всех сих наивностей раннего мира; аминь!"
Гонцы уселись, один (или одна) в головах, другая (или другой) в ногах, щекотали
его шелковистыми усами, снимали колпак и пунцовыми губами поддували цыплячий
пушок на недюжинной голове, стаскивали ночное одеяние, сотканное из шерсти
ангорских коз и пропахшее собственным внутренним потом великого чловиэкко,
обкладывали слабо дрожащее похотью длинное тельце своими горячими младыми
усладами; ну вот и все, теперь ну вот и все, теперь усни, как ранний чууваак,
прощай и не забывай, Вольтер!
* * *
По долгой песчаной косе, что тянулась от внешней восточной бухты острова Оттец,
шли под луною две молодые фигуры. Обувь несли они на плечах, связанную шнурками.
Босыми ногами шагали прямо по кромке отлива. В мужской фигуре немудрено было
узнать гвардейского офицера Михаилу Земского, он же кавалер де Террано, но вот в
женской, вернее, в девичьей далеко не всякий осмелился бы предположить
курфюрстиночку Цвейг-Анштальтскую-и-Бреговинскую, сбежавшую по зову уноши из
опочивальни, то есть прямо из-под надзора своих шаперонш, в ту ночь, впрочем, не
ахти каких бдительных. Добавим к этой дерзкой картине еще один штрих: юбка
девицы была забрана вверх и заткнута за пояс, юные икры светились, сребристые
искры воды то и дело вздымая, икры сии как будто бы хохотали вместе с девическим
горлом.
"Да как же, Мишель, набрался ты дерзости весь день перечить Вольтеру?!" -
смеялась она.
"Тому виною не я, а моя голова, Ваше Высочество", - с таким же беззаботным
смехом ответствовал офицер. Он наслаждался каждой минутою этой подлунной
прогулки и сам себя мнил в сии минуты таким же чистым и легким, как существо,
шагающее с ним рядом то в ногу, то слегка оступаясь, чтоб ненароком на плечо его
опереться. Щастливым и легким, как будто и не терзали его совсем недавно
порочные страсти. "Знаешь ли ты, благородная дева, что друг твой с главою своею
не очень в ладах? Сам-то я прост и смешлив, сие тебе ведомо, правда? Однако
глава моя, о которою немало сломано досок и ядер чугунных, по коей прокатилось
немало от макушки до шеи, порою впадает в обширную и вельми глубокую
облискурацию..."
Он все еще хохотал, но вдруг заметил, что дева молчит и с грустью любовной
внимательно поворачивает к нему ярко дрожащее око. Впереди между тем темное тело
сродни чудо-юду-киту на полночном песке выделялось, приблизившись, превратилось
в оставленный данский баркас. Прыгнув, оба в момент оказались на широкой и
плоской корме, где и уселись.
"Как же прикажешь мне понимать сию облискурацию, мой шевалье?" - курфюрстиночка
вопросила.
"Ах, Клоди", - вздохнул он и вдруг положил ей на бедро свой ненадежный
мыслительный орган. Клаудия вздрогнула тонким своим обличьем, но с бедер не
прогнала. "Только тебе я могу признаться, тебе да Коле, что временами брожу
одинок по невнятным просторам мира, верней, в червоточине времени, откуда
выводит путь то в прошлое, а то и туда, где совсем пропадешь, естьли не назовешь
его будущим".
"В червоточине, ты сказал, мой Мишель?" - переспросила она и, переспросив,
содрогнулась.
"Как же еще прикажешь сию феномену называть, естьли выпадаешь из времени?" Тень
какая-то тут прошла по его лицу, словно меж ним и луной пролетела какая-то
птица, но небо было чисто.
"И там, в червоточине, мой Мишель, ты получаешь какое-то знание, не так ли?" Она
положила ему на лоб свои тонкие и будто бы мыслящие пальцы.
"Неведомо мне, могу ли назвать сие знанием, ежели, вернувшись, не могу
рассказать о сем эксперьянсе ни себе самому, ни близким персонам, однако порою
мне мнится, что после таких путешествий я понимаю больше, чем Вольтер, о
человеке и Боге".
Пальцы ея крепко обняли его лоб. "Попробуй, хотя отчасти, поведать мне то, что
ты не в силах сказать".
Он снял ее пальцы со своего лба, положил их себе на губы, потом стал целовать
узкие ладони, "венерины холмики", кои, помнится, кадеты называли не иначе как
ключами к сердцу девы. Не ошибались негодяи: дыхание курфюрстиночки сбилось, она
прижалась к нему всем телом. "Ну, Мишель, теперь поцелуй меня в губы, поцелуй
меня злобно, по-песьи". Он откатился в сторону: как можно опохабить чистый образ
смрадом сегодняшнего греха? Пусть хоть ночь пройдет, пусть встанет новое солнце.
"Ах, Клоди, подожди, дай мне поведать тебе то, чего не в силах сказать, а то
забуду!" Она отвернулась и глухо промолвила: "Ну, говори!"
Теперь они сидели на корме оставленного баркаса на расстоянии вытянутой руки
друг от друга. Он первый раз видел ее голые колени, вельми худенькие. Пустынное
море вдали поднимало пенные гребни; начинался прилив. Он заговорил:
"Ну, вот начнем с излюбленного парадокса Вольтера о грехопадении. Почему все
человечество должно быть проклято из-за того, что пять тысящ лет назад один
мужчина, то есть Адам, согрешил с одной женщиной, Евой? Что за странный счет
лет? Ужели энциклопедисты всерьез читают сие так, что Адам был изгнан из Рая за
то, что полюбил Еву, и что это случилось пять тысящ лет назад? Начнем с того,
что в райском саду вообще не было времени, никакого! Ты это понимаешь? Это был,
конечно, не сад, а просто Рай, и он, конечно, не был, а просто процветал. Именно
там возник Истинный Замысел и в нем некие не-сути райской любви. Не знаю, как
сказать, но там не было ни воздуха, ни земли, ни воды, и уж тем более там не
было огня. Вообще там ничего не было, не знаю даже, как это вообразить, но там
было все. Не знаю уж отчего, может быть, от бесконечного множества, возник
какой-то перекос Замысла, и появилась первая не-суть, потянувшаяся к тому, чтоб
стать сутью, и для сего разделившаяся на две не-сути, кои с непреодолимой
страстью возжелали стать сутями, то есть Адамом и Евой. Вот тут и возникло то,
что великими поэтами Библии было названо Древом Познания, то есть, ну, не знаю,
как речь, ну, Косвенный Замысел, что ли.
Ну, далее все это идет, неназываемое, непостижимое, а потому передаваемое только
поэзией как немыслимо далекая память о Рае, то есть об Истинном Замысле. Соблазн
появляется в виде Змея, что был, возможно, одной из ветвей Древа. Яблоко
знаменует начало бесконечного пожирания, и потому в нем и содержится ядро Греха.
Вот тут и происходит Творение тварей! Ты понимаешь это, Клаудия, курфюрстина
Цвейг-Аншгальта-и-Бреговины?!"
Произнеся все это своей головою, он вдруг возжегся всей своей сутью и пробежал
через баркас от кормы к носу. Воздел длани к небу, полному звезд. "И вот
возникает наш мир!" Оглянулся и увидел, что курфюрстиночка последовала за ним и
теперь стоит на носу, длани ее тож воздеты к небу, и очи пылают.
"Воздух!" - вскричала она.
"Вода!" - возопил он.
"Земля!"
"Огонь!"
"Уши!"
"Глаза!"
"Трепет!" - завершил он этот залп восклицаний, и в этот момент среди ровно
бегущего моря вдруг поднялась одна большая волна, быстро и мощно прошла над
мелководьем и накрыла их на носу баркаса. В последний миг они обхватили друг
друга, как будто старались утяжелиться, дабы не быть унесенными в море.
Последнее произнесенное перед волною слово обуяло их. Они дрожали, стараясь
втереться друг в друга и ощущали свою полную общность, то ли мгновенную, то ли
вековую, пока не распались и не рухнули на палубу.
Она прошептала: "Вот теперь мне кажется, я понимаю, как это было до того, как
пошло".
"Что пошло?" - спросил он еле дыша.
"Время".
"Значит, ты поняла, что такое изгнание из Рая. Время есмь наше изгнание из Рая.
Так начался путь Адама и Евы с ним, путь от начала времен до их скончания, то
есть до возвращения".
Она вдруг легко засмеялась: "Боюсь, это случилось немного раньше, чем пять с
половиной тысяч лет назад".
Он тоже рассмеялся с некоторым лукавством, воображая себе Вольтера в облике
попавшего впросак учителя уношества. "Клоди, пять тысяч с половиной лет, как я
понимаю, прошли от времен сочинения Завета. Может быть, дьявол сделал нас
тварями, но Господь все же вселил в нас Дух Святой, то есть воспоминание о Рае.
До этой книги Адам, быть может, шел миллионы лет. Он встал из первичного праха,
то есть из первого замеса земли. Кто знает, сколько лет у него ушло, чтобы
приподняться из первой клетки и поползти в какой-нибудь слизи или в воде заюлить
амебою, погибая там в каких-то коловратах бессчетно, но все ж таки выживая и
усложняясь. Вот тут, Клоди, я согласен с энциклопедистами: шла бесконечная
какая-то эволюция, развитие видов, а не то, что сразу из райских врат вышел
готовый чловэк.
Однако эти два течения, Творение и Развитие, отнюдь не противоречат друг другу.
Оное тварное развитие - это и есть выход Адама из Идеала; ты понимаешь? А то,
что на него ушли миллионы лет, не имеет значения, потому что выход-то шел
оттуда, где вообще нет никакого времени. Вот тут, в сей миг, когда сию сентенцию
произношу, моя любовь, что-то такое мелькает, как будто самое окончательное для
понимания, однако неизменно ускользает от головы, или, наоборот, глава моя от
этого окончательного ускользает.
Не исключаю, Клоди, что оное кружение вида иной раз заворачивало в неверную
сторону, рождало чудищ драконоподобных: ведь творение-то тварей возбудил именно
дьявол, столь чуждый Идеалу. Все же Господь не оставлял Своего изгнанника,
старался как-то вывести его из дьявольских игрищ, вдуть в него Дух Святой,
какую-то, хотя бы смутную, память об Идеале; и вот в конце концов появился
мыслящий человек. Чем больше он мыслил, тем короче становилось время. От
миллионов лет, в коих человек полностью терялся, как теряется наша планета в
мириадах недостижимых звезд, счет свернул на тысящи, а потом и на века,
началась, как я понимаю, История. Не о том ли это речет, что подходит конец
Изгнания?
Люди мало понимали, кто они такие, вершили много дьявольского, и тогда на Землю
был послан Сын Божий в человеческом облике, чтоб человеческим языком и
собственной жертвой поведать нам о заветах Рая. Вот тут, моя родная, а после
общей объявшей нас волны трижды родная Клоди, опять начинается мой споре
Вольтером, который вообще-то занят тем, что изгоняет дьявольское суеверие и
фанатизм из служителей Бога, кои веру заменяют ритуалом и нетерпимостью.
Не могу понять, пошто великий поэт так дословно понимает метафоры Евангелия.
Вот, например, отвергает все христианство из-за того, что не принимает
непорочного зачатия. Непорочное зачатие, он речет, это вздор, попами
придуманный, чтоб одурачить людей. Что ты мыслишь на этот счет, моя родная?"
Девушка, которая только что с великим напряжением вслушивалась в
разглагольствования унца, явно стараясь не упустить ни единственной мысли,
вздрогнула от неожиданности вопроса. Мокрые ея волосы упали на лоб, образовав
своего рода вуаль, из-за коей сверкали любовные детские глазенапы.
"Ах, Мишка, - прошептала она, впервые назвав его на русский манер. - Мне видится
много коловратного и головокружительного в твоих философиях. Однако что я могу
после всего сего сказать сама? Тем паче о зачатии. Что я, несчастная маленькая
принцесса, могу об этом сказать? Я не понимаю, как может быть зачатие порочным.
Ужели мы с сестрой - дети какого-то ужасного греха? Мишка, послушай, может быть,
в каждом зачатии есть что-то от непорочности?"
"Какой ты умник, родная Клоди! - воскликнул он. - Как ты все поняла! Именно
потому и сказано в Писании, что Христос был рожден непорочной Марией, что в
каждом человеческом зачатии есть что-то от непорочного! Это речение освобождает
человеческих рожениц от греха, но Вольтер почему-то не видит духовного смысла
сего речения. Как, впрочем, и священники сей метафоры не видят".
Он хохотал от счастья, и девочка, вспыхнув от его веселья, забралась к нему на
колени, спиной к его груди. Он поддувал своим горячим дыханием мокрые колечки у
нее на шее, и вскоре они просохли. Вслед за этим и очень скоро они оба совсем
просохли и гривы их полетели в потоках благостного ветра: что-то одушевляло сию
нощь, в неких нечитаемых, но вдохновляющих смесях представали пред ними воздух,
вода и земля-песок; что касается огня, то он начал являться пред ними в виде
гигантических восточных зарниц.
* * *
Вдруг за спинами их посыпался песок с одной из дюн и послышался девичий голосок,
весьма похожий на голос той, кого Мишель всю ночь называл "Клоди": "Ах, вот и ты
наконец, несносная Фиокла!" С дюны съезжала в подоткнутых юбках вторая
курфюрстиночка, взывающая к первой, или скорее, наоборот, - первая ко второй.
Через минуту обе копии уже сидели перед Мишелем на носу данского баркаса.
Гвардеец осерчал: "Ну что ж это за бесконечные розыгрыши, мои родные? Прямо так
и не ведаешь, в кого влюбился! Кто из вас Клаудия и кто Фиокла?"
"Да мы и сами не очень-то сведущи в сем парадоксе, что учинила над нами природа.
Бывает так, что утром выпрыгиваешь как Фиокла, а почивать отправляешься в роли
Клоди. Мама обещала внедрить в наши мочки две различных серьги. Вот тогда будет
легче".
Оказалось, что обе шаперонши после бала с сердитостью необыкновенной искали
Клоди для препровождения ее в опочивальню и в конце концов в опочивальне ея и
нашли. Облобызав столь благоразумную девочку вельми обшампаненными пастями и
прочтя ей вполне абракадабристую нотацию, обе дамы бросились на поиски Фиоклы,
коя, как они друг дружку стращали, могла себе спокойненько убежать куда-нибудь
на Корсику с каким-нибудь авантюристическим Николя. Очень скоро в одной из
галерей дамы натолкнулись на смиренную Фиоклу, что направлялась в опочивальню,
взяв по дороге из библиотеки "Житие Св. Августина". Наградив и сию поднадзорную
абракадабристою нотацией, шаперонши, как нынче говорят в придворных кругах,
"совсем отвязались" и бросились в какой-то винный погреб на танцы с нечистой
силой. Та, кого они приняли за Фиоклу и которая, возможно, и была ею, еще
слышала, как в том погребе взывали к какому-то призраку: "Фигхен, Фигхен! О
Фигхен, признайся, ты где-то здесь!" Что касается авантюристического Николя, он
так и не был найден; быть может, и в самом деле удрал куда-нибудь на Гваделупу?
* * *
Утром следующего дня (конец июля) Вольтер потянулся всеми членами своими, вызвав
треск суставов, похожий на залп гренадерского взвода. Спустился с пуховых вершин
на горшок, возле которого уже поджидал его журнал "Беобахтер". Немцы, как понял
он, готовят новый конфликт и подогревают население. Только финансовый кризис
может спасти этих болванов от новой военной разрухи. В нижних сферах брюшного
царства со сдержанным гневом двигались пузыри. Когда-нибудь все узнаем про
человеческую утробу.
Поднявшись с горшка, он подошел к окну для утреннего вдыхания морского йода.
Открыл обе створки и сразу заметил, что круглая бухта за ночь утратила нечто,
что делало ее завершенной картиной. Камни, косы песка и дальняя деревушка были в
наличии, однако пропало что-то, что делало бухту сию местом действия
вольтеровской эпопеи. Несколько раз он потряс головою, прежде чем сообразил, что
пропал корабль. Как это можно? Как мог без ведома испариться стопушечный
левиафан с флагами Дании, Цвейг-Анштальта, вольного города Гданьска и Российской
великой державы? Уж не утоп ли гигант со всем своим экипажем, со всеми шедеврами
деревянной скульптуры, со всеми своими вельботами, что еще ночью резво сновали
между бортами его и сушей? Проснулся ли я или еще пребываю в столь утомительной
облискурации сна?
В этот момент открылись двери и в спальню проследовали, словно для официального
опровержения сновиденческих сомнений и для подтверждения реального фактотума,
Лоншан и Ваньер, а вслед за ними и сам генерал Афсиомский, конт де Рязань.
"Друг мой Вольтер, я не спал всю ночь, чтоб прежде других уведомить тебя о
внезапном отбытии господина императорского посланника, барона Фон-Фигина. Этой
ночью из Петербурга прибыл гонец спешной почты. Тебе, конечно, ведом сей вид
императорской связи, не так ли?" Вольтер ничего не ответил на бестактный вопрос
и лишь подбородком указал Ваньеру на халат, который был немедленно подан.
Генерал продолжал: "Достаточно сказать, мой Вольтер, что депешу доставил сам
полковник Егор. Ты знаешь, конечно, о ком идет речь, не так ли?" Вместо ответа
Вольтер завязал кушак халата и скрестил на груди руки. Да пошто я позволяю всем
этим бюрократам держать себя со мною на короткой ноге? Пошто перехожу с ними на
"ты" и позволяю им без церемоний входить в мою спальню? Пошто принимаю подобных
генералов в толь непозволительном дезабилье, в ночной рубахе, свисающей из-под
халата? Вместо четких шагов в отменных туфлях шаркаю пантофелями со стертым
заячьим мехом, пошто? Уж ежели говорить о полковнике Егоре, то не следует ли
дать этому рязанскому Ксено понять, что летун никогда бы не позволил себе без
приглашения проникать в мою спальню, какое бы важное послание, от какой бы то ни
было императрицы ни нес в своей суме.
Филозоф так осерчал, что перестал даже воспринимать то, что Афсиомский продолжал
говорить с нарастающей торжественностью. И, лишь когда увидел, что Ксено
прижимает руки к груди, расслышал завершение фразы: "...только потому, что речь
идет о событиях чрезвычайной государственной важности, о мой Вольтер!"
Он отвернулся от генерала к окну, словно хотел уже сейчас попрощаться с
пейзажем. Как хорошо он стоял здесь, этот NULLE ME TANGERE, посреди сей
великолепно округлой бухты; кому он мешал?! И как одиноко, как уныло стало здесь
без этого корабля!
Афсиомский осторожно приблизился: "Мэтр, перед отплытием барон передал вам
строго конфиденциальное письмо".
Вольтер сломал печать и вытащил лист с водяными знаками Императорского двора.
Записка гласила:
"Мой мэтр, то, о чем мы с тобой так жарко рекли напоследок, то есть излишняя
феминизация нашего века, вынуждает меня покинуть сии берега, даже не
попрощавшись. Никогда не забуду твоих слов, обращенных к Ея Величеству и ко мне,
Ея покорному слуге.
Твой Фодор".
Вольтер вдруг взбодрился, сбросил ночной колпак, взбил хохолок, закричал слугам:
"Давайте, давайте, открывайте все окна и двери! Сейчас мы узнаем, попутный ли
ветер дует в их паруса!" Он зашагал через анфиладу комнат к восточным окнам.
Сильный ветер, встречный, дул от поднимающегося солнца. Ксено протянул ему
подзорную трубу: "Попробуй, обшарь горизонт! Может быть, ты еще увидишь их
мачты".
Вольтер сделал вид, что увидел, хотя восток только слепил трубу. Он отдал прибор
верному служаке престола и заглянул ему в вытаращенные очи: "Скажи, Ксено, это
была она?" Теперь уже настала очередь Афсиомского ответить молчанием.
Глава одиннадцатая
и последняя знаменуется явлением вельми припозднившегося персонажа. Фокусы
утопии уступают место историческим деяниям
В Ригу "Не тронь меня!" пришел с двумя сломанными реями на фок-мачте: обратное
плаванье тоже задалось неласковое. На траверзе Кенигсберга погас безмятежный
июль, наперекор бугшприту, словно татарское нашествие, помчались стаи
трехсаженных волн, сопровождаемые к тому же сильнейшими разрядами небесного
электричества. Коммодор Вертиго, почитай, все это время до входа в створ Двины
провел на мостике, отдавая парусные команды и ободряя экипаж собственным
присутствием. Светские развлечения Остзейского кумпанейства были забыты в первый
же час шторма, и он был тому даже рад: мгновенно быв продут ветром, просолился
и, что греха таить, значительно лучше себя чувствовал, чем в котильоне, - как-
никак своя стихия. Глядя на обломанные и повисшие в снастях реи фока, он думал
на родном языке WE GOT IT СНЕАР и вслух добавлял девиз своего корабля -
эвонноэво!
Что касается главного пассажира, тот проявлял во время шторма вполне уже вроде
привычную мужественность, поднимался время от времени с трубкой в зубах на
мостик, созерцал стихию, ободряюще подмигивал чинам экипажа и даже похлопывал по
плечу капитана; ну, словом, сущий морской волк! Если ж на лике его и повлялась
озабоченность, то она, похоже, относилась отнюдь не к положению корабля, а к
каким-то неумолимо, несмотря на шторм, приближающимся трудностям
государственного ранжира, перед коими, как известно всякому служилому лицу,
блекнут любые катаклизмусы природы.
Даже такой, едва ли не катастрофный момент, когда при неожиданном повороте ветра
затрещали реи, не поколебал сей рыцарский характер. Будучи у себя в каюте, он
просто скакнул из своей койки, отпустил пару шуток по адресу стонущих на ковре
своих унтеров - дескать, ослабела младость после светских шалостей, накинул
первый попавшийся под руку кафтан и стал пробираться по скрипящим и как бы
вылетающим из-под ног трапам на капитанский мостик.
Там его встретили неласково. Вертиго проорал прямо в лицо отнюдь не в придворной
манере: "Эппенопля, барон, вы что, не видите - аврал! Убирайтесь прочь, в
каюту!" Он увидел, что мачты корабля висят под острым углом над беснующимся
морем, что иные паруса сорваны, а другие бесцельно хлопают, рождая звуки,
подобные пушечным выстрелам, что сломанные реи болтаются в снастях, но в то же
время мокрые матросы и офицеры карабкаются по вантам с каким-то неистовым
весельем. Нет-нет, они не собираются тонуть, нет-нет, Ваше Императорское
Величество, не к погибели они плывут, а к победе! Неизбежная государственная
мысль осенила его: "Вот так и Россия, доннерветтер, вместе со всей Европой и с
матушкой-государыней за рулем, HE опрокинется!" Спрятавшись за намертво
принайтованными к палубе ящиками аварийного запаса, он продержался на мостике,
пока корабль не выпрямился, убрав часть своих парусов и вздув оставшиеся. Только
после этого барон стал спускаться в свою каюту. На трапе опустил руку в карман
кафтана, надеясь найти там фляжку с ромом, но вместо оной пальцы нащупали
намокший плотный конверт. Послание было запечатано сургучом прусской
государственной канцелярии. Он сломал сургуч и вытащил лист, покрытый знакомым
нервическим почерком вкупе с пятнами расплывшихся там и сям чернил. Письмо
начиналось без обращения:
"В сиих чертовых (пятно) обстоятельствах я не знаю, как к Вам (пятно) ...ращаться,
а посему выбираю почти забытое дурац... (пятно) ...днако ...льстительное ...ечко.
Фигхен!
Что за детские избрали Вы игры, дабы встретиться со старым...(пятно)
...ахаль...олтуно... в самом центре серьезного европейского конфликта? (Далее пошло
почище.)
Вряд ли кто-либо в мире знает сего Нарцисса лучше меня. Пусть он гений, но кто
давал гению право думать, что вся Европа у него в долгу? Думал ли он когда-
Достарыңызбен бөлісу: |