Троицкий Н. А. Безумство храбрых. Русские революционеры и карательная политика царизма 1866—1882 гг


Сила и слабость революционеров перед царским судом



бет12/13
Дата13.07.2016
өлшемі2.18 Mb.
#197774
түріСтатья
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   13

Сила и слабость революционеров перед царским судом

Все сказанное о революционной убежденности и патриотизме народовольцев помогает уяснить секрет их исключительной стойкости перед царским судом. Именно идея революции, осознанная и взятая на вооружение, давала тогда, по словам Александра Михайлова, «десяткам людей силу бороться с обладателями десятков миллионов подданных, миллионов штыков и верных слуг. Но тут уже сталкивались не человек с человеком, не слабый с сильным, а воплощенная идея с материальной силой. В таких случаях совокупность физических сил и их громадность теряют всякое значение; идея их разделяет, парализует своей неуловимостью, приводит к индивидуальному их содержанию. Люди «Народной воли», как самая их идея, не знают страха я преград»[1]. Как правило (разумеется, не без исключений, о которых речь — еще впереди), народовольцы вели себя на судебных процессах действительно, как выразился С. Г. Ширяев, «не щадя своей шкуры», вписали в историю русского освободительного движения неувядаемые образцы героизма, мужества, самопожертвования.

Юридической стороной судебного разбирательства народовольцы, как и террористы 1879 г., интересовались мало. Во-первых, они отвергали законность царского судопроизводства в принципе. С.Г. Ширяев на процессе «16-ти» заявил об этом судьям вполне откровенно: «Я не касался и не буду касаться вопроса о своей виновности, потому что у нас с вами нет общего мерила для решения этого вопроса. Вы стоите на точке зрения существующих законов, мы — на точке зрения исторической необходимости»[2]. С точки зрения «исторической необходимости» народовольцы либо заявляли, что хотя они принадлежат к революционной партии, но виновными в этом себя не считают (так поступали, например Ширяев[3], Халтурин и Желваков[4], П.Т. Лозянов на процессе М.Р. Попова — Д.Т. Буцинского[5]), либо вообще не говорили о виновности, провозглашая в ответ на вопрос суда, признают ли они себя виновными, свою принадлежность к партии (Желябов, Перовская, Александр Михайлов, Фроленко, Кибальчич, Колодкевич и другие корифеи ИК), а в тех случаях, когда они, следуя процессуальной формальности, признавали себя виновными в принадлежности к партии, обычно дополняли такое признание объяснениями, в которых противопоставляли существующей «законности» ту же «историческую необходимость» (так вели себя, например, Квятковский, Зунделевич, Суханов).

В обстановке узаконенного для политических процессов беззакония подсудимые народовольцы сознавали бесплодность юридической полемики с обвинением и поэтому затевали ее почти так же редко, как террористы 1879 г. На процессе харьковской организации «Народной воли» из 14 подсудимых вел такую полемику только В.А. Данилов, на процессе «16-ти» — Квятковский и Ширяев, на процессе «20-ти» — Михайлов. Активнее всех в этом отношении был Желябов, который, хотя и оговорился, что «в русских законах не силен»[6], сумел разоблачить юридическую несостоятельность отдельных натяжек обвинения даже с точки зрения российских законов.

Когда суд отказал ему в просьбе вызвать свидетелями по его делу А.И. Баранникова и Н.Н. Колодкевича на том основании, что «по общему смыслу законов, относящихся до свидетелей, к числу их не могут быть отнесены такие лица, которые совместно преследуются за одно и то же деяние», Желябов обратил это основание против Г.Д. Гольденберга, предательские показания которого (в качестве свидетеля) фигурировали как важный, а в ряде случаев как главный и даже единственный источник сведений в обвинительных актах не столько по делу 1 марта, сколько по двум другим крупнейшим делам—«16-ти» и «20-ти». «Обвиняемый Гольденберг, — заявил Желябов, — находится в том же положении, как Кошурников (нелегальная фамилия Баранникова. — Н.Т.) и Колодкевич, т. е. состоит обвиняемым по одному со мною делу. Спрашивается: дух русского закона, распространяющийся на Кошурникова и Колодкевича, не должен ли распространяться и на Гольденберга?..»[7].

Судьи попали в щекотливое положение. Отказаться от показаний Гольденберга — значило бы лишить фактической основы значительную часть обвинения по трем громким процессам, один из которых уже завершился пятью смертными приговорами. Суд не мог пойти на это. Оставалось наспех изыскать для Гольденберга какое-то новое толкование «общего смысла законов, относящихся до свидетелей». Сенаторы прервали судебное разбирательство, удалились на совещание и выработали там новую мотивировку, которую по возвращении в зал суда и предъявили Желябову: Гольденберг, мол, «за смертью находится в ином положении, нежели лица,» указанные Желябовым»[8].

Остроумно опроверг Желябов традиционную уловку царской прокуратуры подгонять взгляды подсудимых под те «вещественные доказательства» (книги, письма и пр.), которые находили у них при обысках, хотя бы тот, у кого нашли полученное им письмо или прочитанную книгу, не был согласен с прочитанным. «...Все эти вещественные доказательства, — иронизировал Желябов, — находятся в данный момент у прокурора. Имею ли я основание и право сказать, что они суть плоды его убеждений, потому у него и находятся?»[9]

Поведение Желябова перед царским судом вообще заслуживает особого внимания[10]. Надо иметь в виду, что процесс по делу 1 марта 1881 г. был для подсудимых более трудным испытанием, чем, любой из других. Беспрецедентное обвинение (убийство царя!) не оставляло им никаких шансов на сохранение жизни. При таком обороте дела для них, казалось бы, теряли всякий смысл отличия законности от беззакония. Избранная публика была настроена враждебно к подсудимым. Трудно было им рассчитывать и на сочувствие общества, шатнувшегося с перепугу после 1 марта вправо. Народные массы слишком плохо знали и еще хуже понимали мотивы убийства царя, слывшего «освободителем», чтобы оценить героизм цареубийц перед судом и стать для них хотя бы моральной опорой. К тому же прокурор Н.В. Муравьев произнес на процессе едва ли не самую трескучую в истории царского суда обвинительную речь, дабы очернить и еще более изолировать подсудимых от общества. Русских революционеров он изобразил «людьми без нравственного устоя и внутреннего содержания», их идеал, будто бы «выкроенный по образцам крайних теорий западного социализма», уподобил «геркулесовым столбам бессмыслия и наглости», а к движущим мотивам их деятельности отнес «кровожадный инстинкт, почуявший запах крови»[11].

Муравьев хвастал тем, что его оружие — это «еще дымящиеся кровью факты», клеймил «кровожадные мысли убийц» и «злодейский список» их дел («огненными клеймами сверкают на его страницах пять посягательств на жизнь усопшего монарха»), скорбными красками живописал картину цареубийства («обрывается голос, цепенеет язык и спирает дыхание, когда приходится говорить об этом...»), а затем, простерши руки к скамье подсудимых, восклицал: «Вы хотите знать цареубийц? Вот они!» Разумеется, для всех обвиняемых без исключения он требовал смертной казни: им «не может быть места среди божьего мира!»[12].

Несмотря на это, все первомартовцы, кроме Рысакова, вели себя на суде героически, но главным героем процесса был Желябов. Он и попал-то на процесс цареубийц добровольно, по собственному заявлению. Арестованный еще до цареубийства (27 февраля 1881 г.), Желябов мог бы избежать участи первомартовцев, но он, как только узнал о событии 1 марта и об аресте Рысакова, направил из тюрьмы прокурору судебной палаты Следующее заявление с пометкой «очень нужное»: «Если новый государь, получив скипетр из рук революции, намерен держаться в отношении цареубийц старой системы, если Рысакова намерены казнить, было бы вопиющею несправедливостью сохранить жизнь мне, многократно покушавшемуся на жизнь Александра II и не принявшему физического участия в умерщвлении его лишь по глупой случайности. Я требую приобщения себя к делу 1 марта и, если нужно, сделаю уличающие меня разоблачения. Прошу дать ход моему заявлению. Андрей Желябов. 2 марта 1881 г. Д[ом] Предварительного] заключения]».

Опасаясь отказа властей и как бы подзадоривая их принять его заявление, Желябов приписал в постскриптуме: «Только трусостью правительства можно было бы объяснить одну виселицу, а не две»[13].

Это заявление Желябов написал, видимо, тотчас после очной ставки с Рысаковым, устроенной ему в 2 часа ночи с 1-го на 2-е марта. Он узнал тогда о цареубийстве и, обращаясь к Рысакову и присутствовавшим при этом жандармским чинам, «С большой радостью сказал, что теперь на стороне революционной партии большой праздник и что совершилось величайшее благодеяние для освобождения народа»[14]. Тогда же он да заключил, что для столь громкого процесса «Народной воли», как процесс о цареубийстве, Рысаков — фигура слишком мелкая и ненадежная[15]. ИК, по-видимому, отлично понял смысл заявления Желябова. Во всяком случае Софья Перовская, как только узнала о нем, определила: «Иначе нельзя было. Процесс против одного Рысакова вышел бы слишком бледным»[16].

На суде Желябов использовал как подсудимый все свои процессуальные права (делать заявления суду, участвовать в допросе свидетелей, оспаривать выводы прокурора, выступать с защитительной речью и последним словом) исключительно в интересах партии, нисколько не заботясь о себе лично. Для него судебный процесс был очередным актом единоборства «Народной воли» с царизмом, и Желябов, презрев уготовленный ему смертный приговор, не только надеялся, но и судя по всему считал своим долгом выиграть этот процесс политически и морально, чтобы он еще выше поднял перед лицом России и Европы авторитет русской революционной партии и еще раз ударил по авторитету царизма. Именно с этой целью он разоблачал в ходе суда компрометирующие властей извращения законности (контрреформированную подсудность политических дел, подтасовку свидетелей и вещественных доказательств) и требовал, «чтобы речь прокурора была отпечатана с точностью. Таким образом, она будет отдана на суд общественный и суд Европы»[17]. Собcтвенную же защитительную речь Желябов целиком употребил на разъяснение, в противовес наветам прокурора, истинных целей борьбы «Народной воли» во всей их притягательной силе.

Сознание правоты того дела, которое он отстаивал, придавало Желябову на суде избыток сил, так удивлявший (а то и восхищавший) очевидцев даже из враждебного лагеря. Держался он гордо, выступал красноречиво и с такой уверенностью в себе, какой недоставало ни прокурору, ни судьям[18]. Зная, что его ждет виселица, он был полон неиссякаемого оптимизма, который сквозил и в том, как оживленно он переговаривался с товарищами, особенно с Перовской, сидевшей рядом[19], и в том, как деловито вмешивался в допрос свидетелей и как последовательно вел свою программную речь через 19 окриков первоприсутствующего, и в том, с каким достоинством одернул он взглядом сановную публику, когда она зашикала на его слова «я русский человек». Только великий оптимист мог чуть ли не с веревкой на шее смеяться над злобой своих палачей. Когда прокурор, наращивая мстительную патетику своей речи, сказал: «Из кровавого тумана, застилающего печальную святыню Екатерининского канала, выступают перед нами мрачные облики цареубийц...», Желябов рассмеялся. Прокурор смолк, судьи и публика оцепенели; какое-то время в судебном зале под сенью громадного портрета убитого царя слышен был только звонкий смех «цареубийцы». И хотя через минуту внешне все вновь встало на свои места, а Муравьев сумел даже ввернуть в речь ловкий верноподданнический экспромт («когда люди плачут — Желябовы смеются»), смех Желябова все-таки смазал эффект разглагольствований прокурора о клейме мрака на душах и лицах революционеров, а в значительной степени и эффект всей обвинительной речи[20].

Поведение Желябова на суде возвысило перед общественным мнением не только партию «Народной воли», но и его самого как лучшего ее представителя; Даже враги признали это. Составители официальной «Хроники социалистического движения в России» князь Н.Н. Голицын и жандармский генерал Н.И. Шебеко выделили Желябова из всех русских революционеров, дав ему характеристику, в которой сквозь ненависть проскальзывает невольное уважение к личности вождя «Народной воли»: «То был страшный Желябов, великий организатор новых покушений в местностях и условиях самых разнообразных и неслыханных. Он обладал удивительной силой деятельности и не принадлежал к числу дрожащих и молчащих. Невозможно допустить, чтобы хоть тень раскаяния коснулась его сердца в промежутке между организацией преступления и часом его искупления; на следствии и суде он выказал наибольшее присутствие духа и спокойное, рассудительное хладнокровие; он входил в малейшие детали и вступал в спор с судьями и прокурором; в тюрьме он себя чувствовал в нормальном состоянии и моментами проявлял веселость...»[21].

Действительно, из числа не только первомартовцев, но и всех, вообще народовольцев, прошедших через горнило царского суда, Желябов был самой значительной фигурой. На каждом крупном процессе «Народной воли» один-два подсудимых всегда выделялись своей политической активностью: в деле «16-ти» — Квятковский и Ширяев, «20-ти» — Александр Михайлов, «17-ти» — Грачевский и Богданович, «14-ти» — Вера Фигнер, «21-го» — Лопатин, второго 1 марта — Александр Ульянов. Но никто из них не становился в такой степени героем процесса, как Желябов.

Впрочем, Желябов наиболее ярко выказал на суде ту линию поведения, которой в 1879—1882 гг. следовали, за малым исключением, все русские революционеры. Уступая (более или менее). Желябову в политической зрелости й дарований трибуна, они проявляли не меньшую стойкость и способность к самопожертвованию. Как уже отмечалось, отличительной чертой их поведения перед судьями, тюремщиками и палачами было бесстрашие. Смертные приговоры не пугали их. Бывало так, что смертники, помилованные каторгой (С.А. Лешерн, И. Ю. Старынкевич, А.Д. Михайлов, А.И. Баранников), сожалели, что им не довелось разделить участь товарищей. А те, кто шел на смерть, даже собственную казнь старались превратить в оружие (теперь уже последнее) революционной борьбы, так, как подсказывал им со страниц первого номера газеты «Народная воля» герой «Последней исповеди» Н. Минского (Н.М. Виленкина):

Я не совсем бессилен, — умереть


Осталось мне, и грозное оружье
Я на врагов скую из этой смерти...
Я кафедру создам из эшафота
И проповедь могучую безмолвно
В последний раз скажу перед толпой!
[22]

Не зря реакционная газета «Современные известия» ругалась: «Для наших злодеев эшафот есть своего рода трибуна»[23].

Разумеется, сказать на эшафоте или хотя бы по пути к нему какую-то речь было почти невозможно. Осип Бильчанский успел только воскликнуть у виселицы: «Да здравствует республика!»[24], голос его утонул в громе «экзекуционного марша». Владимир Дубровин, поднявшись на эшафот, попытался было обратиться с речью к солдатам конвойной роты, которой именно он командовал до ареста, но экзекуционный наряд заглушил его голос барабанной дробью, уже не смолкавшей до окончания казни[25]. Когда везли на казнь первомартовцев, Тимофей Михайлов то и дело пытался обратиться к народу (по некоторым сведениям, он, между прочим, кричал: «Нас всех пытали!»[26]), но барабанщики, непременно включавшиеся в эскорт смертников, заглушали его. Другие (кроме первомартовцев) народовольцы казнились тайно, народу возле них вообще не было. Поэтому все они выбирали своим последним оружием именно «безмолвную проповедь», т. е. всем своим видом доказывали воочию палачам, что настоящий революционер всегда, хотя бы и лицом к лицу со смертью, остается верен себе — непреклонный, бестрепетный.

Так поступили и герои 1 марта, встретившие смерть гордо, с таким достоинством, которое будило невольное уважение к ним даже в стане врагов. Официальный отчет о казни констатирует, что «осужденные преступники казались довольно спокойными, особенно Перовская, Кибальчич и Желябов, менее — Рысаков и Михайлов», что «бодрость не покидала» их до последней минуты и что даже на эшафоте Желябов улыбался, а на лице Перовской «блуждал легкий румянец»[27]. «Они,— вспоминала преклонившаяся перед мужеством первомартовцев писательница В.И. Дмитриева, — прошли мимо нас не как побежденные, а как триумфаторы (курсив мой. — Н.Т.)»[28].

Особенно раздражал и тревожил карателей неизменный отказ революционеров принять перед смертью церковное покаяние. На этот счет большинство революционеров разночинского поколения держалось взгляда, который И. Н. Мышкин в 1875 г. сформулировал таким образом: «Священник и палач помогают друг другу. Если первому не удается запутать душу человека в расставленные им сети, запугать его адом, то второй действует на тело арестанта в надежде, что физические страдания победят упорство его»[29].

При таком взгляде на роль священника и палача революционеры доверялись первому не более, чем второму, и правильно делали. История царской тюрьмы 1825—1866 гг. знает, как часто святые отцы по заданию карателей духовно пытали арестованных (либо осужденных) борцов увещаниями, проповедями, посулами и угрозами, чтобы вырвать у них раскаяние и нужные показания. Протопоп Петр Мысловский «обрабатывал» таким образом декабристов, священник Алексей Малов — «кирилло-мефодиевцев», протоиерей Михаил Архангельский — М.Л. Михайлова, другой протоиерей, Василий Полисадов, — Н.Г. Чернышевского, Д.И. Писарева, Д.В. Каракозова[30].

На заре русского революционного движения такие духовные пытки нередко приносили карателям успех. В деле декабристов многие из обвиняемых (в том числе С.П. Трубецкой, Н.М. Муравьев, Е.П. Оболенский, П.Г. Каховский, А.П. Юшневский) испрашивали себе «прощение царя небесного»[31]. П.И. Пестель, отказавшийся было причаститься перед казнью, уже на эшафоте все-таки «принес молитву богу с прочими осужденными» и просил у попа отпущения грехов[32]. Даже И.Д. Якушкин, который с исключительной стойкостью держался перед судьями и тюремщиками, в последний момент склонился, уступая, воздействию Мысловского, к церковному покаянию[33]. Со временем, однако, по мере того как движение набиралось сил и опыта, крепло Идейно и социально, все реже удавались святым отцам их психологические диверсии против пленников царизма.

Революционеры 70-x годов уже почти всегда безошибочно распознавали в попах своих заклятых врагов, «жандармов во Христе», и не только не допускали их в души свои, но и вообще, как правило, отказывались иметь с ними дело. Герои политических процессов 1879—1882 гг. часто даже в ответ на формальный вопрос о вероисповедании афишировали свою нетерпимость к религии: А.К. Соловьев — «крещен в православной вере, но религии не признаю» [34], А.И. Зунделевич — «вероисповедания никакого», С.Г. Ширяев — «вероисповедания атеистического»[35]. А.И. Желябов, отвечая на этот вопрос, сумел подчеркнуть несоответствие официальной религии христианским заветам: «Крещен в православии, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса Христа признаю... Я верю в истину и справедливость этого вероучения и торжественно признаю, что вера без дела мертва есть, и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за права угнетенных и слабых и если нужно, то за них и пострадать. Такова моя вера»[36].

Попытки духовно разоружить революционеров, приговоренных к смерти, в 70—80-е годы ни к чему не приводили, а иногда ставили отряженное для этой цели христово воинство в неудобное Положение. По свидетельству начальника киевского ГЖУ В.Д. Новицкого, В.А. Осинский, В.А. Свириденко и Л.К. Брандтнер перед казнью «не приняли священников, прямо сказали, что ни. бога, ни религии они не признают, а в загробную жизнь не верят и что, если священник явится на место казни, они ему сделают скандал. Несмотря на это, пастора и священников хотели поместить в карету с приговоренными: при следовании из тюремного замка до места казни, но трое приговоренных объявили что если с ними их посадят, то они побьют их в карете, почему и было приказано священникам ехать отдельно за каретою». В последний момент, уже на эшафоте, продолжает В. Д. Новицкий, попы еще раз подступ пили к смертникам, но и тогда «они приговоренными резко были прогнаны»[37]. Отстранив энергичным жестом священника с распятием, Валериан Осинский, по словам его биографа, дал понять, что он «так же мало признает небесного царя, как и царей земных»[38], Эти слова можно отнести почти к любому на 30 революционеров, казненных за время с 1879 по 1882 г.

Правда, первомартовцы на эшафоте приложились к кресту, причем Желябов «тряхнул головою и улыбнулся»[39]. Они сделали это перед многотысячной толпой народа, чтобы поколебать, если не рассеять, ее предубеждение против них, цареубийц, как «антихристов». О церковном покаянии с их стороны (разумеется, исключая Рысакова) не могло быть и речи. Священники уже поняли это при свиданиях с ними в камерах смертников перед казнью. Как явствует из официального отчета, только Рысаков «приобщился святых тайн»; «Кибальчич два раза диспутировал со священником, от исповеди и причастия отказался. В конце концов он попросил священника оставить его. Желябов и Софья Перовская категорически отказались принять духовника»[40].

Идя на смерть, герои процессов 1879—1882 гг. не жалели о своей судьбе, а, напротив, гордились ею. Александр Михайлов так и написал родным перед оглашением ему неизбежно смертного приговора: «Прекрасна смерть в сражении!»[41] «Как бы Вы ни смотрели на мою деятельность, как бы Вы ни относились к ней, — обращался в предсмертном письме к матери Квятковский, — Вы не можете, Вы не должны краснеть за своего сына. Вы должны знать, что я действовал, что я жил так, как говорила мне моя совесть, каковы были мои убеждения... Вы меня знаете, и, если я скажу, Вы мне поверите, что единственным мотивом моей деятельности была страстная моя любовь к народу, сильное желание быть ему полезным... Не думайте, что я страшусь решения своей судьбы... Нет, что бы то меня ни ожидало и даже самую смерть я приму спокойно, хладнокровно (не потому, что жизнь мне надоела; нет, жить еще хочется, даже ах как хочется) — в том меня поддерживает одно только сознание, что я действовал честно, что я поступал по своим убеждениям»[42]. Своего малолетнего сынишку Квятковский в том же письме напутствовал такими словами: «Мой милый, дорогой мальчик... Не могу сказать тебе — старайся походить на меня. Но скажу тебе: уважай то, что я уважал, и люби то, что я любил. Это тебе мое отцовское завещание. Мать тебе объяснит это»[43].

Многие народовольцы из числа осужденных на смерть, продолжая и умножая традицию, начатую героями политических процессов 1879 г. (Осинским, Лизогубом, Виттенбергом), пересылали на волю завещания с выражением уверенности в неминуемой победе революции и, расставаясь с жизнью, вдохновляли живых на новые подвиги борьбы и самопожертвования. «Друзья! Один лишь миг остается нам до края могилы,— писал один из героев процесса «20-ти», А.И. Баранников. — С глубокой верой в свое святое дело, с твердым убеждением в его близкое торжество, с полным сознанием, что по мере слабых своих сил служил ему, схожу со сцены... Живите и торжествуйте! Мы торжествуем и умираем»[44]. «Наполняйте землю последователями и обладайте ею», — завещал товарищам герой процесса «16-ти» А. К. Пресняков[45].

Заботой о наиболее разумном и эффективном использовании сил и средств партии проникнуто знаменитое «Завещание» Александра Михайлова от 16 февраля 1882 г. Только что осужденный в числе героев процесса «20-ти» на смертную казнь, Михайлов предупреждал товарищей, оставшихся на воле, о нецелесообразности каких-либо попыток освобождения смертников: «Завещаю вам, братья, не расходовать силы для нас, но беречь их от всякой бесплодной гибели и употреблять их только в прямом стремлении к цели». Из тех же соображений Михайлов завещал народовольцам твердо держаться на дознаниях устава ИК: «Завещаю вам, братья, установить единообразную форму дачи показаний до суда, причем рекомендую отказываться от всяких объяснений на дознании, как бы ясны оговоры или сыскные сведения ни были. Это избавит вас от многих ошибок». Учитывая свертывание гласности политических процессов, Михайлов счел важной заботой партии изыскивать новые возможности для любых сношений с арестованными и судимыми товарищами. «Завещаю вам, братья, еще на воле установить знакомства с родственниками один другого, чтобы в случае ареста и заключения вы могли поддержать хоть какие-либо сношения с оторванным товарищем. Этот прием в прямых ваших интересах. Он сохранит во многих случаях достоинство партии на суде. При закрытых судах, думаю, нет нужды отказываться от защитников»[46].

Здесь необходимо подчеркнуть, что в обстановке 1879—1881 гг., когда ИК шел во главе революционного натиска на самодержавие и пользовался таким влиянием в стране и за границей, что Ф. Энгельс назвал его «вторым, тайным правительством» России, — в той обстановке все народовольцы (исключая предателей, о которых речь пойдет особо) солидаризировались с его программой и деятельностью[47].

Как главная сила антиправительственного натиска 1879—1882 гг. «Народная воля» была естественным центром притяжения для всех революционных сил. Революционеры, еще не принятые в партию, брали пример с народовольцев, равнялись на них. Разумеется, тяготели к «Народной воле» террористы, пытавшиеся в одиночку дезорганизовать царизм политическими убийствами. Судебные процессы над ними воспринимались обычно как народовольческие, что заставляло «Народную волю» пристально следить за их поведением. В 1880—1882 гг. прошли два таких процесса. Оба они слушались в петербургском военно-окружном суде: 21 февраля 1880 г. — о покушении И.О. Млодецкого на диктатора Лорис-Меликова и 4—5 января 1882 г. — о покушении Н.М. Санковского на шефа тайной полиции П.А. Черевина.

«Народная воля» гласно определила свое отношение и к тому, и к другому покушению, подчеркнув их частный, индивидуальный характер, обусловленный не заданием партии, а инициативой одиночек. В прокламации ИК от 23 февраля 1880 г. указывалось, что покушение Млодецкого — «единоличное, как по замыслу, так и по исполнению», причем было оговорено: «Млодецкий действительно обращался к ИК с предложением своих сил на какое-нибудь террористическое предприятие, но, не выждав двух-трех дней, совершил свое покушение не только без пособия, но даже без ведома ИК. Это обстоятельство, между прочим, отразилось и на технической стороне предприятия[48]: ИК, без всякого сомнения, изыскал бы более верные средства совершения казни Меликова, если бы над ним состоялся смертный приговор»[49]. Что же касается покушения Санковского, то о нем ИК опубликовал 22 ноября 1881 г. следующее объявление: «Во избежание недоразумений Исполнительный комитет считает нужным заявить, что покушение Санковского на жизнь начальника полиции (он же и товарищ министра внутренних дел) Черевина произведено помимо всякого со стороны Комитета ведения и участия»[50]. Таким образом, ИК предусмотрительно дезавуировал и Млодецкого, и Санковского на случай, если бы власти попытались использовать их поведение во вред репутации «Народной воли».

По отношению к Санковскому это было сделано еще до суда над ним и очень кстати, поскольку на суде, он, как мы увидим далее, смалодушничал. Зато Млодецкий (23-летний мещанин, письмоводитель из г. Слуцка) своим поведением на суде поддержал честь революционного знамени.

Дело Млодецкого решилось в рекордно короткий срок. «Следствие начато 20 февраля 1880 г. Окончено 20 февраля 1880» — так обозначено на папке с его документами[51]. Иначе говоря, следствие началось и окончилось в день покушения Млодецкого. 21 февраля состоялся суд, а 22-го Млодецкий был уже казнен («Вот это дело и энергично!» - с удовлетворением записал в дневнике наследник престола, будущий Александр III[52]). Поэтому ИК не успел выступить с оценкой покушения Млодецкого раньше суда и казни.

Как явствует из протокола суда по делу Млодецкого, Подсудимый заявил о своей солидарности с народовольцами; «Я социалист, разделяю вполне их убеждения, но знакомых моих к друзей не назову»[53]. К процедуре суда Млодецкий отнесся с презрением. На вопрос о виновности он, как записано в протоколе, «сидя на скамье, отвечал, что ему надоела эта комедия. Давать более никаких объяснений не будет, а оставляет только за собою право на последнее слово». Председатель суда приказал Млодецкому встать, угрожая в противном случае удалить его из зала и рассматривать дело о нем без него. Млодецкий не встал. Его удалили. Дальнейшие формальности (допрос свидетелей, речи прокурора и защитника) наскоро провели в отсутствие подсудимого, а его вновь потребовали в зал только для того, чтобы выслушать его последнее слово (к сожалению, в протоколе оно замалчивается) и объявить смертный приговор[54].

Во время казни, судя по сохранившимся ее описаниям[55], Млодецкий держался геройски; с улыбкой поднялся на эшафот и крикнул толпе простонародья, собравшейся вокруг виселицы: «Я умираю за вас!» Поэтому ИК, отдавая должное Млодецкому, поставил его поведение рядом с лучшими примерами верности революционному долгу и не преминул использовать его в агитационных целях. «Грозен смерти час трусливому эгоисту, но непонятен страх убежденному человеку!» — гласила прокламация ИК по поводу казни Млодецкого[56].

Наряду с процессами «Народной воли» и тяготевших к ней террористов шли в России политические процессы других народников (земледельцев, чернопеределвцев и близких к ним). Таких процессов было сравнительно немного (с октября 1880 по 1882 г, — 13 при 27 подсудимых)[57], и, главное, все они резко уступали народовольческим процессам как по масштабам, так и по значению. На 10 из них судились по одному человеку (большей частью за протесты и побеги! из ссылки в Сибири) и лишь на-одном, самом крупном (по делу о «Южно-русском рабочем союзе» 1881 г.) — сразу 10 человек.

Ни одно из этих дел не было передано в ОППС: шесть из них разбирали военные суды, три — судебные палаты и четыре — полицейские суды в Сибири (все — в закрытом порядке). Приговоры обвиняемым, не связанным с «Народной волей», выносились более мягкие: на 13 процессах — всего три смертных приговора (дважды — Н.П. Щедрину, а также А.И. Преображенскому), ни один из которых не был приведен в исполнение, тогда как за то же время на 29 процессах «Народной воли» были вынесены 30 смертных приговоров, причем 11 осужденных казнены. Граф Н.П. Игнатьев, разъясняя 26 мая 1881 г. киевскому генерал-губернатору А.Р. Дрентельну неуместность смертных приговоров для Щедрина и Преображенского (по делу о «Южно-Русском рабочем союзе»), прямо указал: «Приведение смертных приговоров над кем-либо из обвиняемых в Киеве поставит правительство в необходимость на будущее время прибегать к смертной казни весьма часто, так как пред судом предстанет значительное количество лиц (имеется в виду народовольческое дело «20-ти». — Н.Т.), степень виновности коих несравненно сильнее виновности киевских подсудимых»[58].

Известный своей жестокостью прокурор Н.В. Муравьев на процессе по делу о типографии «Черного передела» — второму по числу подсудимых (четыре человека) и значению из 13 процессов, о которых идет речь, — внушал судьям, сколь газета «Черный передел» умереннее, чем «Народная воля»: «...листки газеты не пропитаны кровью, от них не пахнет динамитом...»[59]

Не только в сравнении с крупными и громкими процессами «Народной воли», но и сами по себе ненародовольческие процессы 1880—1882 гг. проходили безбурно. Так, о процессе типографии «Черного передела» агент III отделения доносил: «Во время разбора дела ничего особенно выдающегося не произошло»[60]. Ни на этом, ни на других процессах из 13 не было острых столкновений между обвиняемыми и судьями, не слышалось программных речей и вообще каких-либо революционных деклараций. В этом сказались и безгласность процессов, и разрозненность подсудимых, но, кроме того, по-видимому, и недостаток революционного авторитета, а также меньшая боевитость чернопередельцев, бывших землевольцев, не примкнувших к «Народной воле», и других народников по сравнению с народовольцами.

Что же касается стойкости поведения, то обвиняемые на процессах, о которых ведется речь, не уступали народовольцам. Только один из 27 (чернопеределец Яков Петлицкий) дал угодные карателям показания, открещиваясь от революции и клевеща на нее[61]. Все остальные вели себя вполне достойно. Наиболее показателен в этом отношении процесс «Южно-Русского рабочего союза», где пятеро из десяти подсудимых (Н.П. Щедрин, А.И. Преображенский, Е.Н. Ковальская, И.Н. Кашинцев, С.Н. Богомолец[62]) объявили, что все они — социалисты и революционеры, правительственного суда не признают и участвовать в нем не желают[63].

Особого внимания заслуживают судившиеся тогда на политических процессах рабочие. Всего их прошло перед царср;им судом с 1879 до середины 1882 г. 32 человека. 12 слесарей, 7 столяров, кузнецы, типографские рабочие, токарь, котельщик, жестянщик, ткач, машинист парохода и пр. Трое из них (В.П. Обнорский, П.Н. Петерсон, Я.П. Смирнов) были членами «Северного союза русских рабочих», все остальные — участниками народнических организаций. Больше всего оказалось рабочих-народовольцев — 12 человек, в том числе член ИК «Народной воли» С.Н. Халтурин, бывший, как известно, до вступления в «Народную волю» руководящим членом «Северного союза русских рабочих», и четыре агента ИК: A.К. Пресняков, Т.М. Михайлов, М.В. Тетерка, B.А. Меркулов.

Только семеро рабочих из 32 судились отдельно от интеллигентов-народников (Обнорский, Петерсон и Смирнов — втроем, В.И. Татаринчик, П.Ф. Лобанев-Лобанчук-Гудзь, Я.С. Потапов, Я.И. Петлицкий — порознь), остальные же шли под суд вместе с народниками. В то время, с одной стороны, рабочее движение еще не выделилось из общедемократического потока, а с другой — царизм намеренно замазывал «рабочий вопрос», стараясь показать современникам, что для устойчиво-самодержавной России в противоположность мятущемуся Западу он не характерен. Поэтому и чисто рабочих политических процессов в России после дела о «Южнороссийском союзе рабочих» 1875 г., знаменательного в данном случае именно как исключение, долгое время не было. Даже Обнорский, Петерсон и Смирнов судились в 1880 г. за участие отнюдь не в «Северном союзе русских рабочих» 1878—1880 гг. (о нем на суде и не упоминалось), а в народническом Большом обществе пропаганды 1871—1874 гг., хотя о роли Обнорского в «Северном союзе» власти могли знать очень многое от провокатора Н.В. Рейнштейна. Правда, Яков Петлицкий был Предан Суду за Пропаганду среди рабочих в качестве члена «Южно-Русского рабочего союза» 1881 г., но этот союз в отличие от «Южнороссийского» и «Северного» являлся Детищем и Опорой народников. Показательно, что на особом процессе «Южно-Русского союза» Среди 10 подсудимых (народников) был только один рабочий (В.Э. Кизер).

Кроме злостного предателя Меркулова и двух совсем юных, 19-летних пропагандистов С.Ф. Строганова и Я.И. Петлицкого, принужденных карателями к раскаянию И «откровенному сознанию», все рабочие держались на процессах 1879—1882 гг. стойко. Мне уже приходилось называть в ряду имен героев этих процессов народовольцев Степана Халтурина, Андрея Преснякова, Тимофея Михайлова, Якова Тихонова, террориста 1879 г. Ивана Зубржицкото. Все они были рабочими. Мужественно вел себя на суде бывший знаменосец Казанской демонстрации 1876 г. ткач Я.С. Потапов. Он с 1877 г. содержался «для исправления» в тюрьме Соловецкого монастыря, где на богослужении в память об убиенном Александре II 19 марта 1881 г. «в присутствии всей братии, богомольцев, военной команды и арестантов» дал по уху архимандриту с возгласом: «Теперь свобода!» За это Архангельская судебная палата приговорила неисправимого демонстранта к ссылке на Поселение в отдаленнейшие места Сибири[64]. Буквально восстал против иезуитства царского суда киевский жестянщик П.Ф. Лобанев-Лобанчук-Гудзь. После того как ему заменили 15 лет каторги шестью ввиду будто бы выраженного им раскаяния, он подал в суд следующее заявление: «...смягчение наказания, благодаря «раскаянию», Произошло неправильно... Не только не раскаивался в «содеянных мною поступках», но на суде я заявил, что принадлежу к русской социально-революционной партии, которой я обязан как умственным, так и нравственным своим развитием. Ежели в фактах обвинения нет обстоятельств смягчения, то я решаюсь воспользоваться первым приговором, чем такою ценою купить себе смягчение. Такой со стороны суда поступок уничтожает всякую возможность принимать какое бы то ни было участие в суде и относиться к нему с должным уважением»[65].

Рабочие — члены «Народной воли» обвинялись, как правило, в самых тяжелых преступлениях (вплоть до цареубийства) и держали себя перед судом наиболее открыто, дерзко, активно. Все шесть рабочих-революционеров, приговоренных к смертной казни с 1879 до середины 1882 г., были народовольцами. С.Н. Халтурин, А.К. Пресняков, Т.М. Михайлов были повешены, а троим (И.Ф. Окладскому, Я.Т. Тихонову и М.В. Тетерке) царь заменил виселицу каторгой без срока.

Лишь некоторые из народовольцев предпочитали тактику запирательства, которой держалось большинство рабочих, не принадлежавших к «Народной воле». Так вели себя М.Я. Геллис на процессе по делу о его кружке, Г.Н. Иванченко и С.И. Феохари на процессе «киевских бунтарей», Н.В. Левченко, Ф.М. Филатов и народоволец С.Е. Ильяшенко-Куценко на процессе кружка Попова — Буцинского, В.П. Обнорский и его товарищи по «Северному союзу русских рабочих» и др. Их тактика определялась недостатком улик в руках обвинения и надеждой выпутаться из дела. Однако суд мало считался с уликами, если политическая конъюнктура, а тем более прямое давление «верхов» подсказывали ему палаческий приговор. В результате Геллис был осужден на вечную каторгу, а Иванченко, Феохари, Филатов, Ильяшенко, Обнорский получили каждый от 5 до 15 лет каторги.

Особо следует сказать и о поведении на политических процессах 1879—1882 гг. женщин. За 3,5 года, с 1879 до середины 1882 г., 53 женщины (из них Е.Н. Южакова — трижды) судились по политическому обвинению — больше, чем за все оставшиеся 18 лет XIX в. В революционной стойкости они не уступали мужчинам, а может быть, даже и превосходили их. Во всяком случае на процессах тех лет среди женщин не оказалось ни одной, которая предала бы своих товарищей и вообще как-то смалодушничала. Между тем царский суд выносил им приговоры не менее свирепые, чем мужчинам. Достаточно сказать, что на процессе первомартовцев обе судившиеся там женщины (С.Л. Перовская и Г.М. Гельфман), а на процессе «20-ти» две из трех бывших под судом женщин (Т.И. Лебедева и А.В. Якимова) были приговорены к смертной казни. Еще ранее — в 1879 г., по делу В.А. Осинского — была осуждена на смертную казнь (первой из женщин русской революции) Софья Лешерн. Правда, казнить царизм отважился в XIX в. только одну женщину — Софью Перовскую. Остальных губили на Каре, в Шлиссельбурге и Петропавловской крепости. За 3,5 года, о которых идет речь, кроме пяти смертных приговоров еще 14 женщинам царский суд определил каторгу (в том числе Е.И. Россиковой и Е.Н. Ковальской — вечную).

В качестве примера героизма русских женщин перед царским судом можно было бы сослаться на поведение чуть ли не каждой из революционерок, судившихся в 1879—1882 гг. (за исключением разве М.В. Грязновой, которая на процессе «16-ти» не проявила должной, по народовольческим меркам, смелости). Все они держались мужественно и с достоинством.

Софья Лешерн, например, отказавшаяся от каких бы то ни было показаний и от защиты, в последнем слове заявила: «Я могу только выразить полнейшее презрение к суду и прокурору»[66]. Выслушав смертный приговор, Лешерн, по свидетельству очевидца-жандарма, сказала, «что она первая покажет, как женщины умирают», а после конфирмации «очень осталась недовольною тем, что жизнь ей дарована». Точно так же вели себя на других процессах и Наталья Армфельд, которая во всеуслышание назвала суд «позорным», не дрогнула перед суровым приговором (14 лет 10 месяцев каторги), а смягчение кары не хотела принять: когда ей объявляли о конфирмации, она «стояла, заткнувши пальцами уши»[67]; и Мария Ковалевская, заявившая от имени товарищей:

«Мы считаем ниже своего достоинства говорить что-либо в свою защиту»[68]; и женщины процесса «11-ти» (Мария Ковалик, Александра Малиновская, Мария Коленкина), отказавшиеся от всяких показаний, причем Коленкина прервала обвинительную речь прокурора негодующим возгласом: «Какая наглая ложь!», объявила, что не желает слушать такую речь и потребовала увести ее из суда обратно в тюрьму[69].

Женщины «Народной воли», судившиеся в 1880— 1882 гг., достойно продолжили традицию 1879 г. Они уже не только бойкотировали суд, но и утверждали перед ним свое кредо, а в стойкости не уступали предшественницам. «Единственное мое желание,— заявила судьям на процессе «16-ти» Софья Иванова,— заключается в том, чтобы меня постигла та же участь, какая ожидает моих товарищей, хотя бы даже это была смертная казнь»[70]. Татьяна Лебедева на процессе «20-ти» смело оправдывала цареубийство, подчеркивая, что она «вполне сознательно и совершенно добровольно принимала в нем участие»[71]. Самоотверженно вела себя Софья Шехтер и на суде (процесс кружка Попова — Буцинского),и затем на каторге, где в 1883 г., когда ее по случаю коронационного манифеста амнистировали, она уведомила тюремщиков: «Я не считала царское правительство вправе меня наказывать, не считаю его вправе меня миловать, от амнистии отказываюсь»[72]. Безупречно стойкими были Евгения Фигнер на процессе «16-ти», Геся Гельфман на процессе первомартовцев, Анна Якимова и Людмила Терентьева на процессе «20-ти». Александр Михайлов в письме к друзьям перед приговором по делу «20-ти» так отозвался о женщинах этого процесса: «Терентьева — розовый бутон, невинный и свежий, но беспощадно колющий своими шипами враждебную, бесцеремонную руку. Лебедева — сильная, решительная и самоотверженная натура. Якимова — простой цельный человек, до конца отдавшийся делу»[73]. Что же касается Софьи Перовской, то пример ее жизни и смерти выделяется даже в ряду самых выдающихся примеров подвижничества русских женщин.

История нередко строит поистине мефистофельские гримасы. Вот одна из них: прокурор по делу 1 марта Н.В. Муравьев был другом детства Софьи Перовской. В 1856—1859 гг. отец Муравьева служил губернатором, а отец Перовской — вице-губернатором в Пскове. Семьи губернатора и вице-губернатора жили тогда по соседству, и дети их постоянно играли друг с другом. Однажды маленькая Соня с помощью брата Васи и сестры Маши даже спасла жизнь своему будущему обвинителю, вытащив его из глубокого пруда, в котором он чуть было не утонул[74].

На процессе первомартовцев Муравьев требовал виселицы для Перовской с таким озлоблением, какого он не имел даже к Желябову. Именно Перовскую силился он представить олицетворением безнравственности и жестокости, вообще будто бы свойственных революционерам. «Обыкновенное нравственное чувство отказывается понимать», негодовал, Он. как могла женщина встать «во главе заговора» и «с циничным хладнокровием» распоряжаться «злодеянием»[75]. Перовская вела себя на процессе сдержанно (хотя и с таким самообладанием и достоинством, что государственный секретарь Е.А. Перетц, наблюдая за ней в дни суда, заключил: «Она должна владеть замечательной силой воли и влиянием на других»[76]). На выпады прокурора против нее лично она не отвечала, но попытка выставить всех вообще народовольцев жестокими и безнравственными отщепенцами общества возмутила ее настолько, что она все свое — очень краткое — «последнее слово» целиком употребила на отповедь этой попытке: «Много, очень много обвинений сыпалось на нас со стороны г. прокурора. Относительно фактической стороны обвинений я не буду ничего говорить, — я все их подтвердила на дознании, — но относительно обвинения меня и других в безнравственности, жестокости и пренебрежении к общественному мнению, относительно всех этих обвинений я позволю себе возражать и сошлюсь на то, что тот, «то знает нашу жизнь и условия, при которых нам приходится действовать, не бросит в нас ни обвинения в безнравственности, ни обвинения в жестокости»[77].

Революционная убежденность Перовской, благородство, несокрушимая сила и вместе с тем детская нежность ее характера наиболее впечатляюще отразились в ее предсмертном письме к матери (от 22 марта 1881 г.). Обычным путем (через департамент полиции) такое письмо не дошло бы до адресата. Подобные же письма Квятковсксто, Александра Михайлова, Баранникова и Других были задержана и остались в полицейских архивах. Перовская смогла переслать письмо матери через своего адвоката Е.Й. Кедрина, который заслуженно пользовался ее доверием[78]. Текст письма вскоре был передан и за границу, где впервые он был опубликован в 1882 г. «Красным крестом» «Народной воли»[79], а затем обошел прессу многих стран мира. Английский журнал «Атенеум» назвал это письмо «самым замечательным и трогательным из всех известных миру произведений эпистолярной литературы»[80].

На русском языке Письмо Софьи Перовской печаталось многократно[81] и здесь нет необходимости вновь приводить его текст,) Отмечу только, что в нем просто к скромно без малейшей рисовки сказалось качество, характерное для подлинного революционера, — самоотверженная преданность революционному долгу. «Я жила так, как подсказывали мне, мои убеждениям — писала Перовская, — поступать же против них я была не в состоянии, поэтому со спокойной совестью ожидаю все, предстоящее мне».

Революционная стойкость народников — как мужчин, так и женщин — даже в карателях будила чувства, близкие к уважению. Киевский «прокурор-паук» Стрельников, обычно старавшийся всячески унизить свои жертвы, и тот на процессе А.Я. Гобета вынужден был признать «замечательное самообладание» подсудимых и «отсутствие даже и тени раскаяния» в их поведении[82]. Сам Александр II, по словам близкого к нему генерала П.А. Черевина, как-то в дни процесса «11-ти» сказал о народниках: «Да, странные это люди, в них есть нечто рыцарское»[83]. Главное же, признавая «замечательную», «рыцарскую» стойкость революционеров, каратели отчаивались сломать ее. Откровенно подчеркнул это в письме к Александру III (тогда еще наследнику престола) от 31 июля 1880 г. «полуимператор» М.Т. Лорис-Меликов: «…на исцеление людей, заразившихся социальными идеями, не только трудно, но и не возможно рассчитывать. Фанатизм их превосходит всякое вероятие; ложные учения, которыми они проникнуты, возведены у них в верования, способные довести их до полного самопожертвования и даже до своего рода мученичества»[84].

До сих пор речь шла о сильных сторонах поведения русских революционеров перед судом царизма в 1879—1882 гг., т. е. именно о том, что было показательно для них, как правило. Заметим, однако (прежде чем пойдет речь об исключениях из этого правила), что и сильное у них имело свои, закономерно обусловленные слабости. Прежде всего сказывалась узость их социальной базы. Народовольцы не были так далеки от народа, как декабристы или даже деятели первой революционной ситуации. Они имели деловые связи не только с обществом, но отчасти и с крестьянами, а в особенности с рабочими, рассчитывали на поддержку крестьян и рабочих и черпали в этом какую-то долю сил под арестом, на суде и у виселицы. Тем не менее политическая активность крестьянства и даже рабочего класса тогда оставалась еще столь низкой и поэтому возможность опереться на них оказывалась столь малой, что народовольцы перед царским судом предпочитали выступать от имени своей организации. Именно на организацию, а не на класс они главным образом и опирались в единоборстве (как политическом, так и моральном) с царскими судьями, тюремщиками и палачами. Подобная опора, конечно, не могла быть для народовольцев таким надежным источником революционной стойкости, каким стала для деятелей следующего, пролетарского этапа освободительной борьбы опора на класс, и притом самый революционный.

Объективно вредила народовольцам их искренняя, но не всегда целесообразная (хотя и эффектная), склонность к самопожертвованию. М. Горький верно подметил «качества, свойственные лучшей революционной интеллигенции, — самоограничение, часто восходящее до самоистязания, самоуродования, до Рахметовских гвоздей...»[85] Истоком и основой этого самоограничения была идея «долга народу», а также связанная с ней традиция революционного ригоризма, которая возникла еще в 60-е годы (под влиянием «Что делать?» Н.Г. Чернышевского), но особенно развилась после выхода «Исторических писем» П.Л. Лаврова (1869 г.), уже в 70-х и 80-х годах[86]. У подсудимых народовольцев преувеличенный ригоризм выражался, как мы видели, в том, что они, ради того чтобы избежать какого-либо «снисхождения» и разделить участь товарищей по делу, признавали за собой «преступления», даже не доказанные следствием, протестовали против смягчения приговора и чуть ли не требовали себе смертной казни, хотя бы улик против них для этого явно недоставало. Такое самопожертвование иной раз (когда оно не было продиктовано политическими соображениями)[87] оказывалось неблагоразумным и вредным, поскольку оно влекло за собой гибель борцов, сохранявших возможность спастись, а врагам давало повод изображать его как проявление фанатизма дикарей. Все сказанное относится и к провозвестникам «Народной воли» — террористам 1879 г.

Узость социальной базы во многом обусловливала тогда случаи малодушия и предательства в заключении и на суде среди революционеров, хотя, разумеется, эти случаи объяснялись не только социальными и политическими, но также и психологическими мотивами (тяготами заключения, изобретательностью и силой карательного воздействия, личными качествами обвиняемых).

Оговоримся сразу: таких случаев в 1879—1882 гг. было очень мало, но все-таки больше, чем на процессах пропагандистов 1871—1878 гг. Главным образом они относятся к тем процессам, где судились террористы— предшественники «Народной воли». За 1879— 1880 гг. на 27 таких процессах при 148 подсудимых просили о помиловании и снисхождении 24 человека. Правда, настоящих революционеров, членов организаций в числе 24 было чуть больше половины. На процессе «11-ти» подали прошения члены центра «Земли и воли» Ольга Натансон (уже смертельно больная), В.Ф. Трощанский и Адриан Михайлов. Просили смягчить наказание член южного ИК В.П. Лепешинский[88], четверо киевских (И.В. Дробязгин, В.А. Малинка, В.Ф. Костюрин, А.А. Богославский) и двое елизаветградских (Л.О. Майданский, К.П. Янковский) «бунтарей»[89], двое участников харьковского кружка Д.Т. Буцинского (В.С. Ефремов и Н.В. Яцевич) и И.И. Тищенко из николаевского кружка С.Я. Виттенберга. Остальные 11 человек (С.Ф. Строганов, Н.И. Волянский, И.И. Орловский, Л.Ф. Мирский, И.А. Головин, Г.А. Тархов, А.К. Семенская, М.П. Лозинский[90], И.А. Рашко, П.А. Родин, Е.И. Савенко) не были членами революционных организаций, хотя Мирский й Лозинский участвовали в крупных анти правительственных актах.

Итак, террористы 1879-1880 гг, (арестованные до возникновения «Народной воли») пасовали перед карателями чаще, чем пропагандисты 1871—1878 гг. Между тем, по мере того как росли силы и авторитет революционной организации и, с другой стороны, падал в глазах революционеров престиж власти, народники становились все более требовательными к революционной этике. В конце 70-х годов просьба о помиловании считалась большим грехопадением, чем в начале десятилетия. Почему же все-таки на процессах, где судились террористы, случаи малодушия и раскаяния участились сравнительно с процессами пропагандистов? Естествен вопрос, не из страха ли перед смертью? Ведь на 54 процессах пропагандистов 1871—1878 гг. не было ни одного смертного приговора, а здесь на 27 процессах — 28. Но оказывается, из 28 смертников смалодушничали только восемь[91]. Раскаивались и просили помилования на процессах террористов преимущественно люди, осужденные не на виселицу, а на каторгу и в ссылку. По-видимому, обусловили это следующие причины.

Во-первых, романтика террора вовлекала в движение много совсем еще юных, энергичных, но нестойких людей. Эти люди и составили тогда добрую половину раскаявшихся. Иным из них (Мирскому, Тархову, Волянскому, Яцевичу, Савенко, Строганову, Родину) было по 18-20 лет, причем в революционные организации они, как правило, не входили.

Во-вторых, отрицательно сказывался на поведении революционеров в царском плену идейный кризис 1878—1879 гг. Хотя силы движения, безусловно, росли, кипевшие в нем тактические разногласия осложняли политическую ориентировку и порождали у иных народников фракционные настроения. Отдельные, даже опытные, революционеры поэтому чувствовали себя перед угрозой жестокой расправы с ними политически неустойчиво, ибо представляли не всю организацию, а лишь какую-то одну ее фракцию и должны были отмежевываться от другой фракции, как это делали, например, Алексей Оболешев, Адриан Михайлов, Виктор Костюрин, объявлявшие себя «социалистами, но не террористами»[92].

Наконец, следует учитывать, что и каратели с годами разнообразили и совершенствовали методы воздействия на сознание и психологию своих пленников. Прогремевшие на всю Россию в 80-е годы такие виртуозы развращения человеческих душ, как Г.П. Судейкин, А.Ф. Добржинский, М.М. Котляревский, подвизались уже в 1878—1879 гг. Изощренными мастерами нравственной пытки зарекомендовали себя в конце 70-х годов такие прокуроры, как В.С. Стрельников, Н.К. Голицынский, В.М. Савинков, П.П. Прохоров. В частности, жертвами иезуитства Прохорова стали террористы Иван Дробязгин, Виктор Малинка, Лев Майданский, согласившиеся подать просьбы о помиловании (может быть, с расчетом сохранить жизнь для продолжения революционной борьбы), тем самым бросившие тень на свою репутацию и все же казненные.

Народовольцы, которые выступали при всей узости их социальной базы все-таки от имени небывалой прежде в России по масштабам, сплоченности, мощи и славе революционной организации, естественно, оступались перед карателями гораздо реже своих предшественников. Из 29 судебных процессов 1880— 1882 гг. с участием народовольцев только на пяти (И.И. Розовского, харьковской группы «Народной воли», «16-ти», 1 марта 1881 г. и «20-ти») оказывались среди подсудимых единичные отступники и предатели. На процессе харьковской организации из 14 подсудимых двое (Я.И. Кузнецов и М.А. Блинов) раскаялись и подали прошения о помиловании[93]. По делу «16-ти» прошение о помиловании подал А.А. Зубковский, который, впрочем, не был народовольцем (член киевской организации «Земли и воли»)[94], и сразу после суда стал предателем И.Ф. Окладский. Среди первомартовцев оказался предатель Н.И. Рысаков. Вместе с ним подал прошение о помиловании и Тимофей Михайлов[95] — один из вожаков Рабочей организации «Народной воли». Учитывая, что Михайлов и на суде, и после суда (по дороге к месту казни, а также на эшафоте) держался мужественно, его прошение следует расценивать как юридический демарш перед царем против суда, ибо Михайлов был единственным из первомартовцев, кого суд фактически не смог уличить в причастности к цареубийству[96]. Наконец, в числе подсудимых по делу «20-ти» тоже был один предатель (В.А. Меркулов) и еще трое подали прошения (Г.М. Фриденсон — о помиловании, А.Б. Арончик и Ф.О. Люстиг — о смягчении наказания)[97]. Всего, таким образом, из 130 революционеров, судившихся на 29 народовольческих процессах 1880—1882 гг., оказалось лишь три предателя и семь «подаванцев» (как называли тогда подавших прошения о помиловании).

Кроме того, еще прежде, чем начались судебные процессы «Народной воли», царские каратели склонили к предательству небезызвестного Г.Д. Гольденберга. Землеволец и народоволец Григорий Гольденберг — пылкий террорист, который 9 февраля 1879 г. застрелил харьковского генерал-губернатора князя Д.Н. Кропоткина, — был арестован 14 ноября того же года. На дознании он проявил большую стойкость; наотрез отказавшись назвать кого-либо из «соучастников», смело мотивировал свое покушение («Ты имел несчастье родиться в монархической стране, где слово преследуется так, как нигде в мире, бей же [их] их же оружием, иди и убей Кропоткина») и по-народовольчески пригрозил правительству: «Так пусть же правительство знает, что мы не остановимся ни перед какими виселицами, что револьверные выстрелы не перестанут за нас говорить и защищать, пока в России не будет конституции... «Carthago delenda est»»[98].

Прокурор А.Ф. Добржинский, понаторевший на вымогательстве показаний у заключенных, понял, что такой узник не уступит силе, но может раскрыться перед хитростью. После долгой моральной пытки[99] он подкупил Гольденберга химерической идеей: открыть правительству истинные цели и кадры революционной партии, после чего, мол, правительство, убедившись в том, сколь благородны и цели партии, и ее люди, перестанет преследовать такую партию. 9 марта 1880 г. Гольденберг написал обширное (80 страниц убористой рукописи) показание, а 6 апреля составил к нему приложение на 74 страницах с характеристикой всех упомянутых в показании (143!) деятелей партии. Тут были и Желябов, и Александр Михайлов, и Перовская, и Плеханов, и Морозов, и Кибальчич — словом, цвет революционного лагеря, и о каждом из 143 сообщались биографические сведения, обрисовывались их взгляды, личные качества, даже внешние приметы[100]. Добржинский и все жандармские власти ликовали, предвкушая поголовное истребление революционной партии. Гольденберг же в июне 1880 г. из разговора с арестованным членом ИК А. И. Зунделевичем понял, что он натворил, и впал в отчаяние. На очередном допросе он «пригрозил» Добржинскому: «Помните, если хоть один волос упадет с головы моих товарищей, я себе этого не прощу». «Уж не знаю, как насчет волос, — цинично отрезал прокурор, — ну а что голов много слетит, это верно»[101].

Гольденберг не вынес мук совести. 15 июля 1880 г. он повесился в тюремной камере на полотенце. Перед смертью этот единственный в своем роде предатель написал «Исповедь»: «Я думал так: сдам на капитуляцию все и всех, и тогда правительство не станет прибегать к смертным казням, а если последних не будет, то вся задача, по-моему, решена. Не будет смертных казней, не будет всех ужасов, два-три года спокойствия, — конституция, свобода слова, амнистия; все будут возвращены, и тогда мы будем мирно и тихо, энергично и разумно развиваться, учиться и учить других, и все были бы счастливы»[102].

Историки «Народной воли» интересовались судьбой Гольденберга и объясняли причины его падения разочарованием в действенности террора, позерством и болтливостью, влиянием родителей и пр.[103] Все это верно. Но не это, по-моему, главное. Погубил Гольденберга главным-то образом тот недостаток, на который указывали еще народовольцы, лично знавшие его, — недостаток революционной зрелости. «Молодой, порывистый, неустойчивый», как характеризовал его М.Ф. Фроленко[104], «исключительно человек чувств, да еще, кроме того, совершенно не умеющий ими владеть»; по словам Александра Михайлова, Гольденберг был честен, но политически наивен. «Когда чувство в нем направлялось партией, оно двинуло его на подвиг. Но отрезанный от нее и не имея в себе самом руководящей, он, совершив неизмеримо бесчестный поступок, бесславно погиб»[105].

Несколько по-иному надо оценивать предательство Окладского, Рысакова, Меркулова. Если Гольденберг стал предателем неосознанно, по наивности и сам себя наказал за это, то Меркулов, Окладский и Рысаков сознательно пожелали стать не только предателями, но и провокаторами[106]. Между тем последние двое, как и Гольденберг, до своего предательства успели показать себя людьми мужественными. Окладский 18 ноября 1879 г. помогал Желябову взрывать царский поезд под Александровском. Рысаков же 1 марта 1881 г. бросил первую бомбу в Александра II, а радостное восклицание царя: «Слава богу, я уцелел!» отпарировал историческим: «Еще слава ли богу?».

Видимо, пали Рысаков и Окладский по той же причине, которая погубила Гольденберга. Все они были людьми увлекающимися, но незрелыми, без должной идейной закалки и силы характера. Рысаков был вовлечен в «Народную волю» Желябовым и под руководством Желябова выглядел достойным народовольцем. Воля Желябова и его преемницы Перовской толкнула Рысакова на подвиг. «Человек отраженного света», по меткому определению Ларисы Рейснер, Рысаков ответил царю «Слава ли богу?» «желябовскими, а не своими словами»[107]. В заключении же, один на один с палачами, когда от него потребовался героизм не романтического порыва ради славы, а стоического упорства во имя идеи, он оказался слабым для этого и пал. Точно так же и Окладский под Александровском, рядом с Желябовым, и даже на процессе «16-ти», рядом с Ширяевым и Квятковским, мог казаться героем, а после суда, в камере смертника, купил себе жизнь ценой жизней товарищей[108] 37 лет после этого он нес позорную службу провокатора; был заочно разоблачен вскоре же после краха царизма и еще шесть лет хоронился от революционного правосудия; опознан и арестован в 1924 г., судим теперь уже революционным, советским судом и вновь приговорен к смертной казни — на этот раз как царский холуй за низменную борьбу против революционеров[109]. Судьба Окладского — поучительный пример жизненного сальто человека без твердых убеждений, вовлеченного в круговорот политических катаклизмов.

Что касается В.А. Меркулова, то в его предательстве нет никакой загадки. Малограмотный человек, не блиставший ни умом, ни энергией, он был принят народовольцами в партию, по-видимому, из-за недостатка в людях (особенно «из народа»). Когда он был арестован (27 февраля 1881 г.), жандармы быстро смекнули, что он труслив и продажен. Последовал сеанс обычных угроз, и Меркулов сам предложил, если ему позволят, под надзором полиции указать в лицо всех известных ему в Петербурге революционеров. На докладе об этом генерала А.В. Комарова царь оставил помету: «Надеюсь, что воспользовались его предложением» [110].

Став предателем, трус Меркулов боялся мести своих бывших товарищей, с которыми ему предстояло еще сесть на одну скамью подсудимых (по делу «20-ти»). Перед началом суда он даже подал на имя прокурора особое прошение о том, чтобы его не сажали рядом с другими подсудимыми[111]. Опасения предателя не были напрасными. На последнем заседании суда подсудимый Макар Тетерка (тоже рабочий) заклеймил его пощечиной[112].

Вредили делу и репутации «Народной воли» также случаи предательства людей, которые хотя и не принадлежали к партии, но входили с ней в какие-то (пусть самые мимолетные) сношения и за это оказывались иногда на одной с народовольцами скамье подсудимых. Таков был гимназист Иван Родионов, который на процессе И.И. Розовского выдал товарища, доверившего ему, Родионову, прокламации ИК «для распространения». По делу «16-ти» судились двое таких сопроцессников «Народной воли» — земский врач А.П. Булич и управляющий имением землевольца Д.А. Лизогуба В.В. Дриго, обвиненные в принадлежности к партии и в передаче денег террористам. Оба они малодушествовали, подали слезливые прошения о помиловании, а Дриго, кроме того, оставил жалкую исповедь с такой концовкой; «Если когда бы то на было, хотя бы после моей смерти, рассказ этот мой будет прочтен и прочитавший скажет, что «да, Дриго не был революционером и сослан без вины», то я буду совершенно вознагражден»[113].

Наконец, из террористов, судившихся в 1880—1882 гг. отдельно от народовольцев, смалодушничал после смертного приговора и подал прошение о помиловании Н.М. Санковский. «Решительно не имел намерения убить генерала Черевина, — уверял он, — а просто сделал это[114] с целью манифестации в совершенно бессознательном состоянии и под влиянием полного расстройства моего организма от падучей болезни»[115].

Среди всякого рода попутчиков «Народной воли» со временем оказывались и провокаторы, но за 1880—1882 гг. известен только один из них — киевский портной, уголовный арестант Леонтий Забрамский. В тюрьме он познакомился с политическими заключенными, а по выходе на волю стал агентом Г.П. Судейкина[116], сумел втереться в доверие к участникам объединенного кружка народовольцев и чернопередельцев (М.Р. Попова — Д.Т. Буцинского), которых и выдал.

Как ни редки были в 1880—1882 гг. случаи отступничества и предательства среди народников, они все же свидетельствовали (особенно если учесть, что в последующем их стало гораздо больше) и об умении царского сыска идейно и морально развращать людей, и о недостатке революционной бдительности и взаимоконтроля у народовольцев, которые могли довериться таким людям, как Забрамский, а таких, как Меркулов, даже принять в организацию. Не случайно Александр Михайлов в предсмертном обращении писал: «Завещаю вам, братья, контролируйте один Другого во всякой практической деятельности, во всех мелочах, в образе жизни... Надо, чтобы контроль вошел в сознание и принцип, чтобы он перестал быть обидным, чтобы личное самолюбие замолкло перед требованиями разума. Необходимо знать всем ближайшим товарищам, как человек живет, что он носит с собой, как записывает и что записывает, насколько он осторожен, наблюдателен, находчив. Изучайте друг друга. В этом сила, в этом совершенство отправлений организации»[117]. Но в условиях, когда «Народная воля» несла тяжелые потери в людях, а восполнять их, по узости социальной базы, было крайне трудно, каждый новый боец ценился так дорого, что соблюсти по отношению к нему должную меру бдительности и контроля не всегда представлялось возможным.

Мы видели, что случаи раскаяния революционеров на политических процессах 1879—1882 гг. оставались, по традиции, утвердившейся в 70-е годы, исключением из правила. Как правило же, обвиняемые продолжали вести себя перед царским судом героически и тем самым давали отличный материал для революционной агитации. Революционная партия со своей стороны продуктивно использовала этот материал, откликаясь по возможности на каждый из политических процессов. Естественным для таких откликов был и мотив отмщения за погибших товарищей. Он налицо в призывах «Земли и воли» к «правой мести» за И.М. Ковальского[118] и за С.Н. Бобохова («Ты не останешься без отмщения, пока в нас есть хоть капля крови!»)[119] и в отклике «Народной воли» на казнь А.А. Квятковского и А.К. Преснякова: «Смерть за смерть! Кровь за кровь! Месть за казни!»[120].

Но не этот мотив был главным для революционного лагеря. Больше всего революционеры заботились о разъяснении и призывном воздействии героического примера осужденных. Сами осужденные проникались той же заботой. Д.А. Лизогуб в предсмертном письме на волю просил товарищей: «Если не будет печататься процесс («28-ми». — Н.Т.) подробно... добыть стенографический отчет каким-нибудь путем. В высшей степени было бы важно изобразить наше дело в надлежащем виде»[121]. «Земля и воля» еще до процесса «28-ми», изобразив «в надлежащем виде» дело А.К. Соловьева, заключала: «Пусть же борьба на жизнь и на смерть с произволом... будет нашим ответом врагам»[122]. Несколько позднее, печатая завещание В.А. Осинского, землевольцы поклялись со страниц своего органа: «Над свежими могилами наших казненных товарищей мы даем клятву продолжать святое дело освобождения народа!»[123].

Отметим здесь важную роль печати в освещении хода политических процессов. В 1878 г. возникла внутрирусская подпольная пресса (легальная печать из-за цензурных препон менее подробно и более тенденциозно освещала процессы террористов, чем дела пропагандистов 1871—1877 гг.). С марта 1878 г. стала выходить газета «Начало» (первый нелегальный периодический орган внутри России), а с 25 октября — журнал «Земля и воля» и в качестве приложения к журналу «Листок «Земли и воли»». Эти издания еще до возникновения «Народной воли» не только печатали правду о политических процессах и разъясняли их смысл, но и обобщали уроки процессов и увековечивали память их жертв. Так, в передовой статье «Листка «Земли и воли»» от 22 марта 1879 г. прославлялись герои «красного террора»: «Эти люди были последовательны до конца. Гордые борцы за свободу всех, они не могли позволить никому наложить руку и на свою свободу. Свобода была им дороже жизни, и только с жизнью они хотели отдать ее... Это первые застрельщики революции, осужденные на гибель, но необходимые для дела. Будущее — время массовых движений. Когда страсти улягутся... когда дела предстанут в надлежащем свете, перед этими людьми будут преклоняться, их будут считать за святых»[124].

Особенно широко и действенно освещала политические процессы «Народная воля», которая владела большими, чем ее предшественники, источниками и средствами информации, да и сами процессы 1880—1882 гг., как мы помним, были по преимуществу народовольческими.

Громкий резонанс в революционном лагере вызвал процесс «16-ти». Исполнительный комитет «Народной воли» подробно информировал о нем партию, определил его смысл и место, подчеркнув в редакционной статье своего органа «По поводу процесса 16-ти» (1880, № 4), что если на прежних процессах речь шла о революционном лагере, даже о партии, но «партии неорганизованной», то теперь всенародно «установлено существование революционной организации, действующей по определенному плану, определившей свои ближайшие и отдаленные задачи»; «партия как борющаяся сторона в государстве получила право гражданства»[125]. О героях процесса ИК писал как о «светочах народа»: «Счастлив народ, в недрах которого таятся эти титаны, глубоко знаменательна эпоха, рождающая их десятками. Эти десятки предвещают близкое наступление нового мира на развалинах тронов...»[126].

В том же духе «Народная воля» откликалась и на последующие процессы. Для этого использовались все возможные источники информации, от правительственных отчетов до конспирахивных записей подсудимых. Почти в каждом номере газеты «Народная воля» и «Листка «Народной воли»» печаталась какая-нибудь информация о каком-либо процессе: то скупая заметка (как, например, о суде над И. Ю. Старынкевичем), то содержательная корреспонденция (как о деле И.И. Майнова и др.), то подробный отчет (как о процессе «20-ти»). В 1883 г. на страницах «Вестника» и «Календаря» «Народной воли» был опубликован перечень политических процессов в России с 1826 по март 1883 г.[127].

Правда, перечень этот неполон. Иные дела царизм сумел-таки сохранить в тайне от современников. Но за 1879—1882 гг. таких дел оказалось немного (26 из 98)[128], и все они были столь малозначащи по сравнению с учтенными, что в общем осведомленность «Народной воли» в те годы о политических процессах надо признать хорошей. В перечне названы до полутора десятка дел, о которых легальная пресса молчала, причем в ряде случаев (о делах В.И. Тулисова, П.Ф. Лобанева, В.В. Демьяновского, Е.Г. Легкого, О.И. Нагорного, Е.А. Дубровина и др.) «Вестник» и «Календарь» не только называли подсудимых и сообщали приговор, но излагали и суть дела.

Во время суда по крупному делу, а также до и после него ИК старался держать связь с подсудимыми — и ради наиболее точной информации о судебном процессе, и в надежде на возможность освободить товарищей, а главное, для того, чтобы согласовывать поведение подсудимых с тактической линией партии. Особенно много хлопотал об этом ИК в дни процесса «16-ти», поскольку здесь «Народная воля» впервые заявила о себе перед судом как политическая партия. Через адвокатов и родственников подсудимые пересылали в ИК «для ясного представления о суде» свои уточнения и дополнения к официальному отчету, запрашивали, «что проводить» в защитительных речах: «программу ли 3-го номера газеты (т. е. программу ИК. — Н.Т.) или что новое»[129]? ИК со своей стороны давал указания, но, по-видимому, не всегда успевал это сделать своевременно. Евгения Фигнер в письме на имя сестры Веры сразу после приговора, оценивая защитительные речи подсудимых, посетовала: «Ваше послание слишком поздно пришло в этом отношении»[130].

Связь с подсудимыми ИК устанавливал и по другим делам. Мы уже знаем, что через адвоката Е.И. Кедрина он получил устное предупреждение об адресах явок и предсмертное письмо Софьи Перовской. С процесса «20-ти» в ИК доходили письма Александра Михайлова «конспиративным путем», как вспоминала Вера Фигнер[131] (возможно, через того же Кедрина, который защищал Михайлова на суде и пользовался глубоким уважением своего подзащитного [132]). Гораздо труднее было хотя бы только попытаться освободить товарищей, обвиняемых или уже осужденных. Власти, раздосадованные дерзкими побегами революционеров 70-х годов (П.А. Кропоткина, В.С. Ивановского, В.Ф. Костюрина, А.К. Преснякова, Л.Г. Дейча, Я.В. Стефановича), охраняли народовольцев и в предварительном заключении, и на суде, и по дороге на казнь так, что устраивать побеги стало почти невозможно.

Тем не менее народовольцы строили планы освобождения арестованных и даже осужденных товарищей. Самым смелым был план освобождения первомартовцев по пути их к месту казни 3 апреля 1881 г. Вот что рассказывал об этом плане член Военного центра «Народной воли» Э.А. Серебряков: «Предполагалось собрать человек триста петербургских рабочих, разделить их на три группы: две — человек по пятидесяти, а одну — в двести. Во главе этих групп должны были находиться все петербургские и кронштадтские офицеры[133]. Группы предполагалось распределить на трех выходящих на Литейный проспект параллельных улицах: на крайних — малые группы, на средней — большую. И вот, когда процессия (осужденных. — Н.Т.) проходила бы среднюю группу, все три группы по сигналу должны были броситься вперед, увлекая в своем порыве толпу, и одновременно прорвать шпалеры войск; боковые группы произвели бы замешательство, а средняя окружила бы колесницы, вскочив на которые, офицеры обрезали бы веревки на осужденных и увлекли бы их в толпу, с которой вместе отхлынули бы обратно в боковую улицу, где должны были ожидать две кареты с платьем и всем нужным для переодевания.

Не знаю, кем был выработан этот план, но когда нас (кружок морских офицеров в Кронштадте. — Н.Т.) о нем извещали, то вместе с тем сообщили, что инициатива освобождения принадлежит рабочим, распропагандированным Рысаковым, что нужное число рабочих уже есть. Мы тоже были согласны. Но почему этот план не состоялся и насколько серьезно им занимались, я не знаю»[134].

Наличие такого плана косвенно подтверждают и воспоминания рабочего-народовольца В.С. Панкратова[135]. «Не состоялся» же он, думается, главным образом потому, что сами народовольцы сочли этот план нереальным, как только выяснилось, какой невиданно громадный конвой снарядили власти для пяти осужденных. Колесницы «цареубийц» конвоировали два эскадрона кавалерии и две роты пехоты, жандармы, околоточные, городовые; на всех уличных перекрестках вдоль пути следования колесниц дежурили еще четыре роты войск, усиленные наряды конной жандармерии и местная полиция; всего на Семеновском плацу корреспондент «Таймс» насчитал тысяч 10—12 солдат и жандармов[136]. «Не было только артиллерии», — вспоминала А.В. Якимова[137].

Вообще за 1879—1882 гг. народовольцам удались только два побега: 17 августа 1882 г. член Военной организации «Народной воли» подпоручик А.П. Тиханович под видом караульного начальника вывел из киевской тюрьмы В.Г. Иванова, а 19 декабря 1882 г. из той же тюрьмы бежал с помощью товарищей по заключению В.И. Бычков. Предпринятая же 16 августа 1882 г. в Саратове попытка освобождения из тюрьмы М.Э. Новицкого закончилась неудачей и стоила одному участнику этой попытки (М.Д. Райко) жизни, а двум остальным (П.С. Поливанову и самому Новицкому) — смертного приговора, замененного позднее каторгой. Естественно, что Александр Михайлов, как уже сказано, по окончании процесса «20-ти» передавал на волю товарищам: «Не расходовать силы для нас, но беречь их от всякой бесплодной гибели»[138].

Зато память об осужденных и погибших борцах «Народная воля» чтила как святыню — не только в знак уважения к жертвам царизма, но и с целью воспитания на их примере новых революционных кадров. До своего ареста, 28 ноября 1880 г., больше всех заботился об этом Александр Михайлов. Он бережно собирал все, что могло увековечить память павших героев, и, кстати, арестован был в тот час, когда пришел в казенную фотографию взять заказанные им карточки А.А. Квятковского и А.К. Преснякова (незадолго перед тем казненных). Из тюрьмы, сам осужденный на смерть, Михайлов завещал народовольцам: «Старайтесь увековечить, прославить наших незабвенных великих товарищей Андрея Ивановича Желябова, Софью Львовну Перовскую и других, с ними погибших. Предлагаемое мною издание документов Исполнительного комитета посвятите их имени; учредите во имя их ежегодное празднество, обязательное для всей организации или даже партии, посредством обращения к общественному мнению. Вы этим не только заплатите по достоинству этим великим могучим людям, но и морально окажете сильное влияние на партию, поднимете дух партии, вызовете многих на самопожертвование»[139].

Сделать все, завещанное Михайловым, «Народная воля» не смогла. В условиях обозначившегося в 1882 г. спада революционной борьбы ей было уже не до учреждения «ежегодных празднеств». Не сумела она в тех же условиях и подготовить издание документов ИК. Но материалы о героях судебных процессов собирались и печатались. Только в течение 1882 г. народовольцы издали в своей женевской типографии отдельными книгами биографии Желябова, Перовской, Кибальчича, Александра Михайлова, которые позднее переиздавались и служили важным средством революционной агитации. Ту же агитационную роль играли и материалы, печатавшиеся на страницах периодических изданий, например биография Квятковского в № 4 газеты «Народная воля», воспоминания о Н.Е. Суханове и некролог Я.Т. Тихонова в № 3 и 5 «Вестника «Народной воли»», передовая статья № 1 «Листка «Народной воли»» с прощальным словом о И.И. Розовском, М.П. Лозинском, И.О. Млодецком и др. Типографски и на гектографе печатались судебные речи народовольцев (Желябова, Суханова, Исаева) и прочие документы («На смерть Желябова», «На смерть Квятковского»), которые имели хождение от Петербурга до Иркутска[140].

Итак, политические процессы 1879—1882 гг. в России представили собой своеобразный, очень важный для того времени фронт борьбы с царизмом. Обстановка революционной ситуации стимулировала политическую активность обвиняемых (землевольцев, чернопередельцев, особенно же народовольцев), укрепляя в них сознание возможности и близости победы над самодержавием. Теория и тактика народничества сохраняли в то время большую притягательную силу потому, что народничество оставалось знаменем движения, развивавшегося еще по восходящей линии. До тех пор пока не была исчерпана революционная ситуация, казались в представлении большинства современников неисчерпанными и возможности народничества как революционной идеологии, хотя объективно в России уже сложились условия для распространения марксизма.

Судившиеся на политических процессах революционеры-народники (а среди них были представители всех сословий, включая фабрично-заводских рабочих, военных, десятки женщин) вели себя смело и наступательно, даже перед угрозой заведомо предрешенной виселицы, удивляя самих карателей своей отвагой. Генерал А.А. Киреев еще в 1879 г. проницательно усматривал главную опасность для царизма в том, что революционеры «убеждены в правоте их теорий, в законности их преступлений (это явствует из всех показаний их на суде)[141]. Вот это-то убеждение в их правоте, в законности их теорий и нужно поколебать. В этом главнейшем и заключается задача. В этом, и почти исключительно в этом, весь вопрос»[142].

Время революционного подъема стало и временем особого, почти всеобщего героизма среди тех, кто проходил перед царским судом. Но все же народовольцы на процессах 1880—1882 гг. выступали более зрело, последовательно, активно и стойко, чем их предшественники — террористы 1878—1879 гг. В этом сказалось оформление самостоятельной, образцовой для того времени организации революционеров-«политиков» и выработка довольно четкой политической программы, т. е. наличие именно тех принципиальных условий, которых так недоставало террористам 1878—1879 гг.

Правда, узость социальной базы «Народной воли» наряду с другими причинами (чрезмерным увлечением романтикой «красного террора», недостатком контроля за кадрами революционеров, воздействием царского сыска и шпионажа) обусловливала частичное засорение партии недостойными элементами, случаи малодушия, отступничества, предательства, но в условиях революционного натиска 1879—1881 и части 1882 г. такие случаи были всего лишь единичными исключениями из правила.



В целом герои процессов 1879—1882 гг. достойно поддержали авторитет русского революционного движения и помогли борющейся России поднять его на небывалую ранее высоту. Они продемонстрировали перед общественным мнением страны и всего мира такую идейную зрелость, благородство и силу духа, что попытки царского суда выставить их программу как «социальные бредни»[143], а их самих — «бойцами всемирного разрушения и всеобщего дикого безначалия»[144] оказались абсолютно несостоятельными. Зато революционный лагерь с каждым процессом обретал новое оружие, будь то программная речь обвиняемого, его завещание, последняя улыбка на эшафоте или просто еще один факт «святой нераскаянности» перед царским судом. Весь опыт политических процессов 1879—1882 гг. утверждал неодолимость революционного движения в России, как это и констатировала передовая статья № 8—9 органа «Народной воли» от 5 февраля 1882 г.: «Если отдельных лиц легко выхватить из наших рядов, то задавить неумирающую идею не сможет никакая адская сила,— идея снова соберет под свое знамя более многочисленных приверженцев»[145].





Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   13




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет