Василий аксенов бумажный пейзаж



бет2/6
Дата27.06.2016
өлшемі2.14 Mb.
#161855
1   2   3   4   5   6
Без сказуемых

   Генеральному секретарю ЦК КПСС товарищу Брежневу Леонид e Ильичу от Велосипедова Игоря Ивановича, инженера Секции поршней Моторной лаборатории № 4 Министерства Автомобильной промышленности РСФСР, проживающего г op . Москва, ул. Планетная. д. 18. кор. 3, кв. 45, кооператив «Мечтатель».

Многоуважаемый Леонид Ильич!

   Мое письмо к Вам верой в направляющую и организующую роль нашей родной коммунистической партии, о которой в среде советских людей Вашими словами, Леонид Ильич: там, где Партия, там успех, там победа!

   Однако среди нарастающих успехов и побед нашей страны отдельные бюрократические недостатки, и, в частности, несправедливость по отношению к скромному работнику советской науки.

   Мы. советские люди, чрезвычайно высоко Ваше время, дорогой Леонид Ильич, каждая минута у Вас на укрепление мира во главе с нашим Ленинским ЦК. и все же с горечью на отдельных участках единичные глубокие разочарования и во г. в частности, в третий раз отказ на постановку в списки очередников на приобретение легковой машины «Жигули» волжских автомобилестроителей. Кому же. как не нам, автомобилистам профессионалам на автомашинах с гордостью гордую марку товарища Тольятти, новые пути?

   Это отрицательное решение, глубокое разочарование и ухудшение показателей энтузиазма в труде и политической учебе. Что хуже, параллельно садово огородного участка 5 квадратных соток на канале «Москва» станция Опалиха полное разочарование.

   Все окружающие сотрудники секции поршней по праву как образцовые строители коммунизма, а тут ведущий инженер И.И.Велосипедов вынужден на себя как на козла отпущения. Ленинский принцип «от каждого по способностям, каждому по труду» мог бы лучшее применение. Местком лаборатории моторов — это не «профсоюзы школа коммунизма».

   Однако наряду с местными недостатками, огромная гордость при виде семимильными шагами нашей советской науки и общественной мысли, в отдельных случаях которой безобразие еще налицо.

   В частности, принципы пролетарского стража Феликса Эдмундовича Дзержинского с его огромной человечностью не всегда на высоте в ОВИРе УВД при Московском городском совете депутатов трудящихся. Законное право каждого советского человека в гости к другу коллеге Роско Боско коммунисту Болгарской Народной Республики для обмена опытом дальнейшего построения под угрозу провала. Оправданное недоумение необоснованный отказ с формулировкой, оставляющей желать лучшего: «ваша поездка в БНР признана нецелесообразной».

   Многоуважаемый Леонид Ильич, к вам как к лидеру нашей великой партии, осуществляющей мечты человечества и контроль за выполнением решений XXXVIII съезда нашей родной коммунистической партии Советского Союза.

   Игорь Иванович Велосипедов 5 мая 1973 года.

   Много раз не без гордости перечитал Велосипедов свое сочинение, затем отправился на третий этаж своего кооператива к профессионалке Тихомировой, подарил ей вафельный торт и попросил перепечатать покрасивее. Профессионалка за каких нибудь пять минут, не вникая, кажется, и в смысл, отщелкала пять великолепных экземпляров на отличной финской бумаге. Велосипедов даже немного приуныл от этой скорости, сам то полдня убил на составление документа. Тихомирова же, прикуривая папиросу от папиросы и выпуская дым не только из ноздрей, но уже как бы и из ушей, спросила, не хочет ли Игорек прочесть «архилюбопытнейший» роман анонимного автора «Красный Ворон» о волнениях в среде комсомольского актива. Профессионалка известна была в кооперативе как перепечатница диссидентской литературы.

   Увы, поклонился даме наш инженер, к сожалению, сейчас не до беллетристики, уважаемая Агриппина Евлампиевна, вы видите сами, какие дела. Он помахал только что отпечатанным письмом и заглянул профессионалке в глаза в поисках какого то все таки хоть небольшого отношения к «документу» (так в уме уже привык называть свой опус). Тщетно, никакого отношения к волнующему тексту он в этих светленьких благожелательных стареньких глазках не заметил, да и немудрено — каждый день перепечатывала Агриппина десятки десятков всевозможнейших режимоборческих произведений и научилась, хвала Аллаху, полностью отключаться от их содержания. Чтение — это было уже любимое дело досуга. Ноги под пледом, чифирок, вафельный тортик, пачка папирос «Казбек» — просуществует ли Советский Союз до 1984 года?

   Велосипедов надел шляпу по этому поводу, в обычное то время давал своей недюжинной шевелюре свободно развеваться под ветром Среднерусской равнины, и отправился в Отдел писем ЦК КПСС, что на углу Старой площади и улицы Куйбышева, напротив Политехнического музея и слегка в стороне от нашей основной штаб квартиры.

   По дороге, чтобы хоть слегка унять огромное и понятное волнение (кто у нас в России не волнуется, сближаясь с большими партийными телами), Велосипедов предавался обычным кинематографическим мечтам и разрабатывал кадры.

   …Отвлекающий взрыв под памятником «Героям Плевны»… После Революции отстроим заново и еще краше!… Атакующая группа студенческой молодежи врывается в подъезд № 6 Политехнического музея. Да здравствует поэзия! Оружие в окна — предлагаем капитуляцию!

   В Отделе писем ЦК КПСС в связи с воскресеньем оказался выходной день. Вот тебе раз — и здесь отдыхают по христианским праздникам! Впрочем, рядом со входом в Отдел писем в стене была дырка с надписью «для писем», что как бы слегка ставило под вопрос само существование Отдела писем. Эта мысль, однако, пришла Велосипедову уже после того, как он бросил в указанную дырку свое заветное. Бросив же, засомневался — правильная ли дыра, тому ли органу принадлежит, кому письмо предназначено, а вдруг какой нибудь другой, какой нибудь вспомогательный, ну, предположим, профсоюзный орган расположил здесь свою дырку «для писем»? Все же есть некоторая странность — вот дверь и сбоку вывеска «Отдел писем», а рядом, в нескольких шагах, какая то еще присутствует дыра с надписью «Для писем», что то в этом есть странное, что то неарифметическое.

   Он оглянулся, как бы ища подтверждения правильности своего поступка, верности этой вышеназванной дырки и неожиданно эту поддержку получил.

   На пустой и выметенной до сориночки улице Куйбышева, уже позабывшей свое первоначальное название Ильинка, равно как и свое изначальное дело, банковский бизнес, стоял странный тип, в старину бы сказали «босяк», а нынче иначе такого не назовешь, как только лишь словом английского происхождения «бич» — краснорожий и с бородой, смахивающий на Емельяна Пугачева до незаконного вступления на русский трон, и несколько все же кривобокий, как фельдмаршал Суворов, покоритель Польши и Волги; одна нога в сандалете, другая в обрезанном валенке с галошей, в куртке студенческого стройотряда «Яростная гитара», жутко несвежий и глубоко пьяный.

   Он ласково и утвердительно кивал Велосипедову — дескать, правильно, правильно попал, та самая и есть, нужная всему человечеству дыра.

   Как же все таки таким лицам разрешается вблизи Центрального Комитета? — удивился Велосипедов, но тут же, впрочем, увидел, что к Пугачеву Суворову уже направляется огромный пузатый милиционер, характерная могущественная фигура на чинной улице Куйбышева. Он двигался даже с некоторой улыбкой: насколько все тут вокруг преобладало над нездешним, случайным, настолько и сам он, милицейский полковник с погонами сержанта (чтобы не подумали, что тут полковники вместо сержантов), преобладал над тем, к кому сейчас весьма красноречиво направлялся.

   Велосипедов тогда поспешил быстро удалиться, как бы он тут ни при чем, как будто и не ему была «бичом» оказана моральная поддержка, поспешил с легчайшим почтительным поклоном корпуса проскользнуть мимо жандарма, вроде как бы русский революционный эмигрант в Цюрихе, в своей шляпе.

   Вечером он позвонил Феньке и, запинаясь от волнения, прочитал ей текст «основного» письма человеку символу.

   — Ты что, Велосипедов, охерел? — захохотала Фенька.

   — Что? Что? Что? — переполошился он. — Да ты все сказуемые потерял!

   Булыжник — оружие пролетариата

   Заведующий гигантским идеологическим отделом Фрунзенского райкома нашей столицы героя Альфред Потапович Феляев взирает в данный отдельно взятый момент на регион Карибского моря, перекатывается к региону Канада — Аляска, скользит взглядом к региону Бирма — Филиппины. Чернильные стрелы, исходящие из сердца человечества Столицы Счастья, пересекают водные глади, шероховатости горных пустынь, зеленый войлок джунглей. Вот так приходится мыслить регионами и квадратами, жизнь и не тому научит.

   Гигантская меркаторова, собственно говоря, даже и не политическая, но физическая карта висит за письменным столом, то есть непосредственно за плечами зава Феляева. Это, собственно говоря, детище виртуоза идеологической войны, собственное изобретение (в смысле стрел, исходящих из СС) и любимейшая деталь интерьера. Предшественник до таких высот не дотягивал. Феляев лично распорядился подвесить карту, лично наблюдал подвешивание и, конечно же, лично наносил на карту стрелы идеологических десантов.

   Вся распластанная шкура планеты была местом приложения графических талантов Феляева. Вот в Атлантическом океане полукругом над безднами обозначилось название — ЛАТИНСКАЯ АМЕРИКА. Под буквами дуга, а от дуги идут стрелы в разные стороны «пылающего континента», а возле каждой стрелы мелкими цифрами дата «акции», то есть засылки очередной культурно литературно художественно научной делегации. Такая же дуга, разумеется, и над Австралией висит, и над Африкой, и над прочим. Феляев обожает эти стрелы и иногда, как говорится, отнехуйделать, мысленно собирает их в пучки и потрясает, уподобляясь марксистскому Зевесу.

   Удивительное дело получается, товарищи: вот, живет себе какая нибудь странишка в отдалении, ничего не подозревая, а Феляев между тем ставит ее в план, зондирует почву, входит с предложением наверх, подготавливает решение, утверждает кандидатуры посланцев, отправляет наконец делегацию, по возвращении проверяет отчеты и… вот наконец блаженный миг — на карте беспечного мира появляется новая феляевская стрела, еще один кусок земной коры нанизан на шампур революции.

   Просторный кабинет Альфреда Потаповича, с милым сердцу видом на исторические постройки столицы, строг, деловит и не без вкусен, хотя и «вкусен» про него не скажешь. Интерьер, комбинация деревянных панелей, мебели и закраски, разработан известным дизайнером. Когда то в начале идеологической деятельности Феляева этот дизайнер, можно сказать, не был еще и дизайнером, а находился просто напросто по другую сторону баррикад. Активный был деятель московских подвалов, звезда всей этой гнили. Некоторые товарищи уже отказывались с ним работать и предлагали передать дело по соседству, то есть вооруженному отряду партии, а вот Феляев разглядел все же в этом вышеназванном здоровое зернышко и не оставлял усилий. Жизнь показала, кто прав. Удалось прорастить народное зернышко и сделать духовного горбуна тем, кем он, собственно говоря, сейчас и является, а именно дизайнером. И очень быстро достиг феляевский подопечный существенных высот — не кому нибудь из верных стариков жополизов, а вот именно ему был поручен дизайн новой идеологической твердыни Фрунзенского района. И снова не ошиблись, уловил Олег Чудаков нечто неуловимое, присущее именно нынешнему «зрелому» соцу, под пером его возникла такая геометрия, что впору взвыть, а не повоешь и даже как бы и не возразишь, потому что вроде отождествляются эти пропорции с самими устоями, с основами, со всеми тремя бородатыми слонами, на которых держится мир. В чем тут секрет, никто не знает, не понимает, не говорит. Проект даже не обсуждался, сразу был выдвинут на Государыню и сразу же и получил эту исторически очень ценную премию. Вот такие вышли пироги: жил вредоносный в мире хиппи, а стал дизайнер и лауреат. Правда, к лауреатской своей медали относится еще как бы с прежним цинизмом, носит ее во внутреннем кармане и извлекает только лишь с целью протыриться куда нибудь в кабак, но, однако же, слова не воробьи вылетели из грешного красиво очерченного рта под голубизной священного Кремлевского купола:

   — Высшее счастье выпадает на долю художника, когда его стремления совпадают со стремлениями его правительства.

   Вот такие были сказаны золотые слова, и печатью, острейшим оружием Партии, были они отгравированы.

   Феляев помещается в кресло за своим столом с чувством глубокого удовлетворения, ибо осознает, что именно помещение его. Феляева, в этот современный седалищный снаряд как раз и завершает идеологический дизайн, ибо тут то и происходит то, что однажды под хорошей баночкой определил друг дизайнер «законом марксистского хеппенинга»: без феляевской задницы не завершается дизайн, но и без дизайна этого феляевской жэ развиваться некуда.

   Однако помимо эстетики, есть еще и идеология, есть большая политика, а значит, упрочившись в своем кресле, Феляев замыкает энергетическую цепь огромного идеологического аппарата Фрунзенского райкома столицы. Имея над собой такой основательный символ стабильности, аппарат может функционировать, вести за собой массы. Кресло, конечно, крутящееся и с отклоняющейся спинкой, из независимой Финляндии.

   В последний раз бросив лукавый взглядик на соблазнительную нашу планету, товарищ Феляев оставляет ее за своей широкой спиной и поворачивается к дверям. И вот тут появляется некоторая двусмысленность в знаменитом интерьере.

   Над дверью в кабинет, а значит, прямо перед глазами Альфреда Потаповича, развернулась во всю державную красу в богатейшей раме красная классика: шедевр картина «Булыжник — оружие пролетариата». На оной изображен (сообщаем для малограмотных) мускулистый — кто? правильно! — жлоб пролетарий, выкорчевывающий из мостовой — чего? правильно! — огромаднейшую булыгу для атаки — на кого? правильно! — капитализм, самодержавие.

   Картина эта была, по мнению Феляева, мягко говоря, спорная. Взгляд у работяги нехороший, попахивает анархией отрывом от Партии. Честно говоря, давно бы уже убрал зав Феляев эту картину со своей стены, однако друг дизайнер почему то настаивал на «Булыжнике», утверждая, что без него дизайн кабинета, столь важный для всей эстетики «зрелого социализма», будет неполным, ущербным.

   Так или иначе, приходилось Феляеву каждое утро подавлять при взгляде на картину легкое негативное чувство, убеждать себя, что относится парсуна к далекой партийной истории, искать в складках пролетарского лица сходство и родство с нынешними вождями Партии и даже с самим собой и даже на отталкивающую булыгу взирать как бы символически — вот, дескать, с чего начинали, а сейчас располагаем самым совершенным оружием мира во всем мире.

   Засим начинался прием посетителей. Секретарша Аделаида… мдааа, явно засидевшийся кадр, увы, комсомолочкой не заменишь, огромный опыт идеологической работы… приносила списки, никотинно ментольным голосом напоминала, кто за чем к районному идеологическому вождю явился.

   Большинство просителей было из мира искусства и в основном хлопочущее по части загранпоездочек. Вот первым у нас сегодня в списке драматург Жестянко, большой разъебай, откровенно говоря, вечно нос кверху, нашелся такой Шекспир. Пяток лет назад, понимаш, скверные петиции подписывал против решений Партии, а сейчас, понимаш, в Америку просится. Там, видите ли, какая то шпана его пьесу поставила и на премьеру зовет, ну, далеко не уедешь, Жестянко.

   — А это еще что такое, понимаш?

   Вторым в списке значился некий инженер Велосипедов, с чем его едят, понимаш?

   От Аделаиды сегодня так и несло старой девой, она заскрежетала:

   — …следует обратить особое внимание… по части нашей майской… вы, конечно, в курсе… на последнем бюро…

   — Конечно, в курсе, помню прекрасно. — Феляев взглядом показал старой выдре, что с ней в разведку он бы не пошел. Пусть одна, сволочь ехидная, в разведку отправляется, небось уже настучала, что на бюро сидел с похмелья. К счастью, не знает кляча, что как раз с Гермонаевым, который вел в тот день бюро, они и пили накануне в финской бане спортобщсства «Динамо». Если бы не было на свете финских бань, власть в Партии захватили бы гнусные бабы.

   Любое слово Партии для Аделаиды Евлампиевны — закон, и, предположим, если бы кто нибудь из секретарей райкома, не говоря уж о товарищах повыше, приказал ей застрелить Феляева, тут же, не задумываясь, шмальнула бы с порога. Пока что с кислой миной пошла звать драматурга Жестянко.

   Драматург вошел, как всегда, с задранным носом. Феляев молча смотрел на него из глубины кабинета. Драматург был немолод, но строен, многое в его облике попахивало ненавистным. Очки неприятные, ходит вызывающе, даже плешь как то расположена вроде это и не плешь, а такой, понимаш, их дизайн.

   Феляев молчит, не встает, руки не протягивает, кресла не предлагает.

   — Здравствуйте, Альфред Потапович, — говорит Жестянко и какой то их подлой интонацией напоминает, что они не первый год знакомы, и в некоторые хоть и отдельные, но имевшие место быть времена искал Феляев со стороны молодого таланта сочувствия и даже однажды на банкете в братской республике сел рядом и завел разговор на философские темы, намекая, что и им, выпускникам Вэпэша, экзистенциалистическая теория не вчуже.

   — Здравствуйте. — Ответ на приветствие был сугубо формален, никаких воспоминаний в нем не содержалось. Стул опять же не был визитеру предложен. Классовому врагу стул предлагать? Ну уж, здесь вам не конференция в Рапалло.

   Жестянко усмехнулся, прошагал через кабинет, пиджак расстегнут и левая рука в кармане штанов, никогда не научатся эти типы партийной этике, уселся без приглашения в кресло и посмотрел прямо в глаза заву.

   Глаза зава тут непроизвольно по старому, по останкинскому сузились. Пугались когда то фраера в Останкине его взгляда, сразу понимали, с кем имеют дело, известный был в округе взломщик продовольственных киосков, и называли его тогда Алька Киоск.

   Жестянко снова улыбнулся, показывая, что и это совсем уже отдаленное прошлое товарища Феляева от него не скрыто, все, дескать, понимаю, но вот, представьте себе, не очень то боюсь.

   Слегка перегнувшись через стол, драматург вынул из письменного прибора карандаш, следующим движением рванул из феляевского календаря страничку. Зав даже и изумиться не успел подобной наглости, как перед ним уже лежала записка с вопросом:

   Что вам привезти из Америки?

   Жестянко смотрел на Феляева. Феляев на Жестянко. А вдруг Олег прав, думал Жестянко, вдруг клюнет? А не клюнет, хер с ним. Если разорется, встану и уйду, не арестуют же. Хм, думал в это время Феляев, хм, хм, хм. Он перевернул листок календаря и чиркнул на нем ответ:

   Приемник фирмы «Браун», модель F106.

   Жестянко, прочтя, кивнул — лады.

   — А в общем и целом вы должны учесть, товарищ Жестянко… — как бы продолжая беседу, заговорил Феляев, как бы давая соответствующим товарищам понять, что предшествующее молчание было просто напросто результатом дефекта соответствующей аппаратуры, — должны вы учесть, Илья Филиппович, что ситуация сейчас в мире напряженная, а в США особенно зашевелились реакционные круги.

   — Учту, учту, — сказал Жестянко.

   — Так что, товарищ Жестянко, я думаю, что внутренние наши дискуссии не будут предметом нездорового ажио…

   — Гарантирую, Альфред Потапович, — сказал Жестянко и с совершеннейшей наглостью ему подмигнул.

   Пришлось подмигивать в ответ — повязались. Звонком была вызвана Аделаида зловредная.

   — Пожалуйста, объясните товарищу, как выйти на Черчуева, а потом меня с ним непосредственно соедините.

   Аделаида, будто ежа проглотила, смотрела на Феляева непонимающим ледяным взором: Черчуев заведовал гигантским выездным отделом в рамках того же Фрунзенского райкома.

   — Поняли, Аделаида Евлампиевна, дошло? нежнейшим тоном спросил Феляев. С этого дня Жестянко становился своим и его можно было не стесняться. — Товарищ Жестянко, возможно, будет направлен на фестиваль в Соединенные Штаты, и Партия, — тут он нажал, — уверена что на этом важном форуме товарищ Жестянко будет твердо отстаивать наши позиции. А пока принесите ка мне документацию по следующему товарищу.

   Он скривил рот вслед уходящей ведьме — врагу, мол. не пожелаешь такой секретарши — и протянул Жестянко руку — пока, до скорого, старик.

   Уходя, драматург слегка споткнулся — бросилась в глаза знаменитая картина. Какое сходство, подумал он, Какое, етет твою, удивительное сходство!

   А это еще кто такой, удивился драматург, заметив в приемной бледного вьюношу с длинными желтыми патлами, поднимающегося из кресла под партийным взглядом Аделаиды. Экий русский классический тип, Евгений ли Истуканоборец?

   Что же теперь с этим товарищем Велосипедовым. мучительно пытался вспомнить Феляев, почему вдруг инженер и ко мне? Когда вызван? Вызван? Ясно, что вызван, не сам же пришел. Вот все таки есть зацепочка — вызван, а если вызван, значит, какое то наше дело, значит, что то нам (Партии) нужно, а не им, не населению.

   Аделаида принесла папочку с бумагами и тут же слиняла. Хоть бы намекнула, сволочь, подтолкнула бы мысль к поиску, нет, не любит меня, старая троянская кляча, считает, видите ли, циничным. Невозможно, в самом деле, держать дальше под боком эту пятую колонну культа личности. На дворе у вас нынче уже «зрелый социализм», в отделе нужны люди с более широким кругозором, а таких девчат сейчас немало в комсомольском туристическом бюро «Спутник»…

   Он открыл папку и прочел перво наперво справку, подготовленную районным отделом гэбэ. Увы, ничего не прояснилось. Человечек был без особых примет, даже репрессированных в близкой родне никого, разве что вот дядя в Сыктывкаре пятак отбухал с 1948 го по 1953 й, как раз уложился по статье 58 — 10, то есть за анекдотики. Ну, правда, родился вот товарищ Велосипедов на оккупированной территории, но ведь не этот изъян причина вызова. Хм, вот, правда, одна любопытная деталь — получает письма из Болгарии…

   Тут что— то зашевелилось в башке Феляева близко, близко, ан нет, мимо проскочило!

   «…содержание писем не вызывает сомнений…» — читалось в справке. Паршиво, уныло подумал Феляев, очень херовато получается, сейчас человек войдет, а я…

   «…в последнее время встречается с группой молодых людей сомнительного внешнего вида, подверженных влиянию Запада…»

   Да кто же теперь с такими не встречается, особенно по женской части, сморщился Феляев. В папке оставалось еще несколько листков, но не густо, надежды на прояснение мало.

   — Разрешите? — послышался нервный молодой голос.

   Под картиной стоял некто тощий в модном синем костюме с торчащими плечами и широкими брюками. Светились серые плоские глаза. Голос подрагивал. Трусит. Вот это неплохо, к робкому человеку сразу как то располагаешься, потому что видно, когда не нахал.

   Феляев некоторое время головы не поднимал, выдерживал посетителя, ну это как полагается. Потом поднял голову и пригласил в кресло.

   — Прошу, товарищ… — посмотрел в бумаги, якобы для того, чтобы вспомнить фамилию, ну это тоже в соответствии с традицией партийных приемов, — товарищ Велосипедов.

   Молодой человек, издали казавшийся даже юношей, а вблизи вроде бы и не очень уж молодой молодой человек, сел в кресло и положил ладони на колени, соответственно левую на левое, правую на правое. Это тоже понравилось Феляеву — понимает, куда пришел.

   — Вы, товарищ Велосипедов, наверное, догадываетесь, по какому поводу мы вас вызвали? — Феляев напрягся, чтобы не пропустить ответ, случалось и такое.

   — Должно быть, по поводу моего письма товарищу Брежневу, — сказал Велосипедов, чуть поворачиваясь из своей боковой позиции к могущественному товарищу с большой, плохо оформленной головой.

   — Товарищу Брежневу многие пишут, — с некоторой досадой сказал Феляев. — Воображаете, какие горы бумаги ежедневно поступают в ЦК?

   — Воображаю, — вдруг улыбнулся Велосипедов без всякой робости, а даже с некоторым отдаленным прищуром. Как ни странно, очень живо это себе представляю.

   Феляев испытующе на него посмотрел, подозрительного в общем то ничего не увидел, но и ясности не появилось ни на грош: для чего вызван человече? В унынии он шевельнул бумагу в папочке, приоткрыл письмо Генсеку… полный «бой в крыму — все в дыму»… просит гражданин садово огородный участок, а мы то, идеологи, тут при чем?

   — Вы, товарищ Велосипедов, когда пишете в такой адрес, отдаете себе отчет?…

   Автор письма вдруг густо покраснел, казалось, даже корни его желтых волос засветились.

   — Там у меня со сказуемыми… не вполне…

   — Понимаете, кому пишете? — уточнил свой вопрос Феляев.

   — Хозяину страны, — выпалил Велосипедов. Феляев улыбнулся прямодушности.

   — Хозяин страны — народ, товарищ Велосипедов. Мы с вами. А Леонид Ильич — выразитель воли народа.

   — Вот именно! — воскликнул Велосипедов. — Просто превосходно сказано, Альфред Потапович! Выразитель! Вот именно по этому адресу я писал.

   Неплохой парень, подумал Феляев, но на кой ляд он здесь? Еще раз помусолил палец, и вдруг — открылось!! Все сразу обозначилось, все прояснилось, все вспомнилось, как будто с того времени и не пил.

   Перед ним лежало почти уже подготовленное в печать открытое письмо видных представителей советской общественности, осуждающее вражескую деятельность Солженицына и Сахарова. Сразу вспомнилось, как ведущий заседание Бюро третий секретарь Гермонаев извлек из своих недр эту голубую папочку с корабликом и перебросил феляеву — вот переслали из Центрального Комитета, поинтересуйся, Потапыч, там думают, что неплохо бы этого инженера пристегнуть к нашим деятелям. У Феляева в тот день, как уже было сказано, имелись в наличии симптомы Кошкиной болезни в прямом переводе с языка Германской Демократической Республики, и он тогда папочку просто передал Аделаиде и распорядился вызвать инженеришку. Ну вот теперь все сошлось, все ясно, можно действовать.

   Велосипедов вдруг увидел, как ужасающе хмурый бюрократище меняется на глазах: плечи как то расправляются, зеркало души как то даже начинает слегка отражать, через стол доносится запашок винегрета. Опять Велосипедову вспомнилось из любимого классика: «…он к товарищу милел людской лаской…»

   — Ну а вообще то… — нырок в бумаги. …Игорь Иванович, каково настроение?

   — Вообще то настроение превосходное, — тут же откликнулся на призыв Велосипедов. — Дела у нас идут хорошо, сердце радуется, особенно на международной арене… — вдруг сбился, показалось — то ли сказуемое проглотил, то ли подлежащее потерял.

   — Это хорошо. — Феляев с папочкой в руках обошел вокруг стола, сел в кресло напротив Велосипедова и по коленке его потрепал. — Это очень, очень хорошо… — опять глянул в папочку, — вот и имя отчество у тебя хорошее, без зацепочки. С этим вопросом у тебя ажур, Игорь Иванович? — зоркий взгляд правым глазом.

   — С каким вопросом, Альфред Потапович? — охотно, с готовностью немедленно понять Велосипедов выдвинул голову вперед.

   — Не понимаешь? Ну ничего, поймешь позже. — Феляев извлек «письмо деятелей», отвел его несколько в сторону и «замилел людской лаской» и совсем уже на «ты» в сторону визитера и даже с диалектическим запашком Липецкой области поселка Грязи, где, собственно говоря, и осчастливил человечество своим рождением. — Вот, понимаш, Игорь Иванч, дело есть у Партии к тебе, помоги решить.

   . 359


   — У Партии ко мне? Велосипедов в благоговейном возбуждении передернул плечами. — Ко мне лично?

   — Вот именно, — улыбнулся мудрый старший товарищ. — Вот, прочти, товарищ. Вот, прочти ка вслух, если хощ.

   Велосипедов читал:

   Открытое письмо

   Советская общественность уже на протяжении ряда лет с неодобрением и беспокойством следит за безответственной деятельностью Солженицына и Сахарова, которая столь охотно подхватывается реакционными кругами Запада. В последнее время эти «правдоискатели», как говорится, закусили удила. Видимо, непомерное честолюбие и зоологическая ненависть к социалистической отчизне рабочих и крестьян ослепила их.

   Так называемый писатель Солженицын пытается свалить вину за свое осуждение на весь советский народ, на дорогое каждому советскому человеку учение марксизма ленинизма. А между тем не мешало бы ему рассказать людям о своем власовском прошлом.

   Физик Сахаров, отошедший от научной деятельности, вознамерился «спасти» человечество от всех бед любыми средствами, главным образом грубой клеветой на наш народ, нашу Партию, наши идеалы.

   Мы, представители советской общественности, гневно осуждаем грязную антипатриотическую деятельность двух отщепенцев и заявляем: руки прочь от весны человечества, нашей отчизны СССР!

   Прочтя все это с правильным соблюдением всех интонационных пауз и подъемов, Велосипедов опустил бумагу.

   — Великолепно, — сказал он. — Просто великолепно и волнующе!

   — А теперь обрати внимание на подписи, — предложил Феляев.

   Велосипедов обратил и еще больше восхитился. Было от чего, среди подписавшихся — выдающиеся умы государства: узбекский поэт, слагатель эпоса Кайтманов; белорусский философ Теленкин; московские романисты Бочкин и Чайкин; выдающиеся ноги государства балерина Иммортельченко и бегун Гонцов; выдающиеся руки государства скрипач Блюхер и токарь депутат Пшонцо; выдающееся лицо государства киноактриса Жанна Бурдюк; выдающаяся русская женщина ткачиха Гурьекашина…

   — Ну как? — не без гордости спросил Феляев.

   — Впечатляет, — тихо сказал Велосипедов.

   — Есть желание присоединиться?

   — Собственно говоря… — Велосипедов положил ладонь на левую сторону груди. — Собственно говоря, уже мысленно с ними.

   — Ну а физически? — спросил Феляев, и легкая тучка пробежала по челу — неужто уж и инженеришки колеблются ведь всю эту вышеупомянутую сволочь пришлось уговаривать, ломались. — Как насчет перышка?

   Он протянул Велосипедову авторучку «Монблан» с золотым пером, недавно подаренную как раз одним из «авторов» письма романистом Чайкиным после возвращения из Бельгии.

   — То есть чтобы я среди таких имен? — опешил Велосипедов.

   — Вот именно, — покивал Феляев и процитировал с почти абсолютной точностью: «…И академик, и герой, и мореплаватель, и пахарь…» В этом, понимаш, и состоит монолитное наше единство.

   Велосипедов подписал письмо и полюбовался «Монбланом». Феляев даже умилился такой готовности. Вот все таки люди у нас какие! Какой, понимаш, сознательный народ! В Свердловске, в Казани который год масла нет, а никто не ворчит, не подзуживает. Нет, господа, не на тех делаете ставку, это вам не венгры, не чехи, не поляки и так далее.

   — Спасибо тебе от лица Партии, Игорь Иванович, — он протянул на прощание руку. — Следи за газетами, скоро прославишься.

   — А как же, Альфред Потапович, по части моего? — спросил Велосипедов, кивая в сторону папочки, откуда было извлечено письмо деятелей и где он успел заметить свое собственное послание «без сказуемых». — Вот по поводу основного? — он слегка покраснел. — Весьма интересно, принято ли было Леонидом Ильичем какое либо? — он еще более покраснел, чувствуя, как что то катастрофически утекает из его сбивчивой речи, но не понимая, что именно, со сказуемыми, кажется, все было в порядке. — Был бы очень рад услышать ваше.

   — А что у вас там? — Феляев скособочил рот в любимую позицию. — Садовый участок? Не проблема! — Отыскав слово «участок», он размашисто отчеркнул его красным карандашом. Затем, заметив красноречивое движение визитера, дескать, не только участок, заглянул в бумагу еще раз. — Ну еще чего то? Машина? Не проблема! — вторая красная полоса в «документе» и еще одно красноречивое движение свежеиспеченного представителя общественности. — Еще чего то позабыли? Вот как потребности у наших людей постоянно растут! Закон социализма, понимаш! В Болгарию захотел, Игорь Иванович? Поедешь, поедешь! — и на глазах ошеломленного Велосипедова махнул еще одну красную полоску. — Так вот решаем вопросы. Держись за Партию, Игорь Иванович, все преодолеем!

   Велосипедов встал. Печать изумленного мертвого счастья залепила ему все мышцы лица. При прощальном пожатии руки товарища Феляева возникла перед ним ослепительная картина воображения: садово огородный на крутом берегу гордого канала «Москва», он подъезжает к нему в болгарской дубленке, а поверх дубленки четырехцилиндровые с итальянскими поршнями «Жигули», вишни цветут. Так с этим лицом и пошел к выходу из кабинета, на полпути возникла самая щемящая идея благодарности — вот ленинский стиль работы, врут злые языки, что в Стране Советов процветает бюрократия, бумажной волоките — бой!

   И вдруг уже перед самым выходом Велосипедов увидел пролетарскую картину и застыл в полном изумлении. Какое сходство, какое умопомрачительное сходство реалистического искусства, дорогие товарищи! В простоте душевной он даже оглянулся на благодетеля. Тот покивал ему с подобием патрональной улыбки, но и от этого сходство не уменьшилось.

   Волна московских санкюлотов весело вливалась в здание административно партийного центра. Заведующий идеологическим отделом товарищ Феляев был взят живым. Панорама по стенам его кабинета. Укрупнение — «Булыжник — оружие пролетариата»…

   Вдруг распахнулась дверь, и в кабинет влетел средних лет молодой человек, влачащий на сгибе руки загранплащ и заграншарф, а через плечо полосу коньячного запаха, и — к могущественному лицу с распростертыми и с растленным московским — голуба!

   Велосипедов вышел и поклонился Аделаиде, та улыбнулась ему в ответ опять же доброй партийной улыбкой, словно он был ее юным пионером, делающим первые шаги в авиамоделировании.

   В коридоре учреждения посетило, увы, нашего героя не вполне здесь уместное чувство дискомфорта — а деньги то на все эти разрешенные удовольствия где взять? Садово огородный — 800 рэ, «Жигули» — 6000 на бочку, да на Болгарию нужно не менее тыщи, а зарплата у нас, как известно, 150, да еще вычеты, что же получается, ведь не у Партии же денег просить, для Партии это все — такая низкая материя. А зачем же писал, просил этих благ, если знал прекрасно, что кровных велосипедовских то едва едва на жратву натягивает? Вот так позор будет, если не сможешь выкупить обещанные блага, а если до Леонида Ильича это дойдет, вот будет полный вперед по позору, полнейшее неудобство… вообще… отбой…

   Он вышел из райкома.

   Взлетели две птицы. По ветру волоклась огромная смятая бумага. Резко отразилось солнце на двигающейся форточке восьмого этажа. На душе потеплело: главное — большое спасибо!

   Между тем в оставленном только что кабинете разыгрывалась сцена едва ли школьной конспирации. Могущественный товарищ Феляев и его любимый лауреат дизайнер задумывали смыться из под строгого ока Аделаиды Евлампиевны, ибо намечалась «сногсшибательная кайфуха». Казалось бы, остерегись, Альфреша, большая ответственность на плечах, однако Феляев под влиянием своего детища основательно забогемился, да и вообще по грязевской своей посконной натуре всегда был жаден до телесных безобразий.

   Дизайнер жадно, с некоторыми брызгами изо рта повествовал: познакомился вчера с девчонками из бюро «Спутник», легкомысленные, живые, хулиганочки, вчера в самолете летели из Будапешта, вот тебе, кстати, сувенир из гуляш социализма, часы «Сейко», и давай ка друг голуба в темпе оформляться в Австралию, как зачем, на фестиваль прогрессивных же, иденать, сил мирро во всем мирро, а пока давай сваливать, пусть тут Аделаида сама идеологический дрын чешет, а на кой тебе триста гавриков в отделе, да целый еще полк актива, ты себя Наполеоном должен ощущать, — так частил любимый циничный дизайнер, только что оформивший советско отечественный павильон на выставке пламенных моторов в братской, спасенной нашими танкистами от студенческого разбоя солнечной Венгрии и уже собирающийся — вот она одержимость, вот она убежденность в правоте нашей эстетики! — в эту отдаленную до поры Австралию — ну как не ценить, не уважать такого человека!

   Хлебнув второпях из плоской фляги согретого дизайнеровскими ягодицами коньяку, Феляев надел замутненные очки (подарок токаря Пшонцо) и вызвал Аделаиду, которая, сука, конечно, уже догадалась, что к чему.

   — ЧП в Союзе архитекторов, — сказал Феляев. — Срочно выезжаем. Необходима хирургическая операция, обнаружились связи с Западом, сомнительный обмен идеями на последнем коллоквиуме в Сухуми. Все приемы переписать на завтра или лучше на послезавтра.

   Проклятая догматичка молча кивнула — дескать, только потайной дисциплине подчиняюсь. Все человеческое ей чуждо, как «Банде четырех».

   Дизайнер препохабнейше вел себя в «Чайке», хлебал свой коньяк, проливал, совал шоферу, слюнявился, рассказывая о девке, которая из всей вчерашней компании показалась ему самой надежной, — «ноги от ушей растут, штучки торчат, и глазки смышленые», вот адресочек, Потапыч, а если без подружки окажется, так и трио можно разыграть, а, Потапыч?

   В общем, полный пошел какой то неуправляемый анархизм хорошо еще, что шофер — свой человек, фронтовик разведчик, матрос железняк партизан, понимает, как нелегко порой работать с художественной интеллигенцией…Экое v тебя, Олег, понимаш, кружение ума. а ведь в работе то, в творчестве настоящий, понимаш, глубокий советский художник, понимаш, на уровне Товстоногова…

   Как раз стояли у красного светофора, и шофер уважительно кивнул, дал понять хозяину, что волноваться нечего, он, майор госбезопасности, все диалектические сложности нашего времени прекрасно понимает. Золотой человек, отпущу его сегодня калымить на весь день.

   Заехали на Грановского, взяли по пайковым талонам языковой колбасы кило, шейки полкило, дунайской сельди в районе кило, тройку банок крабьего мяса, по паре бутылок британского джина и итальянского чинзано, литр водки винтовой, в общем, на любой вкус состав, прямо скажем, впечатляющий. Поехали дальше.

   Феляев все таки решил завязать с другом художественный разговор, чтобы все таки матрос железняк как то ошибочно все таки не подумал, что на блядку едем, чтобы, случись допрос какой нибудь, мог ответить, о чем хозяин с лауреатом говорили.

   — Ну а как там в Венгрии вообще то с дизайном? — осторожный был, хотя и вполне профессиональный вопрос.

   — Жуево! — захохотал Олег. — Очень жуево! С дизайном, Потапыч, там очень и очень жуево!

   Шофер улыбнулся в зеркальце заднего вида — все человеческие слабости понимаем.

   — Да, до наших мастеров им еще далеко, понимаш, — задумчиво глядя на проплывающие в окне «Чайки» лозунги, проговорил Феляев. — Скромничать нечего, большой мы сделали прогресс. Глянешь вокруг, каждый кубический сантиметр — поет!

   Один солдат на свете жил.

   Красивый и отважный, Но он игрушкой детской был, Увы, солдат — бумажный…

   проорал вдруг дизайнер с какой то неадекватной моменту дикостью.

   Феляев заговорил торопливо, чтобы отвлечь друга от этой ничего хорошего, кроме антисоветчины, не обещающей дикости:

   — А вот знаш, Олег, много думал я над твоим дизайном моего кабинета и понял, что ты был прав, а не я. Вот видишь, друг, умеет Партия вести диалог с художником, врут про нас, Признаю свою ошибку насчет картины, когда говорил, что не вписывается. Вписывается, друг! Каждый посетитель застревает перед ней и на меня оглядывается. Значит, ощутимо наследие первых борцов, так, Олег?

   Дизайнер вдруг глянул на него сбоку и как то не по хорошему, как то, понимаш, по старому, как будто и водки с ним не пили и не щекотали друг друга в финской бане, как то по вражески посмотрел, с насмешкой и презрением. Впрочем, тут же за плечи обнял, захохотал по свойски:

   — Я же тебе говорил, Потапыч голуба, ты без этой картины лишь эскиз, а она без тебя — говно на палочке! Хеппенинг продолжается!

   Под сильными порывами ветра на площади Гагарина летала бывшая афиша, о чем вещавшая — загадка. Пяток скульптур на близкой крыше — пилот, доярка, свиноматка… На Западе, в преддверье слизи, скопленье туч крутым бараном, дорога шла в социализм, к неназванным, но братским странам. Эх, просится здесь нержавейка, монумент ракето человека. Клич надо бросить среди скульпторов, пусть отразят неотразимые черты НТР советской действительности в лучших традициях калужского мечтателя. Какое, однако, все вокруг родное — ОБУВЬ, ХРУСТАЛЬ, КОММУНИЗМ…

   …Как только вышли из лифта в том доме, адрес которого заполучил дизайнер, летя из Венгрии, так Феляев и заколебал себя, просыпалась порой в человеке, смешно сказать, прежняя липецкая стеснительность, вспомнились мамкины щипки — честным надо быть, а не богатым.

   Из— за дверей квартиры доносился молодежный рев и резкие режущие звуки авангардистской музыки. Лопнула фелявская мечтишка о тихой хавирке с двумя сознательными девчатами. Дверь распахнулась все было заполнено дымом и вибрирующей массой молодежи. Длинноволосый и грязный советский хиппи тыкал пальцем в лидера идеологии:

   — Вот так булыга прикатилась! Ребята, аврал, булыжник пришел, оружие пролетариата!

   Запрыгали три девки в хламидах с нашитыми лоскутами:

   — Булыжник! Булыжник! Революция продолжается!

   Честное слово в кавычках

   В один прекрасный понедельник в газете «Честное Слово» появилось открытое письмо представителей советской общественности.

   Я как раз шел с работы, стояла закатная пора, очарование души. Шло — с успехом — восьмое десятилетие нашего века. Милостивый государь, вы еще молоды и у вас есть шанс увидеть завершение столетия, ну а за пределами 2000 года и в самом деле трудно представить себе продолжение столь бардачной ситуации, именуемой… замнем для ясности. Так однажды высказался один тут старик по соседству, который иной раз приглашает меня третьим на бутылку «Солнцедара» в проходном дворе за магазином «Комсомолец». Сказано неплохо, однако полной ясности в цитате нет, значит, не Ленин.

   Прошла высокая представительная брюнетка, яркий представитель армянского народа, а еще говорят, что они все некрасивые и квадратные, вот расистские бредни.

   Обмен взглядами, и проходит нечто сродни впрыскиванию горючей смеси в карбюратор двигателя внутреннего сгорания, меня охватывает вдохновение, и это несмотря на восьмичасовой рабочий день.

   Стихийный митинг восставшей молодежи у северного выхода из метро «Аэропорт», порхают листовки, толпа жадно слушает золотоволосого вожака, что бросает зажигательные призывы с крыши остановленного троллейбуса.

   — Требуем! Уберите Ленина с денег!

   Ленин — святыня каждого трудящегося, а как у нас на практике получается — предметы алчности украшены его портретом. Прав наш поэт в своем гневе — долой!

   Лживый мир псевдосоциализма возникает, несмотря на все старания нашей Партии. В центре его вихрь — афера взяточничество, круговая порука, насилие над молодежью Партия, как Ярославна, кычет со Спасской башни — Ленин вернись!

   У Спартачка Гизатуллина, конечно, своя философия, он говорит — надо воровать. Как в Татарии народ выражается: «одна вход со двора, будет большой чумара». Долг каждого советского человека — воровать побольше. Надо воровать, пока не разворуем всю эту Организацию, а вот когда она рухнет, все примем христианство и станем честными.

   Не могу сказать, что полностью с этим согласен. Глубоко убежден, что во всем виноват бумажный мир бюрократии, а значит, косвенно вся бумажная мануфактура. Вот мы учили в институте на политэкономии, что в Англии были такие люди — муддиты, они разрушали станки, и не без уважительной причины, жаль, что не доломали. Я за революцию 465 градусов по Фаренгейту, и позвольте с вами не согласиться, дорогой товарищ Рэйбрэдбери: уничтожение бумаги вызовет не тоталитаризм, а, скорее, наоборот — настоящий коммунизм, мечту Фридриха Энгельса. Ведь в священном огне антибумажной революции сгорят все наши омерзительные справки, заявления, характеристики, приказы и выписки из приказов, резолюции, протоколы, квитанции, ордера, графики, диаграммы, доносы… Мне скажут, что пострадают художественные ценности, в частности литература. Что ж, как ни печально, но ею придется пожертвовать. Будем больше петь, больше играть на музыкальных инструментах.

   Возникнет новая система коммуникаций. Предположим, глиняные таблички, металлические цилиндрики, деревянные палочки, пластмассовые карточки. Громоздко? Вот именно, громоздко, в этом и смысл, дорогие товарищи! Громоздкость, неуклюжесть отобьет у нашего общества страсть к делопроизводству, то есть к созданию фальшивого мира. Возникнут новые отношения, на несколько порядков выше, проще. Дела будут решаться в один прием, вот как мы это сделали с товарищем Феляевым, в штабе Партии.

   И как раз в этот именно момент, в понедельник, ровно в половине седьмого, мой взгляд, следивший (непроизвольно) а перемещениями красивой армянки, упал на стенд с газетой «Честное Слово».

   Вещи утратили свой первоначальный смысл. Глядя на газету, никто ведь не думает, что это просто здоровенный клок бумаги, каждый соображает: вот передо мной коллективный организатор, трибуна борьбы с империалистической пропагандой. А искорени бумагу, и сразу уменьшится борьба с империалистической клеветой, потому что и сама клевета ведь поубавится, а?

   Армянка стояла в очереди за клюквой в сахаре, потом перешла в другую очередь, где давали длинные здоровенные болгарские огурцы, вполне пригодные для разгона уличных демонстраций. В газете «Честное Слово» на первой полосе фигурировало «Открытое письмо представителей советской общественности». У меня дыхание перехватило, когда среди славных советских имен увидел я и свое, возникшее на Руси за. двести лет до изобретения велосипеда. В этой газете, главном органе мира и социализма, черным по белому… Армянка вышла из очереди и приближалась. Сколь гордая поступь!

   Ефросинья относится ко мне несерьезно, даже с насмешкой. Дурацкий верзила Стюрин, который недавно заявил, что вычислил свои «корни» от королевской фамилии Стюарт, почему то считается человеком их круга, в то время как я с моей реальной ге не а логией (правильно!), с моим истинно латинским именем, обозначающим определенную быстроногость, я — как бы лицо второго сорта, простой инженеришко, годный лишь… А вот любопытно, будет ли ревновать девка, если признаюсь, что факовался с председателем Армянского Комитета Советских Женщин?

   Она подошла и стала читать «Открытое письмо». На верхней губе красовались отчетливые усики, говорящие, конечно, о страстности, необузданности. Глаз был жарок, как Севилья. Замшевый жакет обтягивал статный стан.

   — Вам нравится фамилия Велосипедов? — я показал пальцем.

   — А что, вы с ним знакомы? — басовито спросила она.

   — Порой мне кажется, что да, — скромно признался я и показал ей пропуск в наше учреждение, на котором под фото так и значилось — И.И. Велосипедов, инженер.

   — Я остановилась в гостинице «Советская», — сказала она. — Проездом из Лос Анджелеса в Ереван.

   — Зачем нам эти гостиничные проблемы, мадам, — сказал я, — зачем преодолевать мещанские предрассудки, рисковать самым дорогим, что у человека есть, то есть свободой? В двух шагах отсюда, дорогая Ханук, я располагаю однокомнатной квартирой.

   И вот передо мной два сахарных Арарата. Далее следует размыкание теснин, большая поршневая работа. Ну вот, а теперь можно и поговорить, дорогая Ханук, ваша клюква, мой портвейн «Агдам»…

   Вы только подумайте, Ханук, какая в мире живет еще наглость — некий Стюрин Валюша, без году неделя из Пскопской глубинки, вычисляет свою генеалогию — вижу, вы уже улыбаетесь, дорогая Ханук, — от королевского шотландского дома Стюартов. Вот его логика: проследите, говорит, господа, войну Алой и Белой розы (это из учебника истории почерпнул для 7 го класса), и вы найдете все ветви этого дома за исключением одной, которая просто пропала. А между тем эта последняя, пропавшая ветвь, скрываясь от преследований, укрылась в Центральной Европе и вынырнула лишь в конце XVII века в России под именем наемного мушкетерского капитана Амбру аза Стюрен. И вот от этого мифического капитана якобы и пошла в Боровичах фамилия Стюриных. И вот таким забивалыциком баков верят еще до сих пор отдельные московские девушки. И никому в голову не придет спросить — а может быть, ваша фамилия то пошла не от Стюартов, а от «тюри»? Простите, благородная Ханук, тюря — это еда пскопского плебса, гадкая жижа, вода с накрошенным хлебом. А вот вам и наглость в квадрате — Стюрин Валюша, кроме короля, нашел в себе и древние республиканские традиции. Псков, видите ли, старейшая демократическая институция Европы! Какая нескромность!

   Вы выдаете себя за художника, хотя и краски смешивать не умеете, за джазиста, хотя не можете взять и пары нот, хорошо, но оставьте уж в покое Европу, милостивый государь!

   Вот перед вами, дорогая Ханук, человек с настоящими историческими корнями. Происхожу из русского духовенства, и в отечественную индустрию внесен нами, Велосипедовыми, немалый вклад, и в общественной жизни страны, и сами сегодня видели, принимаю посильное участие вместе с большими умами, хорошими голосами, красивыми и сильными ногами, и все таки я не кичусь, не выпендриваюсь перед девушками. Вот этот скромный человек перед вами, дорогая Ханук, вернее, рядом с вами, вплотную, на вас, любезная Ханук, под вами, сбоку, еще раз над вами, на вас под вами — у вас, среди вас, мои сахарные Арараты!

   Со свежей газетой «Честное Слово» я бежал по подземным переходам, по пересадочным коридорам, теснился в вагонах, смотрел на хмурые лица пассажиров, разворачивающих газету, и думал: жаль, не знают попутчики, что один из героев сегодняшнего дня едет вместе с ними, в одном вагоне, знали бы, засияли б!

   Выскакиваю возле Фенькиного дома, бегу, бегу, воображаю, какова будет встреча, вот так так, «месье Велосипедов» попал на первую страницу коллективного организатора! А вот любопытно, Фенечка, что бы ты сказала, если бы я тебе сказал «что бы ты сказала, если бы я тебе сказал?» …ну, в общем, насчет председателя Армянского Комитета Советских Женщин…

   Дверь открывается, и я спрашиваю ее в лицо — Феня, ты дома? Она, не ответив ни слова, поворачивается спиной и удаляется в глубины квартиры. За что такой холод? Быть не может, что уже узнала про председателя.

   Феня, смотри ка, экая хохма — в «Честном Слове» моя Фамилия! Да Ефросинья же, что случилось?

   Вхожу в ливинговую (так они большую комнату называют), и передо мной незабываемая картина: Валюта Стюрин, потомок королей, и Ванюша Шишленко, тоже, как видно, не последний аристократ, сидят с газетами, углубленно просвещаются, даже голов не поднимают, непривычно тихо звучит джазовая скрипка. Она, моя любимая, бух бух, садится, ноги в сапогах выше колен закидывает на стол, разворачивает свой экземпляр, у всех троих «Честное Слово» за сегодняшнее число.

   Признаюсь, в этот момент я очень сильно сам себя заколебал.

   — Что это, чувачки, спрашиваю, — изба читальня образовалась? Красный чум?

   Всегда, когда вижу эту компанию, стараюсь под их манеру подделаться, хотя и презираю себя за это: подумать только — кто я и кто они? Несопоставимые величины. Фактически руководитель экспериментальной лаборатории и пара художественных бездельников. Почему же не они под меня, а я под них?

   — Але, — говорю, — Фенька, не виделись сто лет, месье Велосипедов отведал бы котлет.

   Молчание. Выключается система. Зловещая тишина без джазовой скрипки.

   — Как это вы попали в компанию таких подонков? — вдруг вяло спрашивает Ванюша Шишленко.

   Обжигает виски леденящий смысл вопроса.

   — То есть? Как это? Подонков? — с трудом выталкиваю, даже горло прихватило, изумленные контрвопросы. — Да вы соображаете, Ванюша, что говорите? Лучшие люди страны, такие таланты!

   Валюша Стюрин высокомерно улыбается, в самом деле что то королевское:

   — Странная неразборчивость, блябуду, экая всеядность. Не разобраться в подонках, подлинных советских ничтожествах? Стрэндж, вери стрэндж…

   Фенька молчит, и я перехожу в наступление:

   — Да вы, Валюша, соображаете, что говорите? Вы наверное, не следите за культурной жизнью страны. Ну, читали ли вы хотя бы роман Бочкина «Два берега одной реки»? Ведь это же такая глубокая философия! А Кайтманов, а Теленкин? При Сталине такое было невозможно! А скрипичные пассажи Блюхера? Ведь они завораживают! А батманы Маши Иммортельченко, ведь упоение же, вечное же, истинное искусство! А мощь Гонцова! А психологизм Жанны Бурдюк! А «окопная правда» Чайкина! А как насчет ораторского искусства токаря Пшонцо, ткачихи Гурьекашиной, а возьмите…

   — Сахарова, Солженицына, — помогла мне тут Фенька.

   — Вот именно! — радостно подхватил я. — Такие люди! Такие имена! Звезды! Гиганты! Хранители тайны и веры! Вы радоваться должны за меня, если вы мне друзья, а не упражняться, простите, в плоских остротах.

   Фенька захохотала:

   — Я же вам говорила, чуваки, что Велосипедов — битый мудак! Наш простой советский битмудила!

   Она забарабанила каблуками по столу и захохотала еще пуще. Признаюсь, не очень то я отдавал себе отчет в причинах этого оскорбительного смеха и легкомысленных реплик, и все таки я почувствовал какое то облегчение: мне показалось, что Фенька уже не злится и что — еще минуту — и снова возникнет весь этот привычный цирк, скачки, куплеты, «месье Велосипедов», кружение и похабщина. Уже и «дивный огонь» начинал скапливаться там, где обычно.

   Однако тут Валюша Стюрин резко высказался:

   — Вы, Велосипедов, отдали свое неплохое имя этим скотам. Ваша фамилия возникла на Руси за двести лет до изобретения велосипеда, а сейчас вы с этим безродным сбродом, скопищем продажного народца, вы, человек нашего круга, блябуду, не ожидал.

   — Может, вы и в самом деле, Велосипедов, возмущены поведением Сахарова и Солженицына? — спросил Ванюша Шишленко. — Может, душа кипит?

   — Да с какой же это стати? — от удивления я просто развел руками. — Я чего то недопонимаю, чувачки. Меня просто в райком же вызвали руководящие товарищи, ну как лотерейный билет выпал — сечете? — ну вот и пригласили участвовать — общественная жизнь, как же иначе. У нас и в институте всегда так было — на собрание всем колхозом и давай голосовать — за свободу Вьетнаму, против чешской контрреволюции. Вот вы не доучились, чуваки, поэтому и с общественной жизнью плохо знакомы. Я Брежневу написал про зажим молодых специалистов, вот меня и вызвали. Ты же, Фенька, сама мне сказала, пиши тому, у кого власть, вот меня и пригласили…

   — И садовый участочек пообещали? — спросил Ванюша. — И жигулятины?

   — Пообещали, конечно, что им стоит, там большие люди сидят, не нам чета, — сказал я. — Очень просто решаются такие вопросы.

   — Говно, — сказал Ванюша.

   — Кто? — опешил я

   — Вы тоже, Велосипедов.

   — А можно просто Игорь?

   — Можно, Игорь. Вы теперь влились в общее советское говно, а значит, и сами стали — кем? Правильно!

   Я взглянул на Феньку — с каким презрением и даже отвращением смотрела она на меня.

   — Неправда! Неправильно!

   Меня просто ужас охватил, какая то приближалась катастрофа.

   Стюрин встал:

   — Простите, господа, но далее, блябуду, не считаю себя в состоянии дышать одним воздухом с предателем демократического обновления России.

   Шишленко тоже встал.

   — Ребята! — воззвал я к ним. — Да тут какая то мизандерстуха получается! Да я же горячий сторонник обновления! Никого никогда не закладывал! Ну, подумаешь — подпись! Большая цена у этой бумажонки!

   Фенька вскочила, бухнув своими сапогами.

   — Ребята, останьтесь!

   Останьтесь, останьтесь! — горячо поддержал я ее. — Сейчас за бутылкой слетаю, разберемся!

   — А ты, Велосипедов, линяй! — вдруг завизжала она мне прямо в лицо. — Да ты понимаешь, на кого ты руку поднял, жопа?? На Шугера, на Солжа! Да если бы таких чуваков в России не было, нечего здесь больше было бы и делать, сваливать тогда, бежать всем скопом, пусть стреляют! Недавно у Людки Форс видела одно булыжное рыло из партийных органов, меня чуть не вырвало, чуваки! Да неужели вся страна такими булыгами покроется и ни одного Шугера, ни одного Солжа?! Нельзя с булыгами жить, нельзя больше с ними жить, как же вы не понимаете, что нельзя с ними больше жить, почему же никто этого не понимает, жуй, говны, не могу, тошнит!

   Ну и дела, настоящая истерика на почве демобновления, и это у простой студентки Полиграфического института.

   Когда я опомнился, вокруг светились высокие оранжевые фонари, пахло асфальтом, бензином, с Москвы реки летело что то детское, когда кто то обидел почти смертельно, почти, почти…

   Шипели шины, с шорохом шараша по Ленинскому вдаль, в аэропорт. Гудел Нескучный сад над скучною столицей. Вертеп ошеломляющий грачей под полною луной перемещался, и магазин «Диета» освещал своей унылой вывеской округу, скопленье пропагандных достижений, плакат за мир, за дело коммунизма, газетный стенд…

   Вот оно, проклятое «Честное Слово», коллективный организатор с четырьмя орденами Ленина и двумя Дружбы Народов! Больше внимания рабочему контролю — передовица кобылица, а вот и репортаж входит в раж — на предпраздничной вахте, снимки работяг на этой самой вахте, дыбятся, небось уже бутылкой запаслись, нормально функционируют, не боясь обвинений в предательстве демократического обновления России.

   Я стоял, качаясь, перед газетным стендом, заполненный ощущением глухого и тяжелого кира, хотя не взял сегодня ни капли. Вот именно, вообразите — отчаяние, тоска, сосущая изжога, — а ведь не взято ни капли!

   Что происходит ведь можно так представить дело что я продал свою подпись за жизненные блага за садово огородный за жигули за Болгарскую Народную Республику с ее дубленками но разве было у меня в уме что либо даже отдаленно похожее на сделку с этим уважаемым товарищем в райкоме как его фамилия да разве же могло простому советскому человеку такое в голову прийти что его в таком учреждении покупают ребята господа чуваки товарищи как я мог связать два подобных вопроса партия просит помощи вот она как же можно уклониться не этому нас учили Белинский и Добролюбов такова общественная жизнь и я хоть и рядовой технарь а все ж таки правила понимаю а ведь та моя собственная просьба к партии шла можно сказать параллельно без всякой связи ведь ты же мне сама посоветовала в конце концов я одинокий молодой человек никому не нужен моя мать до сих пор поет Сильву в провинциальном театре оперетты а у отца в огромном отдалении за Полярным кругом своя преогромнейшая семья я может быть из всей нашей компании самый несовершеннолетний несмотря на мои тридцать и если я чего недопонял так ведь можно же ж и поправить объяснить зачем же гнать так грубо так ужасно с такими истериками да разве же я Сахарову и Солженицыну плохого желаю я им только хорошего желаю крепкого здоровья отличной семейной жизни всего.

   Вдруг меня осенило. Вдруг меня со страшной силой так прямо пронзило, что я даже рот раскрыл. Да ведь эти Сахаров академик и Солженицын лауреат, ведь они для меня даже людьми то не были, ведь это просто какие то были бумажные фигуры, такие вот просто в жизни были понятия, против которых всегда была направлена газетная критика окружающей среды.

   Вот ведь не раз и положительное о них слышал, вот, например, сослуживец Спартак Гизатуллин не раз говорил что то вроде «Солженицын прав, Сахаров не допустит» и так далее, а ведь ни разу эти слова у меня как то с реальными образами пожилых этих мужчин не связались. Для меня эти живые люди были вроде как бы названиями станций метро, до сих пор, например, не вникал, почему называется «Сокол». Или, еще пример, учили в институте «производительные силы и производственные отношения», от зубов отскакивало и ни в зуб толкнуть, понятия не имею, с чем его едят. Значит, я туп, значит, обыватель, вот из за чего меня моя девка прогнала, я просто жертва бумажной узурпации, бессмысленный муравей.

   И с диким рыком бросился я на газету «Честное Слово», стал рвать ее, желая наказать за унижение. Увы, и с этим у меня получилось как то нелепо, неуклюже: хотел стащить ее со стенда одним махом, а она, зараза, приклеена оказалась так туго, что пришлось скрести ногтями и не без боли и с тихим отчаянным воем, пока два милиционера трассовика (на правительственной трассе произошел инцидент) не огрели меня специально антиповстанческой дубинкой и не запихали меня головой вниз в люльку патрульного мотоцикла. На третий день моего пребывания среди коротко подстриженных пришел за мной как бы представитель общественности, дорогой мой Спартачок Гизатуллин.

   Сели в кабинете майора Орландо заполнять протокол о передаче на поруки с обязательным разбором общественностью предприятия, шесть страниц под копирку в трех экземплярах.

   Майор Орландо на прощание сказал:

   — Я вижу, вы ребята хорошие. Вот мой телефон. Айда как нибудь на футбол сходим.

   На улице, под лучами весеннего солнца, не приносящего ни тепла, ни радости (в Москве иной раз даже весеннее юнице кажется нескончаемым наказанием), Спартак остановился, порвал протокол о передаче на поруки общественности вдоль и поперек и швырнул этот протокол в мусорную урну.

   — Не волнуйся, — хмуро сказал. — Я этому майору четвертную дал за любезность.

   — Спартак, — прошептал я, — дорогой ты мой человек, вот уже доподлинно друзья познаются, когда бывают у человека большие неприятности.

   — Кончай, — физиономия Спартака перекосилась. — Плюнуть бы надо на тебя. Плюнуть и растереть. Жопа ты, Игорь, и настоящая шестерка. Твоим товарищам стыдно за тебя. Обгадить таких людей, которые за простой народ стоят, не жалея огромных окладов. Сейчас весь советский народ торчит против проклятой Организации. Вон космонавт Быковский уже поднялся за права человека.

   — А ты не преувеличиваешь, Спартак? — спросил я. — Если космонавт Быковский, так ведь это же очень серьезно, очень и очень…

   Гизатуллин Спартак сплюнул в сторону:

   — А ты бы, Игорь, вместо того, чтобы по райкомам жуевничать, включил бы как порядочный человек приемник, послушал бы «рупора». Что же ты думаешь, космонавты не видят, какой вокруг бардак, кто нашу прибавочную стоимость хавает? Вчера как раз передавали — арестован Владимир Быковский.

   Может, пойдем выпьем, Спартак? — осторожно предложил я.

   Он смотрел в сторону.

   — Откровенно говоря, Игорек, нет у меня никакого аппетита пить с тобой.

   Контакты средней интенсивности

   У нас тут интересуются одним человечком, сказал гэбист кадровику экспериментальной моторной лаборатории. Давайте ка сверим наши данные. Он вынул из своего «дипломата» серую тощую папочку. Вот пожалуйста. Велосипедов Игорь Иванович, 1943 года рождения…

   Кадровик открыл свой железный чулан, извлек из соответствующего закутка личное дело названной персоны. Уроженец города Краснодара…

   Значит, проживал на оккупированной территории, оживленно поинтересовался гэбист. Вот важное, довольно существенное звено, вот оно!

   Собственно говоря, не проживал, а просто напросто родился на оккупированной территории, подсказал чрезвычайно опытный заслуженный кадровик. С этими «проживавшими на оккупированных территориях» старый кадровик возился всю жизнь, собаку на них съел, в общем то знал, как действовать, нареканий сверху по этому поводу никогда не имел, а вот с «родившимися на оккупированных территориях», которые, собственно говоря, в кадровых списках то стали появляться совсем недавно, не более десяти лет, что совпало, увы, с переносом тела из самого священного места в менее священное место, с ними все таки была неясность, инструкции отсутствовали, и позиция как то была не выработана — с одной стороны, вроде бы несмышленышами были во время пребывания на оккупированных территориях, а с другой то стороны, вдруг вражье семя взошло?

   Ну, если родился, значит, и проживал, с некоторым, под вопросом, легкомыслием, свойственным этим новым кадрам, сказал молодой гэбист. В принципе, если человек рождается лаже в момент уличных боев, это все таки означает, что он проживал на оккупированных территориях. А вот если наше знамя уже на городском театре, и в этот как раз момент человек рождается, а город уже не переходит назад к врагу, это значит, что он не проживал на оккупированных территориях, и значит, с этой стороны — чист.

   Это что же, новая инструкция, поинтересовался кадровик и зорко глянул на гэбиста — случайно ли упомянут городской театр.

   Нет, это мое собственное умозаключение, скромно признался гэбист и в то же время зорко подметил зоркость кадровика.

   Неплохой получился обмен мимикой, прямо как в театре?

   — Над театром, вы сказали?

   — Да. А что?

   Ну просто вот мамаша то Игоря Ивановича как раз по театральной части, Сильва. Вот именно в том смысле, что поет Сильву. Нет, не пела, а поет по сей день, поет и танцует. Любопытно?

   Нет, не очень. Любопытно, конечно, но не очень. У нас вообще интерес к товарищу Велосипедову средний, вполне умеренный. В общем, спасибо вам за консультацию, в общем, я пойду пока, так сказать, для визуального знакомства, а детали, в общем, по телефону.

   Гэбист пошел в поршневой сектор и увидел прямо с порога молодого человека, которого сразу узнал, ибо предварительно изучил и фотоматериал. Огорчила гэбиста велосипедовская золотая шевелюра, под влиянием тяжелых переживаний она превратилась в желтовато мочалистые пряди длинных, но тощеватых волос. Зоркое око внутреннего разведчика отметило также обильный падеж волос на плечах синего халата и перхоть.

   Объект сидел за столом, вперив тоскливо невидящий взор прямо в пространство перед собой, то есть в стоящего на пороге гэбиста. Иногда он как бы спохватывался, бросал взгляд вбок на тяжело работающий в специальном лабораторном углублении поршень, смотрел на дрожащие стрелки и ставил какие то крючки в трех гроссбухах, распластанных перед ним на длинном столе, словно пироги с капустой к празднику Восьмое марта.

   В углублении за стеклянной стенкой впечатляюще демонстрировал свою мощь поршень сорокатонного «Белаза», похожий на ступню двухтонного слона. Стенка цилиндра была для наглядности открыта, и поршень внушительно ходил вверх и вниз внутри своего влагалища.

   Что— то помешало гэбисту немедленно вступить в личный контакт с объектом. Не менее пятнадцати минут он смотрел на эксперимент Велосипедова, все вместе представляло из себя нечто: мощное движение металлургического поршня и уязвимый клиент, слабой рукой заносящий в гроссбухи данные могучей долбежки.

   Вот таков порядок вещей, вдруг подумал гэбист мысль, не относящуюся к работе. Вот такая получается символика, и так будет всегда, и чем больше, тем лучше для всех, не говоря уже об авангарде, — увы, чем больше он вникал в свою первоначальную мысль, тем больше приближался к работе.

   Наконец взгляды их встретились. — Я из райкома комсомола, — сказал гэбист и почти не соврал. — Здравствуйте, Игорь Иванович! Давай на «ты»? Какая у тебя работа творческая, Игорь. Интересный эксперимент, ничего не скажешь. Напрашивается вопрос, когда наступает момент впрыскивания?

   — Момент чего? — в глубоком унынии спросил Велосипедов.

   Впрыскивание горючей смеси в газовую среду дэ вэ эс, охотно расшифровал свой вопрос гэбист. Ничего я тут не наврал, Игорь? Мы ведь, знаешь, стараемся сейчас не только словесами заниматься, времена Павки Корчагина прошли, надо вникать, вгрызаться. Согласен?

   — Комсомол в эпоху эн тэ эр всегда в ногу, — с прежним унынием согласился Велосипедов.

   А вот теперь, благодаря тебе, сказал гэбист, всякий раз, глядя на работу могучего «Белаза», буду понимать его внушительные внутренние процессы. Из лаборатории они вышли вместе.

   Повсеместное разрастание сирени преобразило индустриальное захолустье. Женщины, огромною толпою осаждавшие овощную палатку, иной раз смотрели вверх на лиловую кипень и думали, как хороша была бы земля без мужчин, с одними юношами.

   — Давай встретимся, — предложил гэбист.

   — Так разве не встретились уже? — удивился Велосипедов.

   Длинными своими пальцами — мама Сильва обычно шутила «пианист родился» — он мял болгарскую сигарету «БТ», которая по мере врастания ее родины в социализм с каждым годом становится все туже. Наверное, насчет борьбы за мир, тоскливо думал он о своем комсомольском госте. Вот беда, разваливается португальская колониальная империя, а у нашего брата общественника голова болит. Увеличиваются нагрузки. За истекший месяц после письма в «Чес том Слове», когда институтские активисты с восторгом приняли его в свою среду, три раза уже вытаскивали Велосипедова на трибуну клеймить Салазара и его последышей.

   А вот что касается параллельного заявления, то здесь не особенно то чешутся, несмотря на решения Партии. Лишь третьего вот дня вызвали в местком и предложили написать новое заявление о предоставлении садово огородного участка. Товарищи, у вас уже три мои заявления лежат! Неужели в самом деле недостаточно?! Лишнее не помешает, объяснили в месткоме. Более современное заявление всегда дороже какого нибудь устарелого.

   Велосипедов мучился с шариковым карандашом на подоконнике и задавал себе исторический вопрос — зачем? Разве этому нас учили Ленин, Радищев, Вольтер?

   Вдруг посещали дерзкие вдохновляющие идеи. Привезу из Болгарии две дубленки, а не одну! Тогда одну продам и выплачу за садово огородный участок! На «Жигули» деньги одолжу у богатого и ему же их и продам за дороже, а на разницу куплю в Лианозове старый «Запорожец» и своими руками доведу его до спортивного состояния, будет бегать, как какая нибудь «Ланча».

   Все вроде получалось складно, как вдруг обнаруживался в стратегии изъян — а в Болгарию то за дубленками на какие шиши поеду, и тут же дерзновенная идея быстрого врастания в общество «зрелого социализма», вернее, вырастания из оного сменялась беспросветным унынием — да куда уж мне, я неудачник, не по мне такие подвиги, меня моя девка прогнала за предательство демократической идеи и вот я по ночам мучаюсь от половой жажды, из меня даже истекает семя…

   Вот если бы революция, и я в ней режиссером постановщиком! Какие массовки! Какие массовки! Штурм Центрального Универсального! Вперед, товарищи!

   По части киногрез тоже имелись, конечно, определенные неприятности, и не в том они в общем то заключались, что снимать не дают, пока что и не просил ведь, а в том, что восставать не против кого. Ведь не против же своей власти бузить, которая и есть власть восставших, что каждому известно с детства, это что за большевик лезет там на броневик. Ведь революцию же, увы, против революции же, увы, не устроишь. Как ни старайся, окажется она контрреволюцией и будет иметь неприятный душок.

   А правда, что тебя по делу расхитителя Самохина вызвали? Новый приятель слегка обнял Велосипедова за плечи. Может, на пару, Гоша, работали? Может, тебе зарплаты не хватает? Повестка то у тебя при себе? Разреши полюбопытствовать. Гэбист взял из руки Велосипедова задрожавшую на ветру пакостную повесточку, глянул на нее издали, не приближая к глазам, смял в кулаке и забросил бумажный шарик в шелестящие кусты. Такие дела, старик, будем решать в своем кругу, по комсомольски.

   Давай, Игорь, зови меня Женей, давай по человечески повстречаемся в гостинице «Россия», а? Приходи в среду, после работы, на пятый этаж, номер 555, вход «Север», лады? Коньячок гарантирую.

   Интересный хлопец, думал гэбист, катя под землей в метро до пересадки «Площадь Революции». В уме он все перебирал и перебирал бумаги из личного дела Велосипедова, копии были в настоящий момент заключены в его «дипломате», но извлечению не подлежали, совершенно секретно. Проживал на оккупированной территории, хочет в Болгарскую Народную Республику… Интересный, интересный хлопец — куда его качнет?

   Бледное и нагое

   Однажды я захожу к ней (без звонка, ключ сохранился от прежнего счастья), и что же я вижу в «ливинговой»? За стоном королевский остолоп Валюша Стюрин, и его моя девка кормит отбивною котлетою.

   Все, как раньше, как в былые недели, когда то со мной — с куплетами, с прихлопываньем, с пританцовыванием кружится Фенька вокруг лошадиной немытой твари, и она, то есть тварь, то есть он, Валюша, охотно и запросто поглощает неплохую, явно не магазинную, а скорее всего, даже не базарную, а «березовую» отбивную, и вот на пороге, как Статуя Командора, грозно встал оскорбленный Велосипедов, немая сцена!

   Взгляды наши пересекались. На кухне свистел чайник. Полное отсутствие джазовой скрипки. Фенька пожала плечами и засвистела что то, глядя в окно. Стюрин, вспомнив, что из королей, задрал свой пскопской рубильник. Вот, между прочим, хорошая тема для дискуссии в «Комсомольской правде» — фальшивые дворяне и короли, появившиеся среди советской молодежи, не результат ли это определенных ошибок в воспитательном процессе, не приведет ли это нас к «социализму с человеческим лицом»?

   Я повернулся, как на военном параде, левое плечо кругом. Мгновенное головокружение, схватился за притолоку, опомнился на улице, кричал грачиный грай.

   Через час, когда добрался до дому, был звонок.

   — Ну, что ты, Велосипедов? — глухо спросила Ефросинья.

   — Приезжай ко мне! — взмолился я.

   — Нет уж, — отказала девка, но потом добавила: — А хочешь просто так, вались сейчас на Патриаршие пруды.

   — Это где? — растерялся я от счастья.

   — Ты что, Булгакова не читал? — спросила она. Признаюсь, я просто напросто завопил:

   — Да как тебе не стыдно? Ты во всем мне отказываешь, Ефросинья! Почему же это я Булгакова то не читал?! Ты думаешь, Фенька, что только хипповые мудилы из Алой и Белой розы все читали?! Нет, читал! Читал! Я современный человек! Я вижу действительность панорамно! Понимаешь? Панорамно!

   И вот мы сидим с ней вдвоем на скамейке около пруда, как будто «Бедная Лиза» писателя Карамзина, сентиментальное направление. Разумеется, у девки все направлено на внешний эффект и добивается своего: бабки, гнездящиеся вокруг пруда, злобно шепчутся, тычут пальцами в ее сторону, видимо, трудно перенести вторжение молодой особы с надписью на штанине «Тише, мыши!», в куртке, расшитой военными пуговицами, и в мужской шляпе времен Мирового Экономического Кризиса, которую Ванюша Шишленко забрал у своего дедушки, отставного советского шпиона на нью йоркской фондовой бирже.

   — Ты совокупляешься с Валюшей, — гневно сказал я.

   — Был грех, — вздохнула она.

   — Ты хочешь сказать, что?! — вскричал я. — Вот именно, — кивнула она. — И Ванюша тоже? — спросил я.

   — Ну, а как ты думаешь, Велосипедов? — улыбнулась она.

   — Может быть, и еще кто нибудь?! возопил я. — Может быть, — она развела руками и пожала плечиками.

   — Кто, кто?! — ярился я, разрываемый сладкой мукой, от каждого ее признания все больше огня собиралось в чреслах.

   — Ну, мало ли кто о о, — протянула она, округляя свой алый рот. — Ну, мастер мой, например.

   — Как! — я даже подпрыгнул на скамье. — И старая обезьяна тоже?!

   — Ну, а как же ты думаешь? — в позе оскорбленного достоинства спросила она. — Старый, знаменитый, передает свой опыт, как же можно ему не дать?

   Я молчал, сжигаемый своей мукой.

   — Увы, — проговорила она, — большой нынче спрос на эту штуку, — и положила себе для наглядности ладонь между ног. И слегка зевнула.

   И в этот момент в глубине кадра, за путаницей ветвей, в этой булгаковско карамзинской литературе, возникает и останавливается такси, словно осуществление могучего желания, не вполне реальное, но, видимо, способное перенести нас туда, куда… Такси! Такси! — я помчался к решетке сада.

   Фенька уже шла за мной — шляпа набок, в зубах сигарета, пожимала плечами, разводила руками: вот, мол, вам, пожалуйста, что и требовалось доказать.

   Когда мы уже намучили друг друга до полного изнеможения и лежали неподвижно нагие на моей холостяцкой тахте, в комнату из за стены проникла классическая музыка; не исключено, что под ее влиянием снова вскипело мое оскорбление:

   — И все таки! Как могла! Ты! Ему! Отбивную!

   — Стравинский! — сказала она, пальцем упираясь в стену. — Стравинский — это класс, а Велосипедов — это говно.

   Она приподнялась на локте и стала ладонью покачивать в такт Стравинскому.

   — У тебя, конечно, Велосипедов, момент эякуляции потрясающий просто, бух бух, как извержение Везувия, но, увы, в человеческом смысле ты — полный ноль.

   — Это что же?!

   Я теперь стоял у стены, хоть и нагой со всем своим отвисшим хозяйством, но со скрещенными на груди руками. Кажется, сильно горели глаза.

   — Это, значит, из за «Честного Слова»? Из за открытого письма деятелей общественности? Что же, Ефросинья, из за Сахарова — Солженицына, так получается? Из за жалкого клочка бумаги, куда близкий тебе человек попал по полнейшему недоразумению? Что, Ефросинья, на камне, что ли, выбито это дурацкое письмо, на мраморе, на благородном, что ли, металле выгравировано? Кто помнит, Ефросинья, эти газетные пузыри на следующий день после использования в сортирах? Ведь просто же ж макулатура ж, хоть и миллионными тиражами! Ведь то, что ты позором то полагаешь, ничего другое, как труха, мадемуазель, а человеческая то личность вот она, перед тобой!

   Тут я как то непроизвольно и трагически рванулся к любимой девке, но остановлен был ее смехом, резким, как джазовая скрипка. Видно, при порывистом движении мотнулось в сторону мое хозяйство, вот и причина смеха у бездушной молодежи.

   Уже в дверях, в нахлобученной шляпе и с сигаретой во рту, она подвела итоги:

   — В общем, Велосипедов, захочешь прокачать систему, бух бух, звони.

   И была такова.

   Полночи я маялся. Дурманом сквозь полусон наплывали тексты резолюций и призывов, выделялись принты больших советских орденов. Наконец не выдержал и набрал ее номер.

   — Ты, Ефросинья, раба бумажного мира! — резанул я ей напрямую.

   — Как ты сказал? Как? — заинтересованно переспросила она.

   — Фундаментальные основы жизни от тебя скрыты, — нанес я ей второй удар.

   — Как ты сказал? Как? Как?

   …Как, как… все еще звучит у меня в памяти тот наглый девчоночий голосок, который даже и тогда, десять лет назад, не ведая еще иноязычного смысла, придавал этому простейшему звуку похабное и подирающее по коже выражение.

   В 7.15, за полчаса до обычного пробуждения, резкий звонок в дверь. Вскакиваю, в зеркале вижу бледное, с висящими волосами, как бы и не я, тень моего стыда.

   Наверное, арест по делу Самохина. Оклеветан и продан в рабство, а ведь не воровал, только один раз вместе с другими выпил на наворованное.

   За дверью — два румяных карапуза в пионерских галстуках.

   — Дядя, мы собираем бумажную макулатуру. Она нужна стране!

   — Идите прочь, лицемеры! Стране нужны честные дети, а не обманщики!

   Сестры, 1973 год

   Но вот, уж право, где высились бумажные горы, тревожащие воображение Велосипедова, так это у его соседки, профессионалки Тихомировой Агриппины Евлампиевны! Стопы перепечатанных манускриптов по всем столам, по стульям, по подоконникам, на полу… при небольшом даже художественном воображении можно это было сравнить с небоскребами Манхэттена.

   И как ничего приятного для советской власти нет на Манхэттене, так ничего приятного для нее и в Агриппининых «небоскребах» не содержалось. Специализировалась Агриппина по Самиздату и со скоростью необыкновенной, или, как выражалась порой ее сестрица Аделаида, «достойной лучшего применения», размножала в пространстве социализма сочинения неизвестно откуда взявшихся в этом близком к идеалу обществе критиканов.

   Поначалу, конечно, Агриппина Евлампиевна удивлялась, работая крамолу: как же это можно на Партию замахиваться, вот природа человека, никакой благодарности, как будто не понимают, что у Партии только одно и есть — Народ, его нужды, ведь как же можно Партию то так грубо, никакого у людей нет чувства меры.

   Однако год за годом, под очевидным влиянием все нарастающего потока этой невидимой литературы Агриппина Евлампиевна стала размышлять уже другим путем: как же это Партия так может притеснять права человека, ведь мальчики ничего другого не хотят, как только лишь объяснить Народу порочность однопартийной системы, зачем же выгонять с работы, ссылать, вот уж получается полное отсутствие демократии.

   Раз в неделю Агриппину навещала сестра близнец Аделаида, приносила торт, и тогда — рукописи побоку! — девы заваривали крепчайший чай и в сигаретном дыму обсуждали события своей жизни.

   Агриппина Евлампиевна обычно рассказывала о каком нибудь очередном своем авторе, который, разумеется, становился, как она любила выражаться, ее «пассией».

   У Вадима трое детей, он подвижник, светлая голова, недавно крестился сам и крестил всю свою семью, человек энциклопедических знаний. А какая семья, Ада, вообрази: пришли с обыском, а старшая девочка Лилечка засунула рукопись под матрас и легла, как будто высокая температура, вот тебе и малышка одиннадцати лет, что и говорить, настоящая пионерка!

   — Поэтому такое значение и придается у нас воспитанию молодежи, — кивала Аделаида. — Важнее этого дела нет ничего.

   И Агриппина радостно кивала. Она привыкла почитать свою сестру, которая была ее старше всего на три минуты, но поднялась намного выше по жизненной лестнице, работала в райкоме КПСС и фактически вся культура гигантского района Москвы была у нее в руках: театры, издательства, киностудии, творческие союзы и даже ресторан Всероссийского театрального общества.

   — К сожалению, Гриппочка, — иногда сетовала Аделаида, — порой наталкиваешься на непонимание даже со стороны вышестоящих товарищей. Вот, например, мой… — тут Аделаида Евлампиевна обычно поджимала губы и становилась похожей на девяностолетнюю партийку Стасову по кличке Абсолют, — мой шеф, Гриппа, порой заслуживает нелицеприятной критики. Ему напоминаешь о важности работы с подрастающим поколением, а у него похабщина в глазах. Окружил себя развратниками, взяточниками, при виде любой заграничной штучки просто дрожит, хотя теоретически довольно подкован, этого у него не отнимешь.

   — Коррупция, — с пониманием кивала Агриппина Евлампиевна. — Коррупция, словно проказа, запечатлелась на лице правящей партии…

   — Ну, это, конечно, дешевая буржуазная пропаганда, — отмахивалась Аделаида Евлампиевна. Она привыкла к тому, что младшая сестрица всю жизнь несла околесицу, привыкла и мирилась с этим, потому что Гриппочку обожала. Коррупция — это, конечно, вздор, диссидентская заумь, но, увы, Гриппочка, очевидный факт — таких кристальных людей, как Михаил Андреевич, в Партии стало меньше.

   — Это какой же такой Михаил Андреевич, Адочка? — с лукавинкой спрашивала Агриппина Евлампиевна.

   — Суслов, — говорила Аделаида Евлампиевна, глядя в окно, за коим юго западный майский ветер обычно раскачивал об эту пору верх вязов.

   — Ой! — всплескивала руками Агриппина Евлампиевна. — Да ведь это тот самый Суслов, который расправлялся с народами Северного Кавказа?!

   — Михаил Андреевич всегда был там, куда его посылала Партия, — сухо поправляла сестру Аделаида Евлампиевна.

   — Ой! — Агриппина Евлампиевна заглядывала сестре в глаза. — Ой, Адочка, да ты, кажется… того?… — Она прижимала руки к груди и шептала еле слышно: — Давно?

   — С февраля, — признавалась Аделаида Евлампиевна. — Он выступал на предвыборном активе во Дворце культуры Тормозного завода, и я…

   — И ты? — замирала Агриппина Евлампиевна.

   — По ма куш ку, — с горящими глазками, с румянцем признавалась Аделаида и для пущей убедительности похлопывала себя по начинающей уже просвечивать макушечной выпуклости.

   — Ах ты пострел! — корила ее младшая сестрица. — Ах ты наш вечный пострел!

   Сестры обнимались, целовались, шепотом, как в детстве бывало в общей постельке, поверяли друг другу сердечные тайны. Свояком М.А.Суслова оказывался матерый самоиздатчик, бывший физик, ныне философ, сибиряк, социолог, логик, еврей, конечно, но ты не можешь себе представить, исключительной чистоты человек!

   Была, впрочем, у сестер и общая «пассия» — балет! С нежных лет обе были балетоманками, знали в этом мире всех и вся и фаворитов своих выбирали с толком.

   Сейчас пальма первенства была по праву отдана молодому солисту ГАБТ Саше Калашникову. Ах, этот Саша, такой маленький, как солдатик, и такие крепенькие ножки! Он танцует как настоящий интеллигент, говорила Агриппина Евлампиевна, видно, что критически мыслящая личность. Вот наглядные результаты воспитания нашей молодежи, поучительно говорила Аделаида Евлампиевна. Гений, простота, ненавязчивый патриотизм!

   — Агриппина Евлампиевна, я звоню звоню, а никто не открывает, хотел уходить, но слышу голоса, сначала думал радио, но потом рискнул, толкнул дверь, а она не заперта, это вы зря так неосторожно, надо хотя бы цепочку накидывать, а то притащатся какие нибудь… сборщики бумажной макулатуры…

   С этим вздором на устах в квартире появился бледный, как оперный герой, сосед Игорь Велосипедов.

   Какой интересный молодой человек, сразу же подумала Аделаида Евлампиевна. Просто народоволец, подпольщик марксист, вдохновенный строитель Комсомольска на Амуре. И неужели вот такой приятный, исполненный такой высокой духовности (словечко это Аделаида недавно подцепила у ожидавших феляевского приема деятелей искусств), такой по большому счету (тот же источник) хороший юноша стоит в стороне от Партии или… чего уж греха таить… один из Гриппочкиных клиентов, то есть по другую сторону баррикад? Такое к тому же удивительно знакомое лицо, должно быть, просто литературный образ. За таких юношей надо бы бороться, надо бы решительно протягивать им руку…

   От Агриппины, конечно, не ускользнуло, какое сильное впечатление произвел вошедший на сестрицу.

   — Это, Адочка, мой сосед Игорь Иванович, — сказала она. — Игорь, познакомьтесь с моей сестрой. Адочка работает в партийных органах.

   Велосипедов через силу улыбнулся. Где то уже видел эту козлятину, подумал он.

   — И что же, Игорь Иванович, вы тоже?… — Аделаида с легким смешком, будто о картишках или о дамочках, показала глазками на Гриппочкины бумажные небоскребы.

   — Б р р, — ответил Велосипедов. Трепал некоторый ознобец.

   — Нет, нет, Адочка, ничего опасного, Игорь Иванович… ну… ну просто пишет… просто пробы пера… — поспешила на помощь Агриппина и подмигнула Велосипедову в целях конспирации.

   — Похвально, если просто пишете, — по меценатски, но со значением сказала Аделаида Евлампиевна и встала. — Очень приятно было познакомиться. К сожалению, мне пора, у нас сегодня важнейшее мероприятие, встреча побратимов, шарикоподшипникового завода и театра имени Вахтангова. Вот, Гриппочка, твой билет на «Лебединое», встретимся, как всегда, у третьей колонны… — Она слегка замешкалась, еще раз взглянула на Велосипедова, и вдруг ее осенило — нужно познакомить этого юношу, который на перепутье, с другим настоящим советским юношей творческого направления. — А вы, Игорь Иванович, балетом не интересуетесь? Вот в четверг Саша Калашников танцует, есть билет, не хотите познакомиться?

   — С восторгом, — промямлил Велосипедов. — Сколько я вам должен?

   — Это бесплатно. Из наших фондов. Итак, до четверга! Сильно бухая гэдээровскими сапогами «на платформе»,

   Аделаида Евлампиевна покинула сестрину квартиру, после чего Велосипедов облегченно вздохнул и отрезал себе райкомовского тортика.

   — У вас что нибудь есть? — конспиративным тоном спросила Агриппина Евлампиевна.

   — Ноль, — признался Велосипедов и, не донеся сладчайшего кусочка до рта, с кислейшим выражением лица осмотрел тихомировские «небоскребы».

   — Любопытно, Агриппина Евлампиевна, это что же, вот столько всего разного люди пишут?

   — Вот пишут, видите, время даром не теряют, — гордо подтвердила Агриппина. — Вот, пожалуйста, на столе шесть башен — интереснейший роман с четырьмя перевоплощениями за пять тысяч лет. А вот на кровати раскидана распечатка хроники Тамбовского восстания, аутентичный текст «Против кровавой большевистской диктатуры», на подоконнике о преступлениях в биологической науке, на полу, на коврике, там — эротическая поэзия и разоблачение национальной политики на Кавказе, как раз про Адочкиного Мишу Сус… впрочем, вы не в курсе…

   — А это не опасно, Агриппина Евлампиевна? — поинтересовался Велосипедов. Он как раз откусил тортика, и теперь его постепенно охватывала память то ли о нежном детстве, то ли о том, чего с ним самим никогда не было.

   — Очень опасно! — воскликнула Агриппина с энтузиазмом. — Иногда по ночам от звука лифта просыпаюсь, дрожу… однако такое уж наше дело…

   — А почему, Агриппина Евлампиевна, вы со мной так откровенны?

   — Ну, вы же свой человек, Игорь Иванович!

   — Позвольте, Агриппина Евлампиевна, я то ведь как раз… некоторые склонны считать… Вы разве не в курсе?. Солженицын, Сахаров… Мое письмо Брежневу… помните? Вы были так любезны…

   — Конечно, помню! Дерзкое, смелое письмо! Большой резонанс! Кажется, по «Немецкой волне»?

   Велосипедов застонал, как от зубной боли, райкомовский тортик потерял свой сказочный вкус. Ясно, что машинистка, дунув тогда одним махом его сочинение, даже и не разобралась, что письмо то просительное, подхалимное, в пользу самого себя, насчет постоянно растущих и законных, такие письма по «Немецкой волне» не передаются, в отличие от тех, что во имя общей справедливости, такие частенько можно услышать по иностранному радио.

   Агриппина смекнула, что слегка что то напутала, но виду не подала и, зная самолюбие своих авторов, решила стоять на своем: письмо помню, честный и смелый человеческий документ, его передавали если и не по «Немецкой волне», то по «Свободе», да, сама слышала, деталей сейчас не помню, таких событий немало, но общее впечатление отличное, и вот, не поручусь, но, кажется, слышала, как сам Яков Протуберанц высказался в том духе, что «нашего полку прибыло», хотя за детали, повторяю, не поручусь, вы же сами видите, Игорек, сколько у меня работы и с каждым днем прибавляется, но, если у вас будет еще что нибудь интересное, пожалуйста, не стесняйтесь.

   А вот давайте ка, Игорек, я вам пока отрежу кусок торта, возьмите с собой, это, знаете ли, не городской торт, а из распределителя, у Адочки по номенклатуре полмоссоветского пайка, и продукты там, конечно, не нашим чета. Вот, например, «алтайское масло» — когда его пробуешь, пахнет высокогорными лугами. Однако Адочка, надо отдать ей справедливость, щедро делится своим полпайком и со мной, и с семьей брата Николая, и отсылает основательно нашим племянницам в Омск, ведь там нет ничего, и даже соседям уделяет очень неплохо, там больная мама, нужно давать что то качественное и диетическое. В общем, я вам скажу, не вдаваясь в детали, Адочка — это человек с большой буквы, работает на ответственном участке, обожает искусство, и ведь всего добилась сама, без посторонней помощи!

   — Я собственно говоря, Агриппина Евлампиевна, пришел с просьбой. У вас почитать чего нибудь на ночь не найдется? Бессонницей мучаюсь.

   — Конечно, найдется. Вот вам, пожалуйста, «Каталог внушений социалистической законности». Название скучное, но читается, как «Королева Марго». Ну, вот вам еще в придачу блестящее эссе «Фальшивая реальность» Яши Протуберанца.

   Обремененный пухлыми рукописями и основательным сектором торта. Велосипедов поднимался пешком по лестнице к себе на седьмой этаж, с тоской взирал на сопровождавший его движение молодой месяц за пыльным стеклом лестничной клетки.

   У дверей своей квартиры он постоял несколько минут в тишине, показал месяцу через плечо щепотку медной мелочи, найденной в кармане, чтобы стало больше денег. От торта исходил томительный аромат весны и высокогорных лугов, ведь приготавливали его на том же исключительном «алтайском масле». Нежностью этой томимый, Велосипедов переступил порог своей квартиры, не подозревая, что делает еще один, так сказать, судьбоносный шаг к новой жизни.

   А ведь именно на такие натуры, как Велосипедов, с его неустойчивой вегетативной системой, с его генетической памятью и сухостью кожи, во многом и рассчитаны произведения так называемого Самиздата, в отличие от произведений Госиздата, которые во многом рассчитаны на натуры с устойчивой вегетативной системой, умеренно увлажненной кожей и без генетической памяти.

   Без подлежащих

   Москва, Кремль Генеральному Секретарю ЦК КПСС Леониду Ильичу Брежневу от Велосипедова Игоря Ивановича, адрес на конверте



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет