная форма, используемая очень редко: passato remoto, давнопрошедшее время. Оно используется, когда речь идет об очень далеком прошлом, о событиях, которые случились так давно, что они уже не имеют влияния на говорящего, — к примеру, об античной истории. Но, если бы моя сестра говорила по-итальянски, для разговоров об античной истории passato remoto ей было бы ни к чему. Ведь, по ее понятиям, римский форум — никакое не давнопрошедшее, и даже не прошедшее время. Он такой же настоящий и реальный, как и я. Кэтрин уезжает завтра.
— Послушай, — говорю я, — позвони, когда самолет приземлится, ладно? Не хочу наводить панику…
— Знаю, сестренка, — отвечает она. — Я тоже тебя люблю.
30
Просто удивительно иногда ловить себя на мысли, что у Кэтрин есть муж и дети, а у меня нет. Мне почему-то всегда казалось, что все выйдет наоборот. И это у меня будет полон дом грязных ботинок и орущих деток, а Кэтрин будет жить одна, сама по себе, и читать на ночь в кровати. Но мы выросли и стали такими, как есть, опровергнув все детские прогнозы. Хотя, пожалуй, так даже лучше. Несмотря на все ожидания, каждый создал себе ту жизнь, что больше всего ему подходит. Кэтрин по природе одиночка, и, значит, ей нужна семья, чтобы не страдать от одиночества; я же веселушка, и, значит, мне никогда не придется беспокоиться о том, что я останусь одна — пусть даже у меня никого нет. Я рада, что Кэтрин едет домой, к родным, и счастлива, что у меня впереди еще девять месяцев путешествий — и все это время мне не придется заниматься ничем другим, кроме как есть, читать, молиться и писать.
Я так и не поняла, хочу ли вообще детей. Осознав в тридцать лет, что не хочу ребенка, я сама себе удивилась; как вспомню тот шок, так сразу зарекаюсь давать обещания насчет того, что будет со мной в сорок Могу только сказать, что чувствую в данный момент: я очень рада своему одиночеству. Я также уверена, что не стану торопиться и заводить детей лишь потому, что потом могу и пожалеть, что их у меня не было; эта мотивация не кажется мне слишком убедительной, чтобы подарить нашему миру очередного младенца. Хотя порой люди решают продолжить род именно по этой причине: чтобы застраховать себя от разочарований.
Пожалуй, люди заводят детей по разным причинам: иногда потому, что им хочется о ком-то заботиться и наблюдать за развитием новой жизни; иногда потому, что у них нет выбора; бывает, что таким образом пытаются удержать партнера или произвести наследника; а некоторые вообще рожают безо всяких рассуждений. Не все эти причины равноценны, и не все альтруистичны. Впрочем, то же самое можно сказать о причинах не иметь детей. Но вместе с тем не все они свидетельствуют об эгоизме.
Я заговорила об этом, потому что никак не могу смириться с обвинением, которое не раз предъявлял мне муж, по мере того как наш брак разваливался, — с обвинением в эгоизме. Когда он называл меня эгоисткой, я всегда безропотно соглашалась и принимала его обвинения, все до последнего. Ну надо же — еще даже не родила детей, а уже пренебрегаю ими, заранее ставлю себя на первое место! Не успев стать матерью, я стала плохой матерью. Эти дети — несуществующие дети — не раз всплывали в наших ссорах. А кто о детях заботиться будет? Кто будет сидеть с ними дома? Кто станет деньги зарабатывать? Кто будет кормить детей среди ночи? Помню, когда жить с мужем стало совсем невыносимо, я сказала Сьюзан: «Мои дети в такой семье расти не будут!» И Сьюзан ответила: «Может, хватит разговоров о каких-то непонятных детях? Этих детей нет, Лиз. Почему бы тебе не признать, что это ты не хочешь жить несчастливо? И твой муж тоже. Лучше бы вам сейчас это понять, а не в родовой, когда матка раскроется на пять сантиметров!»
Помню, как раз тогда меня пригласили на вечеринку в Нью-Йорке. У одной пары — оба были известными художниками — только что родился малыш, а мама к тому же праздновала и открытие новой галереи, где проходила выставка ее картин. Помню, я смотрела на эту женщину, маму новорожденного, мою подругу, художницу, которая пыталась одновременно быть хозяйкой на приеме (он проходил в ее квартире-студии), баюкать малыша и общаться на профессиональные темы. Признаюсь, прежде мне не приходилось видеть людей, столь явно страдавших от недосыпа. В жизни не забуду, как она стояла на кухне после полуночи перед грудой грязной посуды в раковине и пыталась прибрать после гостей. Ее муж (мне неприятно говорить oб этом, и я, разумеется, понимаю, что не все мужья ведут себя так) сидел в соседней комнате, закинув ноги на кофейный столик, и смотрел телевизор. В конце концов она попросила его помочь на кухне, на что он крикнул: «Да брось ты все — утром уберем». Ребенок проснулся и заплакал. Грудь у моей подруги потекла, угробив ее коктейльное платье.
Но я ничуть не сомневаюсь, что другие гости на той вечеринке ушли с совсем другими впечатлениями. Кто-то наверняка позавидовал этой красивой женщине, у которой и здоровый малыш, и успешная творческая карьера, и замечательный муж, и чудесная квартира, и такое модное коктейльное платье. На вечеринке были люди, готовые, ни секунды не раздумывая, поменяться с ней местами — будь у них такая возможность. Да и сама хозяйка — случись ей подумать о тех временах — наверняка вспоминает тот праздник как утомительный, но стоящий затрат времени и сил вечер, один из многих в ее в общем-то неплохой жизни, где есть и материнство, и брак, и карьера. Но лично я провела весь вечер, дрожа от паники, с одной-единственной мыслью: «Надо быть идиоткой, чтобы не понимать: вот оно, твое будущее, Лиз. И ты ни в коем случае не должна этого допустить».
Достаточно ли я ответственна, чтобы заводить семью? Ну вот, опять это слово — ответственность. Оно давило на меня до тех пор, пока я не решила задуматься и тщательно его осмыслить, разбив на составляющие, которые, собственно, и отражают его истинное значение: способность давать ответ. А в данный момент ответа требовала реальность, где каждая клеточка моего существа рвалась покончить с замужней жизнью. Внутренняя система раннего оповещения давала сигнал о том, что если я и дальше буду продолжать прокладывать дорогу локтями в этом болоте, то доведу себя до раковой опухоли. И что рожать детей лишь потому, что мне трудно и стыдно выяснять неприглядную правду о себе, будет как раз проявлением кошмарной безответственности, а не наоборот.
В конце концов мне больше всего помогли слова моей подруги Шерил, которая в тот вечер обнаружила меня в ванной роскошной студии нашей общей знакомой, где я пряталась, дрожа от страха и опрыскивая лицо водой. Шерил тогда не знала, что мой брак разваливается. Этого не знал никто. И я ей ни в чем не призналась. Сказала лишь: «Я не знаю, что делать». А Шерил взяла меня за плечи, со спокойной улыбкой посмотрела в глаза и ответила: «Говори правду, только правду и ничего, кроме правды».
Именно так я и попробовала поступить.
Однако развод — это тяжело, и не только с финансово-юридической точки зрения или потому, что вся жизнь встает с ног на голову. (Подруга Дебора однажды дала мудрый совет: «Никто еще не умирал от того, что приходилось делить мебель».) Убийственнее всего эмоциональная реакция, то потрясение, которое испытываешь, соскочив с накатанной колеи привычного образа жизни и потеряв все те многочисленные удобства, из-за которых многие так и катят по одной дорожке до конца жизни. Найти партнера и создать семью — основной путь продолжения рода и обретения социальной значимости в американском (да и любом другом) обществе. Я убеждаюсь в этом каждый раз — стоит мне побывать на семейном торжестве у маминых родственников в Миннесоте и увидеть, как счастливы эти люди занимать определенную ячейку в определенный отрезок времени. Сначала они были детьми, потом стали подростками, молодоженами, родителями, пенсионерами, бабушками и дедушками — и на каждом этапе точно известно, кто ты такой и какие обязанности это подразумевает. Это также определяет место, где надлежит садиться во время семейных торжеств. В детстве надо сидеть с другими детьми, в старшей школе — с подростками, потом с молодыми родителями, дальше — с пенсионерами. Пока наконец не окажешься в тенечке в компании девяностолетних стариков, довольно взирающих на отпрысков. И кто ты тогда? Ясное дело — тот, кто все это создал. Удовлетворение возникает немедленно и более того — считается чем-то общепринятым. Сколько раз мне приходилось слышать, как люди называли своих детей величайшим жизненным достижением и отрадой! В период метафизического кризиса, в размышлениях о том, не зря ли проходит жизнь, их именно это и успокаивает — пусть в других отношениях моя жизнь и была никчемной, по крайней мере, я как следует воспитал детей.
Но что, если ты выпала из накатанного цикла «семья — продолжение рода», будь то по собственному выбору или против него, по стечению обстоятельств? Что, если ты оказалась в стороне? Где тогда тебе садиться на семейных праздниках? И как отмечать временные вехи, не опасаясь, что бессмысленно просвистала отпущенное тебе время? Тогда нужно искать другую цель, другую систему мер для человеческого успеха. Я люблю детей, но что, если у меня их не будет? Что я тогда за человек?
Вирджиния Вульф писала: «Жизнь женщины — это широкий континент, поперек которого лежит тень от меча». Один конец этого меча — условности, традиции и порядок, где «все идет своим чередом». Но есть и другой конец, и, если вам хватит безрассудства перейти черту и выбрать жизнь, не поддающуюся условностям, «все смешается. Все пойдет непредсказуемо». Вирджиния Вульф считала, что, выбравшись за границу тени меча, женщина обретет более полноценное существование, но нет сомнений — оно будет и более опасным.
Я рада, что у меня есть мои книги. Эту отговорку люди способны понять. «Она ушла от мужа, чтобы ничто не мешало ее творческой карьере». И отчасти это правда — но только отчасти. Ведь у многих писателей есть семьи. К примеру, Тони Моррисон наличие сына не помешало стать обладательницей такого пустячка, как Нобелевская премия. Но у Тони Моррисон свой путь, а у меня — свой. Бхагавадгита, древнеиндийский текст, утверждает, что лучше небезупречно прожить свою судьбу, чем жить, подражая другим, и достичь в этом деле совершенства. Так что я теперь живу своей жизнью. И пусть это выходит неидеально и неуклюже, моя жизнь отражает мою внутреннюю сущность — во всем.
Короче говоря, я все это рассказываю, чтобы признать: по сравнению с сестрой, у которой и дом, и счастливый брак, и дети, я выгляжу не слишком-то устроенной. У меня даже нет адреса — а это прямо-таки преступление против нормальности для моих тридцати четырех лет. В данный момент все мои пожитки хранятся в доме у Кэтрин, а на верхнем этаже она выделила мне временную спальню (мы зовем ее «домом незамужней кумушки»: там есть даже мансардное окошко, сквозь которое можно любоваться вересковыми пустошами, нарядившись в старое свадебное платье и оплакивая ушедшую юность). Кэтрин это полностью устраивает, а меня — тем более, но я осознаю риск ведь если слишком задержаться в этом состоянии, недолго превратиться в посмешище для всей семьи. А может, я им уже стала? Летом прошлого года пятилетняя племяшка пригласила друга в гости, и я спросила малыша, когда у него день рождения. Оказалось, двадцать пятого января.
— Ого-го! — воскликнула я. — Ты — Водолей! У меня столько Водолеев было, что я уж знаю — от них только беды и жди!
Пятилетки с непониманием и даже, я бы сказала, пугливым недоверием, воззрились на меня. И тут в голове промелькнула ужасная картина: в кого я могу превратиться, если не буду достаточно осторожна. Сумасшедшая тетка Лиз. Разведенка в балахоне с крашенными в оранжевый волосами, которая не ест молочные продукты, но курит ментоловые сигареты и вечно то приезжает с очередного «астрологического круиза», то ссорится с бойфрендом-ароматерапевтом. Она гадает дошколятам по картам Таро и выдает фразочки типа: «Принеси тетушке Лиз еще винца, малыш, и она даст тебе свой магический кристалл…»
Рано или поздно мне придется стать более адекватной гражданкой, и я это прекрасно понимаю.
Но не сейчас… умоляю. Только не сейчас.
31
За следующие несколько недель я побывала в Болонье, Флоренции, Венеции, на Сицилии и Сардинии, еще раз съездила в Неаполь, после чего отправилась в Калабрию. По большей части то были короткие путешествия — на неделю или выходные, просто чтобы успеть прочувствовать местную атмосферу, осмотреться, поспрашивать людей на улице, где тут вкусно кормят, а потом наесться до отвала. Я бросила занятия в академии — мне стало казаться, что они мешают мне учить итальянский, ведь я вынуждена торчать в классе, вместо того чтобы мотаться по всей Италии, где можно разговаривать непосредственно с людьми.
Эти несколько недель спонтанных передвижений — просто восхитительный период времени, отрезок моей жизни, когда я, как никогда, ощущала себя свободной, то и дело бегала на вокзал, покупала билеты и наконец научилась по-настоящему наслаждаться своей свободой — ведь до меня дошло, что я могу поехать куда угодно. С римскими друзьями мы все это время не виделись. Джованни позвонил и назвал меня sei una trottola (волчком). Однажды ночью где-то на Средиземноморском побережье я просыпаюсь от глубокого сна в своем номере в отеле, разбуженная собственным смехом. Удивленно оглядываюсь — кто это смеется в моей кровати? Поняв, что это за смех, начинаю смеяться еще больше. Теперь уже не вспомнить, что мне снилось. Но кажется, что-то, связанное с лодками.
32
Bo Флоренции провожу всего лишь одни выходные: сажусь в поезд в пятницу утром, и он быстро доставляет меня на встречу с дядей Терри и тетей Деб, которые прилетели из Коннектикута — впервые в жизни увидеть Италию и повидаться с племянницей, конечно. Они приезжают вечером, и я веду их смотреть кафедральный собор, который производит впечатление на всех. Мой дядя не исключение:
— Ой-вей! — охает он, но сразу замолкает и добавляет: — Наверное, не слишком подходящий комплимент для католического храма.
Мы глядим, как прямо посреди сада скульптур истязают сабинянок, и никто ни черта не делает, чтобы это прекратить; отдаем должное Микеланджело, Музею наук и панорамам с опоясывающих город холмов. После чего предоставляю дядю и тетю самим себе и одна еду в Лукку, городок в Тоскане, где царит богатство и изобилие. Это родина знаменитых мясных лавок, где витринах призывно выставлены лучшие из виденных мною в Италии куски мяса, которые как будто манят: «Мы знаем, вы хотите нас съесть». Под потолком раскачиваются колбасы всевозможных размеров, цветов и составов, затянутые в облегающие «чулочки», точно дамские ножки. В витринах висят похотливые ветчинные ляжки, заманивающие прохожих, как дорогие амстердамские проститутки. Цыплята даже после смерти выглядят столь упитанными и довольными, что начинает казаться, будто они сами гордо взошли на жертвенный алтарь, победив в прижизненном соревновании за титул самого сочненького и жирненького. Но Лукка славится не только мясом; чего стоят каштаны, персики, аппетитные горы инжира… М-м-м, инжир…
Разумеется, город знаменит еще и тем, что здесь родился Пуччини. Я понимаю, что теоретически это должно быть мне интересно, но почему-то гораздо большее любопытство у меня вызывает секрет, открытый местным бакалейщиком: лучшие в городе грибы подают в ресторане как раз напротив дома, где родился Пуччини. И вот я блуждаю по Лукке, спрашивая дорогу по-итальянски: «Не подскажете, где дом Пуччини?» Наконец один дружелюбный горожанин приводит меня прямо к этому дому. Но тут, — несомненно, к его огромному удивлению, — я говорю grazie, разворачиваюсь на сто восемьдесят градусов и иду в сторону, прямо противоположную музею, вхожу в ресторан и пережидаю дождь за порцией risotto ai funghi.[15]
Не помню, ездила ли я в Болонью до или после Лукки. Помню лишь, что город был так прекрасен, что я все время напевала: «У моей Болоньи есть второе имя! Кра-са-ви-ца!» А вообще-то, у Болоньи, с ее прелестными домами из кирпича и баснословным изобилием, есть и традиционное прозвище — Красная, Толстая, Прекрасная. (Кстати, это был один из вариантов названия этой книги.) Местная кухня, бесспорно, лучше, чем в Риме, — а может, болонские повара просто кладут больше сливочного масла? Даже болонское мороженое вкуснее (пишу это и чувствую себя предательницей, но так и есть). Здешние грибы похожи на большие толстые похотливые языки, а ломтики прошутто,[16] выложенные на пиццу — точь-в-точь как тончайшая кружевная вуаль поверх роскошной дамской шляпки. Ну и, безусловно, соус bolognese,[17] рядом с которым любое рагу кажется жалкой насмешкой.
Именно в Болонье я вдруг понимаю, что в английском нет эквивалента выражению buon appetite.[18] Как жалко — и как символично. Я также вижу, что даже остановки на итальянской железной дороге — словно экскурсия в мир знаменитой гастрономии и вин: Парма[19]… следующая остановка — Болонья… следующая — Монтепульчиано…[20] В поезде без еды тоже никак здесь продают крошечные бутерброды и настоящий горячий шоколад. На улице дождь, и оттого еще приятнее обедать и нестись вперед. В этом долгом путешествии мой попутчик по купе, симпатичный молодой итальянец, спит всю дорогу, пока на улице льет дождь, а я уминаю свой салат с осьминогами. Незадолго до Венеции он просыпается, трет глаза, внимательно оглядывает меня с ног до головы и заспанным голосом говорит:
— Carina. (Хорошенькая.)
— Grazie mille, — преувеличенно любезно отвечаю я. (Тысяча благодарностей.)
Парень удивлен. Не думал, что я говорю по-итальянски. По правде, я тоже не думала, но вот мы болтаем уже двадцать минут, и я вдруг понимаю — действительно говорю! Я словно перешла черту и вдруг заговорила по-итальянски. Не перевожу каждое слово, а именно разговариваю. Пусть в каждом предложении ошибки, и я знаю всего три времени, но все же легко и без усилий общаюсь со своим соседом. Итальянцы говорят те la cavo, то есть «как-нибудь разберусь». В этом выражении используется глагол «откупорить» — в смысле откупорить бутылку вина, — и дословно оно обозначает примерно вот что: «Я могу говорить на этом языке, чтобы выбраться из сложной ситуации».
А юнец тем временем со мной заигрывает. И мне это отнюдь не претит. Ведь парень очень даже ничего. Но вместе с тем наглости ему не занимать. К примеру, решив сделать мне комплимент, он заявляет по-итальянски:
— Для американки ты не очень жирная. Отвечаю по-английски:
— А ты для итальяшки не слишком масленый!
— Corne?
— Ты очень любезен, как и все итальянские мужчины, — отвечаю я по-итальянски, слегка изменив смысл фразы.
Я умею говорить! Мальчишка думает, что я на него запала, но на самом деле я кокетничаю со словами. Меня словно прорвало! Язык развязался, и итальянские фразы льются — не остановить! Парень предлагает встретиться в Венеции, но меня он ни капли не интересует. Я влюблена в итальянский, так что пусть идет на все четыре стороны. К тому же в Венеции у меня уже назначено свидание. Я должна встретиться со своей подругой Линдой.
Чокнутая Линда (мне нравится ее так называть, хотя никакая она не чокнутая) приехала в Венецию из Сиэтла — мокрого и серого городишки вроде Нью-Йорка. Линда захотела навестить меня в Италии, и я пригласила ее именно на этом этапе путешествия, потому что отказываюсь, то есть не желаю категорически, отправляться в самый романтический город на планете Земля в полном одиночестве — только не сейчас, не в этом году. Так и представляю: одна, как пень на корме гондолы, тащусь сквозь туман под песнь гондольера и… читаю журнал? Печальная картина. Все равно что одной карабкаться на гору на тандемном велике. Вот Линда и составит мне компанию — а спутница из нее что надо.
Наша встреча с Линдой, а также ее дредами и пирсингом произошла на Бали почти два года назад, во время того самого йога-семинара. С тех пор мы успели вместе съездить в Коста-Рику. Лучше попутчицы, чем она, и не придумаешь. Линда — невозмутимый, смешной и на удивление организованный человечек в узких штанах из мятого алого бархата. Она обладает самой крепкой психикой в мире: слово «депрессия» ей вообще неизвестно, а что самооценка бывает еще и низкая, она даже никогда и не слыхала. Как-то раз, глядя на себя в зеркало, Линда сказала: «Нет, я конечно идеальна не во всем, но ничего не могу поделать — люблю себя, и все тут». У нее есть способность затыкать меня всякий раз, когда я начинаю занудствовать на темы вечности, как-то: «В чем природа Вселенной?» (На это она отвечает: «Один только вопрос: зачем тебе знать?») Линда мечтает в один прекрасный день отрастить свои дреды до такой длины, чтобы можно было соорудить из них башню на проволочном каркасе на макушке, что-то вроде фигурно подстриженного деревца, и, может, даже, поселить там птичку. Балинезийцы в ней души не чаяли. И костариканцы тоже. В Сиэтле Линда держит ручных ящериц и хорьков, а в свободное время возглавляет отдел разработки программного обеспечения и зарабатывает в сто раз больше, чем любой из нас.
И вот мы в Венеции. Линда разглядывает карту города, нахмурив брови, потом переворачивает ее вверх ногами и находит наш отель, а сориентировавшись, объявляет со свойственной ей скромностью: «Этот городишка у нас в кармане!»
Ее жизнерадостность и оптимизм — полная противоположность этому зловонному, заторможенному, уходящему под воду, загадочному, молчаливому и странному городу. Мне кажется, Венеция — самое подходящее место, чтобы умереть медленной смертью от алкогольного отравления, или потерять любимого, или избавиться от орудия убийства, из-за которого кто-то потерял любимого. Побывав в Венеции, я порадовалась, что выбрала в качестве места проживания Рим. Тут мне с антидепрессантов так быстро было бы не сняться. Венеция прекрасна, как прекрасны фильмы Бергмана: ею можно восхищаться, но жить здесь как-то не хочется.
Весь город разваливается и линяет, как те многометровые покои, что некогда состоятельные семейства накапливают в своих особняках, когда ухаживать за домом становится уже не по карману и гораздо проще попросту заколотить двери и забыть об увядающей роскоши, что за ними осталась, — вот это и есть Венеция. Задворки Адриатики, чьи подернутые масляной пленкой воды подтачивают многострадальный фундамент домов, испытывая на прочность дилетантский научный эксперимент четырнадцатого века: а что, если построить город прямо на воде?
Венеция под мутно-серым ноябрьским небом — зрелище жутковатое. Город скрипит и раскачивается, как рыболовный настил. Вопреки первоначальной самонадеянности Линды, что город у нас в кармане, мы теряем дорогу каждый день, особенно по вечерам, сворачивая в темные и опасные закоулки, выводящие прямиком к каналу. Однажды туманным вечером наш путь лежит мимо древнего здания, которое словно стонет от боли. «Не бойся, — щебечет Линда. — Это у Сатаны в брюхе урчит». Я учу ее своему любимому слову — attraversiamo («давай перейдем улицу»), и мы нервно пятимся прочь.
У прекрасной молодой венецианки, которой принадлежит ресторан поблизости нашего отеля, несчастная судьба. Венецию она ненавидит. Клянется, что все местные жители считают это место могилой. Однажды она влюбилась в художника с Сардинии, и он обещал отвезти ее в другой мир — где свет и солнце. Но вместо этого бросил с тремя детьми, не оставив другого выбора, как вернуться в Венецию и взять в свои руки управление семейным рестораном. Мы с ней одного возраста, но она выглядит даже старше: трудно представить мужчину, способного сотворить подобное с женщиной такой красоты. («Он был могущественным человеком, — говорит она, — а я умерла от любви в его тени».) Венеция — консервативный город. У хозяйки ресторана было несколько романов, даже с женатыми, но все кончались плохо. Соседи о ней судачат. Мать умоляет носить обручальное кольцо хотя бы для вида: «Дорогая, это не Рим, где можно вести распутную жизнь, если тебе захочется». Утром, когда мы с Линдой спускаемся к завтраку и спрашиваем печальную молодую (старую?) хозяйку, какой прогноз погоды, она приставляет палец правой руки к виску на манер пистолета и говорит: «Опять дождь».
Но все же депрессия обходит меня стороной. Меланхолия тонущей Венеции не заразна и в некоторой степени даже прекрасна, если пробыть здесь всего несколько дней. Сердцем я понимаю, что эта меланхолия не имеет никакого отношения ко мне, это собственное свойство города, а я достаточно хорошо себя чувствую, чтобы увидеть разницу между Венецией и мною. Это признак выздоровления, невольно думаю я, залечивания моих душевных ран. Прежде, в течение нескольких лет безграничного отчаяния, я действительно переживала все страдания мира как собственные. Грусть просачивалась сквозь меня, оставляя за собой мокрые следы.
К тому же нелегко впасть в депрессию, когда рядом не умолкает Линда: то пытается уговорить меня купить огромную фиолетовую меховую шапку, то возмущается по поводу жутко невкусного ужина, который нам как-то подали. «Это были подогретые рыбные палочки?» Линда — как светлячок В Средние века в Венеции была такая профессия — codega: человек с зажженным фонариком шел впереди по ночам и показывал путь, отпугивая воров и демонов и вселяя чувство уверенности и защищенности на темных улицах. Вот это и есть Линда — мой временный маленький codega, доставленный по спецзаказу.
33
Несколько дней спустя выхожу из поезда в Риме и попадаю в атмосферу душной, солнечной, вечной неразберихи. Стоит ступить на улицу — как становятся слышны завывания проходящей неподалеку manifestazione, очередной демонстрации рабочих, — как крики фанатов на футбольном поле. Таксист не говорит, чем вызвана забастовка на этот раз, главным образом потому, что ему нет дела. «'Sti cazzi», — шипит он бастующим вслед. (Дословный перевод: «Долдоны эти», то есть, по-нашему, козлы.) Приятно вернуться в Рим. После степенной, чопорной Венеции приятно вернуться туда, где мимо подростков, развлекающихся прямо посреди улицы, ходят мужчины в куртках под леопарда. Этот город не спит, он живой, нарядный, сексуальный, и здесь все время солнце.
Помню, что сказал мне как-то раз муж Марии Джулио. Мы сидели в открытом кафе и болтали по-итальянски, и он спросил, каковы мои впечатления о Риме. Я ответила, что мне здесь очень нравится, но в глубине души я понимаю, что это не мой город, не то место, где я хотела бы прожить остаток дней. В Риме есть что-то такое, что не совсем согласуется с моей натурой, только вот никак не пойму, что именно. И тут, прямо во время нашего разговора, наглядный ответ на мой вопрос сам прошел мимо. Это была типичная римлянка — фантастически ухоженная, обвешанная драгоценностями дама сорока с небольшим на десятисантиметровых шпильках, в обтягивающей юбке с разрезом «по самое не хочу» и темных очках, сверкающих, как гоночный автомобиль (и стоящих наверняка не меньше). Она прогуливала крошечного модного песика на усыпанном брильянтами поводке, а меховой воротник ее облегающей куртки выглядел так, словно был сделан из шкурки второго такого же модного песика. Весь ее вид источал ауру нечеловеческого гламура и говорил без слов: «Можете меня разглядывать, но я на вас и не подумаю взглянуть». Если бы мне сказали, что эта женщина в жизни хоть раз, хоть десять минут, ходила с ненакрашенными ресницами, ни за что бы не поверила. Она была полной противоположностью мне: ее стиль в одежде моя сестра характеризует как «Стиви Никс[21] идет в йога-студию в бархатном спортивном костюме».
Я показала ее Джулио и сказала:
— Гляди, Джулио, вот это римлянка. Мы с ней в одном городе не уживемся. Здесь место лишь одной из нас. И кажется, мы оба знаем, кому именно.
На что Джулио ответил:
— Может, у вас с Римом просто разные слова.
— Как это?
И тут Джулио объяснил — на смеси английского, итальянского и языка жестов, — что каждому городу соответствует девиз, определенное слово, которое характеризует место и людей, в нем живущих. Если бы можно было прочесть мысли людей, идущих по улице в одном и том же городе, оказалось бы, что большинство из них думают об одном и том же. Это и есть слово, соответствующее месту. И если то слово, что ты считаешь главным, не вяжется с девизом города, тебе там делать нечего.
— И какое же слово у Рима? — спрашиваю я.
— СЕКС, — отвечает Джулио.
— Это же римский стереотип!
— Вовсе нет.
— Но должны же быть в Риме люди, которые не думают о сексе!
— Нет. В Риме все без исключения думают об этом целыми днями.
— Даже в Ватикане?
— В Ватикане все иначе. Это не часть Рима. У них там другой девиз. ВЛАСТЬ.
— А я думала — РЕЛИГИЯ…
— ВЛАСТЬ, — повторил Джулио. — Поверь мне. Но у Рима — СЕКС.
Так вот, если верить Джулио, этим маленьким словом — СЕКС — в Риме вымощены все тротуары под ногами. Оно струится в фонтанах и гудит в воздухе, как уличный шум. Все только тем и занимаются, что думают о нем, одеваются ради него, ищут его, размышляют о нем, отказываются от него, превращают его в спорт и игру. Теперь мне понятно, почему Рим, вопреки своему очарованию, не представляется мне городом, где я могла бы поселиться. По крайней мере, сейчас. Ведь СЕКС — не мое слово. Были времена, когда оно было моим, но не сейчас. Поэтому главный посыл Рима, кружась по улицам, натыкается на меня и отскакивает в сторону, не производя никакого эффекта. Главное слово меня не касается, поэтому я вроде как живу здесь неполноценной жизнью. Дурацкая теория, которую невозможно доказать, но мне она нравится.
Джулио спрашивает:
— А у Нью-Йорка какое слово? Я недолго думаю и отвечаю:
— Это глагол, иначе и быть не может. Мне кажется, ДОСТИГАТЬ.
(Что касается слова для Лос-Анджелеса, здесь есть одно тонкое, но значительное отличие, хотя это тоже глагол — ДОСТИЧЬ. Я рассказываю об этой теории моей шведке Софи, и она решает, что девиз Стокгольма в таком случае — ЕДИНООБРАЗИЕ, а это нагоняет тоску на нас обеих.)
Я спрашиваю Джулио:
— А у Неаполя какой девиз?
Он хорошо знаком с югом Италии.
— БОРОТЬСЯ, — отвечает он. — А каким словом ты бы охарактеризовала свою семью?
Вопросик на засыпку. Вот бы придумать слово, сочетающее в себе понятия БЕРЕЖЛИВОСТЬ и ОТСУТСТВИЕ ПОЧТЕНИЯ К КОМУ БЫ ТО НИ БЫЛО. Но Джулио не дожидается ответа и переходит к следующему очевидному вопросу: а твое слово?
На этот вопрос у меня точно нет ответа.
Правда, теперь, поразмыслив над этим несколько недель, я могу дать кое-какие наметки. Во-первых, я знаю, какие слова стопроцентно мне не соответствуют. БРАК — и слепому ясно. СЕМЬЯ (хотя за те несколько лет, что мы прожили с мужем, это слово стало просто вездесущим, оно совершенно не мое: оттого и причина всех мучений.) ДЕПРЕССИЯ — теперь уже нет, и слава Богу. Не думаю, что мне подходит стокгольмское ЕДИНООБРАЗИЕ; но и нью-йорское ДОСТИГАТЬ тоже уже не мое, хотя до тридцати лет это, безусловно, был мой девиз. Возможно, мое слово — ИСКАТЬ? (Но, если честно, ПРЯТАТЬСЯ мне подходит не меньше.) В последние несколько месяцев в Италии моим девизом было УДОВОЛЬСТВИЕ, но это слово не совсем гармонирует с моей сущностью — иначе хотелось бы мне уехать в Индию? ПРЕДАННОСТЬ — еще один возможный вариант, но, услышав это слово, можно вообразить меня святошей, и оно никак не отражает литры выпитого мною вина.
Так что ответа у меня нет, но ведь я отправилась в путешествие на год именно за тем, чтобы его найти. Найти свое слово. Одно знаю точно — это не СЕКС.
По крайней мере, так я утверждаю. Но почему тогда сегодня ноги сами привели меня в секретный бутик на виа Кондотти, где под опытным руководством томной итальянской продавщицы я провела несколько сказочных часов (и потратила сумму, равную билету до Штатов) и накупила столько белья, что наложнице султана хватило бы на тысячу и одну ночь? Лифчиков всех форм и силуэтов. Прозрачных коротеньких комбинашек и развратных трусов, окрашенных во все цвета радуги, как яйца в пасхальной корзинке. Из кремового атласа и нежнейшего, как кожа новорожденного, шелка с завязочками ручной работы — сплошное бархатно-кружевное безобразие.
Никогда в жизни у меня не было такого белья. Так почему именно сейчас купила? Выпорхнув из магазина с грудой завернутых в красивую бумажку финтифлюшек, я вдруг вспомнила возмущенный возглас римского фаната «Лацио», что слышала на днях во время матча, когда звезда команды Альбертини в критический момент передал мяч непонятно кому, по неясной причине разом завалив игру.
— Per chi??? — полубезумно заорал фанат. — Per chi??? Кому? Кому ты передаешь мяч, Альбертини? Никого же нет! И вот, выйдя на улицу после многочасового забытья в бельевом бутике, я вспомнила эти слова и повторила шепотом: «Рег chi?»
Кому, Лиз? Кому предназначен этот образ гламурной совратительницы? Ведь никого же нет. Мне осталось жить в Италии всего пару недель, а желания с кем-либо спать не возникало совершенно. Или возникало? Неужели римский девиз, витающий на улицах, добрался и до меня? И это моя последняя попытка стать итальянкой? Подарок самой себе — или несуществующему даже в моем воображении любовнику? Попытка вылечить раны, нанесенные моему либидо катастрофическим для сексуальной самооценки прошлым романом?
И я спросила себя: неужели ты потащишь все это хозяйство в Индию?
34
B этом году день рождения Луки Спагетти выпадает на День благодарения, и он хочет устроить праздник с индейкой. Он никогда не ел большую, жирную запеченную американскую индейку, каких мы зажариваем в День благодарения, — хотя на картинке видел. Лука считает, что скопировать праздник будет легко, учитывая, что я, настоящая американка, буду ему помогать. Он говорит, что его друзья, Марио и Симона, разрешили воспользоваться их кухней — у них большой красивый дом в горах, в пригороде Рима, и Лука всегда отмечает там свои дни рождения.
Лука составил такой план: заскочить за мной примерно в семь вечера, после работы, после чего выехать из Рима в направлении севера — дорога до дома друзей занимает около часу, а там нас уже будут ждать другие гости вечеринки. Мы выпьем вина, я познакомлюсь с приятелями Луки, а потом, часов в девять, можно будет и десятикилограммовую индеечку зажарить.
Пришлось объяснить Луке, сколько времени нужно, чтобы зажарить десятикилограммовую индейку. Если следовать его плану, гости смогут полакомиться угощением лишь к рассвету следующего дня. Лука был просто уничтожен.
— А что, если купить маленькую индеечку? Новорожденную? — предложил он.
На что я отвечала:
— Лука, давай сделаем проще и закажем пиццу, как и все нормальные американские семьи в День благодарения.
Но Лука все равно расстроился. Вообще-то, в Риме в последнее время невесело. Похолодало. Санитарная служба и железнодорожники забастовали в один и тот же день. Вышло исследование, согласно которому у тридцати шести процентов детей в Италии аллергия на глютен, содержащийся в пасте, пицце и хлебе, — кирдык итальянской гастрономической культуре. Того хуже: недавно в газете была статья под шокирующим заголовком «Insoddisfatte 6 Donne su 10!» То есть шесть из десяти итальянок сексуально неудовлетворены. Мало того, тридцать пять процентов итальянцев признаются, что у них трудности с un'erezione, что весьма озадачивает ученых, а меня заставляет задуматься, не пора ли слову СЕКС перестать быть девизом Рима.
Что касается более серьезных плохих новостей, девятнадцать итальянских солдат недавно погибли в американской войне (так ее здесь называют) в Ираке. В Италии такого числа жертв не было со времен Второй мировой. Смерть ребят потрясла римлян, в день их похорон в городе все было закрыто. Большинство итальянцев не желают ввязываться в войну Джорджа Буша. Решение об этом принял премьер-министр Италии Сильвио Берлускони, больше известный в этих краях как l'idiota. Этот тупой владелец футбольного клуба, разжиревший от взяток и аморального образа жизни, регулярно позорит своих сограждан, похотливо жестикулируя в Европейском парламенте. Он в совершенстве овладел искусством l'aria fritta (накалять воздух), искусно манипулировать СМИ (что нетрудно, когда являешься их владельцем), и в общем и целом ведет себя как пристало не уважающему себя главе государства, а, скорее, мэру Уотербери (шутка, которую поймут лишь те, кто живет в Коннектикуте,[22] уж извините). И вот теперь он ввязал итальянцев в войну, которая их не касается совершенно.
«Они погибли за свободу», — заявил Берлускони на похоронах девятнадцати итальянских солдат. Но большая часть римлян придерживаются иного мнения: эти ребята умерли из-за личной вендетты Джорджа Буша. В нынешнем политическом климате следовало ожидать, что американским туристам в Италии придется несладко. Не стану отрицать, приехав сюда, я рассчитывала встретить определенную долю негатива, но большинство итальянцев отнеслись ко мне с пониманием. Стоит всплыть имени Буша, как они кивают в сторону Берлускони и говорят: «Мы все понимаем — и у нас есть свой Буш». И мы там были.
Странно, что в данных обстоятельствах Лука хочет совместить свой день рождения с американским Днем благодарения, хотя идея мне нравится. День благодарения — замечательный праздник, американцы могут смело им гордиться — это единственное наше национальное торжество, оставшееся относительно некоммерциализированным. День милосердия, благодарности, объединения… да и удовольствия тоже. Это то, что всем нам сейчас так необходимо.
Моя подруга Дебора приехала из Филадельфии на выходные, чтобы отпраздновать со мной День благодарения. Она всемирно признанный психолог, писательница и теоретик феминизма, но для меня навсегда останется любимой постоянной клиенткой — с тех дней, когда я работала официанткой в филадельфийской забегаловке, а Дебора приходила на ланчи, заказывала диетическую колу безо льда и глубокомысленно вещала через барную стойку. Она была единственным приличным человеком в той дыре. Мы дружим уже больше пятнадцати лет. Софи тоже приглашена к Луке на вечеринку. Мы с ней дружим уже почти пятнадцать недель. Вообще, в День благодарения любому гостю рады. Особенно, если праздник совпадает с днем рождения Луки Спагетти.
Поздно вечером покидаем усталый, замученный стрессами Рим и едем в горы. Лука обожает американскую музыку, и мы ставим Eagles на полную громкость и вместе поем: «Давай оттянемся е-ще ра-зок!» Хотя калифорнийский саундтрек и странноват для путешествия сквозь оливковые рощи и старинные акведуки. И вот мы в доме Марио и Симоны, приятелей Луки и родителей двенадцатилетних близняшек Джулии и Сары. Паоло — друг Луки, которого я уже знаю по футбольным матчам, — тоже там, со своей подружкой. И конечно, Джулиана, девушка Луки — она приехала пораньше. Дом просто шикарный, он укрыт в роще оливковых, апельсиновых и лимонных деревьев. Горит камин. Оливковое масло — домашнее.
Разумеется, на десятикилограммовую индейку не осталось времени, и взамен Лука тушит кусочки грудки индейки, а я руковожу стихийной группой по приготовлению традиционной начинки, стараясь как можно точнее припомнить рецепт. Начинка сделана из хлебных крошек (какого-то крутого итальянского хлеба), в нее внесены необходимые региональные преобразования (финики вместо абрикосов, фенхель вместо сельдерея). И получается, как ни странно, отлично. Лука волновался, как мы будем общаться, ведь половина гостей не знает английского, а другая половина — итальянского (а шведским и вовсе владеет одна Софи), но, кажется, мы имеем дело с одним из тех волшебных вечеров, когда все идеально понимают друг друга, а если слово и забудется, сосед поможет перевести.
Уж не помню, сколько бутылок сардинского вина мы выпили, прежде чем Дебора предложила последовать славному американскому обычаю взяться за руки и по очереди сказать, за что мы больше всего благодарны. И вот мы изливаем нашу благодарность на трех языках — один за другим.
Начинает Дебора: она благодарна за то, что у Америки в скором времени появится шанс переизбрать президента. Софи (сперва на шведском, затем на итальянском и в заключение на английском) благодарит итальянцев за их добрые сердца и четыре месяца сплошного удовольствия в этой стране. Мы пускаем слезу, когда Марио, хозяин дома, сам со слезами на глазах выражает признательность Богу за работу, благодаря которой он смог купить этот дом для семьи и друзей. Смеемся, когда Паоло в свою очередь говорит спасибо за то, что у Америки вскоре появится шанс переизбрать президента. И дружно и почтительно замолкаем, когда Сара, одна из хозяйских двенадцатилетних дочек, храбро делится своими чувствами и благодарит Господа за то, что сегодня она здесь с такими замечательными людьми. В последнее время в школе ей приходится несладко, другие ученики над ней издеваются, — «поэтому спасибо вам за то, что вы такие добрые, и не злые, как они». Девушка Луки благодарна за то, что все эти годы он был предан ей и заботился о ее родных в тяжелые времена. Симона, хозяйка, прослезившись пуще мужа, говорит спасибо за новую традицию праздновать и воздавать благодарности, принесенную в их дом чужими девушками из Америки, которые на самом деле вовсе не чужие, а друзья Луки, а значит, и их друзья.
Когда приходит моя очередь говорить, я произношу: «Sono grata…» — но потом понимаю, что не могу высказать свои истинные мысли вслух. Ведь на самом деле мне хочется сказать спасибо за то, что я освободилась от депрессии, которая годами глодала меня, как крыса, и проделала такие дыры в моей душе, что еще недавно я не смогла бы получить удовольствие от такого вот чудесного вечера. Об этом я молчу — не хочу пугать детей. Вместо этого отвечаю просто и честно: благодарна за новых и старых друзей, рада, особенно сегодня, что у меня есть Лука Спагетти. И надеюсь, что его тридцать третий день рождения будет счастливым и он проживет долгую жизнь и станет примером для других людей — примером того, как быть щедрым, преданным и добрым. Глаза у меня на мокром месте, но, кажется, никто не против — они все тоже плачут.
Лука так расчувствовался, что не может найти слов и в конце концов говорит всем нам:
— Ваши слезы в моих молитвах.
Вино с Сардинии льется рекой. И пока Паоло моет посуду, Марио укладывает сонных дочерей в постель, Лука играет на гитаре, а остальные хором поют пьяные песни Нила Янга с разномастными акцентами, Дебора, моя подруга-феминистка-психолог, тихо говорит мне:
— Ты только посмотри на этих славных итальянских мужчин. Видишь, как они не стесняются выражать свои чувства, как искренне заботятся о своих родных? С каким вниманием и уважением относятся к женщинам и детям. Не верь тому, что пишут в газетах, Лиз. В этой стране все в порядке.
Вечеринка заканчивается лишь на рассвете. Выходит, мы вполне успели бы зажарить десятикилограммовую индейку и съесть ее на завтрак Лука Спагетти довозит нас с Деборой и Софи до самого Рима. Солнце всходит, и мы помогаем ему не уснуть, распевая рождественские гимны. Тихая ночь, священная ночь, волшебная ночь… Мы поем эти строки на всех языках и вместе едем в Рим.
35
B войне с итальянской кухней я проиграла. После четырех месяцев в Италии ни одни штаны на меня не налезают. Не лезет даже одежда, купленная месяц назад (после того как я не влезла в джинсы «второго месяца в Италии»). Менять гардероб каждые несколько недель мне не по карману, к тому же я знаю, что скоро поеду в Индию, где лишние килограммы растают сами собой, но все же… В этих штанах я шагу ступить не могу. И это невыносимо.
Впрочем, это и понятно, учитывая, что недавно я взвесилась в одном шикарном итальянском отеле и выяснила, что за четыре месяца в Италии поправилась на одиннадцать килограммов — поистине выдающаяся статистика. Примерно семь из них мне и не мешало набрать, так как за тяжелые годы развода и депрессии я превратилась в скелет. А еще парочку прибавила так, для удовольствия. Что до последних двух — это уж чисто чтобы отполировать.
Вот почему сегодня я иду покупать предмет гардероба, который буду хранить вечно, как милый сердцу сувенир: джинсы «последнего месяца в Италии». Юная продавщица вежливо приносит мне все новые и новые размеры, передавая их через занавесочку без лишних комментариев и лишь заботливо спрашивая время от времени, не подошли ли те или эти. А я то и дело выглядываю из-за шторки и говорю: «А нет у вас вот таких чуть-чуть побольше?» Наконец милая девушка приносит штаны с такой талией, что больно смотреть. Я выхожу из примерочной и показываюсь ей.
Она смотрит на меня не мигая, как куратор галереи, оценивающий старинную вазу. Очень большую вазу.
— Carina, — наконец выдает она. (Симпатичная.)
Говоря по-итальянски, прошу ее честно ответить, не похожа ли я в этих джинсах на корову.
— Нет, signorina, — отвечает девушка. — Вы не похожи на корову.
— А на кабана?
— Нет, — на полном серьезе отвечает она. — Вы ни капли не кабан.
— А на буйвола?
Это отличный способ потренировать словарный запас. К тому же мне хочется, чтобы девушка улыбнулась, но она, похоже, намерена хранить профессиональную невозмутимость.
И тут я пробую последнее средство:
— Может, я похожа на шарик буйволиной моцареллы? Девушка улыбается краем рта и соглашается:
— Да, может быть. Может, чуть-чуть похожа на шарик моцареллы…
36
Осталась всего неделя. На Рождество, прежде чем отправиться в Индию, я планирую вернуться в Штаты — и не только потому, что ненавижу праздновать Рождество вдали от родных, но и затем, что для следующих восьми месяцев путешествия — по Индии и Индонезии — мне потребуется полная переукомплектация багажа. Многие из вещей, без которых в Риме не прожить, совершенно бесполезны в странствиях по Индии.
Отчасти для того чтобы подготовиться к путешествию в Индию, решаю провести последнюю неделю на Сицилии. Это самый «неевропейский» регион Италии, и потому — весьма подходящее место для тех, кто хочет подготовиться к встрече с крайней нищетой. А может, я еду туда потому, что Гёте как-то сказал: «Не увидев Сицилии, нельзя составить ясное представление об Италии».
Но добраться до Сицилии и передвигаться по самому острову оказывается не так уж просто. Приходится призвать на помощь все свои разведывательные способности, чтобы найти поезд, отправляющийся в воскресенье и идущий вдоль побережья, а потом разыскать нужный паром до Мессины (зловещего и подозрительного сицилийского портового городишки, из-за глухих ворот которого словно слышен вой: «Не по своей вине я стал таким уродцем! Пришлось вынести и землетрясения, и бомбежки, и надругательства мафии!»). Прибыв в Мессину, искать автобусную остановку (закопченную, как легкие курильщика) и дядьку, чья работа — сидеть в кассе и жаловаться на судьбу, а потом еще умолять его, не соблаговолит ли он продать мне билет до прибрежной Таормины. До самой Таормины трястись в автобусе, колесящем вдоль скал и отмелей длинного и рваного сицилийского побережья, и там искать такси и гостиницу. А потом высматривать подходящего человека, которому можно было бы задать мой любимый вопрос, по-итальянски, разумеется: «Где тут лучше всего кормят?» В Таормине таким человеком оказывается сонный полицейский. И именно он дарит мне один из самых чудесных в жизни подарков — бумажку с названием какого-то непонятного ресторана и нарисованную от руки карту, как туда пройти.
Ресторан оказывается маленькой тратторией. Добродушная пожилая хозяйка готовится к наплыву вечерних клиентов: стоит на столе в одних чулках и протирает окна, грозясь опрокинуть рождественские ясли. Я сразу заявляю, что меню смотреть не буду: пусть лучше принесет мне самое вкусное блюдо, потому что я первый день на Сицилии. Хозяйка довольно потирает руки и кричит что-то на сицилийском диалекте своей маме, еще более старенькой, которая хозяйничает на кухне, — и не проходит и двадцати минут, как я за обе щеки уплетаю самый потрясающий обед за все четыре месяца в Италии. Это паста, но пасту такой формы мне еще видеть не приходилось: большие свежие листы, свернутые на манер равиоли и по форме (но не по размеру) напоминающие шапочку Папы Римского; внутри — ароматное пюре из моллюсков, осьминогов и кальмаров, и все это перемешано, как горячий салат, со свежими ракушками и мелко порезанной соломкой из овощей, и все плавает в бульоне из морепродуктов, заправленном оливковым маслом. На второе — тушеный с тимьяном кролик.
Но в Сиракузах, куда я отправляюсь на следующий день, оказывается еще лучше. Пыхтящий автобус высаживает меня на углу под холодным дождем уже почти вечером. Город влюбляет меня сразу. В Сиракузах под ногами трехтысячелетняя история. Это родина цивилизации столь древней, что Рим в сравнении выглядит Далласом. Легенда повествует, что Дедал прилетел в Сиракузы с Крита, а Геракл здесь как-то ночевал. Сиракузы были греческой колонией, и, по словам Фукидида,[23] городом, «ни в чем не уступавшим самим Афинам». Этот город был звеном, связывавшим Древнюю Грецию и Древний Рим. Здесь жили многие античные драматурги и ученые. Платон считал Сиракузы идеальным местом для проведения утопического эксперимента, в ходе которого «божественным распоряжением судьбы» правители стали бы философами, а философы — правителями. По мнению историков, именно здесь, помимо всего прочего, были изобретены риторика и сюжет литературного произведения.
Когда я гуляю по рынкам этого ветхого городка и вижу старика в черной шерстяной шапке, который потрошит рыбу для покупательницы (воткнув сигарету в зубы для сохранности, как швея держит булавки во рту, прокладывая шов; нож отделяет филе с рачительным перфекционизмом), сердце бурлит от любви, ее не объяснить, не описать. Я робко любопытствую у рыбака, где он посоветует поужинать, и ухожу от него, зажав в кулаке еще одну бумажку, ведущую меня в маленький безымянный ресторан. Там, стоит лишь сесть за столик — как официант приносит воздушные облачка рикотты, присыпанные фисташками, ломти хлеба, плавающие в ароматном масле, крошечные блюдца с нарезанными колбасами и оливками, салат из охлажденных апельсинов с соусом из сырого лука и петрушки. Все это еще до того, как мне сообщают о фирменном блюде из кальмара.
«Вне зависимости от законов, ни один город не может жить мирно, — писал Платон, — пока там царит праздность и люди лишь едят, пьют и утомляют себя любовными утехами».
Но так ли плохо пожить в таком стиле недолго? Так ли ужасно посвятить несколько месяцев жизни путешествию с единственной целью — искать очередное место, где бы вкусно накормили? Или выучить язык безо всякого серьезного повода, а лишь потому, что он приятен на слух? Или прикорнуть в саду в лужице солнечного света посреди дня, рядом с любимым фонтаном? А назавтра проделать то же самое?
Конечно, всю жизнь так нельзя. Реальность, войны, трагедии и смерть рано или поздно вмешаются в эту идиллию. Здесь, на Сицилии, с ее ужасающей бедностью, реальность неотступно в мыслях людей. Который век подряд единственный успешный бизнес на острове ведут мафиози (бизнес заключается в том, чтобы оберегать граждан от самих себя); они и по сей день контролируют всех и вся. Палермо — Гёте окрестил его городом невыразимой красоты — теперь превратился, пожалуй, в единственное место в Западной Европе, где под ногами до сих пор валяются обломки времен Второй мировой, что дает ясное представление о его развитии. Безобразные и небезопасные для жизни многоквартирные дома, в огромном количестве построенные мафией в восьмидесятых для отмывания денег, изуродовали его до неописуемой степени. Когда я спросила одного из местных жителей, сделаны ли эти здания из дешевого бетона, он ответил: «Нет, что вы, это очень дорогой бетон. В каждом из блоков замурованы тела людей, убитых мафией, а это стоит денег. Зато кости и зубы хорошо укрепляют бетонную конструкцию».
Не легкомысленно ли думать о вкусной еде в такой обстановке? Или перед лицом жестокой реальности это лучшее, что можно сделать? В своем шедевральном произведении тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года «Итальянцы» (появившемся потому, что автор устал от книг об Италии, написанных иностранцами, где те либо перехваливали ее, либо, наоборот, смешивали с грязью) Луиджи Барзини попытался докопаться до правды о своей стране. Он попытался ответить на вопрос: почему Италия, во все века порождавшая величайшие культурные, политические и научные умы, так и не стала великой мировой державой? Почему мастера словесной дипломатии, которым нет равных на планете, оказываются совершенно непригодными, когда дело доходит до внутренней политики? Почему поодиночке они отважны, но, объединившись в армию, терпят поражение? Как можно быть дальновидным торговцем в собственной лавке и при этом иметь абсолютно неэффективную национальную экономику?
Его ответы на вопросы так сложны, что трудно будет пересказать их вкратце, но в качестве основной причины он называет печальную итальянскую традицию взяточничества на местном уровне и эксплуатацию иностранными доминаторами. Все это в конце концов привело итальянцев к выводу, что никому и ничему в мире нельзя доверять — на первый взгляд вывод верный. Поскольку мир продажен, лжив, нестабилен, сложен и несправедлив, следует доверять лишь тому, что можно испытать при помощи чувств, — и именно поэтому по части чувств итальянцам нет равных в Европе. Именно поэтому, утверждает Барзини, итальянцы готовы терпеть ужасающе некомпетентных генералов, президентов, тиранов, профессоров, бюрократов, журналистов и промышленных магнатов, но в жизни не потерпят некомпетентных «оперных певцов, дирижеров, балерин, куртизанок, актеров, режиссеров, поваров и портных». В мире хаоса, катастроф и обмана порой можно верить лишь красоте. Художественное совершенство непродажно. Удовольствие нельзя выторговать. И иногда еда становится единственной твердой валютой.
Вдохновенно творить красоту и наслаждаться ею — дело серьезное, и не всегда это способ сбежать от действительности, наоборот: порой это — средство остаться в реальном мире, когда все остальное рассыпается на сплошную риторику и сюжетные интриги. Не так давно сицилийские власти арестовали объединившихся в братство католических монахов, глубоко погрязших в заговоре с мафией. Так кому же теперь доверять? Во что верить? Мир недобр и несправедлив. Достаточно высказаться против этой несправедливости — и, по крайней мере на Сицилии, закончишь жизнь в фундаменте безобразной новостройки. Как сохранить чувство собственного человеческого достоинства, обитая в такой среде? Может статься, что и никак А может, единственный выход — гордиться тем, что всегда безукоризненно отделяешь рыбное филе от костей и делаешь самую воздушную рикотту в городе?
Не хочу никого оскорблять, проводя слишком уж явную параллель между собой и многострадальным сицилийским народом. Мои жизненные трагедии носили личный и в большинстве своем надуманный характер, не имея ничего общего с эпической картиной притеснения. Развод и депрессия — это вам не несколько веков убийственной тирании. У меня был личностный кризис, но были и возможности (финансовые, творческие, эмоциональные) этот кризис преодолеть. Но все же не могу не заметить, что поколения сицилийцев, сохранившие чувство собственного достоинства, и я, заново обретшая самоуважение, сделали это благодаря одной и той же идее, а именно: убежденности, что умение ценить жизненные удовольствия и есть то самое, что удерживает на плаву человеческую сущность. Кажется, именно это имел в виду Гёте, говоря, что надо побывать на Сицилии, чтобы понять Италию. Именно это я чувствовала инстинктивно, когда решила приехать сюда, в Италию, чтобы разобраться в себе.
Ведь в те минуты, когда я лежала в ванне в Нью-Йорке и читала вслух слова из итальянского словаря, мои душевные раны и начали затягиваться. Моя жизнь рассыпалась на кусочки, я изменилась до такой степени, что не узнала бы саму себя — поставь меня в шеренгу с другими подозреваемыми в полицейском участке. Но, начав учить итальянский, я ощутила проблеск счастливой жизни, а когда после черной полосы начинаешь видеть свет в конце тоннеля, надо хвататься за него всеми руками и ногами и не отпускать до тех пор, пока он не вытянет тебя лицом вверх из болота. И это не эгоизм, а необходимость. Тебе подарили жизнь, и твой долг (и человеческое право) искать в жизни красоту, пусть даже это всего лишь проблеск.
Я явилась в Италию нервной и тощей. Тогда я еще не знала, чего заслуживаю в жизни. И может, до сих пор до конца не осознала это. Но ясно одно. — за этот период я собрала себя по кусочкам и с помощью невинных удовольствий превратилась в гораздо более целостное существо. Одним словом, я набрала вес — эта фраза по-человечески, проще и точнее всего выражает мою трансформацию. Теперь я ощущаю свое присутствие в мире гораздо отчетливее, чем четыре месяца назад. Я уезжаю из Италии, став намного больше, чем до своего приезда. Уезжаю с надеждой, что рост одного человека — расширение его жизненных горизонтов — само по себе примечательное событие. Пусть даже человек, которому повезло на этот раз, — не кто иной, как я.
Достарыңызбен бөлісу: |