Учебное пособие Выпуск второй Советская классика. Новый взгляд Введение Социалистический реализм в контексте литературной эпохи



бет21/23
Дата18.07.2016
өлшемі1.79 Mb.
#206599
түріУчебное пособие
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23
СОЦИАЛЬНАЯ ПРОБЛЕМАТИКА

Но и сиюминутность у Леонова выступает в ее подлинно художественном выражении, и в этом отличие его философской прозы от абстрактно-логизированной. Как писал Л.Леонов, "все мы вписаны в нотную линейку времени и звучим не только от порядкового номера линейки, но и от поставленного в начале музыкального ключа". В романе есть и "первый этаж" - исторически-конкретный план повествования, насыщенный реалиями жизни 30-х годов, которым леоноведение последних десятилетий почти не занималась; ибо образ конкретно-исторического реального времени у исследователей философской прозы отходил на второй план. Уход в чисто философскую проблематику помогал снять ложные политические ярлыки, и литературоведы, благожелательно относившиеся к писателю, обходили по принципу "чур меня, чур" данные Леоновым социальные характеристики времени. Их отсутствие в исследованиях восполнялось некоторыми публицистическими высказываниями писателя в духе "текущей политики". И правильно делали. Иначе у нас бы выросли поколения, также не знающие имени Леонова, как не знали они возвращенную ныне литературу. А известно, что задержанные произведения могли бы сказать современникам писателя в некоторых отношениях куда больше. Конечно, Леонов, как и Булгаков, А.Платонов, слишком большой художник, чтобы отойти вместе со своей эпохой, но достаточно много возвращенных произведений, прочитав которые, мы говорим: "Если б они вышли к читателю в свое время!!!" - и не больше. Понятно желание Леонова самому разговаривать со своими современниками, донести до них хотя бы часть той правды, которая мучила его самого.

В наше время совсем по-новому воспринимаются социальные характеристики "Дороги на Океан". И не будем приписывать Леонову-человеку некой, как теперь говорится, "фиги в кармане" по отношению к власть предержащим. Не будем преувеличивать и негативную сторону его характеристики социалистической России как "длительного и тяжелого процесса", в течение которого "списывали на будущее... и жуткие оплошки, и невероятные перегрузки" (11; 7). Это все прозрения последних лет, как и высказанное еще в 60-е годы отрицательное отношение к "оптимистическому гопаку", ставшему принципом государственной политики. В леоновских статьях 30-х годов оптимизма было достаточно, как было его достаточно и в публицистике автора "Чевенгура" и "Котлована". И к этому надо отнестись с пониманием, не в пример "Комсомольской правде", которая в преддверии последнего леоновского юбилея не нашла ничего лучшего, как опубликовать одну из статей писателя с упоминанием имени Сталина. Старания напрасные, так как к художественной литературе это отношения не имеет. Произведения Леонова - не иллюстративки, которых и тогда, и сейчас бывает множество, и которые одевают собственные банальные, а то и убогие мыслишки в беллетризованные одежды. Леонов - художник милостью Божьей, свидетельствует: "Многое у писателя складывается помимо авторской воли" (11; 15). По его мнению, до 80 % работы над произведением приходится на сферу бессознательного.

Поэтому-то попытки некоторых современных леоноведов утверждать, что Леонов не просто "поддавался настроениям тех лет, а искренне служил складывающейся тоталитарной системе", неприемлемы. (Кстати, слово "служил" как-то не связывается с обликом Л.Леонова, скорее оно может быть отнесено к Фадееву, занимавшему крупные административные посты). Чтобы убедиться в этом, достаточно окинуть непредвзятым взглядом образы леоновских коммунистов. Не все благополучно и гармонично, как того требовала официальная критика, с Увадьевым и Потемкиным ("Соть"), которые, в сущности, остаются одинокими, а Потемкин обречен на преждевременную смерть (мотив, который будет развит в образе Курилова). Обращает на себя внимание и такая деталь: у Увадьева сложились своеобразные отношения с матерью, которая по-своему отстаивает свою независимость, а сыну предъявляет счет на воспитание в сумме... тридцати рублей - число, символизирующее распад нравственных ценностей (2; 100). Все это - подступы к неординарной трактовке образа коммуниста Курилова - главного героя романа "Дорога на Океан".

Курилов обречен смертельной болезнью, которая настигает его в, казалось бы, самую счастливую минуту: "Лизе показалось, что ее любовник умирает". Очевидно, если оценивать Курилова по меркам старого доброго эпического повествования, когда писателю видится фигура, обреченная на гибель потому, что стоит в преддверии будущего, то смерть героя можно понять как довод к тому, что он лишний в этой жизни. Именно так и понимала развязку этой сюжетной линии враждебная Леонову критика еще в 30-е годы. (Благожелательная, напротив, искала в нем жизнеутверждающий финал - "оптимистический гопак"). Поскольку Леонова интересовала дорога "к Океану в понятии вечности" (11; 17), то и герою надлежало проделать положенные ему "маршруты" и в итоге он оказывается между жизнью и смертью. Курилов становится лишним человеком, хотя и не тем классическим его типом, который сам отстраняется от жизни, а напротив, активно вступающий с ней в контакт. Но не будем забывать, что такое конкретно 1935 год в жизни советского социума и какова была судьба "праведников", вроде Курилова? ("Праведник" - характеристика, которую дает Курилову Омеличев). Что оставалось ему делать, как не уходить в мечту об Океане Будущего? Но утопия здесь не рядится в одежды реальности, она подчеркнуто утопична. В канун операции Курилов рассказывает Зямке сказку по сути дела - притчу о белом слоне (ее истолкование было предложено Г.Платошкиной (10; 31-34), и она подтверждает нашу концепцию образа Курилова. Подмена прекрасного живого слона его ритуальной - бездушной, механической - видимостью вызывает ассоциации с грустным итогом жизни самого Курилова с его неосуществленными мечтами, несостоявшимся личным счастьем. Впоследствии автор говорит о своем выходе в Океан с Алешей Пересыпкиным, уже без Курилова, но "Алексей Никитич находился с нами, потому что с выходом из настоящего его реальность становилась теперь не меньше нашей. И тень Курилова, подобно горе, возвышалась над нами". Курилов удостоен вечности, и в этом проявляется высокая нравственно-эстетическая авторская его оценка. И все же "тень" Курилова, подобно "механизированному слону", лишена всего того, что составляло самую сущность и обаяние живого существа.

Но Леонов достаточно подробно рассматривает и конкретные земные дела Курилова, которые также совсем не утешительны. Кстати, как предмет художественного познания "злоба дня" впервые появляется у Леонова именно в этом романе; во всяком случае она здесь выражена более отчетливо, чем, например, в "Воре". Этот социально -исторический пласт в наши дни нуждается в актуализации и переосмыслении. За успешными и победными реляциями об успехах социалистического строительства надо видеть оборотную сторону медали, которая раскрывается в романе "Дорога на Океан", но которую не замечали раньше. Сейчас эти страницы романа активно участвуют в нашем осмыслении действительной истории России советского периода.

Понятно, почему Леонов не нравился трубадурам индустриализации: вспомним, что сказано им о состоянии дорог, о гибели зерна (как это все узнаваемо!): "Дорога была из самых длинных, самых важных, самых худших в стране". Состояние пути, паровозного и вагонного парков, дисциплины и подготовки кадров,- сообщает Леонов,- ухудшалось с каждым годом.

"Все соревновались на показатели лучшей работы, все состояли членами всяких добровольных обществ, все до изнеможения выступали на совещаниях, все повторяли то же самое, что говорил и он. Здания станций, столовых и управлений, даже диспетчерских кабинетов были утеплены стенгазетами, профсоюзными объявлениями, лозунгами, плакатами и еще множеством серого цвета бумажек, на которых было написано что-то мелко, торопливо, плохим карандашом. Но качество перевозок оставалось прежним. И катастрофы время от времени напоминали массовые древние приношения. Партия ждала ответа от него. Курилов пока молчал. Он еще не знал" (выделено мною - Л.Е.).

Уже в начале романа - во второй главе "Крушение" автор раскрывает жуткую реальность "закона дорожных катастроф":



"Горы путаного железного лома громоздились на насыпи. Мятые вагонные рамы, сплетенные ужасной силой, служили основанием для этого ужасного алтаря. Еще дымилась жертва. Тушей громадного животного представлялась нефтяная цистерна, вскинутая на самую вершину. Судорожные полосы факельного света трепетали на ее маслянистых боках. Навсегда запоминался тупой обрубок шеи. Орудие убийства было налицо: два кривых рельса уходили в подбрюшье цистерны. Еще капал из раны густой и черный сок (...) Все это было скуповато полито ползучим багрецом несчастья".

Это вовсе не газетный репортаж, знакомый по многим произведениям советской прозы - это художественное пересоздание действительности по законам идиостиля, когда горы путаного лома предстают основанием для "варварского алтаря", а разбитая цистерна - тушей огромного животного, принесенного на заклание. Жертва кому и чья? Во имя чего? Неповторимая леоновская интонация заключительной фразы "Все это было скуповато полито ползучим багрецом несчастья" завершает подтекст, рождая ощущение продолжающейся во времени катастрофы. "Ползучий", а не просто "багрец несчастья", накладывает отсвет на образ коммуниста Курилова. Многозначительна и встреча Курилова с путевым обходчиком Омеличевым-Хожаткиным, где выясняется, что он, Курилов, "живет с дыркой посередь души: И даже сам не знаешь, чего в тебе больше - дырки или души". А ведь это назначение - начальником политотдела железной дороги - "оказалось лучшим лекарством от сомнений". Спустя десятилетия мы понимаем, что это были за сомнения. Чтобы избавиться от них, Курилов идет к своему старому учителю по литейному делу Ефиму Арсеньевичу Демину, черпая в беседе с ним хоть какую-то уверенность, потому что Демину "нравилась советская власть". Она давала общественное признание его вдохновленному труду (в рамках, дозволенного системой). Это - действительная реальная черта первых десятилетий власти, которую зря не учитывают нигилисты от обществоведения (реальная, разумеется, только для тех, кто не попадал в мясорубку "классовой борьбы").

"При социализме будут жить только такие мастера,- подумал Курилов,- влюбленные в свое дело, их подмастерья и ученики. И подумал, что хоть и высоко поднялся по общественной лестнице, никогда не испытает "простецкого деминского удовлетворения, происходящего от близости к самому горну жизни".

Однако и Омеличев, скрывающийся как "бывший" под фамилией Хожаткин, был в свое время человеком не бесталанным. (То, что Омеличев - муж сестры Курилова Ефросиньи - добавляет немало "классовых" переживаний Куриловым, особенно Клавдии: гражданская война продолжалась и в тридцатые). Поэтому помнилось, что в его хозяйстве было много баржей и пароходов. В словах Омеличева нет сожаления о пропавшем богатстве, для него главное - творчество. "Осподи, одних акций от разных предприятий четыре тыщи листов... Белые в осьмнадцатом году весь мой флот в затоне спалили, чтоб красным не достался... воинство мое побито лежит... а ты видел мои слезы?"- спрашивает он, подчеркивая свою способность возродить хозяйство. Примечательны его слова уже при других обстоятельствах: Омеличев появился в московской квартире Курилова:



- Окосмател ты, Павел Степанович. Уж не соблюдаешь себя. С дороги ушел что ли?

- Не, мне отпуск дали. Ходил на Каму, на красавку свою взглянуть в последний разок...

- Что, легче жить стало на Каме?

Омеличев зябко поежился:

- У кого мозги попроще, тем легше. (Блестящая иллюстрация к сегодняшним спорам о преимуществах социализма - Л.Е.). Чиновника-то издаля видать...

- Не бранись, купец, не все чиновники!

- А ты не обижайся, я не про тебя, ты праведник... да ведь ни одна затея, помнится, на праведниках не вызревала. Я в эти дрожжи всегда плохо верил (...) У меня крали густо; кто не ленив, тот и пользовался... но самому сытому из воров я более доверял, чем самому тощему из праведников (...) Зато и он все свое чувство пароходному делу отдавал. Левый глаз спать шел, а правый при деле оставался. Я людей поколеньями на деле растил. А у тебя - наблудил на суше, его, дурака, - свиней пасти, а ты его на реку... Ничего, что я так начистоту?..

- Скучно ты говоришь, Павел Степанович. Я ждал чего-нибудь повострее... чтоб сердце царапнуло!

Омеличев поежился: уже не имелось у него такого инструмента, чтоб оцарапать куриловское сердце".

И не случайно именно в этот момент забился в бреду смертельно больной его сын, глухонемой мальчик Лука, трагический символ исхода рода Омеличевых. Ведь Омеличев, сам не веря себе, еще сохраняет надежду: "Когда мой сын будет президентом республики, он будет умным президентом республики". И он делает еще одну символически-напрасную попытку:



- Верни мне мою Каму!- Он (Омеличев - Л.Е.) оперся всей тяжестью на стол, и расплескались стаканы, и скатерть поехала в сторону, и с надтреснутой страстностью прозвучал омеличевский голос: - Я бы ее еже день веником ометал всю... Вода у меня на Каме не переставала бы кипеть день и ночь. Найди-ка верную цену, купи эти руки у Омеличева!

Курилов откровенно рассмеялся на его хищную и взволнованную искренность.

- Решил испытать - от головы оторвать. Пусть руки твои едут на Каму, едут и делом займутся... а?

Курилов даже обещает свою протекцию в трудоустройстве Омеличева, но тот, "насмешливо покачал головой".

Диалог двух голосов, двух сознаний продолжается: "Обида, обида отравила разум этого человека",- считает Курилов, пытаясь самоутвердиться вопросом:

- Ну, а все-таки грузооборот на Каме выше довоенного?

- Э, ты ловок... с довоенным-то себя сравнивать. А я?.. я бы спать стал эти шестнадцать годов? Думаешь, расти это только тебе дадено? Нет, хозяин, это дерево срублено, но не засохло. Пятнадцать лет назад, вона, не было человека, а теперь уж и страждет, лежит,- и опять воспламенялся почти до крика, видно было, как обсохший фитиль напрасно лизал опустевшее дно; никнуло пламя, не светило, не жгло.

Омеличев опустил голову, и руки, обессилев, повисли вдоль тела".

Авторская ироничность по отношению к Омеличеву, идущая от "голоса" Курилова, для которого Омеличев - "историческая древесина, озлобленная, но укрощенная", уступает место авторскому лиризму:



"Шел на убыль этот человек, и хотя понимал бесповоротность судьбы, все еще не умел привыкнуть к новому своему состоянию... Были пусты его руки, не звенели в них привычные ключи от утраченных царств и будущего. Но все еще не отвыкли руки; и вот он брал вещь и мучительно вглядывался в нее, как бы стараясь узнать ее, и находил в ней иное назначение, ему уже недоступное, и сердился, и не ставил обратно, а как бы откидывал прочь".

Ощутимо и авторское сожаление о судьбе Глеба Протоклитова: "Спокойная, расчетливая воля светилась в глазах. Этот человек был бы хорошим летчиком, недурным шахматистом, умным собеседником" (в философском плане этот образ воплотил тяготение героя к ницшеанству - 9; 124). В революцию ему было всего 18 лет. Личным врагом Курилова, если бы тот узнал, кто перед ним, его сделала сыновняя доля: его отец, статский советник, судил Алексея, а главное, плоско пошутил насчет Катеринки, просившей свидания с мужем. Описания того, как Глебу приходилось скрывать свою образованность и воспитанность, тоже яркий штрих эпохи. Перечитанный в наши дни леоновский роман позволяет увидеть в нравственном падении братьев Протоклитовых (Глеб цинично доносит брату об измене жены, чтоб дрогнула рука, оперирующая Курилова, Илья же выдает брата на партийной чистке) прямое следствие сложившейся в стране обстановки. Леонов воссоздает последнюю сцену как фарс, ссылаясь только на рассказ второстепенного действующего лица.

Немалую пищу для социологического анализа дает и образ партийного функционера - Клавдии. Если Курилов идет на контакт с Омеличевым, сочувствует болезни их ребенка ("Революция не отменила прав отца... и, кроме того, эти люди кое-что сделали для меня",- говорит он, имея в виду, что в гражданскую войну Омеличевы не выдали его белым), то Клавдия занимает абсолютно непримиримую позицию, о чем говорят реплики короткого, но выразительного диалога Курилова с сестрой:

- Кстати, ты не получала письма от Ефросиньи?

- С чего она станет писать мне?

- Все-таки сестра...

- Не дразни меня, Алексей.

Неумолимая железобетонность Клавдии проступает в безапелляционной манере речи (ее голос отдает металлическим эхом) и в деталях портрета. Вот как говорится о ее выступлении на Пленуме ЦК: "Нужно было обладать почти мужеством, чтобы начать с той же фразы, какою злоупотребляли в своих речах все ее современники, большие и маленькие, честные и лживые, слепые и достаточно зрячие, чтоб проследить разбег великой идеи в будущем. В ее устах это звучало как ведущая формула века: мы призваны работать в радостное и прекрасное время..."

И все же в описании "величественной старухи" нет шаржа: Леонов понимает, что это было поколение людей, фанатично отдавших себя служению одной идее. "В ее фигуре, наклоненной вперед, читалась непреклонная воля к полету. Запоминалась спокойная жестокость ее гипсового бесстрастного лица. Никогда прежде я не знал, что может быть по-своему (выделено мною - Л.Е.) красива поздняя и ясная молодость стариков". Симптоматично то, что непререкаемый авторитет Клавдии, жестко регламентирующий жизнь брата, падает по мере развития болезни Курилова. Приоритет общечеловеческого проступает в ее неуверенной пока фразе: "Ведь он (Омеличев - Л.Е.) может придти. Может, и я не прогоню его".

ОСОБЕННОСТИ СЮЖЕТА И МАСТЕРСТВО ПСИХОЛОГИЧЕСКОГО АНАЛИЗА

"Дорога на Океан" отличается, как уже говорилось в критике (21; 76-83) предельно сложной структурой сюжета. В нем прослеживаются и почти что детективная линия (Глеб - Курилов), и линии, характерные для социально-психологического романа (Курилов - Марина - Лиза; Лиза - Илья - Курилов), элементы исторической хроники (история рода Омеличевых, исторические опыты Алеши Пересыпкина), экскурсы в космическое будущее в жанре и стиле научной фантастики, вставные главы - "татарские". Однако все сюжетные линии тесно связаны с авторским решением проблемы человеческого существования, сведены воедино логикой авторской мысли, философским подтекстом произведения в целом. Активным действующим лицом выступает повествователь, порой обретающий функции главного действующего лица в главах "Я разговариваю с историком А.М.Волочихиным", "Мы переходим через войну", "Мы берем туда с собой Лизу" и др. От лица повествователя написано и "Послесловие" к роману, сложная архитектоника которого еще ждет своего исследования.

Леонов - признанный мастер социально-психологического повествования (8). Даже в облике Клавдии в день операции Курилова он обнаруживает "суровую человеческую изнанку" - какую-то робкую нежность. Глубоко раскрывается душевная жизнь Алексея Курилова, живущего памятью о Катеринке и нашедшего душевный уют и тепло в отношениях с Мариной и ее сыном Зямкой, в дружбе с юным Алешей Пересыпкиным. Запоминается Лиза Похвиснева с ее так и не успевшей расцвести любовью к Курилову. Глубочайшее мастерство Л.Леонова в раскрытии "диалектики души" целесообразно подробно показать на примере художественного воплощения им инонационального характера, то есть характера, воспринятого сквозь призму сознания человека другой национальности. В этом случае трудности психологического анализа средствами художественного слова помножены на малоизвестный русскому человеку объект анализа. (Леонов с гордостью говорил, что его спрашивали: "Вы татарин?")

"Татарские" главы "Дороги на Океан" - "Депо", "Сайфулла", "Буран", "Я возвращусь к тебе, Марьям", "Черемшанский узелок" - казалось бы, составляющие периферию романа, на деле органично связаны с перипетиями фабулы (взаимоотношения Сайфуллы Зиганшина с Глебом Протоклитовым) и философско-символическим планом дороги, движения. Они также связаны с общей развязкой основной сюжетной линии в главе "Глеб в действии" и "Послесловии". Значительно обогащая идейно-художественное содержание романа, они в то же время сохраняют и свою относительную самостоятельность в рамках произведения.

Путь Сайфуллы на железную дорогу - это путь тысяч и тысяч людей разных национальностей от патриархальной деревни к индустриальному городу. Теперь мы видим, что этот всегда болезненный процесс был усугублен волюнтаристским искусственным форсированием, и это вело к размыванию традиций и национальных корней. Обратим внимание на то, что Леонов показывает уход Сайфуллы из родного дома без каких-либо популярных в то время лозунгов и призывов. "Единственно, чтобы добыть коня, сапоги и магяр - на выкуп невесты, Сайфулла ушел на железную дорогу. Он уходил, сутулясь, нищий и даже штаны на нем были чужие. Семья провожала его воем, как на гибель, и сперва трудно давалась паровозная наука".

Из материнского письма к Сайфулле вырисовывается типичная судьба раскулаченной деревни: выслана семья невесты Сайфуллы Марьям, уходит молодежь, а стариковские руки непроворны (возможно, что в начале 30-х годов Леонов и сам не осознавал, какую больную проблему он как художник обозначил). В коллективном хозяйстве дела не ладятся ("А снега в этом году глубокие, и ягняток в колхозе поморозили"), рушатся привычные устои жизни, так что "мулла недавно вышел на улицу и кричал, плача и приседая, и золой посыпая плечи, что никто не хочет молиться и нет ему ни баранов, ни хлеба". Не намного легче было и в городе. В пору эйфории от успехов социалистического строительства Леонов рассказывает о них (успехах) более, чем сдержанно: приехавшая к сыну старая Биби-Камал замечает, что на кровати сына, в маленькой угарной комнате на восемь коек - "бедное его одеялишко-то было прежнее, что увез из Альдермеша шесть лет назад".

Но Леонову дорог трудовой энтузиазм людей, верящих в новую жизнь. Для Сайфуллы труд машиниста стал неотъемлемой частью его духовного "я", составил мелкие огорчения и крупные радости его удачи, как признается он сам матери. Это радость хозяина большой машины, которому доверили многотысячные грузы. И даже Биби-Камал, неискушенная в делах, волновавших сына, чутким материнским сердцем "видела в нем все,- говорит автор.- Как ей понятны стали в эту минуту - и паровозы, и люди, и бескрайние дороги на океан!" Прекрасна убежденность Сайфуллы в том, что за ним пойдут другие его соплеменники. Вспоминая соседа по Альдермешу, мальчишку, спящего пока на груде пахучего мочала, Сайфулла мысленно обращается к нему: "Спи, вырастай, скуластый, бравый, веселый. Десятки новехоньких электровозов, что пройдут по пустыням, в чудесные иноголосые страны, уже ждут не дождутся своих машинистов".

Раскрывая образ Сайфуллы, Леонов в отличие от писателей романтического склада уделяет первостепенное внимание социально-психологической характеристике героя, в которой национальное своеобразие характера является важнейшим слагаемым, однако далеко не определяющим эту характеристику в целом. Леонов раскрывает сложную диалектику национального и общечеловеческого через раскрытие внутреннего мира личности, подчиняя этому процессу весь арсенал художественных средств. В этом плане он близок автору "Последнего из удэге", но еще более реалистичен и аналитичен в сравнении с ним (Фадеев в трактовке образов удэгейцев порой прибегал к романтической идеализации), не говоря уже о неповторимости леоновской повествовательной интонации, подчиняющей себе "земляную тяжесть крестьянского слова" его героев.

Первое появление Сайфуллы в романе описано без какого бы то ни было намека на национальную исключительность. Он воспринимается как один из многих в коллективе: "Протоклитов... осведомился, кто станет испытывать машину. Высокий широкобровый юноша в замасленной, с графитовым глянцем спецовке, выступил вперед". Только после этого следует пояснение автора: "Это был единственный в Черемшанске механик из татар".

Интересно, что глава "Депо", в которой мы впервые знакомимся с Сайфуллой, открывается своеобразным авторским манифестом. В нем утверждается многомерность художественного познания, не ограниченного привычным ракурсом авторского видения.

"Можно было бы обобщить наблюденье и показать, как меняется выраженье мира в зависимости от того, освещен ли он ущербной луной, или вспышкой шрапнели, или тленом угасающего костра. С равным правом запах мог лечь в основу описанья, и тогда краской служили бы даже едкий смрад горелой пакли или ядовитый дымок паровозов, стоящих под заправкой, или щекотная смесь пара и перегретого мазута. С не меньшей выразительностью и звук способен был оформить очертания деповского утра. Тогда в звуковой путанице ухо различило бы шумы трудовых процессов - скрежет сверл или вкрадчивый шелест трансмиссий, или визг напилка, наложенного на подшипниковую бронзу... Подавленное настроенье Глеба могло стать таким же оформителем впечатлений".

В характеристике Сайфуллы и вообще всего того, что связано с героем, как раз и наблюдается совмещение разных планов изображения. Если повествователь просто сообщает, что Сайфулла доводится каким-то дальним родственником Зиганшину - комиссару мусульманского батальона, погибшему, по слухам, в башкирском восстании под Белебеем, то воспоминания Протоклитова, врага комиссара, возможно, даже причастного к его гибели, более конкретны, вплоть до запомнившихся острых с желтинкой глаз. В то же время неприязнь Протоклитова к Сайфулле не выливается в субъективно-эмоциональные оценки его внешности, ибо его восприятие как бы растворяется в объективном стиле авторского повествования:



"И правда, Сайфулла походил на своего легендарного родича: те же рост и матросская осанка, та же гордая, всегда примкнутая подбородком к груди голова, те же острые, с желтинкой, чуть исподлобья ястребки-глаза. И, может быть, от того, что Протоклитову довелось однажды повстречаться с Зиганшиным, он недолюбливал и этого красивого и мужественного человека".

Глубина проникновения во внутренний мир героя проявляется в целом ряде деталей, передающих душевные движения через объективно констатируемые физические состояния. Вот Протоклитов "спросил мимоходом, что тот (Сайфулла - Л.Е.) станет делать, если лопнет дышло в пути". "Таких вопросов не задают бывалому машинисту: широкие, как у его кочевых предков брови Сайфуллы сомкнулись у переносья. Волнуясь, он заговорил..." Искренняя радость Сайфуллы, вызванная одобрением Глеба, передана выразительными жестами и интонацией:



"Он (Глеб - Л.Е.) протянул руку юноше, и все тело Сайфуллы повело застенчивой и благодарной улыбкой.

- Вот хорошо, вот хорошо, начальник!- бормотал он, роняя на пол кусок наждачной бумаги".

Глубина леоновского анализа проявляется и в том, что психическое состояние героя представлено как процесс, протекающий во времени:



"Ребята разбрелись, а юноша все стоял посреди дымящих луж, опустив глаза на свои растопыренные, в копоти и ржавчине, пальцы. Жар недавней радости проходил; сквозь спецовку, надетую поверх рубахи, добирался утренний озноб. Татарин поднял голову и увидел машину, владыкой которой становился. Детская мечта сбывалась, но иным представлялся теперь паровоз, чем в сновидениях крестьянского мальчонки. Он глядел на эту груду умно и отчетливо организованного металла, когда-то подавлявшую его воображение, и, казалось, наспех и в уме повторял все, что знал о паровозе".

Естественность мотивировок проявляется даже в мельчайших деталях. Почему вдруг возникла тема детства? Последующее описание упитанных голубей, сидящих на кирпичных выступах, покрытых парчой инея, объясняет истоки ассоциаций: "Сайфулла рассеянно слушал их воркотню, напоминавшую о дальних мальчишеских увлечениях". Повествователь сам формулирует тот вывод, который вытекал из сопоставления прошлого и настоящего его героя: "Громадный путь отделял его (Сайфуллу - Л.Е.) от прошлого" - но не спешит образно конкретизировать его. Ему важно дать лишь намек (на контрастах прошлого и настоящего в те годы строилось большинство произведений). Переходя к дальнейшему повествованию, Леонов не забывает закончить картину воссоздания переживаний героя как процесса: "Вдруг он схватил шкурку с пола и принялся оттирать свежую рыжеватинку на буферной тарелке".

Леонов не чуждается и чисто технических подробностей труда Сайфуллы, но они в его рассказе не самоцель, а средство раскрытия образа вчерашнего человека природы, ставшего теперь владыкой "умного и отчетливо организованного металла" и страстно заботившегося о нем. Полны значения приведенные в романе подробности о том, как, свесившись на поручнях, Сайфулла принял жезл, условный металлический документ, как дал оглушительный свисток (молодые машинисты, поясняет автор, любили сигналить на всю станцию), как поставил он золотники по ходу и сдвинул регулятор на треть зубчатой гребенки. Не забыты ни появление воды в водомерной трубке, ни затрепетавшее в топке пламя, ни цинковые хлопья поползшего назад дыма. Такая зримая конкретность описания, характеризуя манеру самого художника, давала тот "воздух", ту среду, вне которой образ Сайфуллы был бы бесплотным и схематичным. В то же время эти описания вовсе не похожи на не связанные с человеком пространные технические подробности так называемого производственного романа. Примечательно следующее высказывание Л.Леонова, относящееся еще к 1934г.: "Слишком крепко сегодня личное связано с общественным... Мало знать его (героя - Л.Е.) профессию,- мы должны проникнуть в философию его профессии, а, может, и в рефлексологию его. Без всего этого образ наш вряд ли приобретает художественную убедительность". Думается, что недостатки советского так называемого производственного романа заключались не в интересе к производственной сфере деятельности человека, а в неумении органически связать ее с внутренним миром героя.

Главный эффект описаний Леонова - в несобственно-прямой речи повествователя, приоткрывавшей завесу над душевным состоянием героя, переживающего счастье движения: "Зашевелились чугунные плиты под ногами... Зеленая семафорная звезда, осеняющая дорогу в неизвестность, волшебно всплыла над головою..." Автор все нагнетает и нагнетает детали, передающие счастливое упоение Сайфуллы, ощутившего, как прекрасна была машина. Не случалось еще в Альдермеше того, чтобы татарин становился машинистом, и гордое сознание необычности своей судьбы переполняет душу героя.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет