СССР КАК КОММУНАЛЬНАЯ КВАРТИРА,
ИЛИ КАКИМ ОБРДЗОМ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЕ ГОСУДАРСТВО ПООЩРЯЛО ЭТНИЧЕСКУЮ ОБОСОБЛЕННОСТЬ5
Советская национальная политика формулировалась и осуществлялась националистами. Ленинский тезис о реальности наций и «национальных прав» был одним из самых долговечных в его карьере; ленинская теория благотворного национализма легла в основу Союза ССР; а ленинская политика «национального строительства» обернулась необыкновенно успешной государственной кампанией по риторическому слиянию языка, «культуры», территории и «коренизованной» бюрократии. Ленинская гвардия рьяно равнялась на вождя (Н.И.Бухарин, к примеру, окончательно перешел от космополитизма к нерусскому национализму в 1923 году), но подлинным «отцом народов» (хотя и не всех народов и не на все времена) стал И.В.Сталин. «Великий перелом» 1928-1932 гг. обернулся самым экстравагантным прославлением этнического плюрализма из всех, что когда-либо финансировались государством. «Великое отступление» середины 1930-х гг. сузило круг «цветущих национальностей», но призвало к более интенсивному культивированию тех из них, которые обильно плодоносили. И наконец, за Великой Отечественной войной последовало официальное разъяснение, что класс вторичен по отношению к национальности, и что поддержка национализма как такового (а не только русского национализма и «национально-освободительного движения») является священным принципом марксизма-ленинизма.
Если такое изложение событий звучит странно, так это потому, что большинство летописцев советской национальной политики разделяли веру Ленина и Сталина в особые национальные права; хвалили их за энергичное продвижение национальных кадров и национальных культур; бранили за нарушение их собственного (не говоря уж о вильсоновском) принципа права наций на самоопределение и исходили из того, что «буржуазный национализм», с которым воевали большевики, действительно равен культу культурной и политической автономии, который «буржуазные ученые» называли национализмом. Нерусский национализм казался таким естественным, а русская версия марксистского универсализма - такой русской и такой универсальной, что многие ученые не замечали хронической этнофилии советской власти, воспринимали ее как должное или объясняли ее как следствие лживости, слабости или глупости режима.
Данное эссе является попыткой признать серьезность борьбы большевиков за этническую обособленность [I]. Последовательные противники прав личности, они решительно и вполне сознательно отстаивали коллективные права, не всегда совпадавшие с правами пролетариата. «Первое в истории государство рабочих и крестьян» стало первым в истории государством, которое узаконило этнотерритори-альный федерализм, классифицировало всех граждан в соответствии с их биологической национальностью и формально предписало политику правительственного предпочтения по этническому признаку [2]. Как писал И.Варейкис в 1924 году, СССР - это коммунальная квартира, в которой «национальные государственные единицы, отдельные республики и автономные области» представляют собой «отдельные комнаты» [З]. Замечательно, что коммунист-квартировладелец честно укреплял большинство перегородок и не уставал славить обособленность наряду с коммунальностью [4].
«Нация, - писал Сталин в своем первом научном труде, - есть исторически сложившаяся устойчивая общность людей, возникшая на базе общности языка, территории, экономической жизни и психического склада, проявляющегося в общности культуры» [5]. Накануне первой мировой войны это определение было не особенно спорным среди социалистов. Существовали разные мнения о происхождении наций, будущем национализма, характере докапиталистических национальностей, исторической судьбе национальных государств и сравнительных достоинствах «характерных признаков» наций, но все молчаливо исходили из того, что человечество состоит из более или менее стабильных Schprachnationen, спаянных общим прошлым [б]. Язык и история (она же Schicksalgemeinschaft - и причина, и следствие языкового единства) так или иначе присутствовали во всех разговорах об этнической общности, но и другие, менее очевидные части сталинской формулировки никому не казались эксцентричными. Отто Бауэр, который попытался отделить национальность от территории, исходил из того, что «общность судьбы» - это судьба физического сообщества. Роза Люксембург, которая утверждала, что «принцип национальности» противоречит логике капитализма, считала крупные, «хищные» национальные государства главными инструментами экономического роста. А Ленин, который отвергал идею «национальной культуры», без видимого смущения говорил об особом характере, интересах и ответственности «грузин», «украинцев» и «великороссов». Нации были вредоносными и недолговечными, но они были, и с ними приходилось считаться.
А это, с точки зрения Ленина и Сталина, означало, что у наций есть права. «Нация может устроиться по своему желанию. Она имеет право устроить свою жизнь на началах автономии. Она имеет право вступить с другими нациями в федеративные отношения. Она имеет право совершенно отделиться. Нация суверенна, и все нации равноправны» [7]. Не все нации были равного размера: существовали малые нации и большие (а значит, «великодержавные») нации. Не все нации были равны по степени своего развития: существовали «отсталые» нации (очевидный оксюморон в сталинской терминологии) и «цивилизованные». Не все нации имели одну и ту же экономическую (а значит, классовую и моральную) сущность: некоторые из них были «угнетателями», а некоторые - «угнетенными» [8]. Но все нации - да и все «народности» независимо от степени их «отсталости» - были равны, потому что они были равным образом суверенны.
Вопрос о том, какой класс и при каких обстоятельствах мог потребовать национального самоопределения, был предметом жарких и, в конечном счете, бессмысленных споров: тем более жарких и бессмысленных, что большинство народов Российской Империи не очень далеко продвинулись по пути капиталистического развития и, таким образом, не были нациями в марксистском понимании этого слова [9]. Столь же бескомпромиссной и безрезультатной была борьба Ленина за политическое значение «национального самоопределения» и его предсмертная распря со Сталиным из-за формы советской федерации. В конечном счете, гораздо более «исторической» оказалась совместная борьба Ленина и Сталина за строго территориальное понимание автономии, которую они вели против Бунда и Бауэра и которая кончилась после 1917 года победой обеих сторон (советский федерализм сочетал национальный принцип с территориальным и, по крайней мере в первые двадцать лет, гарантировал культурные права различным диаспорическим остаткам). Наиболее примечательной особенностью этой войны было утверждение, редко оспаривавшееся и до и после 1917 года, что все территориальные границы могут быть описаны как либо «средневековые», либо «современные», причем современность понималась как демократия (границы «сообразно симпатиям населения»), а демократия неизбежно вела к «возможно большему единству национального состава населения» [10]. Границы социалистического государства будут «определяться демократически, то есть согласно воле и "симпатиям" населения», и какая-то часть этих симпатий будет этнического происхождения [II]. Если от этого расплодятся «национальные меньшинства», то и их равные права будут гарантированы [12]. А если равноправие и экономическая целесообразность потребуют создания бесчисленных «автономных национальных округов» «хотя бы самой небольшой величины», то такие районы будут созданы и по возможности соединены «с соседними округами разных размеров» [13].
Но зачем было создавать социалистические этнотерриториальные автономии, если почти все социалисты считали, что федерализм является «мещанским идеалом», что «национальная культура» есть буржуазная фикция, и что ассимиляция - это прогрессивный процесс вытеснения «подвижным пролетарием» «тупого», «медвежьи дикого» «заскорузлого» крестьянина, «приросшего к своей куче навоза» и почитаемого по этой самой причине злокозненными любителями национальной культуры [14]? Во-первых, потому что ленинский социализм не рос на деревьях. Чтобы вызвать его к жизни, ленинские социалисты должны были «проповедовать на всех языках, "приноровляясь" ко всем местным и национальным особенностям» [15]. Им требовались национальные языки, национальные предметы и национальные учителя («даже одному грузинскому ребенку»), чтобы «полемизировать с "родной" буржуазией, пропагандировать антиклерикальные или антибуржуазные идеи» и изгнать вирус национализма из незрелого пролетария и из собственного сознания [16]. Подобное миссионерство сильно напоминало «систему Ильминского», сформулированную в Казани в дни ленинской юности [17]. «Только родной язык, - утверждал Н.И.Ильминский, - может подлинно, а не поверхностно направить народ по пути христианства» [18]. Только родной язык, писал Сталин в 1913 году, может сделать возможным «полное развитие духовных дарований татарского или еврейского рабочего» [19]. Обе теории обращения иноверцев рассматривали «родной язык» как вполне прозрачный проводник апостольского послания. В отличие от более «консервативных» миссионеров, которые считали культуру интегральным целым и настаивали на том, что для победы над «чужой верой» необходимо «вести борьбу... с чужой национальностью, с правами, привычками и всею обстановкою обыденной жизни инородцев» [20], казанские реформаторы и отцы-основатели советской национальной политики полагали, что между национальностью и верой нет ничего общего. По Ленину, в марксистских школах должны преподаваться одни и те же марксистские предметы независимо от языка-посредника [21]. Реальность национальной культуры заключалась в языке и кое-каких элементах «обыденной жизни»: национальность была формой. «Национальная форма» была приемлема, поскольку национального содержания в природе не существовало.
Другой причиной терпимости Ленина и Сталина по отношению к национализму (т.е. вере в то, что этнические границы онтологически объективны, преимущественно территориальны, а значит, по праву политизированы [22]) было различие, которое они проводили между национализмом угнетателей и национализмом угнетенных. Первый, известный под именем «великодержавного шовинизма», был беспричинно зловредным; второй был законным, хотя и временным. Первый был следствием случайного превосходства в росте; второй был реакцией против преследования и дискриминации. Первый мог быть ликвидирован после победы пролетариата посредством самодисциплины и самоочищения; второй должен был быть излечен при помощи заботы и такта [23]. В этом смысле лозунги национального самоопределения и экстерриториальной автономии были жестом раскаяния. Они ничего не стоили и чрезвычайно много значили, ибо относились к «форме». «Меньшинство недовольно не отсутствием [экстратерриториального] национального союза, а отсутствием права родного языка. Дайте ему право пользоваться родным языком, - и недовольство пройдет» [24]. Чем большим количеством прав и возможностей располагает данное национальное меньшинство, тем больше «доверия» оно будет испытывать по отношению к пролетариату бывшей великодержавной нации. Подлинное равенство «формы» обнаружит историческую обусловленность национализма и базовое единство классового содержания.
«Перестроив капитализм в социализм, - писал Ленин, - пролетариат создает возможность полного устранения национального гнета; эта возможность превратится в действительность "только" - "только!" - при полном проведении демократии во всех областях, вплоть до определения границ государства сообразно "симпатиям" населения. вплоть до полной свободы отделения. На этой базе, в свою очередь, разовьется практически абсолютное устранение малейших национальных трений, малейшего национального недоверия, создается ускоренное сближение и слияние наций, которое завершится отмиранием государства» [25].
«Практика» революции и гражданской войны никак не изменила этой программы. Первые декреты большевистского правительства называли победоносные массы «народами» и «нациями», наделяли их «правами» [26], провозглашали их равенство, гарантировали их суверенитет посредством этнотерриториальной федерации и права на отделение, поощряли «свободное развитие национальных меньшинств и этнографических групп» и торжествено обещали уважать национальные верования, обычаи и институты [27]. К концу войны потребность в местных союзниках и признание существующих (часто этнических) территориальных единиц способствовали утверждению этого принципа в деле создания юридически оформленных (и все более этнических) советских республик, автономных республик, автономных областей и трудовых коммун. Некоторые автономии были автономнее других, но «национальный» стандарт оставался нерушимым. «Многие из этих народов не имеют ничего общего между собою, разве только то, что раньше они были в пределах одной Российской Империи, а теперь революция их совместно освободила, но никакой внутренней связи между ними нет» [28]. Согласно ленинскому парадоксу. путь к полному единству содержания лежал через растущее разнообразие формы. «Насаждая национальную культуру» и создавая национальные территории, национальные школы, национальные языки и национальные кадры, большевики намеревались преодолеть национальное недоверие и обратиться к национальной аудитории. «Мы идем вам на помощь при ваших условиях развить свой бурятский, вотский и т.п. язык и культуру, ибо таким путем вы скорее приобщитесь к общечеловеческой культуре, к революции, к коммунизму» [29].
Многим коммунистам все это казалось странным. Разве нации не распадаются на классы? Разве интересы пролетариата не превыше интересов национальной (т.е. националистической) буржуазии? Разве пролетариям всех стран не пора соединяться? И разве трудящимся молодой советской республики не следует соединяться с особым рвением? Весной 1918 года М.И.Лацис напал на «абсурд федерализма» и предупредил, что «плодить республики» для таких «неразвитых народностей» как татары и белорусы является делом «более чем опасным» [30]. Зимой 1919 года А.А.Иоффе предостерег против растущих национальных аппетитов и призвал «положить конец сепаратизму "буферных" республик» [31]. Весной 1919 года на VIII съезде партии Н.И.Бухарин и Г.Л.Пятаков объявили войну лозунгу национального самоопределения и вытекавшему из него главенству национального принципа над классовым [32].
Ответ Ленина был столь же страстным, сколь привычным. Во-первых, нации существуют «объективно». «Если мы скажем, что не признаем никакой финляндской нации, а только трудящиеся массы, - это будет пустяковеннейшей вещью. Не признавать того, что есть - нельзя: оно само заставит себя признать» [33]. Во-вторых, бывшие угнетатели должны завоевать доверие бывших угнетенных: «Башкиры имеют недоверие к великороссам, потому что великороссы более культурны и использовали свою культурность, чтобы башкир грабить. Поэтому в этих глухих местах имя великоросса для башкир значит "угнетатель", "мошенник". Надо с этим считаться, надо с этим бороться. Но ведь это - длительная вещь. Ведь этого никаким декретом не устранишь. В этом мы должны быть более осторожны. Осторожность особенно нужна со стороны такой нации, как великорусская, которая вызвала к себе во всех других нациях бешеную ненависть, и только теперь мы научились это исправлять, да и то плохо» [34].
«Отсталые» нации не достигли еще «дифференциации пролетариата от буржуазных элементов», а потому продолжали находиться «всецело в подчинении своих мулл» [35]. Однако в силу их общего угнетенного положения, все они являлись пролетариями по отношению к более «культурным» нациям. При империализме как высшей и последней стадии капитализма колониальные народы превратились во всемирный эквивалент западного рабочего класса. В условиях диктатуры (русского) пролетариата они будут объектом особой заботы до тех пор, пока экономические и психологические раны колониализма не будут залечены. А пока этого не произошло, нации будут равны классам.
Ленин проиграл спор, но выиграл голосование, потому что, по словам М.П.Томского, среди делегатов не было «ни одного человека, который сказал бы, что самоопределение наций... является нормальным и желательным», но было достаточно много людей, которые считали это зло «неизбежным» [36]. Гонка за национальным статусом и этнотерриториальным признанием возобновилась с прежней силой. Кряшены нуждались в особой административной единице, потому что они отличались от татар платьем, алфавитом и словарным запасом [37]. Чуваши нуждались в особой административной единице, потому что они были бедны и не говорили по-русски [38]. Якутам полагалось собственное правительство, потому что они проживали компактно и были готовы к самоуправлению [39]. «Примитивным племенам», жившим по соседству с якутами, полагалось собственное правительство, потому что они проживали рассеянно и не были готовы к самоуправлению [40]. Эстонские переселенцы в Сибири имели литературную традицию и нуждались в особой бюрократии, которая снабжала бы их газетами [41]. Угроязычные аборигены Сибири не имели литературной традиции и нуждались в «самостоятельном управлении», которое стремилось бы «влить в эту темную массу луч просвещения и культивировать их быт жизни» [42]. Местные интеллигенты, чиновники Народного комиссариата по делам национальностей, «инородческие конференции» и петроградские этнографы требовали административной автономии, должностей и финансирования (для себя и своих протеже). Получив автономию, они требовали новых должностей и нового финансирования.
Финансирования не хватало, но должностей и областей становилось все больше. Кроме этнических территорий с разветвленными бюрократиями и образованием на «родном языке», существовали национальные единицы внутри национальных единиц, национальные секции в партийных ячейках, национальные отделы в местных Советах и национальные квоты в учебных заведениях. В 1921 году поляки получили 154 000 новых книг на родном языке, а полупризнанные кря-шены получили десять; Коммунистическая партия Азербайджана включала в себя иранскую, немецкую, греческую и еврейскую секции; в состав Народного комиссариата просвещения в Москве входило 14 национальных бюро; и 103 местные партийные организации в Советской России должны были вести делопроизводство по-эстонски [43].
Некоторые сомнения оставались. Один чиновник Наркомнаца утверждал, что языковое самоутверждение не вполне подходит «для национальностей молодых, отсталых и вкрапленных в море какой-нибудь широко развитой культуры». А следовательно, «стремление во что бы то ни стало консервировать и развивать свой родной язык до бесконечности, лишь бы получилась стройная, геометрически-завер-шенная система народного образования на одном языке, - безжизненно и не считается со всей сложностью и многообразием социально-культурной организации современной эпохи» [44]. Другие считали, что так как смысл современной эпохи в первую очередь заключается в рационализации экономики, то этнические единицы должны уступить место научно выверенным экономическим образованиям, сформированным на базе природного, промышленного и коммерческого единства. Если военные округа могут игнорировать национальные границы, то почему народно-хозяйственные структуры должны поступать иначе [45]?
Подобные аргументы были не просто отвергнуты. После 1922 года они стали идеологически некорректными. Ленинская страсть, сталинская бюрократия, традиция партийных постановлений и интересы быстро «плодящихся» этнических институтов слились в «национальный вопрос» с настолько очевидным ответом, что когда Х съезд партии формально подтвердил курс на политизацию национальности, никто не назвал это неизбежным злом (не говоря уже о буржуазном национализме). Десятому съезду - и лично товарищу Сталину -удалось соединить ленинские темы национального угнетения и колониального освобождения, отождествить национальную проблему с проблемой отсталости и свести все вопросы и все ответы к стройной оппозиции: «великоросс - не великоросс». Великороссы представляли передовую, ранее господствовавшую нацию и нередко грешили этническим высокомерием и бестактностью в форме «великодержавного шовинизма». Все остальные являлись жертвами поощрявшихся царизмом отсталости и «некультурности», а потому испытывали особые трудности в деле реализации революционных завоеваний и иногда поддавались соблазну «местного национализма» [46]. В сталинской формулировке «суть национального вопроса в Р.С.Ф.С.Р. состоит в том, чтобы уничтожить ту отсталость (хозяйственную, политическую, культурную) национальностей, которую они унаследовали от прошлого, чтобы дать возможность отсталым народам догнать центральную Россию и в государственном, и в культурном, и в хозяйственном отношениях» [47]. Для достижения этой цели партия должна была помочь им: «а) развить и укрепить у себя советскую государственность в формах, соответствующих национальному облику этих народов;
б) поставить у себя действующие на народном языке суд, администрацию, органы власти, составленные из людей местных, знающих быт и психологию местного населения; в) развить у себя прессу, школу, театр, клубное дело и вообще культурно-просветительные учреждения на родном языке» [48].
Российской Федерации полагалось иметь столько более или менее автономных национальных государств, сколько в ней национальностей (не наций!). Кочевникам возвращались казачьи земли, а «национальным меньшинствам», вкрапленным в чужеродные этнические массивы, было гарантировано «свободное национальное развитие» (немыслимое без собственной территории) [49]. Причем для Сталина подобный триумф этничности был одновременно и движущей силой и неизбежным следствием прогресса. С одной стороны, «свободное национальное развитие» было обязательным условием победы над отсталостью. С другой стороны, «нельзя идти против истории. Ясно, что если в городах Украины до сих пор еще преобладают русские элементы, то с течением времени эти города будут неизбежно украинизированы. Лет 40 тому назад Рига представляла собой немецкий город, но так как города растут за счет деревень, а деревня является хранительницей национальности, то теперь Рига - чисто латышский город. Лет 50 тому назад все города Венгрии имели немецкий характер, теперь они мадьяризированы. То же самое будет с Белоруссией, в городах которой все еще преобладают не-белорусы» [50]. По мере того как это будет происходить, партия будет все активнее заниматься национальным строительством, ибо «для коммунистической работы в городе нужно будет близко подойти к новому пролетарию-белорусу на его родном языке» [51].
Сколь бы «диалектичной» ни была логика официальной политики, практическая ее реализация была достаточно последовательной и, к 1921 году, уже вполне устоялась. В каком-то смысле введение новой экономической политики равнялось «снижению» всех остальных областей государственной активности до уровня давно уже нэпмани-зованного национального вопроса. Нэп представлял собой временное примирение с «отсталостью» в виде крестьян, торговцев, женщин и нерусских народностей. Существовали, среди прочего, специальные женотделы, еврейские секции и комитеты содействия народностям северных окраин. Отсталость постоянно множилась, и каждый пережиток требовал особого подхода, основанного на понимании «специфических особенностей» и готовности к доброжелательной снисходительности. Конечной целью было упразднение всех видов отсталости (а следовательно, всех значимых различий), но достижение этой цели откладывалось на неопределенный срок. Попытки искусственно ускорить темпы были так же «опасны» и «утопичны», как и поведение тех «весьма развитых и сознательных» товарищей из Средней Азии, которые наивно недоумевали: «Что же это такое, в самом деле, без конца плодить и плодить отдельные автономии?» [52]. На что партия отвечала туманно, но твердо: потому что это необходимо - необходимо для преодоления «экономической и культурной отсталости народов Средней Азии, различий их хозяйственного уклада, бытовых отличий, которые являются особенно важными в жизни наций, не достигших развития капитализма, различий языка» [53]. Пока продолжался переходный период, национальное строительство было делом похвальным.
За одним исключением. Существовал один важный пережиток прошлого, который не обладал независимой ценностью и который следовало терпеть без мягкости и использовать без удовольствия. Это был русский крестьянин. Нэповская «смычка» города с деревней походила на временный союз диктатуры пролетариата с другими отсталыми группами, но ее сущность определялась иначе. «Крестьянская стихия» была агрессивной, зловещей и заразной. Никто не исходил из того, что она диалектически отомрет в результате интенсивного развития, потому что упрямо «сонный» русский крестьянин был не способен к развитию как крестьянин (его отличие от других касалось не формы, а содержания). Отождествив национальность с уровнем развития и разделив население страны на русских и нерусских, Х съезд признал и узаконил это различие. Русская национальность была развитой, господствующей, а значит лишенной содержания. Русская территория была не маркирована и по существу состояла из земель, не востребованных другими народностями («националами»). Возражения со стороны А.И.Микояна, что все это выглядит слишком опрятно, «что Азербейджан [sic] в некоторых отношениях выше русских провинций», и что армянская буржуазия не слабее других в деле распространения империализма, были отвергнуты и Сталиным, и съездом [54].
«Последний бой Ленина» на национальном фронте никак не отразился на официальном курсе [55]. Раздраженный «велокорусским шовинизмом» И.В.Сталина, Ф.Э.Дзержинского и Г.К.Орджоникидзе, больной вождь снова прописал старое лекарство. «Интернационализм со стороны угнетающей или так называемой "великой" нации... должен состоять не только в соблюдении формального равенства наций, но и в таком неравенстве, которое возмещало бы со стороны нации угнетающей, нации большой, то неравенство, которое складывается в жизни фактически» [56]. А это требовало все больше «уступчивости и мягкости» по отношению к «-'обиженным" националам», больше сознательных (а значит, не шовинистических) пролетариев в аппарате, больше упора на широкое использование местных языков [57]. В апреле 1923 года XII съезд партии подтвердил и старую стратегию, и новые темпы (единственным делегатом, поставившим под сомнение ортодоксию национального строительства, был некий «рядовой рабочий, токарь по металлу», который робко упомянул марксовых б родных пролетариев, но был призван к порядку Г.Е.Зиновьевым [ Крайние мнения представляли Сталин, который утверждал, что ский шовинизм является главной опасностью («девять десятых i роса»), и Бухарин, который настаивал, что он является единствен, опасностью [59]. Решения вопросов национального представительства и этнотерриториальной федерации могли быть разными, но принцип ленинской национальной политики оставался неизменным. (Сталинский план «автономизации» призывал к усилению централизации «во всем основном», но признавал очевидным, что такие неосновные вещи. как язык и «культура», должны находиться в ведении «действительной внутренней автономии республик» [60]). Даже шумное «грузинское дело» не добавило ничего нового: «обиженные националы» жаловались на бестактность, а «великодержавные шовинисты» указывали на господство грузинского языка и блестящие успехи преимущественного выдвижения обиженных националов (согласно Орджоникидзе, на долю грузин, составлявших 25% населения республики, приходилось 43% депутатов тифлисского горсовета, 75% городского исполкома, 91%о президиума исполкома и 100%о республиканского Совнаркома и Центрального Комитета партии) [61]. Единственное теоретическое новшество, прозвучавшее на съезде, не обсуждалось как таковое и оказалось недолговечным: защищаясь от ленинских эпистолярных обвинений, Сталин вернулся к старой позиции Микояна и попытался лишить русских монополии на империализм и переосмыслить «местный национализм» как великодержавный шовинизм местного значения. Грузины угнетали абхазцев и осетин, азербайджанцы обижали армян, узбеки игнорировали туркмен и т.д. Главным аргументом Сталина против выхода Грузии из Закавказской Федерации было обвинение грузинского руководства в организации кампании по депортации армян - для того, чтобы «превратить Тифлис в настоящую грузинскую столицу» [62]. Из этого следовало, что идея украинизации Киева и белорусификации Минска тоже не была бесспорной, но большинство делегатов либо не поняли Сталина, либо предпочли его не услышать. Великодержавный шовинизм оставался русской прерогативой, местный национализм по-прежнему должен был быть антирусским, чтобы быть «опасностью» (не главной, но достаточно опасной для провинившихся), а национальные территории по праву принадлежали тем национальностям, чьи имена носили.
Но что такое национальность? Накануне Февральской революции единственной формальной характеристикой всех подданных Российской Империи было вероисповедание, причем как русская национальная идентичность, так и царская династическая легитимность были связаны с православием. Не все подданные царя и не все православные были русскими, но по негласному общему правилу все русские должны были быть православными подданными православного царя. Неправославные могли служить российскому императору, но не располагали иммунитетом против спорадических попыток обращения их в православие и не обладали равными правами в случае смешанных браков. Некоторые неправославные официально именовались «инородцами», но этот термин, этимологически указывавший на генетическое отличие, обычно употреблялся в смысле «нехристианский» или «примитивный». Последние два понятия отражали до- и после-петровские представления о природе чуждости и к началу двадцатого века часто оказывались взаимозаменяемыми. Новокрещенные общности обыкновенно оставались слишком «отсталыми», чтобы считаться подлинно православными, а все официальные инородцы формально подразделялись согласно вероисповеданию («магометанин», «ламаист») или «образу жизни» («оседлые», «кочевые», «бродячие»). В связи с попытками растущей системы государственного образования охватить «восточных инородцев» [63] и контролировать (и русифицировать) самостоятельные образовательные учреждения нерусских народов империи, «родной язык» также стал политически значимой, хотя и не вполне этнической, категорией. В начале века в России существовали статистические национальности, националистические партии и «национальные вопросы», но не существовало официального взгляда на то, из чего складывается национальность.
Накануне Февральской революции (буквально за день до того, как Николай II отбыл в Могилев, а свободные по случаю локаута пути-ловские рабочие вышли на улицы Петрограда) президент Академии наук С.Ф.Ольденбург написал министру иностранных дел Н.Н.Покровскому, что, «сознавая свой долг перед родиной», он и его коллеги решили просить об учреждении Комиссии по изучению племенного состава пограничных областей России. «Вопрос о необходимости выяснить с возможной точностью племенной состав областей, прилегающих к обеим сторонам границы России в тех ее частях, которые примыкают к государствам, нам враждебным, имеет в настоящее время исключительное значение, так как мировая война ведется в значительной мере в связи с национальным вопросом. Выяснение основательности притязаний той или другой национальности на ту или другую территорию, где она является преобладающей, будет особенно важно в момент приближения мирных переговоров, так как, если новые границы и будут проводиться в соответствии с определенными стратегическими и политическими соображениями, национальный фактор будет все же играть по отношению к ним громадную роль», - писал Оль-денбург [64].
При Временном правительстве национальный вопрос переместился вглубь материка, и новой Комиссии было поручено изучить население всей России, а не одних только пограничных областей. С приходом к власти большевиков «вся сущность политики... по национальному вопросу» свелась к совпадению «этнографических границ... с административными», а это означало, что большей части российской территории предстояло превратиться в пограничные области, а большей части этнографов предстояло стать администраторами [65].
Времени на обсуждение терминологии не было. Инородцев и православных сменила недифференцированная коллекция народов, народностей, национальностей, наций и племен, причем никто толком не знал, насколько долговечными (а значит, территориально оправданными) были различные группы. Глава кавказского отделения Комиссии Н.Я.Марр, например, считал национальность слишком неустойчивым и сложным понятием, чтобы его можно было втиснуть «в рамки примитивного территориального разграничения», но изо всех сил старался добраться до «этнической первобытности» и «действительного племенного состава» [66].
Самым распространенным «показателем племенного состава» был язык. Партийные идеологи провозглашали «образование на родном языке» стержнем своей национальной политики; наркомпросовские чиновники исходили из «лингвистического определения национальной культуры» [67]; а этнографы привычно считали язык наиболее надежным (хотя и не универсальным) индикатором этнической принадлежности. Так, Е.Ф.Карский, автор «Этнографической карты Белорусского племени», использовал «материнский язык» в качестве «исключительного признака» этнического разграничения и заключил, не без логической шероховатости, что белорусскоязычные литовцы должны считаться белорусами [68]. Из тех же лингвистических соображений среднеазиатские сарты были ликвидированы как народность, различные памирские группы стали таджиками, а термин «узбек» был радикально переосмыслен на предмет включения в него всех тюркоя-зычных жителей Самарканда, Ташкента и Бухары [69]. Однако одного языка явно не хватало, и в перепись 1926 года вошли две неравные категории «язык» и «национальность», из сопоставления которых следовало, что большое количество людей не говорило на своем «родном языке». Этнографы считали таких людей «денационализованны-ми» [70], а партийные функционеры и местные интеллигенты - не вполне легитимными; предполагалось, что русскоязычные украинцы и ук-раиноязычные молдаване должны будут выучить свой «материнский язык» независимо от того, говорили ли на нем их матери.
Что делало «денационализованного» национала националом? Чаще всего речь шла о различных сочетаниях «материальной культуры», «обычаев» и «традиций», вкупе именуемых «культурой». Так, в местах, где «русские» и «белорусские» диалекты сливаются друг с другом, Карский различал людей по одежде и архитектуре жилищ [71]. Со своей стороны, Марр отнес ираноязычных осетин и талышей к северным кавказцам («яфетидам») на основании их «подлинной народной религии», «народного быта» и «народно-психологической тяги к Кавказу» [72]. Иногда религия, понимаемая как культура, перевешивала язык и становилась решающим этническим индикатором, как в случае с кряшенами (татароязычными христианами, получившими свой собственный «отдел») и аджарцами (грузиноязычными мусульманами, получившими целую республику) [73]. Культуры, религии и языки могли быть усилены топографией (кавказские горцы и обитатели долин) и хронологией (на Кавказе - в отличие от Сибири - оппозиция «коренной - некоренной» не обязательно совпадала с оппозицией «передовой - отсталый» [74]). Физический («расовый», «соматический») тип не использовался в качестве независимого критерия, но иногда (особенно в Сибири) упоминался в качестве вспомогательного [75]. И наконец, ни один из этих признаков не работал в случае степных кочевников, чье «племенное чувство» и «национальное самосознание» были настолько интенсивными, что применение «объективных» индикаторов оказалось делом безнадежным. Языковые, культурные и религиозные различия между некоторыми группами казахов, киргизов и туркмен могли выглядеть незначительными, но их родовые генеалогии отличались такой стройностью и играли такую социальную роль, что у большинства этнографов не оставалось выбора [76].
Понятно, что границы новых этнических образований не всегда соответствовали предложениям ученых. Казахские власти требовали Ташкент, узбекские власти хотели автономии для Ошской области, а московский ЦК формировал одну комиссию за другой. «Впоследствии киргизы [казахи] отказались от претензий на Ташкент, но с тем большей настоятельностью они требовали включения в состав Казахстана трех волостей Ташкентского уезда - Зенгитианской, Булатовской и Ниазбекской. Если бы это требование было полностью удовлетворено, то головные сооружения каналов Боз-су и Салара, питающих Ташкент, оказались бы на территории киргизов в то время как нижние течения этих каналов проходили бы по территории узбеков, и в частности в Ташкенте. Киргизский вариант привел бы также к тому, что . Среднеазиатская железная дорога в 17 верстах южнее Ташкента - у станции Каунгинской (Кауфманской) - была бы перерезана киргизским клином» [77].
Такого рода стратегические соображения, а также более привычные политические и экономические приоритеты на разных административных уровнях не могли не отразиться на форме новых территориальных единиц, но нет никакого сомнения в том, что главным критерием была этничность. «Национальность» имела разные значения в разных регионах, но границы большинства регионов должны были. по возможности, быть «национальными» - и в самом деле, они были поразительно похожи на линии, прочерченные этнографами на картах Комиссии по изучению племенного состава. Большевистское руководство в Москве считало подобную этнизацию государства не методом разделения и властвования, а уступкой национальным претензиям и культурной отсталости, постоянно повторяя вслед за Лениным и Сталиным, что чем аккуратнее «национальное размежевание», тем прямее дорога к интернационализму.
Непосредственным результатом этой политики было появление эклектичной и быстро растущей коллекции этнических матрешек. Все нерусские народы были «националами», имевшими право на собственные территориальные единицы, а все этнические группы, жившие на «чужих» территориях, были «национальными меньшинствами», имевшими право на собственные территориальные единицы. К 1928 году республики могли включать в себя национальные округа, национальные районы, национальные советы, туземные советы, тузрики (туземные районные исполнительные комитеты), аульные советы, родовые советы, кочевые советы и лагеркомы [78]. Надежно огражденные границами, советские национальности принялись развивать и изобретать свои автономные культуры. Залогом успеха считалось как можно более широкое использование родного языка как «фактора социальной дисциплины», «социального объединителя наций» и «основного условия успешного экономического и культурного развития» [79]. Будучи в одно и то же время главной причиной создания автономии и основным средством превращения ее в «подлинно национальную», «родной язык» обозначал официальный язык данной республики (почти всегда обозначенный в ее названии [80]), официальный язык данного меньшинства и материнский язык отдельно взятого гражданина. Быстрое размножение территориальных единиц предполагало, что со временем языки большинства граждан станут официальными, даже если это означало государственно поощряемое трехъязычие (в 1926 году в Абхазии было 43 армянских школы, 41 греческая, 27 русских, 2 эстонских и 2 немецких [81]). Иначе говоря, все 192 языка, выявленные в двадцатые годы, должны были рано или поздно стать официальными.
Чтобы стать официальным, язык должен был быть «модернизован», а это предполагало создание или дальнейшую кодификацию литературного стандарта, основанного на «живом народном языке», графически воплощенного с помощью «рационального фонетического алфавита» (все арабские и некоторые кириллические письменности были заменены на латинскую), и «очищенного от чужеземного балласта» [82]. Чистка (политика радикального лингвистического пуризма) была необходима, потому что если национальности по определению различны по культуре, и если язык является «важнейшим признаком, отличающим одну национальность от другой», то языки должны как можно больше отличаться друг от друга [83]. И вот местные интеллигенты, поощряемые центром (или, если таковых не имелось, столичные ученые, болеющие за «свои народы»), всерьез взялись за построение лингвистических оград. Законодатели литературного узбекского и литературного татарского языков объявили войну «арабизмам и фарсизмам», кодификаторы украинского и белорусского стандарта боролись с «русизмами», а защитники безэлитных «малых народов» освобождали чукотский язык от английских заимствований [84]. Два первых тезиса (из пяти), принятых татарскими писателями и журналистами, выглядели следующим образом:
«I. Основной материал татарского литературного языка должен состоять из элементов родного языка. При наличности в татарском языке соответствующего слова, оно ни в коем случае не может быть заменено иностранным эквивалентом.
II. В случае отсутствия какого-нибудь понятия на татарском языке, оно, по возможности, заменяется:
а) при помощи составления из существующих в нашем языке оснований (корней) новых искусственных слов;
б) при помощи заимствования слова, передающего данное понятие, из числа древнетурецких, вышедших из употребления слов, или же из словаря других родственных татарам турецких племен, проживающих на территории России, с условием, что они будут приняты и легко усвояемы» [85].
Должным образом кодифицированные и, по возможности, изолированные друг от друга (не в последнюю очередь при помощи словарей [86]), различные официальные языки могли использоваться для обслуживания «трудящихся националов». К 1928 году книги издавались на 66 языках (по сравнению с 40 в 1913 году), а газеты - на 47 (всего 205 нерусских наименований [87]). Сколько человек их читало. не имело принципиального значения: как и в других советских кампаниях, предложение должно было создать спрос (при необходимости насильно). Гораздо более смелым было требование, чтобы для всех официальных функций, включая народное образование, использовался родной язык (т.е. язык одноименной республики и языки местных общин) [88]. Это было необходимо, так как Ленин и Сталин считали, что это необходимо; так как это было единственным способом преодолеть национальное недоверие; так как «речевые реакции на родном языке протекают быстрее, чем на ином» [89]; так как социалистическое содержание доступно националам только в национальной форме; так как развитые нации состоят из трудящихся, чей родной язык равен официальному языку одноименной национальной единицы; и так как внедрение жестких литературных стандартов выявило большое количество людей, которые говорили на неправильных языках или на родных языках неправильно [90]. К 1927 году 93,7% украинских и 90,2% белорусских учеников начальных школ обучались на «родном» языке (то есть на языке, соответствовавшем названию их «национальности») [91]. Средние и высшие школы отдавали, но никто не подвергал сомнению принцип полного совпадения этнической и языковой идентичности. Теоретически еврейский школьник из местечка должен был обучаться на идиш, даже если его родители предпочитали украинский, а кубанский ребенок должен был идти в украинскую школу, если, по мнению ученых и администраторов, речь его родителей являлась диалектом украинского, а не русского языка (и не особым кубанским языком, поскольку в таком случае понадобились бы особые грамматики, учебники, школы и территории) [92]. Как сказал один чиновник, «мы не можем принимать во внимание желания родителей. Мы должны учить ребенка на том языке, на котором он разговаривает у себя дома» [93]. Во многих районах СССР эта задача была явно невыполнимой, но конечная цель (полная этнолингвистическая последовательность при социализме как ключ к полной этнолингвистической прозрачности при коммунизме) оставалась неизменной.
Выдвижение национальных языков сопровождалось выдвижением их носителей. Согласно официальной политике «коренизации». руководство всеми этническими группами на всех уровнях - от союзных республик до родовых советов - должно было осуществляться представителями соответствующих национальностей. Это предполагало преимущественный набор «националов» в партийные, советские, судебные, профсоюзные и образовательные учреждения, а также преимущественную пролетаризацию сельского населения нерусских национальностей [94]. Конкретные цели оставались неясными. С одной стороны, процентная доля данной национальности на всех престижных должностях должна была соответствовать процентной доле данной национальности по отношению к общему населению, что на практике относилось ко всем должностям, за исключением традиционных сельских (то есть как раз тех, которые, по мнению этнографов, и делали большинство национальностей национальными) [95]. С другой стороны, не все территории были равны или равным образом самодостаточны, с явным преобладанием «республиканской» идентичности над всеми остальными. Большинство кампаний по коренизации исходили из того, что республиканские (нерусские) национальности по определению являются коренными, так что если доля армянских должностных лиц превышала долю армян в общем населении «их» республики, никто не жаловался на нарушение ленинской национальной политики (курды контролировали свои сельсоветы; их пропорциональное представительство на республиканском уровне не являлось очевидным приоритетом) [96]. Ни одна из союзных республик не могла соперничать с Арменией, но большинство старалось изо всех сил (Грузия - особенно успешно). Национальность была ценностью; национальных единиц ценнее республики не существовало.
Хотя административная иерархия вступала в противоречие с принципом национального равенства, идея формальной этнической табели о рангах была чужда национальной политике 20-х годов. Сталинские различия между нацией и национальностью мало кого интересовали (меньше всех самого Сталина). Диктатура пролетариата состояла из бесчисленных национальных групп (языков, культур, учреждений), наделенных бесчисленными национальными, т.е. «неосновными», правами (на развитие своих языков, культур, учреждений). Национальное разнообразие и национальное своеобразие являлись не только парадоксальными предпосылками будущего единства, но и самостоятельной ценностью. Символическое изображение СССР на Сельскохозяйственной выставке 1923 года включало в себя, среди прочего, «голубые купола павильона среднеазиатских республик (Туркестана, Бухары, Хорезма), огромного павильона, построенного в стиле величественных старинных мечетей Самарканда. Рядом поднимаются белые минареты Азербайджана, цветная вышка Армении, пирамидальная, ярко-восточная постройка Киргизии, тяжкий, замкнутый в решетку дом Татарии, дальше пестрая китайщина дальнего Востока, а за ней юрты и чумы Башкирии, Монгол-Бурятии, Калмыкии, Ойратии, Якутии, хакасов, остяков и самоедов, и все они замыкаются искусственно созданными горами и саклями Дагестана, Горской республики и Чечни... Всюду и везде выставлены свои знамена, надписи на своем языке, карты своих пространств и границ, диаграммы своих богатств. Национальность, индивидуальность, своеобразность везде и всюду ярко подчеркнута» [97].
Если СССР был коммунальной квартирой, то каждой национальной семье полагалась отдельная комната. «Но к этой общей "советской квартире", - напоминал Варейкис, - мы пришли через свободное национальное самоопределение, ибо только благодаря этому, всякая, вчера угнетенная нация освобождается от недоверия, которое она вполне законно питала к большим нациям» [98].
Понятно, что не всякое недоверие было законным. Отказ признать Москву «цитаделью международного революционного движения и ленинизма» [99] (а следовательно, единственным центром демократического централизма) являлся националистическим уклоном, в чем на личном опыте убедились, среди прочих, М.Х.Султан-Галиев и Шумс-кий. Этнические права лежали в сфере культурной «формы», а не политического и экономического «содержания», но в конечном счете всякая форма определялась содержанием, а определение границы между тем и другим было прерогативой партии. Однако само наличие такой границы считалось обязательным, хотя и временным, а доля формы оставалась значительной, хотя и «неосновной». Даже ругая Миколу Хвылевого за попытку «бежать от Москвы», Сталин подтвердил свою поддержку всемерного развития украинской культуры и повторил свое предсказание 1923 года, что «состав украинского пролетариата будет украинизироваться, так же как состав пролетариата, скажем, в Латвии и Венгрии, имевший одно время немецкий характер, стал потом латышизироваться и мадьяризироваться» [100].
А что же русские? В центре советской квартиры было огромное аморфное пространство, не вполне похожее на комнату, не украшенное национальными атрибутами, не обозначенное как собственность хозяев и населенное миллионами суровых, но тактичных пролетариев. Русские могли быть полноправными национальными меньшинствами на землях, приписанных другим национальностям, но в самой России у них не было национальных прав и национальных привилегий (потому что они злоупотребляли ими при старом режиме). Война против русских изб и русских церквей была главным делом партии большевиков и главной причиной их заботы о юртах, чумах и минаретах. Этнические квоты в национальных регионах являлись зеркальным отражением классовых квот в России. Русский мог получить предпочтение как пролетарий; нерусский получал предпочтение как нерусский. «Удмурт» и «узбек» были значимыми понятиями, потому что они замещали класс; «русский» был пустой категорией, если он не обозначал источник великодержавного шовинизма (в смысле чиновного «комчванства», а не чрезмерного национального самоутверждения) или историю империалистического угнетения (в смысле российской «тюрьмы народов»). В марте 1923 года Л.Д.Троцкий так сформулировал ленинский принцип: «Одно дело - взаимоотношения великорусского пролетариата и великорусского крестьянства. Здесь вопрос стоит в своем чисто классовом содержании. Это обнажает и упрощает задачу, облегчая тем самым ее разрешение. Другое дело - взаимоотношения великорусского пролетариата, играющего первую скрипку в нашем союзном государстве, и азербайджанского, туркменского, грузинского и украинского крестьянства» [101].
Русские были не единственной «ненацией» Советского Союза. Советские тоже не были нацией (квартира равнялась сумме комнат). Это тем более замечательно, что после марта 1925 года граждане СССР строили социализм «в одной, отдельно взятой стране» - стране с централизованным государством, командной экономикой, определенной территорией и монолитной партией. Кое-кто (из великодержавных шовинистов) отождествлял эту страну с Россией [102], но с точки зрения генеральной линии партии у СССР не было национальной идентичности, национальной культуры и официального языка. Советский Союз, как и Россия, представлял собой чистое социалистическое содержание, лишенное национальной формы.
Но если совершенство социалистического содержания не подлежало сомнению, то у кампании поощрения национальных форм были свои (обычно не очень красноречивые) критики. Так, хотя никто из делегатов XII съезда не выступил против политики коренизации, самыми шумными аплодисментами были встречены немногочисленные нападки на «местный национализм», а не обещания крестового похода против великодержавного шовинизма [103]. Тем временем в Татарской республике великодержавный шовинизм выражался в жалобах на то, «что "вся власть теперь дескать в руках татар"; что "русским теперь живется плохо"; что "русских угнетают"; что "русских сгоняют со службы, не принимают на работу, не принимают учиться в вузы"; "что необходимо поскорей уезжать всем русским из пределов Татарии" и т.д.» [104]. В Поволжье, Сибири и Средней Азии «некоренные» переселенцы, учителя и чиновники отказывались учить языки, которые они считали бесполезными, принимать на работу «националов», которых они считали некомпетентными, обучать детей, которых они называли дикарями, и тратить ценные ресурсы на осуществление мер, которые казались им несправедливыми [105]. Украинские крестьяне не выражали энтузиазма по поводу прибытия еврейских сельскохозяйственных колонистов, а еврейским государственным служащим не очень нравилась украинизация [106]. Даже объекты специальной заботы не всегда ценили ленинскую национальную политику. «Политически незрелых» родителей, учителей и учеников, высказывавших «ненормальное отношение» к обучению на родном языке, приходилось силой тащить по пути идишизации и белорусификации (по техническим причинам путь этот редко простирался за пределы средней школы, а потому казался образовательным тупиком) [107]. «Отсталые» белорусские переселенцы в Сибири предпочитали русский в качестве языка обучения, а «чрезвычайно отсталые» представители коренных народов Сибири доказывали, что если в тундре и нужна грамотность, то в первую очередь для того, чтобы истолковывать русские обычаи и пожелания [108].
Пока продолжался нэп, аргументы эти считались неосновательными, поскольку правильным способом преодоления отсталости было бурное и бескомпромиссное национальное строительство, то есть, согласно официальной идеологии, еще большая отсталость. Но в 1928 году нэп кончился, а вместе с ним иссякла терпимость по отношению ко всем пережиткам прошлого. «Революционеры сверху» восстановили первоначальное большевистское отождествление чуждости с отсталостью и поклялись ликвидировать их в течение десяти лет. Коллективизация должна была положить конец идиотизму деревенской жизни, индустриализация неизбежно вела к промышленному прогрессу, а культурная революция отвечала за ликвидацию неграмотности (а следовательно, всякого уклонизма). Согласно апостолам Великого перелома, социализм в «одной, отдельно взятой стране» означал полное совпадение грани «свой - чужой» с границей Советского Союза: все внутренние различия бесследно исчезнут, школы сольются с производством, писатели с читателями, город с деревней и дух с телом.
Но в какой степени все это относилось к национальностям? Значило ли это, что национальные территории будут ликвидированы как устаревшая уступка отсталости? Что нации будут уничтожены, как нэпманы, или коллективизированы, как крестьяне? Некоторые полагали, что значило. Подобно тому как юристы предвкушали отмирание законности, а учителя предсказывали близкий конец формального образования, лингвисты и этнографы ожидали - и нередко желали - слияния и в дальнейшем полного исчезновения языковых и этнических групп [109]. Согласно официально марксистской, а потому обязательной к употреблению «яфетической теории» Н.Я.Марра, язык является частью социальной надстройки и отражает циклические преобразования базиса. Языковые семьи суть пережитки различных стадий эволюции, приговоренные процессом глобальной «глоттогонии» к полному слиянию при коммунизме [НО]. Аналогичным образом, носители этих языков («национальности») представляли собой исторически «преходящие» группы, которые возникали и исчезали вместе с общественно-экономическими формациями [111]: «Национальная, культура... в своем дальнейшем развитии, освобождаясь от буржуазной части своей, сольется в единую общечеловеческую культуру... Нация есть историческая категория, преходящая, не являющаяся чем-то изначальным, вечным, и процесс развития нации повторяет в сущности историю развития общественных форм» [112]. А тем временем задача ускоренного изучения марксизма-ленинизма и «овладения техникой» требовала отмены «нелепой» практики языковой корениза-ции «ассимилированных» групп и максимально широкого использования русского языка [113].
Не тут-то было. Марристы, а позже партийные руководители действительно напали на языковой пуризм [114], но судьба его была решена лишь в 1933-1934 гг., а принцип этнокультурной автономии так и остался неприкосновенным. Как заявил Сталин на XVI съезде в июле 1930 года, «теория слияния всех наций, скажем, СССР в одну общую великорусскую нацию с одним общим великорусский языком есть теория национал-шовинистская, теория антиленинская, противоречащая основному положению ленинизма, состоящему в том, что национальные различия не могут исчезнуть в ближайший период, что они должны остаться еще надолго даже после победы пролетарской революции в мировом масштабе» [115].
Итак, пока существуют «национальные различия, язык, культура, быт и т.д.». будут существовать и экстерриториальные единицы [116].' Великий перелом в национальной политике заключался в резкой эскалации национального строительства. Энтузиасты русского языка раскаялись в своих ошибках. Советская жизнь должна была быть «национализирована» как можно сильнее и как можно быстрее [117].
Поскольку не было в мире крепостей, которых большевики не взяли бы. плана, который они бы не перевыполнили, и сказки, которую они бы не сделали былью, то мог ли устоять перед ними узбекский язык, не говоря уже о «600-700 обиходных словах», достаточных для общения с ненцами [118]? 1 марта 1928 года Средазбюро ЦК ВКП (б), ЦК Коммунистической партии Узбекистана и ЦИК Узбекистана приняли решение о завершении «узбекизации» к 1 сентября 1930 года [119].
28 декабря 1929 года правительство Узбекистана обязало всех сотрудников Центрального Комитета, Верховного суда и комиссариатов труда, просвещения, юстиции и социального обеспечения выучить узбекский язык в течение двух месяцев (другим комиссариатам было отпущено девять месяцев, а «всем остальным» - год) [120]. 6 апреля
1931 года ЦИК Крымской автономной республики постановил, что доля коренного населения среди совслужащих должна вырасти к концу года с 29 до 50% [121]. А 31 августа 1929 года жители Одессы обнаружили, что их ежедневная газета «Известия» превратилась в украи-ноязычную «Чорноморьску комуну» [122].
Однако полная украинизация и казахизация декларировались лишь в городах. Одним из самых примечательных аспектов сталинской революции в национальной политике было резкое увеличение государственной поддержки культурной автономии «национальных меньшинств» (нетитульных национальностей). «Сущность коренизации не совпадает с такими понятиями, как украинизация, казахизация, тата-ризация и т.д.: они не покрывают полностью понятия коренизации, которое не может быть сведено к вопросам, имеющим отношение только к коренизации народности данной республики или области» [123]. К 1932 году на Украине были русские, немецкие, польские, еврейские, молдавские, чеченские, болгарские, греческие, белорусские и албанские сельсоветы, а в Казахстане русские, украинские, «русско-казацкие», узбекские, уйгурские, немецкие, таджикские, дунганские, татарские, чувашские, болгарские, молдавские и мордовские, не считая 140 «смешанных» [124J. Это был всесоюзный праздник этнической плодовитости, веселый национальный карнавал, организованный партией и, по всей видимости, поддержанный Сталиным в журнале «Пролетарская революция» [125]. Выяснилось, что чечены и ингуши - разные национальности (а не просто вайнахи), что мегрелы отличаются от грузин, карелы от финнов, понтийские греки от эллинских, а евреи и цыгане - от всех остальных (хотя и не очень сильно), и что поэтому все они срочно нуждаются в собственных литературных языках, издательствах и системах народного образования [126]. С 1928 по 1938 годы количество нерусских газет возросло с 205 наименований на 47 языках до 2 188 наименований на 66 языках [127]. Считалось скандалом, если северокавказцы украинского происхождения не имели собственных театров, библиотек и литературных организаций; если народы Дагестана имели тюркскую lingua franca (а не несколько десятков литературных языков); если культурные запросы трудящихся Донбасса удовлетворялись «только на русском, украинском и татарском языках» [128]. Большинство ответственных должностей и мест в учебных заведениях входили в сложную систему национальных квот, целью которой было полное совпадение демографии и служебного продвижения (задача головокружительной сложности, если учесть количество административных уровней, на которых можно вычислять демографию и продвижение) [129]. Диктатура пролетариата была вавилонской башней, в которой все языки на всех этажах имели право на пропорциональное количество рабочих мест. Даже бригады ударников на стройках и фабриках должны были по мере возможности создаваться по этническому принципу (знаменитая стахановка Паша Ангелина руководила «греческой бригадой») [130].
Великий перелом был не просто «сорвавшимся с цепи» нэпом. В национальной политике, как и в любой другой, он был последним и решительным боем против отсталости и угнетения, окончательным избавлением от всех социальных (и следовательно, всех без исключения) различий, безоглядным прыжком в царство остановившегося мгновения. Цели Великого перелома были осмыслены лишь в той степени, в какой их достижению мешали злодеи и простофили. После 1928 года реальные и воображаемые нерусские элиты не могли более ссылаться на общенациональные права и общенациональную отсталость. Коллективизация предполагала наличие классов, а это означало, что все без исключения национальности должны были выявить своих собственных эксплуататоров, еретиков и антисоветских заговорщиков [131] (в случае отсутствия классов в дело шли пол и поколение [132]). Жизнь состояла из «фронтов», а фронты - в том числе и национальный - разделяли воюющие классы. «Если по линии русской национальности с самых первых дней Октября очень ярко сказалась внутренняя классовая борьба, то мне кажется, что среди целого ряда национальностей внутренняя классовая борьба только сейчас становится со всей остротой, она становится острее, чем когда бы то ни было» [133]. Порой классовые коррективы к этническому принципу грозили вытеснить сам принцип - как в случае видного партийного идеолога по национальному вопросу, который заявил, что «при острых классовых столкновениях обнаруживается классовая сущность многих национальных особенностей» [134], или молодого этнографа-коллективизатора, который заключил, что «вся система, с которой приходится сталкиваться при проведении в тундре какой бы то ни было работы, которая на поверхностного наблюдателя производит впечатление национальной самобытности .... оказывается лишь системой идеологической охраны крупной собственности» [135].
Однако не все виды национальной самобытности растворялись в классовом анализе. Риторика национального своеобразия и практика этнических квот остались обязательными, и большую часть местных руководителей, «вычищенных» во время первой пятилетки, сменили социально более близкие представители тех же национальностей [136]. Что действительно уменьшилось, так это пространство, отводившееся «национальной форме». Национальная идентичность времен Великого перелома равнялась национальной идентичности времен нэпа минус «отсталость», которую представляли и защищали эксплуататорские классы. Членов так называемого Союза «вызволения» Украины обвинили в национализме не потому, что они отстаивали отдельную идентичность, административную автономию и этнолингвистические права Украины - такова была официальная политика партии. Их обвинили в национализме потому, что их Украина - согласно обвинителям - была крестьянской утопией из далекого, но не затерянного прошлого, а не городской утопией из недалекого, но этнически раздробленного будущего. «Их душе оставалась милой старая Украина, вся в хуторах и помещичьих усадьбах, страна по преимуществу аграрная, с прочной основой для частной земельной собственности... Они враждебно относились к индустриализации Украины, к советской пятилетке, преобразующей эту республику и ставящей ее на самостоятельную крупнопромышленную основу. Они глумились над Днепрогэсом и советской украинизацией. Они не доверяли ее искренности и глубине. Они были убеждены, что без них, без старой интеллигенции никакая настоящая украинизация невозможна, и всего больше боялись они, чтобы не была вырвана из их рук прежняя монополия на культуру, литературу, науку, искусство, театр» [137].
Дальнейшее существование этнических общин и законность их притязаний на культурное, территориальное и политическое своеобразие (которые Сталин считал принципом национальных прав и которые я назвал национализмом) не были поставлены под сомнение. «Буржуазный национализм» заключался в попытках «буржуазной интеллигенции» увести свой народ в сторону от генеральной линии партии - подобно тому, как вредительство состояло в попытках «буржуазных специалистов» пустить под откос советскую экономику. Быть буржуазным националистом значило саботировать национальное строительство, а не участвовать в нем.
В 1931 году «социалистическое наступление» замедлилось, а в 1934 году оно почти совсем остановилось за отсутствием противника. Обращаясь к «съезду победителей», Сталин заявил, что Советский Союз «сбросил с себя обличье отсталости и средневековья» и превратился в индустриальное общество на прочном социалистическом фундаменте [138]. С точки зрения официальной эсхатологии, время было побеждено, и будущее стало настоящим. В отсутствие отсталости, не было более нужды в институтах, созданных для осторожного обращения с отдельными ее проявлениями. Женотделы, евсекции и Комитет содействия народностям северных окраин были закрыты. Наука «педология» была запрещена, потому что она исходила из того, что женщины, национальные меньшинства и выходцы из ранее угнетавшихся социальных слоев нуждаются в особой поддержке на пути в современность. Наука «этнология» была запрещена, потому что она исходила из того, что некоторые советские культуры не перестали быть примитивными. Все несоцреалистическое искусство было запрещено, потому что искусство отражает жизнь, а советская жизнь стала социалистической.
Если следовать решениям Х съезда, отождествившим национальность с отсталостью, то и этнические группы следовало запретить. Однако этого не произошло, и национальность, усталая, но довольная, снова подняла голову. Вопреки мнению большинства авторов, «высокий сталинизм» не положил конец политике национального строительства [139]. Он изменил контуры этничности, но не изменил ленинскому принципу единства в разнообразии. Он резко сократил количество национальных единиц, но не покусился на их национальную сущность. Так же как закрытие женотделов не было прелюдией к атаке на половые различия, закрытие Средазбюро не было призывом к этнической ассимиляции. Более того, эмансипированные советские женщины должны были стать более «женственными», а модернизированные советские национальности должны были стать более национальными. Класс был единственно законным «содержанием», и к концу 30-х годов классовые квоты, опросы и свидетельства вышли из употребления [140]. Но различия в «форме» были допустимы, и национальность (самый почтенный и вполне полый вид формы) могла развиваться, крепнуть и украдкой наращивать содержание.
Самым ярким новшеством начала 30-х годов было появление русских как полностью экипированной национальности. По мере отмирания классовых критериев эта не маркированная в прошлом национальность стала не намного менее этничной, чем все остальные. Термин «национал» подвергся критике и в конечном счете экзекуции, потому что в СССР не было больше вненациональных граждан [141]. Поначалу осторожно, но потом все более самоуверенно партия начала снабжать русских национальным прошлым, национальным языком и хорошо знакомой национальной иконографией во главе с Александром Сергеевичем Пушкиным - прогрессивным и вольнолюбивым, но в первую очередь русским. К 1934 году «дерусификация» русских пролетариев и намеренное отдаление от Москвы в ходе «культурного строительства» стали серьезным преступлением, а не «ошибкой», произошедшей от хорошо понятного нетерпения [142].
И все же русские не стали просто национальностью. С одной стороны, у них не было четко очерченной национальной территории (РСФСР оставалась огромным аморфным остатком, который никем не воспринимался как этническая или историческая Россия), не было своей партии и своей Академии наук. С другой стороны, русские все теснее отождествлялись с Советским Союзом в целом (отсюда и лакуны). Между 1937 и 1939 гг. кириллица сменила латиницу во всех стандартах, созданных в 20-е годы, а в 1938 году, после трехгодичной кампании, русский язык стал обязательным предметом во всех национальных школах. Советское прошлое и высшие эшелоны партийной элиты становились все более русскими [143]. «Интернационализм» (т.е. тесные связи между народами СССР) и позже «дружба народов» (т.е. еще более тесные связи между народами СССР) стали официальной догмой, которая формулировалась с помощью русского языка - новой советской lingua franca [144]. При этом никто не говорил о существовании «советской нации» (в отличие от «народа») или о том, что русский должен стать первым языком в национальных районах и учреждениях. Даже в Карелии, где в 1938 году местный финский стандарт был признан «фашистским», осиротевшие носители языка были переведены на наспех кодифицированный «карельский», а не на русский, который уже стал «языком межнационального общения» [145]. Русские начали грубить соседям и украшать свою часть коммунальной квартиры (в которую входила огромная прихожая, коридор и кухня, где принимались все важные решения), но не претендовали на всю квартиру и не подвергали сомнению право других больших семей на их жилплощадь. Жильцы были менее равны, но по-прежнему обособлены.
Культура Великого перелома была безродной, переменчивой и карнавальной. Старики вели себя, как подростки, дети вели себя плохо, женщины одевались, как мужчины (но не наоборот), классы менялись местами, слова теряли смысл. Люди, здания, языки и национальности бесконечно множились, мигрировали и растекались по ровному, плоскому ландшафту. Впрочем, пролетарский постмодернизм оказался преждевременным. «Великое отступление» 30-х гг. было местью буквального смысла - триумфом подлинной коренизации от слова «коренной» («радикальный»). Сила притяжения прикрепила здания к фундаменту, крестьян к земле, рабочих к фабрикам, а советских людей
Достарыңызбен бөлісу: |