«Кризис верхов»
Уже к началу 1878 г. внутреннее положение в России стало напряженным. Война с Турцией усугубила бедствия и недовольство трудящихся масс. Участились крестьянские волнения, слухи о переделе земли, рабочие забастовки (с конца февраля до 20 марта в Петербурге продолжалась небывало крупная стачка на Новой Бумагопрядильне с участием 2000 рабочих). В такой обстановке переход народников от пропаганды к террору крайне обеспокоил «верхи». 31 марта 1878 г., в тот день, когда суд присяжных неожиданно для правительства оправдал Веру Засулич, впервые было созвано при царе чрезвычайное совещательное присутствие, или, как оно стало именоваться позднее, «Особое совещание для изыскания мер к лучшей охране спокойствия и безопасности в империи». Этот орган состоял из министров, так или иначе ответственных за карательную политику, под председательством П.А. Валуева и созывался лишь в экстренных случаях — как правило, после наиболее «устрашающих» актов «красного террора». Деятельность особых совещаний подробно исследована П.А. Зайончковским[1].
Опыт 1878—1879 гг. показывал, что «красный террор» не только не пасует перед «белым террором», но, напротив, усиливается в ответ на репрессии. Такой оборот дела вызывал у карателей растерянность, особенно после убийства Н.В. Мезенцова, которое, по словам кн. В.П. Мещерского, «повергло в ужас правительственные сферы»[2]. Военный министр Д.А. Милютин в день убийства (4 августа 1878 г.) обеспокоенно записал в дневнике, что «сатанинский план тайного общества навести террор на всю администрацию... начинает удаваться»[3]. Действительно, в Петербурге не только среди обывателей, но и в чиновничьих кругах (вплоть до самых высших) надолго водворилась смута. По городу ползли слухи о том, что к 15 ноября революционеры готовят «варфоломеевскую ночь» своим противникам[4]. Весь благонамеренный Петербург жил в страхе. Когда и. д. шефа жандармов Н.Д. Селиверстов доложил царю (20 августа), что он рассчитывает «устранить панику в столице» лишь «в течение нескольких месяцев», да и то «при помощи божией», царь ответил: «Дай бог»[5].
Вновь подчеркну, что царизм испытывал страх не просто перед «красным террором», как таковым, а перед угрозой его соединения со стихийным протестом рабочих и крестьянских масс. Поскольку же первым своим врагом, потенциальным застрельщиком возможной революции он считал «социально-революционную партию» народников, то именно против нее главным образом и нацеливал свою карательную политику. Более того, так как «верхи» знали, что составляет эту партию «небольшое сравнительно число злоумышленников»[6], расчет подавить ее непрерывным усилением репрессий казался реальным. Поэтому в 1878—1879 гг. «белый террор» свирепел от месяца к месяцу.
За эти два года царизм, как никогда прежде, расширил и усилил свою низовую опору — полицию, и политическую, и общую. 9 июня 1878 г. была организована целая армия коннополицейских урядников (5 тыс. человек на 46 губерний), между прочим (!) и для «охранения общественной безопасности»[7], а 19 ноября того же года при общей полиции каждой из 46 губерний была учреждена специально для «политических» сыскная часть[8]. Жандармский корпус с 1878 г. стал получать сотни тысяч рублей дополнительных ассигнований[9].
Сильная численно и материально полиция к тому же имела и большую юридическую силу. «Исчисляют, — сообщала либеральная газета «Порядок», что в наших кодексах существует, по крайней мере, пять тысяч статей, возлагающих на полицию самые разносторонние обязанности»[10]. Если это и преувеличение, то объяснимое. Тьма обязанностей, возложенных на полицию, открывала простор для злоупотреблений обысками и арестами, а в 1878—1879 гг. такие злоупотребления стали обыденными. По данным «Земли и воли», только в Петербурге за одну зиму 1878—1879 гг. было арестовано свыше 2 тыс. человек[11].
Апогей «белого террора» 70-х годов наступил вслед за выстрелами А.К. Соловьева. Царизм был разъярен и обескуражен дерзким покушением, мстил за него и в то же время боялся его повторения (даже восстания). «Как будто самый воздух пропитан зловещими ожиданиями чего-то тревожного», — записывал в те дни Д.А. Милютин. Петербургский гарнизон был поставлен под ружье: «В разных местах города секретно расположены части войск, полки удержаны в казармах»[12].
Из Петербурга военно-карательный психоз перекинулся на всю страну. 5 апреля 1879 г., спустя три дня после выстрелов Соловьева, Россия была расчленена на шесть сатрапий (временных военных генерал-губернаторств), во главе которых встали временщики с диктаторскими полномочиями, сразу «шесть Аракчеевых»[13]. Другими словами, в дополнение к самодержцу всея Руси воцарились еще петербургский, московский, киевский, харьковский, одесский и варшавский самодержцы, которые соперничали друг с другом в деспотизме и жестокости. О петербургском генерал-губернаторе И.В. Гурко Ф.М. Достоевский рассказывал, что ему «ничего не значит сказать: «Я сошлю, повешу сотню студентов»»[14]. Киевский «самодержец» М.И. Чертков в апреле — августе 1879 г. ежемесячно подписывал по нескольку смертных приговоров. Властью одесского «аракчеева» Э.И. Тотлебена людей «вагонами отправляли из Одессы» в административную ссылку[15]. Изо дня в день следовали все новые и новые чрезвычайные узаконения «белого террора». За 1879 г. царизм, по подсчетам М.И. Хейфеца, сочинил (преимущественно стараниями генерал-губернаторов) 445 таких узаконений[16].
В обстановке революционной ситуации царизм неустанно изыскивал наиболее эффективные способы борьбы с «крамолой». Переходя от обычных законов к исключительным, чрезвычайным, он заново ревизовал и судебные уставы 1864 г., которые оказались «неудобными» для него после их испытания в первом же большом гласном политическом деле («нечаевцев»). Мы видели, что уже в 1872 г. политические дела в значительной степени были изъяты из общего порядка судопроизводства, предусмотренного уставами 1864 г. Но поскольку ни жандармские дознания, ни судебные процессы в ОППС не обходились без очевидных для карателей юридических «неудобств», царизм продолжал исправлять уставы 1864 г. Энергичнее прежнего он взялся за это с середины 1878 г., когда народники, как показано выше, по ходу общего усиления революционного натиска все более решительно и организованно стали отвечать на «белый террор» правительства «красным террором».
19 июля 1878 г. Александр II распорядился создать при министерстве юстиции комиссию «для тщательного обсуждения обнаруженных в законах 19 мая 1871 г. и 7 июня 1872 г. ««удобств»[17]. Комиссия занялась было согласованием мер к еще большей оперативности и бесцеремонности жандармских дознаний («без выяснения подробностей»), но, прежде чем она успела выработать соответствующий законопроект, царизм решился на самое радикальное дополнение к уставам 1864 г. Все еще рассчитывая одолеть «крамолу» одними репрессиями, он задумал ради этого военизировать свою карательную систему. 9 августа 1878 г. в ответ на убийство шефа жандармов Н.В. Мезенцова был принят закон «О временном подчинении дел о государственных преступлениях и о некоторых преступлениях против должностных лиц ведению военного суда, установленного для военного времени»[18].
Такая мера, на взгляд тех, против кого она была направлена, выглядела просто лишней, ибо Сенат в руках, царизма по своему составу и покорности, казалось бы, не оставлял желать ничего лучшего для судебной расправы с революционерами. «Вот и впрямь невозможно найти разумную причину изъятия политических дел из ведения гражданского суда,— резонно заключал характеристику Особого присутствия Сената С.М. Кравчинский. — Очевидно, надеялись, что нигилисты будут устрашены грозным зрелищем военных судов, но эта надежда могла бы исполниться только в том случае, если бы нигилисты питали хоть малейшее доверие к прежнему суду. Однако дело обстояло как раз наоборот»[19].
Расчет на устрашение здесь, конечно, был. Но не только он побудил царизм передать дела о государственных преступлениях военным судам. По мере того как разгоралась борьба между революционерами и правительством, возникло столько политических дел, что сосредоточить их все в ОППС не было возможности, а другая инстанция, ведавшая политическими делами,— судебные палаты — не представлялась достаточно авторитетной и надежной. Верховный же уголовный суд мог использоваться, по высочайшему повелению, лишь в исключительных случаях и за все время с 1866 до 1895 г. созывался только два раза. Кроме того, даже Сенат, как показали процессы «50-ти» и «193-х», мог спасовать перед подсудимыми и тем самым повредить авторитету правительства. Правда, после скандала вокруг неожиданно мягкого приговора по делу «193-х» суд сенаторов никогда более не подводил царизм. Но недостаток санкций против «50-ти» и «193-х» лег пятном на репутации Сената. Военные же суды в том, как они обращались с подсудимыми и какие выносили им приговоры, всегда были безупречны перед правительством. С.М. Кравчинский имел все основания заявить, что эти суды «являются лишь узаконенными поставщиками палача; их обязанности строго ограничены обеспечением жертв для эшафота и каторги»[20].
Часть царских министров пыталась передать дела революционеров-террористов в военные суды тотчас после процесса В.И. Засулич. Уже 3 апреля 1878 г., через два дня после оправдательного приговора по делу Засулич, на заседании правительства под председательством царя министр юстиции К.И. Пален «по предварительному соглашению с некоторыми другими министрами» предложил «взвалить дела подобного рода на военные суды» (правда, исключая из этого правила женщин). Но после долгих (двухдневных) и бурных прений, хотя сам царь, «не находя исхода, вспылил, упрекнув всех своих министров гуртом в нежелании или неумении принять какие-либо решительные меры», все-таки решено было пока «отказаться от предположения графа Палена»[21].
После убийства Мезенцова министр внутренних дел Л.С. Маков и временно исправлявший должность шефа жандармов Н.Д. Селиверстов, встревоженные донесениями своей агентуры, представили царю панический доклад: «Все до сего времени принимавшиеся меры против противоправительственной агитации не имели ни успеха и ни добрых последствий. Зло растет ежечасно. Суд уже не властен остановить разнузданные страсти»; он «подал повод лишь к публичному глумлению подсудимых над святостью закона... Нужны меры чрезвычайные». Маков и Селиверстов настаивали на передаче всех дел о террористах (не исключая и женщин) военным судам. Доклад их датирован 8 августа. В тот же день царь пометил на нем: «Исполнить»[22], a 9 августа уже последовал соответствующий высочайший указ. В происхождении этого указа наглядно проявилась та специфическая особенность царского законотворчества, которую в 1906 г. разоблачал своим острым пером Е.В. Тарле: «Так как наше самодержавие зажилось на свете дольше, нежели всякое иное, то ни в одной стране не накопилось столько законодательных авгиевых стойл, нигде решительно памятники законодательства не являются до такой степени прежде всего и больше всего памятниками страха, тревожного предвидения грядущих опасностей для правящей кучки. Никогда не поймет наших законов, новелл к этим законам, новелл к этим новеллам и т. д. тот будущий историк, который, положив на своем письменном столе текст изучаемого закона по левую руку, не положит по правую руку донесения департамента полиции за те месяцы, которые соответствуют времени зарождения и изготовления данного закона»[23].
Закон 9 августа 1878 г. передавал в ведение военных судов не все дела о государственных преступлениях, а лишь те из них, которые были сопряжены с «вооруженным сопротивлением властям»[24]. Прочие же дела оставались подведомственными судебным палатам, если не объявлялось высочайшее повеление о разбирательстве того или иного из низы в ОППС. Но в условиях, когда борьба народников все сильнее разгоралась и нацеливалась против самодержавия (2 апреля 1879 г. А.К. Соловьев стрелял в царя), царизм цеплялся за чрезвычайные меры и продолжал военизировать судопроизводство. Высочайший указ от 5 апреля 1879 г. дал право временным генерал-губернаторам предавать военному суду, «когда они признают это необходимым», обвиняемых в любом государственном преступлении[25]. Теперь военные суды стали решать даже такие дела, в которых не было и намека на насилие: например, дело С.П. Ободзинского в Харьковском военно-окружном суде 31 января 1882 г. по обвинению в «распространении преступных сочинений»[26] или дело Н.Н. Рашевского, преданного военному суду в Москве 23 сентября 1881 г. за «имение у себя» (?!) запрещенной литературы[27].
Судили революционеров по указу от 5 апреля 1879 г. военные суды двух категорий: военно-окружные (в каждом военном округе) и временные военные (для срочного решения дел в местах, отдаленных от того города, где функционировал военно-окружной суд). Как военно-окружной, так и временный военный суд комплектовались из кадровых офицеров по назначению командующего войсками округа (для военно-окружного суда) и начальника дивизии (для суда временного). Председательствовал в военно-окружном суде непременно генерал, а в суде временном — старший офицер, командированный из состава военно-окружного суда[28].
Порядок прохождения политических дел через военные суды обеих категорий был одинаков. Его определял приказ военного министра от 8 апреля 1879 г., изданный в дополнение к военно-судебному уставу. Согласно этому приказу, любой генерал-губернатор «в тех случаях, когда преступление учинено столь очевидно, что не представляется надобности в предварительном разъяснении», мог предавать обвиняемых суду без предварительного следствия, сразу после жандармского дознания; военный прокурор, получив дознание, обязан был представить дело генерал-губернатору с заключением о передаче в суд «не позже как в течение следующего дня»; обвинительный акт прокурор должен был изготовить и предложить суду «в течение суток» по получении дела от генерал-губернатора; суд, получив от прокурора обвинительный акт, обязан был начать разбирательство дела «немедленно и не позже как на следующий день (курсив мой. — Н.Т.)»; наконец, приговор полагалось объявить в течение 24 часов от начала суда[29].
Таким образом, главной чертой военно-судебного разбирательства оказывалась чисто воинская оперативность, неминуемо сопряженная в данном случае с крайней бесцеремонностью. Показательным в этом смысле было и предоставленное военным судам право не вызывать на судебные заседания свидетелей, а использовать показания, вытребованные у них на дознании или предварительном следствии (если таковое было)[30].
Так выглядели судебные установления, где, начиная с 1879 г., проходила большая часть политических процессов: в 1879 г. — 22 из 30, в 1880 г. — 25 из 32, в 1881 г. — 11 из 16, в 1882 г. — 13 из 21 и т. д. Всего с августа 1878 г. до 1 марта 1881 г. из 63 политических процессов 48 слушались в военных судах, а из 84 следующих дел о государственных преступлениях с 1 марта 1881 г. по 1889 г. еще 45 тоже были рассмотрены военными судами[31].
Царизм не прочь был бы отнести к ведению военных судов вообще все политические дела, даже самые важные. Дело о цареубийстве 1 марта 1881 г. и то предполагалось вначале решить военным судом[32]. Военный министр Д.А. Милютин вынужден был разъяснять министру юстиции Д.Н. Набокову и через посредство Набокова царю, как было бы «неудобно и неблаговидно совершить столь важное государственное дело второпях, почти втихомолку, в простом заседании военно-окружного суда» и как «прилично в подобном важном случае подвергнуть злодеев суду Сената»[33]. После этого понадобилось специальное совещание у царя с участием вел. кн. Владимира Александровича, председателя Комитета министров П.А. Валуева, четырех министров (М.Т. Лорис-Меликова, Д.А. Милютина, Д.Н. Набокова, А.В. Адлерберга) и статс-секретаря, где и «состоялось решение в пользу суда Сенатом»[34].
Интересно, что первомартовцев как 1881, так и 1887 г. не стали судить Верховным уголовным судом, который после судебной реформы 1864 г. созывался дважды именно по делам о покушениях на цареубийство (Д.В. Каракозова в 1866 г. и А.К. Соловьева в 1879 г.). Вероятно, в противоположность излишне упрощенному (для столь важного дела, как попытка или даже факт цареубийства) порядку судопроизводства в военных судах Верховный уголовный суд был неудобен для правительства из-за чрезмерной громоздкости следственного и судебного разбирательства и самого состава суда. Председателем его являлся, по уставу, председатель Государственного совета (т. е. один из великих князей), членами — председатели департаментов Государственного совета и первоприсутствующие в кассационных департаментах Сената, а прокурорские обязанности не только на суде, но и в ходе предварительного следствия возлагались на министра юстиции[35]. К тому же, как подметил С.М. Шпицер, возможно, сказалась и «сложность процесса, требовавшая особой опытности и уклона юристов»[36], чего недоставало Верховному уголовному суду (военным судам, кстати, тоже), меж тем как Особое присутствие Сената в избытке владело «должным опытом и уклоном».
Изымая из нормального законодательства и военизируя судопроизводство по делам о государственных преступлениях, царизм, конечно, еще больше прежнего стеснял гласность таких дел. Именно с 1879 г. он принял радикальные меры против гласности, которая до тех пор ограничивалась понемногу. 18 января секретный циркуляр министра внутренних дел Л.С. Макова известил всех начальников губерний: «Государь император высочайше повелеть соизволил воспретить на будущее время вообще печатание самостоятельных стенографических отчетов по делам о государственных преступлениях, с тем чтобы всякого рода издания, как повременные, так и не повременные, ограничивались по этим делам лишь перепечаткою того, что будет напечатано: о делах, подлежащих ведению Верховного уголовного суда и Особого присутствия Правительствующего Сената, — в «Правительственном вестнике», а о делах, подлежащих ведению судебных палат и военных судов, — в местных официальных изданиях, т. е. в губернских или областных ведомостях». Далее следовало разъяснение, содержащее самую суть циркуляра: «По смыслу вышеприведенного высочайшего повеления и по самому свойству дел о государственных преступлениях отчеты по этим делам должны в большинстве случаев ограничиваться, по возможности, краткою фактическою передачею судебного разбирательства с устранением всяких неуместных подробностей, а тем более каких-либо тенденциозных выходок со стороны обвиняемого или его защиты»[37].
Печать, привыкшая за восемь лет (со времени процесса «нечаевцев») давать подробные отчеты о политических процессах, не сразу подчинилась циркуляру Макова, тем более что оговорка «по возможности» лишала его должной категоричности. 17 октября 1879 г. Маков в специальном отношении к шефу жандармов А.Р. Дрентельну посетовал на то, что судебные отчеты печатаются все же «в полном объеме, за исключением лишь особо выдающихся резких и неудобных мест», и предложил строго обязать губернские власти «ограничиваться печатанием в полном объеме лишь обвинительного акта и приговора, судебное же следствие и речи прокурора и защиты опубликовывать в самом сжатом виде»[38]. Характерно, что речи подсудимых, которые и так уже печатались (да и то не всегда) «в самом сжатом виде», здесь не упомянуты. Дрентельн поддержал Макова, и 20 октября их согласованное мнение было сообщено по телеграфу генерал-губернаторам для руководства[39]. После этого газетные отчеты о политических процессах стали гораздо короче и тенденциознее, пока вообще не были отменены, согласно Положению об охране 14 августа 1881 г.
Наиболее реакционные силы из страха перед «красным террором» и озлобления не хотели мириться даже с той весьма ограниченной гласностью судебных дел террористов, которая допускалась в, официальных изданиях. Идеолог этих сил М.Н. Катков, тогда еще не додумавшийся до мысли вообще отменить политические процессы (эта мысль обуяла его после 1 марта 1881 г.), предлагал замалчивать любые, хотя бы и выигрышные для властей подробности, если они могли обернуться на пользу террористам. Особенно удручала Каткова судебная экспертиза, которой царизм не прочь был щегольнуть перед общественным мнением. В деле А.К. Соловьева, к примеру, эксперты констатировали, что Соловьев не мог попасть в царя, стреляя почти в упор, из-за высоты прицела своего дальнобойного револьвера, а в деле В.А. Осинского объяснили, что револьвер Софьи Лешерн отказал из-за элементарной неисправности, так как был куплен без предварительной пробы. Все это вошло в правительственные отчеты. «Таким образом, — язвил по этому погоду Катков, — благодаря гласности, данной ученым экспертизам суда по делам о государственных преступлениях, нигилисты целого мира должны узнать впредь, что из дальнобойного револьвера, дабы попасть в голову на близком расстоянии, надо целить в ноги и что не следует покупать револьвера без предварительного испытания»[40].
Замалчивать собственную экспертизу в судебных отчетах, пока они еще печатались, царизм не стал (помимо афиширования правосудием, здесь был расчет на изобличающую огласку «злодейств» террористов), зато «тенденциозные выходки» подсудимых против правительства отныне старался не оглашать. Больше того. Во избежание тех же «тенденциозных выходок» 6 октября 1878 г. официально был отменен в России публичный обряд гражданской казни над осужденными в каторгу и ссылку[41]. Что же касается допуска публики на судебные заседания, то его в течение 1879—1881 гг. сократили практически до нуля.
Собственно, публичность судебных заседаний по делам о государственных преступлениях после процесса «нечаевцев» (где в первый и последний раз публика допускалась свободно) всегда была относительной. Когда политические дела отошли в ведение военной юстиции, она стала почти фиктивной. Как правило, в зал суда попадали избранные лица по именным билетам, получить которые мог далеко не каждый[42]. Большую часть этой публики составляли сановные особы, снедаемые любопытством увидеть тех самых нигилистов, которых они понаслышке воображали себе чудовищами. Адвокат и поэт А.Л. Боровиковский по этому поводу еще в дни процесса «50-ти» писал как бы от имени подсудимых: Суд нынче мог бы хоть с балетом поспорить: сильные земли пришли смотреть нас по билетам, На нас бинокли навели[43].
Процессы террористов (особенно же народовольцев, «цареубийц») вызывали вообще и у сановной публики в частности еще больший интерес, чем дела пропагандистов. На процессе Засулич среди публики были, например, канцлер империи кн. А.М. Горчаков, военный министр гр. Д.А. Милютин, государственный контролер Д.М. Сольский, светлейший князь А.А. Суворов, петербургский губернатор И.В. Лутковский, придворные дамы в туалетах, о которых поэт-демократ В.Р. Щиглев писал:
Что ни наряд, то недоимка
С пяти примерно деревень;
на процессе «11-ти» — принцы Петр Ольденбургский и Георгий Максимилианович, герцог Лейхтенбергский, статс-секретарь М.Н. Островский, генерал-адъютанты М.И. Чертков, А.С. Костанда, Р.Г. Бистром, английский посол, германский военный атташе и др. Сонмище вельмож (принцев царской фамилии, министров, сенаторов, генералов) являлось на процесс первомартовцев и на другие народовольческие процессы. «Крестов у нас в суде, как на кладбище, а звезд, как на небе»,— писал на волю с процесса «16-ти» А.И. Зунделевич[44].
Обычная же, «посторонняя», публика допускалась на процессы 1879—1881 гг. редко. Даже родственникам подсудимых вопреки закону иной раз (на процессах «киевских бунтарей», В.А. Осинского, О.И. Бильчанского и др.) отказывали в билетах, а зачастую в зале суда вообще «никого из посторонних лиц, за исключением свидетелей, не было»[45]. Даже на процессе «16-ти», Который отличался сравнительно широкой гласностью (во всяком случае стенографический отчет об этом процессе газеты печатали почти целиком), места для публики занимали лишь сановники, корреспонденты и близкие родственники подсудимых (мать Евгении Фигнер, отец А.И. Зунделевича, жена Я.Т. Тихонова, сестра А.А. Квятковского)[46].
Положение 14 августа 1881 г. обязало военные суды рассматривать политические дела «всегда при закрытых дверях»[47]. Право иногда закрывать двери судебных заседаний теперь превратилось в обязанность закрывать их всегда. Более того, хотя в Положении речь шла только о военных судах (если не считать оговорки о местностях, объявленных на исключительном положении, где министр внутренних дел мог объявить закрытым любой суд), принцип «закрытых дверей» был распространен и на заседания Особого присутствия Сената. Процесс первомартовцев оказался не только последним в России политическим процессом, о котором был напечатан стенографический отчет, но и последним процессом, на который допускалась нетитулованная публика. На следующем крупном процессе (в том же Особом присутствии) — «20-ти» — публика, если не считать сановных особ и родственников подсудимых, уже отсутствовала, не были допущены и корреспонденты, ни иностранные, ни русские [48]. «Процессы все при закрытых дверях происходят»[49], — писал М.Е. Салтыков-Щедрин в последние дни 1881 г. из Петербурга друзьям в Париж и Ниццу.
По-военному оперативные и бесцеремонные, чуть ли не наглухо закрытые от публики, политические процессы в военных судах были обставлены чрезвычайными строгостями в согласии с буквой закона 9 августа 1878 г., который делал акцент на подчинении политических дел военным судам, «установленным для военного времени». С подсудимыми здесь обращались, как с военнопленными, и самый суд вершился, как на войне. «Перевозили нас (из тюрьмы в суд. — Н.Т.) под непомерно усиленным конвоем, — вспоминал сопроцессник И.М. Ковальского Н.А. Виташевский. — В тюремные кареты были впряжены пожарные лошади, и мчали нас буквально на пожар. Наши кареты оцеплены были сотнею каких-то казаков-башкир на лошадях, с пиками, причем дверцы карет были отворены, и казаки чуть не в самые кареты вставили свои пики»[50]. Здание суда, и прилегающие улицы с начала и до конца процесса были оцеплены, городовыми, жандармами и войсками гарнизона (до 5 тыс. человек), а в судебном зале восемь подсудимых обступил конвой из 14 солдат, и еще 40 стражников дежурили «на случаи» в соседней комнате[51].
С такими же и еще большими предосторожностями устраивались другие дела военных судов, особенно в тех случаях, когда власти предполагали, что революционеры замышляют освободить подсудимых. Так было, например, в Киеве весной 1879 г. перед открытием одного за другим двух крупных процессов («киевских бунтарей» и группы В.А. Осинского). 30 марта киевский губернатор донес министру внутренних дел, что, по слухам, «в Киев собираются из разных мест лица, принадлежащие к социально-революционной партии, с целью произвести беспорядки во время предстоящего суда... и попытаться во что бы то ни стало освободить задержанных»[52]. Поэтому к началу и в дни обоих процессов (с 30 апреля по 13 мая), как свидетельствовали очевидцы, «Киев имел вид города, в который только что вторгся сильный неприятель»: улицы, близкие к зданию суда, были забаррикадированы, далеко кругом стояли войска, патрулировали казачьи пикеты[53]. Впрочем, и малые процессы в безопасных ситуациях тоже шли по-военному. При слушании дела С.Н. Бобохова в Архангельске 12 марта 1879 г. вся местная полиция и войска блокировали здание военного суда, а подсудимый был окружен буквально стеной из 12 стражников с ружьями на плечах и саблями наголо[54].
Таким образом, в обстановке второй революционной ситуации, когда царизм переключал всю карательную политику на чрезвычайный лад, судопроизводство по делам о государственных преступлениях деформировалось сильнее прежнего. Царизм явно приспосабливал его к потребностям «белого террора» и в течение 1878—1879 гг. по существу военизировал судебную расправу с революционерами, соответственно ограничив в те же и ближайшие (1880—1881) годы гласность политических дел.
О том, как была накалена в 1879 г. обстановка в России, красноречиво свидетельствуют компетентные современники. «Вся Россия, можно сказать, объявлена в осадном положении», — записывает в дневник 3 декабря 1879 г. военный министр Д.А. Милютин. «Все мечутся в страхе»,— вторит ему управляющий морским министерством адмирал И.А. Шестаков. «Просто в ужас приходишь от одной мысли о том, не на Везувии ли русское государство?»— жалуется сенатор Я.Г. Есипович. «Почва зыблется, зданию угрожает падение»,— заключает председатель Комитета министров П.А. Валуев[55]. Далеко не гуманный наследник престола, будущий Александр III, и тот в январе 1880 г. на заседании Государственного совета выбранил самоуправство генерал-губернаторов, которые, мол, «творят бог весть что», и признал, что империя оказалась «в положении, почти невозможном»[56].
Действительно, режим «шести Аракчеевых» со всей очевидностью показал кризис самодержавия, длившийся (если иметь ввиду весь не только явный, но и подспудный процесс его нарастания и спада) с весны 1878 до середины 1882 г.[57]. И в 1878, и в 1879 г, налицо была, собственно, одна сторона кризиса — невиданный ранее (и притом нараставший) шквал репрессий. Что же касается уступок, реформ, то эта другая, тоже непременная сторона всякого «кризиса верхов» пока исчерпывалась лишь конституционными толками и неофициальными проектами (К.Н. Посьета, Г.Г. Кириллова, Е. В. Богдановича)[58] да разногласиями в действиях правительства, которые кн. Д.И. Святополк-Мирский определил как «административные прыжки в разные стороны»[59] [60] [61]. Иначе говоря, царизм в 1878—1879 гг. считал себя еще достаточно сильным и способным искоренить «крамолу» путем наращивания репрессий, не прибегая к уступкам.
Но уже с конца 1879 г. «верхи» мало-помалу стали уступать революционному натиску. 19 ноября народовольцы едва не взорвали под Москвой царский поезд, после чего центральный орган «Народной воли» объявил, что в любом случае «смерть Александра II — дело решенное и что вопрос тут может быть только во времени, в способах, вообще в подробнстях»[62]. При дворе забили тревогу, громче прежнего заговорили о конституции, а два конституционных проекта — П.А. Валуева и вел. кн. Константина Николаевича — в январе 1880 г. даже подверглись обсуждению (безрезультатному) у царя[63]. Когда же народовольцы проникли в Зимний дворец и 5 февраля взорвали в нем царскую столовую, правительственный лагерь пришел в Смятение. Придворная знать кликушествовала от страха[64]. «Льво-яростный (по выражению Н.С. Лескова) кормчий» реакции М.Н. Катков хныкал: «Бог охраняет своего помазанника. Только бог и охраняет его»[65]. Царь и министры боялись, что 19 февраля (по случаю очередной годовщины падения крепостного нрава) революционеры поднимут восстание. Из-за этого были даже отменены национальные празднества, назначенные на 19—20 февраля по случаю 25-летия царствования Александра II[66]. Сам царь между 5 и 19 февраля никуда не выходил из дворца. Класс имущих со дня на день ждал новых взрывов и всеобщей «резни». «Люди состоятельные выезжали за границу, ценные вещи в домах зарывали в подвалы»[67], — свидетельствовали современники. «Страшное чувство овладело нами, — плакался наследник престола. — Что нам делать?»[68]
Решено было искать спасения от революции в диктатуре. Через неделю после взрыва в Зимнем дворце, 12 февраля 1880 г., царизм сколотил Верховную распорядительную комиссию по охранению государственного порядка и общественного спокойствия из десяти самых хитроумных и находчивых (как сочли при дворе) сановников. Главным начальником комиссии был назначен граф Михаил Тариелович Лорис-Меликов.
Это был, бесспорно самый находчивый и хитро умный из царских вельмож той поры. Его таланты и заслуги впечатляли, и числом, и разнообразием. В ходе русско-турецкой войны 1877—1878 гг. он штурмом взял Карс, считавшийся неприступным, а два года спустя управился с эпидемией чумы в Поволжье, когда казалось, что уже никто не сможет с нею справиться, причем удивил всю Россию, вернув в государственную казну недорасходованные средства. Наконец, в 1879—1880 гг., будучи харьковским генерал-губернатором, Лорис-Меликов действовал достаточно энергично, чтобы заслужить одобрение правительства, и достаточно осмотрительно, чтобы не вызвать к себе особой ненависти революционеров, словом, изловчился оказаться единственным из гeнерал-губернаторов, кого ИК «Народной воли» не включил в список приговоренных к смерти.
Лорис-Меликов был умен и гибок. Он умел нравиться разным слоям общества и даже разным людям от крайне правых до крайне левых: в молодости дружески общался с М.С. Воронцовым (пушкинский «полумудрец, полуневежда, полуподлец») и Н.А. Некрасовым, а под старость — с прусским ретроградом Генкель фон Доннерсмарком и М.Е. Салтыковым-Щедриным (впрочем, среди «друзей» Лорис-Меликова кого только не было! Например, Хаджи-Мурат).
В феврале 1880 г. Лорис-Меликов заявил себя при дворе чуть не Христом — спасителем. Он был наделен почти неограниченной властью. Высочайший указ от 12 февраля доверял ему «делать все распоряжения и принимать вообще все меры, которые он признает необходимыми для охранения государственного порядка и общественного спокойствия как в С.-Петербурге, так и в других местностях империи»[69]. Временных генерал-губернаторов Лорис-Меликов подмял под себя. На какое-то время перед ним стушевался даже самодержец всея Руси. П.А. Валуев в дневнике иронически, но метко величал его «Михаилом I»[70]. Таким образом, если институт временных генерал-губернаторов в 1879 г. означал заметную децентрализацию власти в стране, то с учреждением Верховной распорядительной комиссии царизм ударился в другую крайность — чрезмерной централизации власти в руках некоронованной особы. Разумеется, обе крайности ущемляли принцип самодержавия и служили показателями его кризиса[71].
Смысл своей диктатуры Лорис-Меликов видел в том, чтобы создать благоприятные условия для победы над революцией путем комбинирования репрессий против революционеров с послаблениями по отношению к либералам, дабы привлечь этих последних на сторону реакции и таким образом изолировать революционный лагерь[72]. В этом смысле он и действовал — расчетливо и ловко. С одной стороны, втихомолку расправлялся с революционерами: только за время с 18 марта по 21 июля 1880 г. Верховная распорядительная комиссия рассмотрела 453 дознания о «государственных преступлениях»[73]. Как правило, расправа с «государственными преступниками» вершилась в административном порядке. Лорис-Меликов старался не доводить политических дел до суда во избежание кривотолков в заграничной прессе. «Если мы будем ставить на суд множество людей, — объяснял он жандармскому генералу В. Д. Новицкому, — то напишут, что у нас в России революция»[74]. Тем не менее опасных революционеров Лорис-Меликов не стеснялся предавать суду: за 14 месяцев его диктатуры было устроено (наскоро и большей частью в закрытом порядке) 32 судебных процесса с 18 смертными приговорами. В целом репрессии при нем, как заметил еще А.А. Корнилов, «не уменьшились, а только упорядочились»[75].
С другой стороны, Лорис-Меликов шумно творил либеральные послабления. Понимая, что «у него не отвалится язык от лишней либеральной фразы»[76], он обещал расширить права земства (хотя обещанием дело и ограничилось); назначил сенатские ревизии для расследования чиновничьих злоупотреблений (хотя все злоупотребления сохранились); с помпой упразднил III отделение (хотя его функции не менее рьяно стал выполнять учрежденный без всякой помпы департамент полиции); сместил с поста министра просвещения самого ненавистного из царских министров — Дмитрия Толстого (хотя заменивший Толстого А.А. Сабуров продолжал толстовскую политику) и т. д.[77].
Либералы пришли в восторг от нового правительственного курса. Уверовав в то, что правительство отныне пойдет по пути уступок общественному мнению, они настроились на почтительное ожидание этих уступок.
Однако революционеры не были обмануты новым курсом. Газета «Народная воля» нашла для диктатуры Лорис-Меликова меткое определение: «Лисий хвост — волчья пасть»[78]. В радикальных кругах ходила по рукам эпиграмма:
Мягко стелет — жестко спать: Лорис-Меликовым звать[79].
«Что же, политика не глупа! — писала «Народная воля». — Сомкнуть силы правительства, разделить и ослабить оппозицию, изолировать революцию и передушить всех врагов порознь — не дурно!»[80].
Диктатура Лорис-Меликова не остановила революционной борьбы. 20 февраля 1880 г. И.О. Млодецкий стрелял в самого диктатора. Наряду с террором, как показано выше, «Народная воля» усиливала агитационную и организаторскую деятельность среди интеллигенции, рабочих, военных. В обстановке революционной ситуации она все более рассчитывала на содействие масс[81]. Осенью 1880 г. ИК осуждал план организации крестьянского восстания в Поволжье, который был отклонен не в принципе, а только ради того, чтобы скорее довершить подготовку цареубийства[82]. Страшная для царизма угроза соединения народовольческой «инсуррекции» с восстанием народа росла. Революционный натиск при Лорис-Меликове не только не ослабевал, а напротив, усиливался, «Кризис верхов» продолжался.
23 января 1881 г. Лорис-Меликов представил Александру II проект реформ, с помощью которых диктатор намеревался вызволить правительство из кризиса. В (буржуазной литературе этот проект фигурировал под названием «Конституция Лорис-Меликова». Смысл проекта сводился к образованию в лице временных комиссий (из чиновников и выборных от «общества») совещательного органа при Государственном совете, который, как известно, сам был совещательным органом при царе[83], Иначе говоря, тая называемая «Конституция Лорис-Меликова» вовсе не являлась конституцией. По словам В.И. Ленина, «осуществление лорис-меликовского проекта могло бы при известных условиях быть шагом к конституции, но могло бы и не быть таковым: все зависело от того, что пересилит — давление ли революционной партии и либерального общества или противодействие... партий непреклонных сторонников самодержавия»[84].
Сначала все как будто бы шло н тому, что лорис-меликовский проект будет шагом к конституции. Царизм вынужден был уступать силе революционного натиска. Люди, близкие к трону (вел, кн. Константин Николаевич, Д.А. Милютин, Е.А. Перетц, А.А. Сабуров, П.П. Шувалов), предлагали ради «спасения России» различные проекты реформ. Иные из этих проектов в течение 1880 и первых месяцев 1881 г. обсуждались с тревогой, но без толку на особых совещаниях при царе[85]. В записке к очередному совещанию Д.А. Милютин подчеркивал: «У нас постоянное осадное положений»[86]. Сам царь был удручен сложившейся ситуацией, признавался своей морганатической супруге Е.М. Юрьевской (если верить ее рассказу) в желании отречься от престола и удалиться в Каир, к «теплому климату»[87], а на уступки «крамоле» смотрел как на зло, столь же пагубное, сколь и неизбежное. «Да ведь это Генеральные штаты!» — возмутился он, прочитав «конституцию» Лорис-Меликова, но... одобрил её и 1 марта 1881 г., за считанные часы до смерти, назначил на 4 марта заседание Совета министров для того, Чтобы согласовать правительственное сообщение о предстоящей реформе[88]. Дальнейший ход событии круто изменил соотношение сил.
1 марта 1881 г. «Народная воля» привела в исполнение смертный приговор Александру II. Цареубийство, дерзко анонсированное печатным Органом партии, дважды (19 ноября 1879 и 5 февраля 1880 г.) лишь чудом не удавшееся и, наконец, совершенное, как ужасался М.Н. Катков, «на публичном проезде, среди дня, в средоточий всех властей»[89]. Повергло в транс правительственный лагерь. «Верхи» на время потеряли ориентацию и в первые дни действовали по принципу «спасайся, кто может!». 3 марта председатель Комитета министров П.А. Валуев предложил новому царю Александру III назначить регента на случай, если его тоже убьют. Цари обиделся и около двух недель делал вид, что никогда не согласится на такое самоунижение, но 14 марта все-таки назначил регента (вел. кн. Владимира Александровича)[90], а сам, будучи не в силах более превозмочь страх перед вездесущими террористами, сбежал из Петербурга в Гатчину.
Там, в Гатчине, божией милостью император и самодержец всероссийский, царь польский, великий князь финляндский и прочая, и прочая, и прочая обрек себя на положение «военнопленного революции», как назвали его К. Маркс и Ф. Энгельс[91]. Близкий ко двору генерал А.А. Киреев 7 апреля записывал в дневнике: «Царь сидит в Гатчине безвыездно, ничего не говорит, ничем о себе не заявляет»[92]. Между тем аристократический Петербург был в панике. «Положение, как ни взгляни, страшное»[93], — сокрушался официозный литератор Б.М. Маркевич. К.П. Победоносцев и М.Н. Катков с прискорбием констатировали «маразм власти»[94].
Действительно, царизм в марте — апреле 1881 г. был в трудном положении. Такого «кризиса верхов» Россия не знала ни раньше, ни позже вплоть до 1905 г. Другое дело, что в 1861 г. царизм пошел на большие уступки. Ведь в 1881 г., через 20 лет после отмены крепостного права, самодержавию в сущности нечего было уступать, кроме... самодержавия. Теперь ему приходилось, как заметил Ф. Энгельс, «уже подумывать о возможности капитуляции и о ее условиях...»[95].
Таким образом, одна из двух главных функций «красного террора», а именно дезорганизация правительства, «Народной воле» удалась. Момент был удобен для того, чтобы пойти на штурм самодержавия и если не свергнуть его, то для начала вырвать у «верхов» уступки, более выгодные «низам», чем ублюдочная «конституция» Лорис-Меликова. Но в этот выигрышный момент у народовольцев не оказалось сил, которые можно было бы бросить в бой. Вопреки их ожиданиям народные массы не всколыхнулись.
Здесь важно иметь в виду, что именно в те годы (1880 — начало 1881), когда «кризис верхов» достиг апогея (лорис-меликовские маневры, паника после цареубийства), массовое — и крестьянское, и рабочее — движение уже шло на убыль по сравнению с 1879 г. [96] Рабочее движение продолжало отступать и в последующие годы, а крестьянское с середины 1881 г. пошло опять на подъем и достигло еще большего, чем в 1879 г., размаха в 1883—1884 гг., когда революционный натиск был отбит и в стране надолго воцарилась реакция. Отсюда хорошо видна существенная особенность второй революционной ситуации в России (в отличие от первой).
В годы первой революционной ситуации лагерь революционеров-демократов практически был еще крайне малочислен и слаб. Решающей силой натиска «низов» являлось тогда массовое (почти исключительно крестьянское) движение, которое достигло вершины в 1861 г.: по числу и размаху крестьянских волнений 1861 г. в России вплоть до 1905 г. не имел себе равных. Именно крестьянское движение в первую очередь и предопределило в те годы «кризис верхов». Решающим же фактором второй революционной ситуации, который главным образом и обусловил новый (после 1861 г.) кризис самодержавия, была борьба народовольцев — этот, по выражению Ф. Энгельса, «нож деятелей, приставленный к горлу правительства...»[97]. «Благодаря этой борьбе и только благодаря ей, — подчеркивал В.И. Ленин, — положение дел еще раз изменилось, правительство еще раз вынуждено было пойти на уступки...»[98].
Разумеется, массовое движение нельзя недооценивать. Хоть оно само по себе и было в 1879—1881 гг. слабее, чем в 1859—1861 гг., тот факт, что в 1879—1881 гг. (в отличие от 1859—1861 гг.) действовала общероссийская централизованная революционная организация, которая руководствовалась интересами масс и пыталась поднять их на восстание, придавал массовому движению периода второй революционной ситуации особую значимость и опасность для царизма. П.А. Зайончковский справедливо заключает, что «политический кризис самодержавия (1879—1881 гг. — Н.Т.) не достиг бы такой глубины, если бы правительство не боялось соединения стихийной борьбы крестьянских масс с политической борьбой революционных народников»[99]. Это бесспорно. Стихийная борьба крестьянских масс служила социальной базой народничества, питала собой его революционный подъем.
Однако «Народная воля» переоценивала силу своего натиска и глубину «кризиса верхов». Колебания правительства она принимала за «последние предсмертные конвульсии»[100]. Даже трезвомыслящий Желябов считал в мае 1880 г., что «два-три толчка, при общей поддержке, и — правительство рухнет»[101]. Дело в том, что, с одной стороны, внешние признаки «кризиса верхов» (растерянность царя, министров и придворной камарильи) создавали у современников преувеличенное представление о глубине кризиса. Народовольцам казалось, будто смятение, начавшееся в верхнем этаже государственного устройства, свидетельствует, что революция назрела. Между тем опыт истории учит, что для революций необходим такой «кризис верхов», который «касается именно основ государственного устройства, а вовсе не каких-либо частностей его, касается фундамента здания, а не той или иной пристройки, не того или иного этажа»[102]. «Кризис верхов» в России 1879—1881 гг. был еще не настолько сильным, чтобы можно было говорить о «предсмертных конвульсиях» царизма. С другой стороны, «Народная воля» вслед за П.Н. Ткачевым ошибочно считала, что царизм — это явление надклассовое: «русское правительство — железный колосс на глиняных ногах; оно не опирается ни на чьи интересы в стране, оно живет само для себя»[103]. Это заблуждение также дезориентировало народовольцев в истинных размерах «кризиса верхов», склоняло их к переоценке глубины и возможных последствий кризиса. Предатель Н.И. Рысаков, по его словам, слышал от Желябова, что «партия надеялась на восстание не позже этого (1881 — Н.Т.) года»[104]. Во всяком случае, еще до середины февраля 1881 г. ИК обсуждал вопрос о возможности немедленного восстания и лишь после тщательного подсчета своих сил на время отсрочил его[105].
На деле же, хотя царизм в 1879—1881 гг. и уступал революционному натиску, его громадные материальные силы не терпели чувствительного урона от отдельных неудач, тогда как малочисленные силы «Народной воли» с каждым ее успехом таяли. Еще до 1 марта были арестованы А.Д. Михайлов, Н.А. Морозов, А.А. Квятковский, С.Г. Ширяев, А.И. Баранников, Н.Н. Колодкевич, А.И. Зунделевич, Н.В. Клеточников. «Мы проживаем капитал», — с тревогой говорил Желябов[106]. В канун 1 марта арестован был и сам Желябов. На смену выбывшим из строя бойцам ИК выдвигал новых, а это влекло за собой (в Петербурге по крайней мере) свертывание пропагандистской, агитационной и организаторской работы партии. Символичным для предмартовских дней был ответ главы Военной организации ИК Н.Е. Суханова на вопрос кронштадтских моряков, только что обращенных им в народовольчество, о правах и обязанностях членов «Народной воли»: «Бомба — вот ваше право. Бомба — вот ваша обязанность!»[107]. Террор все более выпячивался на первый план и, как прожорливый циклоп, поглощал лучшие силы партии.
В таких условиях цареубийство оказалось для «Народной воли» пирровой победой. «Революционеры исчерпали себя 1-ым марта». Конечно, «Народная воля» и после 1 марта сохранила часть сил, а затем пополняла их и еще долго продолжала борьбу. Но возместить и материальные (гибель «Великого ИК»), и моральные потери (крах расчетов на то, что цареубийство повлечет за собой взрыв революционной активности масс) она уже не могла. Поскольку же рабочее движение с 1880 г. уже шло на убыль, борьба крестьян оставалась разобщенной и стихийной, а либералы и после 1 марта ограничились по старинке одними ходатайствами, царизм воспрянул духом и стал выходить из кризиса.
Событие 1 марта 1881 г. явилось кульминационной вехой второй революционной ситуации в России. Оно завершило собой восходящую фазу демократического натиска, период непосредственно революционной ситуации. После 1 марта сохранялась еще до середины 1882 г. общая революционная ситуация, но в нисходящей фазе. С каждым днем все в большей степени хозяином положения становился царизм. Однако царское правительство не сразу рискнуло перейти к открытой реакции. Некоторое время оно осматривалось и собиралось с силами.
С одной стороны, реакционная партия, которая подпирала собой трон Александра III и во главе которой стоял политический наставник царя, обер-прокурор святейшего Синода, «русский папа», как звали его на Западе, К.П. Победоносцев, — эта партия, едва очнувшись от первомартовской контузии, выступила против лорис-меликовского режима с намерением повернуть штурвал правительства вправо до отказа. 8 марта 1881 г. состоялось историческое, «погребальное», обсуждение «конституции» Лорис-Меликова в Совете министров. Гвоздем обсуждения стала громовая речь Победоносцева, начавшаяся трагическим воплем: «Finis Russiae!» Победоносцев убеждал царя в том, что Лорис-Меликов навязывает России конституцию, а конституция погубит Россию. Он бил не только на государственный разум, но и на личное чувство царя: простирая руки к портрету Александра II, восклицал: «Кровь его на нас!»[108].
С другой стороны, Лорис-Меликов и солидарные с ним воротилы либеральной бюрократии (военный министр Д.А. Милютин, министр финансов А.А. Абаза, отчасти председатель Комитета министров П.А. Валуев) настаивали на конституционных уступках. Влияние этой группы в правительстве после 1 марта, хоть и уступало влиянию клики Победоносцева, оставалось еще весомым до конца апреля, пока царизм не убедился в том, что «девятый вал» революционного натиска схлынул.
Тон совещания 8 марта был таков, что для всех стала очевидной скорая политическая смерть и самого Лорис-Меликова, и его «конституции». Однако решения — так сказать, смертного приговора «конституции» — вынесено не было. И та и другая сторона взывала на заседании к самодержцу, но самодержец безмолвствовал[109]. Поскольку же царь отмолчался, участники совещания поговорили и разошлись ни с чем.
Таким образом, совещание 8 марта 1881 г. наглядно засвидетельствовало факт колебания правительства: одни тянули вправо, к репрессиям, другие — влево, к послаблениям. Симпатии царя, безусловно, были на стороне Победоносцева. Все сказанное «русским папой» на совещании он мотал на ус и вскоре после совещания в разговоре с петербургским градоначальником будто бы выразился так: «Конституция? Чтобы русский царь присягал каким-то скотам?»[110] Тем не менее напряженность обстановки в стране, мнение таких авторитетов, как Лорис-Меликов и Милютин, и собственный страх пока удерживали царя от провозглашения открытой реакции.
К тому же 10 марта Исполнительный комитет «Народной воли» предъявил Александру III письмо — ультиматум[111], которое ставило царское правительство перед выбором: либо добровольное отречение от самодержавия, либо «революция, совершенно неизбежная, которую нельзя предотвратить никакими казнями». В.И. Ленин в 1901 г. отмечал, что авторы ультиматума «“преподнесли” правительству альтернативу именно такую, какую ставит перед Николаем II социал-демократия: или революционная борьба, или отречение от самодержавия»[112].
Итак, правительство колебалось. Деятельность его после 1 марта П.А. Валуев метко назвал «эрратической» (от латинского «errare» — блуждать)[113]. Между тем выяснялось, что революционный лагерь, по-видимому, не так силен, как считали «верхи», и что «крамола» идет на убыль. Все участники цареубийства к 17 марта были уже в руках полиции. С 26 по 29 марта благополучно прошел суд над цареубийцами. З апреля их казнили. После казни истекла неделя, другая, третья. Революционный лагерь не предпринимал каких-либо решительных акций. Победоносцев и К° еще выше подняли головы. «Русский папа» настойчиво склонял царя провозгласить особым манифестом курс на «твердую власть», предлагая в качестве образцов манифесты Николая I от 19 декабря 1825 г. (по случаю разгрома восстания декабристов) и от 13 июля 1826 г. (по случаю казни вождей декабризма). Царь осторожничал. Тогда Победоносцев сам написал манифест и предъявил царю. Тот одобрил. Так родился царский манифест от 29 апреля 1881 г.[114].
Манифест развеивал в прах все надежды либералов на конституцию и, «не обинуясь и прямо», заявлял волю царизма «утверждать и охранять» самодержавную власть «от всяких на нее поползновений», другими словами, провозглашал тот принцип неограниченной власти, который сатирический герой Глеба Успенского будочник Мымрецов формулировал как «тащить и не пущать». Вслед за обнародованием манифеста Лорис-Меликов, Милютин и Абаза получили отставку[115]. Новым министром внутренних дел, а фактически главой правительства 4 мая был назначен граф Н.П. Игнатьев.
Царизм в то время, хоть он и провозгласил прямую реакцию, вершить ее пока еще не мог. Он собирался для начала заняться отвлекающими маневрами, чтобы мобилизовать все свои ресурсы и затем «тащить и не пущать» наверняка. Игнатьеву и предстояло «прикрыть отступление правительства к прямой реакции...»[116]. Словом, требовался на время политический камуфляж, а по этой специальности никто в России (может быть, и в Европе) не шел в сравнение с Николаем Павловичем Игнатьевым. Бывший посол в Турции, понаторевший на дипломатическом шулерстве, авантюрист по призванию, демагог и краснобай по натуре, Игнатьев был виртуозом лжи. Он лгал по всякому поводу и без всякого повода, лгал так много и с таким неподражаемым мастерством, что в Константинополе его называли не без почтения: «лгун-паша»[117].
Получив власть, Игнатьев повел двусмысленную политическую игру, рассчитанную на то, чтобы сбить с толку оппозицию, посеять в ней иллюзии, разрядить таким образом напряженность обстановки в стране и тем временем подготовить условия для решающего удара по революционным силам. Он ублажал помещиков и попечительствовал о крестьянах, мистифицировал революционеров и флиртовал с либералами («Фигаро здесь, Фигаро там»), а главное — обещал, обещал и обещал (лгал, другим словом). Кое-что из обещанного Игнатьев осуществлял — продолжавшийся (на ущербе) кризис самодержавия вынуждал его к этому. Так, 28 декабря 1881 г. был принят закон о ликвидации временнообязанного состояния крестьян и о понижении выкупных платежей, 18 мая 1882 г. отменена подушная подать, тогда же был организован Крестьянский банк. В то же время Игнатьев успевал делать все возможное для искоренения «крамолы». Именно его министерство выработало законодательные основы карательной политики самодержавия на 36 лет вперед. 14 августа 1881 г. царь утвердил подготовленное под редакцией Игнатьева «Положение о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия» (иначе — «Положение об охране»). Принято оно было на три года как чрезвычайная мера, но затем каждый раз по истечении срока возобновлялось — вплоть до крушения царизма. В оценке В.И. Ленина, это и была «фактическая российская конституция».
Игнатьев был наперсником Победоносцева, и министерствовал он не только в полном согласии с «русским папой», но и, как правило, по его указке. П.А. Зайончковский подсчитал, что за 13 месяцев правления Игнатьева Победоносцев направил ему 79 писем наставительного характера. К Победоносцеву же стекались в то время самодеятельные проекты истребления «нигилизма», которые особенно ревностные поборники «твердой власти» сочиняли в помощь официальным властям. Общей чертой этих проектов, буквально заполонивших архив Победоносцева первой половины 1881 г., было прямо-таки патологическое неприятие законности в борьбе с «Народной волей». Даже либерал Б. Н. Чичерин и тот в записке под названием «Задачи нового царствования» от 10 марта 1881 г., которую он представил Победоносцеву и (через Победоносцева) царю, призывал истреблять террористов как «отребье человеческого рода», не считаясь с нормами законности, ибо, мол, «всякое старание держаться пути закона будет признаком слабости». Другой корреспондент Победоносцева, граф А.Е. Комаровский, предлагал «объявить всех уличенных участников в замыслах революционной партии За совершенные ею неслыханные преступления состоящими вне закона и за малейшее их новое покушение или действие против установленного законом порядка в России ответственными поголовно, in corpore, жизнью их». Нельзя сказать определенно, знакомил ли Победоносцев Игнатьева с такими проектами и учитывал их и Игнатьев, когда он (кстати сказать, при участии Победоносцева) редактировал Положение об охране, но, как бы то ни было, дух проектов Чичерина — Комаровского сквозит в статьях положения.
«Фактическая российская конституция», вступившая в силу 14 августа 1881 г., предоставляла министру внутренних дел и генерал-губернаторам (там, где они были) право объявлять любой район страны «на исключительном положении». Если же таковое положение было объявлено, губернские власти могли «воспрещать всякие народные, общественные и даже частные собрания», приостанавливать периодические издания и закрывать учебные заведения, увольнять служащих местного управления, арестовывать и высылать из данной местности (с формальной санкции министра внутренних дел) кого угодно и когда угодно без суда и следствия и т. д. Все это беззаконие становилось законным при условии, весьма произвольном: если министр внутренних дел или какой-нибудь генерал-губернатор сочтет недостаточным «для охранения порядка применение действующих постоянных законов».
Разумеется, такое условие открывало простор для безудержного произвола властей, поскольку губернаторами обычно являлись люди, которые, по выражению либерала-земца И.П. Белоконского, на всех жителей губернии смотрели «как на необнаруженных государственных преступников» и старались только их обнаружить. Наблюдательный француз А. Леруа-Болье не без оснований заметил, что отныне в России «губернаторы были облечены всеми правами, которые обыкновенно принадлежат главнокомандующему во вражеской стране».
Период отступления царизма к откровенной реакции завершился весной 1882 г. К тому времени Игнатьев уже стал для царя и Победоносцева «третьим лишним». Мавр сделал свое дело и должен был уйти, тем более что он по привычке обманывать всякого, с кем имел дело, попытался обмануть самого Победоносцева и возвыситься над ним. Оказалось, что ко дню коронации Александра III Игнатьев готовил (втайне от Победоносцева) безгласное, чисто декоративное сборище под историческим названием «Земский собор». «Лгун-паша» пытался внушить царю, будто при «виде собора» революционеры, «пораженные смелою решимостью правительства... остановят свою теперешнюю пропаганду «словом и фактом» и будут с нетерпением ждать, что скажут царю призванные им земские люди. А так как для себя и своего дела они от Земского собора ничего, кроме ужаса, негодования и беспощадного осуждения, не дождутся, то им и останется одно — сложить оружие».
По мысли Игнатьева, Александр III для большего эффекта должен был обнародовать манифест о созыве «земских людей» 6 мая 1882 г. — в день 200-летия последнего настоящего Земского собора в России. Царь, однако, 4 мая показал проект манифеста Победоносцеву, а тот ужаснулся сам и привел в ужас царя, заявив ему: «Это будет революция, гибель правительства и гибель России». Перепуганный царь послал к Игнатьеву записку: «Вместе мы служить России не можем. Александр».
30 мая 1882 г. пост министра внутренних дел занял граф Д.А. Толстой — личность, самая ненавидимая в России XIX в. после Аракчеева, гонитель освободительного движения, демократической мысли, просвещения и культуры. Еще памятен был общероссийский восторг от недавнего удаления Толстого с поста министра просвещения, которое Лорис-Меликов устроил вроде «красного яичка» под пасху 1880 г. (в то пасхальное утро верующие приветствовали друг друга вместо традиционного «Христос воскрес!» по-новому: «Толстой сменен!»). Теперь же Толстой вновь получал власть, еще большую, чем прежде. Мыслящая Россия возмутилась, карающая — возликовала Михаил Катков трубил: «Имя графа Толстого само по себе уже есть манифест и программа!». Так оно и было. Надо только пояснить, что «манифест и программа» Толстого означали не что иное, как тот «принцип управления», который один из корреспондентов Победоносцева формулировал так: «цыц, молчать, не сметь, смирно!».
Назначение Толстого свидетельствовало о том, что царизм вышел из кризиса. В середине 1882 г. «Народная воля» была уже обескровлена и обезглавлена, ее Исполнительный комитет фактически перестал существовать (из всех его членов на свободе оставалась в России одна Вера Фигнер). Военная же организация «Народной воли», которая вырастала в грозную силу й могла восстановить былую мощь партии, в то время полностью еще не сформировалась и практически опасно для царизма себя не проявила. Другая народническая организация — «Черный передел» — под ударами царизма распалась. Рабочее и крестьянское движение тоже серьёзной опасности для самодержавия тогда еще не представляло. Что же касается движения либералов, то оно при Лорис-Меликове и Игнатьеве совершенно заглохло. Таким образом, вторая революционная ситуация была исчерпана.
Итак, в конце 1870-х — начале 1880-х годов Россия пережила вторую (после 1859—1861 гг) революционную ситуацию. Поскольку 1861 г, не разрешил задачу буржуазного преобразования России, сохранил коренные противоречия феодализма, обусловившие первую революционную ситуацию, добавив к ним противоречия растущего Капитализма, поскольку трудящиеся массы после 1861 г. страдали под двойным гнетом — и капиталистическим, и остатками феодального, вторая революционная ситуаций как преддверие неотвратимой революции сложилась закономерно, «1861 год породил 1905», а 1879—1881 годы представили собой своеобразный промежуточный рубеж, исторический полустанок на пути от 1861 к 1905 г.
В развитии второй революционной ситуаций можно выделить две фазы: восходящую и нисходящую. Все компоненты революционной ситуаций (обострение нужды и бедствий «низов» в связи с разорительными последствиями русско-турецкой войны, рост массового крестьянского и рабочего движения, натиск революционной демократии, вступившей в политическую борьбу с правительством, оживление либеральной оппозиции, колебания «верхов») начали обнаруживаться с весны 1878 г. К 1879 г. революционная ситуация были уже налицо и до марта 1881 г. развивалась по восходящей линии. Ее кульминационной вехой стало цареубийство 1 марта 1881 г. После 1 марта началась ее нисходящая фаза: волна революционного прибоя постепенно спадала, царизм собирался с силами и выходил из кризиса. К середине 1882 г. реакция перешла в решительное контрнаступление.
Особенность второй революционной ситуации (в отличие от первой) заключается в том, что решающей силой натиска «низов» 1879—1881 гг. являлась, в отсутствие достаточно широкого массового движения, борьба народовольцев как выразителей и защитников воли народных масс. Именно она главным образом и обусловила в те годы кризис самодержавия. Это со всей непреложностью удостоверяют факты и документы: о динамике массового движений тех лет, о действенности борьбы «Народной воли», о колебаниях «верхов» перед лицом в первую очередь именно народовольческой «крамолы». В свое время прямо указывали на это Ф. Энгельс и В.И. Ленин.
В этой связи решается и вопрос о месте «Народной воли» в развитии народничества: как главный фактор второй революционной ситуации, «Народная воля» со всеми ее достоинствами и недостатками — высший этап народнического движения. Высказывавшееся мнение, будто «уже во второй половине 70-х годов... революционное народничество переживало не восходящий, а нисходящий период своего развития», противоречит логике истории второй революционной ситуации. Ведь если считать народовольчество уже нисходящим этапом народнического движения и учитывать к тому же, что борьба рабочих и крестьян даже в момент ее относительного подъема на рубеже 70 — 80-х годов оставалась еще очень слабой, то как объяснить, из чего сложилась в 1879—1881 гг. (как раз в период «Народной воли»!) революционная ситуация? Почему вдруг царизм именно в те годы стал подумывать о возможности капитуляции? И перед кем?
Вторая революционная ситуация не переросла в революцию главным образом из-за слабости массового движения, из-за отсутствия революционного класса, способного поднять массы и повести их за собой. Именно слабость массового движения, с одной стороны, объективно выдвигала тогда революционную партию (народовольцев) на первый план как решающую силу, а с другой — обрекала ее, лишенную поддержки масс, на поражение. Партия взяла на себя роль, посильную только для целого класса, взяла и — не осилила. Кроме того, неудачу народовольцев обусловливала теоретическая несостоятельность доктрины, которой они руководствовались. «Ошибка... их, — писал В.И. Ленин, — была в том, что они опирались на теорию, которая в сущности была вовсе не революционной теорией, и не умели или не могли неразрывно связать своего движения с классовой борьбой внутри развивающегося капиталистического общества».
Царизм в условиях второй революционной ситуации пережил тяжелый кризис. Если в 1859—1861 гг. он решал задачу «уступить и остаться», то в 1879—1881 гг. оказался перед вопросом «быть или не быть». В такой ситуации он мобилизовывал на защиту своего режима все силы и средства, изыскивал для борьбы с «крамолой» самые эффективные способы, ревизуя и попирая собственную законности». Вынужденный метаться от обычных законов к исключительным, царизм в 1878—1879 гг. военизировал свою судебно-карательную систему с одновременным и последующим (1880—1881 гг.) сведением к минимуму гласности судопроизводства, т. е. почти завершил, применительно к политическим процессам, начатую еще в 1871 г. судебную контрреформу.
Достарыңызбен бөлісу: |