Идентификационные игры
Для советского рабочего роль важного ритуала в определении его места среди других играла его трудовая биография, и среди наиболее важных ее деталей было время и место начала трудового пути. Для рабочих было обычным делом похваляться друг перед другом тем, кто начал работать в более раннем возрасте: в пятнадцать, в двенадцать лет и т.п. [100]. Наибольшую ценность приобретал первоначальный трудовой опыт, приобретенный в промышленности, особенно на каком-либо из старых и известных промышленных предприятий, таких как Путиловский завод (переименован в Кировский) в Ленинграде, или Гужон (переименован в «Серп и молот») в Москве. Особенно чванился тот, кто мог проследить свою пролетарскую родословную от отца до деда и даже прадеда. Так, предметом гордости могло быть происхождение из «династии операторов доменной печи» Павла Коробова, ученика оператора доменной печи, который в 1937 году в результате головокружительного «выдвижения» превратился в директора Магнитогорского комбината [101].
Детали идентификации рабочего подчеркивали успехи, но идентификация также могла быть и «негативной». Например, если рабочий неоднократно создавал аварийные ситуации, к нему или к ней приклеивался ярлык «аварийщиков», что могло стать причиной увольнения. В 1936 году на страницах «Магнитогорского рабочего» был помещен список «аварийщиков» и таблица частоты аварий [102]. Со временем негативные моменты послужного списка рабочего приобретали все большее значение. Оставалось неизменным одно: каждый был обязан иметь трудовую биографию, причем выраженную в политически значимых категориях.
Если говорить более конкретно, то послужной список рабочего Уставляли различные документы, такие как анкета, характеристика и личная карточка (краткая форма личного дела), которые все рабочие заполняли при приеме на работу и куда затем постоянно вносились дополнения. Позже рабочим потребовалось иметь «трудовую книжку», без которой они не могли устроиться на работу [103]. Но практика определения социального облика рабочих на основании их трудовых биографий существовала задолго до введения трудовых книжек [104J.
Поскольку практика идентификации людей на основании их трудовых биографий была столь распространенной, проявления ее можно было найти почти в каждом официальном документе. На обороте папки с одним архивным «делом», где хранятся воспоминания рабочих, мне довелось увидеть список лиц, отмеченных в 1933 или 1934 году «ударными пайками». В списке указывались имя, отчество и фамилия, род занятий, партийность, число прогулов, сведения о посещении производственных собраний, о прохождении учебы или дополнительной профессиональной подготовки, внесенных рационализаторских предложениях; указывались проценты выполнения норм и данные об участии в социалистическом соревновании. Что делало такие записи особенно важными, - это то, что они не только собирались и подшивались в «дело», но и были основанием для распределения материальных благ [105]. Трудовые биографии также становились достоянием общественности, превращаясь, таким образом, в важный ритуал, необходимый для достижения признания среди равных себе или у других социальных групп.
Устные рассказы о себе практиковались на «вечерах воспоминаний», которые, в свою очередь, были частью широкомасштабного проекта по написанию истории строительства Магнитогорского комбината. Для создания такой истории (которая так никогда и не была опубликована) у сотен рабочих брали интервью или просили их письменно ответить на вопросы анкеты. Неудивительно, что вопросы были сформулированы с таким расчетом, чтобы затронуть определенные темы (и избежать обсуждения других, нежелательных тем). Большая часть вопросов так или иначе касалась стахановского движения, упомянутого соответственно и в большинстве воспоминаний рабочих (подавляющая часть их была записана в 1935 и 1936 годах) [106]. Поскольку некоторые воспоминания сохранились в рукописном варианте и содержат грамматические ошибки, а другие аккуратно и без ошибок напечатаны на машинке, ясно, что ответы рабочих были, по меньшей мере частично, переписаны заново [107]. Тем не менее было бы ошибкой заключить, что воспоминания рабочих «тенденциозны» и поэтому не имеют особой ценности. Суть дела заключается именно в том, что рабочих побуждали писать об определенных проблемах и избегать упоминания о других. Сам тот факт, что рабочие иногда «ошибаются» и что их рассказы надо корректировать (как в грамматическом, так и в смысловом аспектах), демонстрирует, что они должны были научиться говорить о себе неким формальным языком [108].
И, конечно, в высшей степени примечательно само то, что воспоминания рабочих фиксировались и превращались в объекты восхищения. В действительности, даже если у магнитогорского рабочего или работницы не брали интервью в рамках проекта создания истории комбината, его или ее достаточно часто побуждали рассказывать свою биографию. Так, раскулаченных крестьян буквально в день прибытия на комбинат подробно расспрашивали об их биографии; это можно было бы расценить как свидетельство того, что раскулаченных воспринимали как потенциальный источник опасности [109]. Но рабочих без «криминального» прошлого также «из соображений безопасности» заставляли указывать свое социальное происхождение, политическое прошлое и вехи трудовой биографии. Часто их приучали воспринимать подобную «исповедь» как нечто само собой разумеющееся, как часть устоявшегося порядка вещей.
Даже когда эти признания касались досуга рабочих, их основная деятельность все равно продолжала оставаться в центре внимания. В 1936 году, к седьмой годовщине начала социалистического соревнования, несколько рабочих Магнитки были опрошены о том, чем они занимаются в свое свободное время. Каждый из десяти ответов, опубликованных в городской газете, начинался с рассуждений о зависимости между выполнением плана и личным, «внутренним» удовлетворением (учитывая, что от выполнения плана зависел и уровень заработной платы рабочего, и степень уважения к нему, это заявление не было столь смехотворным, как может показаться). Практически все опрошенные рабочие заявили, что в свободное время любят читать, и это неудивительно, поскольку чтение и стремление к самообразованию считались тогда необходимыми для каждого. Наиболее же показательно то, что почти все опрошенные, по их собственным словам, проводили свой «досуг», посещая... цех, чтобы, по словам одного из них, «посмотреть, как там дела» [110].
Отождествление себя со своим цехом было развито у рабочих, по-видимому, достаточно сильно. Алексей Грязнов, вспоминавший в ноябре 1936 года о своем приезде на комбинат тремя годами раньше, когда там была только одна доменная печь (теперь там действовало Двенадцать), вел дневник о том, как он стал настоящим сталеваром. В заводской газете были опубликованы выдержки из дневника – рассказ о том, как развивался своеобразный «роман» между Алексеем и его домной [111]. Городская газета цитировала слова Огородникова, назвавшего Магнитогорск своим «родным заводом» [112]. Прилагательное «родной», обычно означающее «свой по рождению», в данном случае подчеркивало характер отношения рабочих к своему заводу: он дал им рождение. Для этих людей не существовало раздвоенности между домом и работой, между разными сферами их жизни, общественной и личной: все было «общественным», и «общественное» означало «заводское».
Жены рабочих также должны были привыкнуть воспринимать цех как основное в жизни. «У нас на Магнитке, как нигде, по-моему, -заявлял Леонид Вайсберг, - вся семья, больше чем где бы то ни было участвует и живет жизнью нашего производства». Он утверждал, что были даже случаи, когда жены не пускали своих мужей ночевать домой, потому что они показали себя с плохой стороны в цеху. И подобное осуждение не было мотивировано только денежным вопросом. Жены гордились работой своих мужей и часто принимали живое участие в их производственной деятельности. Женщины создавали суды, чтобы пристыдить мужей за пьянство и заставить работать лучше, а некоторые жены по собственному почину регулярно посещали цех, чтобы проверить, ободрить или отчитать супруга Г113].
Какое словесное воплощение обретала новая социальная идентичность и как она становилась действенной (иногда не без участия жен), можно увидеть из длинного письма, сохранившегося в архивах проекта по созданию истории комбината. Это письмо от жены лучшего машиниста внутризаводской железной дороги, Анны Ковалевой, к жене худшего - Марфе Гудзии. Привожу его текст полностью:
«Дорогая Марфа!
Мы с тобою жены машинистов железнодорожного транспорта Магнитки. Ты, наверно, знаешь, что транспортники ММК (Магнитогорского Металлургического комплекса) им. Сталина не выполняют план, срывают снабжение домен, мартена и проката и перевозку готовой продукции. Все рабочие Магнитки обвиняют наших мужей, говорят, что транспортники тормозят выполнение промфинплана. Обидно, больно и досадно это слышать, и тем более обидно, что все это сущая правда. Каждый день на транспорте большие простои вагонов и аварии. А ведь наш внутризаводской транспорт имеет все необходимое, чтобы план выполнять. Для этого нужно работать по-изо-товски. Работать так, как работают лучшие ударники нашей страны. Среди этих ударников и мой муж, Александр Пантелеевич Ковалев.
Он работает всегда по-ударному, перевыполняет нормы, экономит топ-пиво и смазку. Его паровоз хозрасчетный. Мой муж изотовец. Он взял шефство и из 5 чернорабочих подготовил помощников машинистов. Сей-цас он взял шефство над паровозом № 71.
Мой муж получает премии почти каждый месяц. 31-го декабря мой муж, как лучший ударник, опять получил премию 310руб., да и я премирована. получила 70 руб. Машина у моего мужа всегда чистая и исправная. Вот ты, Марфа, нередко жалуешься, что трудно вашей семье жить. А почему так происходит? Потому что твой муж, Яков Степанович, не выполняет плана, у него частые аварии на паровозе, машина у него грязная, и у него большой пережег топлива. Ведь над ним смеются все машинисты. Его тают все транспортники Магнитки с нехорошей стороны, как самого плохого машиниста, и, наоборот, моего мужа знают как ударника (выделено мной - С.К.). О нем написали и расхвалили его в газетах... Везде ему и мне почет. В магазине мы, кик ударники, получаем все без очереди, нас переселяют в Дом ударника. Нам дадут квартиру с обстановкой, коврами, патефоном, равно и другими культурными удобствами. Сейчас нас прикрепляют к новому магазину ударников и мы будем получать двойной паек... Скоро будет XVII съезд нашей большевистской партии. Все железнодорожники обязаны так работать, чтобы обеспечить работу Магнитки на полную производственную мощность, и поэтому я прошу тебя, Марфа, поговори со своим мужем по душам, прочти ему мое письмо. Ты, Марфа, разъясни Якову Степановичу, что дальше так работать нельзя. Убеди его, что работать нужно честно, добросовестно, по-ударному. Научи его понимать слова тов. Сталина о том, что "труд - дело чести, дело славы, дело доблести и геройства".
Ты ему расскажи, что если он не исправится и будет работать плохо, то его выгонят и лишат снабжения...
Я попрошу своего Александра Пантелеевича взять на буксир твоего мужа, помочь ему исправиться и стать ударником, больше зарабатывать. Мне хочется, Марфа, чтобы ты и Яков Степанович пользовались почетом и уважением, чтобы вы жили так же хорошо, как и мы. Знаю, что многие женщины, да, может быть, и вы сами, скажете: какое, мол, жене дело вмешиваться в работу мужа. Живешь хорошо, ну и помалкивай. Но это все не так... Все мы должны помогать своим мужьям бороться за бесперебойную работу транспорта зимой. Ну, довольно. Ты меня поймешь, уж и так письмо длинно. В заключение хочу одно сказать -хорошо быть женой ударника. Сила вся в нас самих. Возьмемся вот все дружно, так задачу и выполним. Я жду твоего ответа.
Анна Ковалева» [114].
По словам Анны Ковалевой, муж Марфы, Яков Гудзия, слыл самым плохим машинистом железной дороги, в то время как ее муж Александр Ковалев, считался лучшим. Хотел ли сам Яков Гудзия видеть себя таковым, в известном смысле, не имело значения - так он выглядел со стороны. Для его собственной пользы самым лучшим было бы принять участие в игре согласно установленным правилам. Паровоз Гудзии был грязным и перерасходовал топливо. Что мог Гудзия представлять собой как личность? Что могла представлять собой его семья? Тем более что после отправки письма Ковалева узнала, что Марфа Гудзия была неграмогной. Но Марфа была не просто «негрц-могной» в буквальном смысле слова: она не умела, как, по-видимому. не умел и ее муж, жить и «говорить по-большевистски» - на этом обязательном языке самоидентификации, который служил барометром политической преданности делу [115].
Уметь «говорить по-большевистски» и публично выражать таким образом свою политическую лояльность было главной задачей, но мы должны быть осторожными при интерпретации подобных поступков этих действий. Строго говоря, письмо, приведенное выше, не обязательно должна была писать сама Анна Ковалева, хотя и она могла это сделать. Но что было необходимо, - это то, чтобы она знала (даже если она всего лишь позволила связать свое имя с этим письмом), как должна думать и вести себя жена советского машиниста. Мы не должны интерпретировать ее письмо в том смысле, что она действительно верила в то, о чем писала или под чем поставила свою подпись. Необходимости верить не было. Но было необходимо, тем не менее, демонстрировать, что ты веришь, - правило, которое, кажется, было хорошо усвоено, поскольку поведение, которое могло быть истолковано как прямое проявление нелояльности, стало к гому времени редкостью.
Хотя процесс социальной идентификации, требовавшей мастерского владения определенным лексическим запасом официального языка, и был столь мощным, он не был необратим. Начать с того, что отдушиной обычно служила брань или то, что называли «блатным языком». Кроме того, из устных и литературных рассказов известно. что человек в один момент своей жизни мог «говорить по-большевистски», а в другой - «как простой крестьянин», прося о снисхождении за свою явную неспособность овладеть новым языком и новыми нормами поведения [116]. Подобная динамика явно проступает в ситуации с Марфой и Анной.
Если жены пишут другим женам, мужьям в известном смысле дозволяется продолжать вести себя неблаговидным образом. Письма жен. предназначавшиеся для оказания морального давления на мужа другой женщины, в действительности могли, вместо этого, снять большую часть давления с правонарушителя: жена получала возможность постоянно повторять формулировки, от исполнения которых постоянно уклоняется ее муж. Можно было бы даже сказать, что возродилась открыто не признаваемая «сфера частной жизни», очаг структурного сопротивления, - супружеская пара, вроде бы соблюдающая правила игры и при этом постоянно нарушающая их [117].
Если такие косвенные и непреднамеренные противоречия были встроены в ход игры в идентификацию, то бросить новым правилам жизни и труда открытый вызов было опасно. Но даже это не было невозможным - при условии, что такой вызов будет соответствовать нормам нового языка и, желательно, содержать отсылки к учению Ленина или Сталина. По меньшей мере в одном случае, о котором рассказано в городской газете, людям было позволено использовать для критики политики режима те же самые официально пропагандируемые идеалы и те же самые ритуалы публичных выступлений, которые обычно предназначались для демонстрации политической лояльности.
Женщины, если их высказывания попадали в печать, обычно фигурировали на страницах газеты только в роли преданных жен. Исключением был Международный женский день, 8 марта, когда они попадали в центр внимания в качестве работниц [118]. Другим исключением была недолгая, но поразительная дискуссия в прессе, посвященная введению законов 1936 года «о защите семьи», когда был услышан протест женщин против новой политики. Одна из них заявила, что плата в 1 000 рублей, которую предлагали ввести за оформление развода, слишком высока. Другая указала, что запретительная стоимость разводов негативно скажется на оформлении браков, что, по ее убеждению, было бы плохо для женщин. Третья еще в более решительной форме осудила ограничительные меры против абортов, написав, что «женщины хотят учиться и работать», и что рождение Детей отвлекает женщину от «общественной жизни» [119].
Тем не менее, как показывает даже этот пример, поддерживаемая государством игра в социальную идентификацию, как единственная Доступная и обязательная форма участия в общественной жизни, оставалась всеохватывающей. Существовали и другие источники для идентификации, помимо большевистской кампании: связанные с прошлым, такие как крестьянская жизнь, фольклор, религия, родная деревня или иное место рождения («малая родина»), или с настоящим, такие как возраст, семейное положение, отцовство и материнство. Людям приходилось также сталкиваться со стереотипами в восприятии пола и национальности. Но все эти способы высказывания о себе неизбежно преломлялись через политическую призму большевизма.
Возьмем вопрос о национальности. В городской газете под заголовком «Живу в стране, где хочется жить и жить» появилось письмо за подписью Губайдули, электрика доменного цеха:
«Я татарин. До Октября в старой царской России нас не считали и за людей. 06 учебе, о том, чтобы поступить на работу в государственное учреждение, нам и думать нечего было. И вот теперь я - гражданин СССР. Как и все граждане, я имею право на труд, образование, отдых, могу выбирать и быть избранным в Совет. Разве это не показатель величайших достижений нашей страны?..
Два года я работал председателем сельсовета в Татарской республике, первым вступил там в колхоз и затем проводил коллективизацию. Колхозное хозяйство расцветает с каждым годом в Татарской республике.
В 1931 г. я приехал в Магнитогорск. Из чернорабочего я превратился в квалифицированного рабочего. Меня и здесь выбрали в состав депутатов горсовета. Ко мне ежедневно, как к депутату, приходят рабочие с волнующими их вопросами, просят оказать нужную помощь. Каждого из них я выслушиваю как своего родного брата и немедленно принимаю меры к тому, чтобы каждый рабочий был всем доволен, всем обеспечен.
Я живу в стране, где хочется жить и жить. И если враг захочет напасть на эту страну, я жизнью пожертвую, чтобы его уничтожить и спасти свою страну» [120].
Даже если такое ясное и недвусмысленное выражение официальной точки зрения не было целиком написано самим Губайдули (хотя знание им русского языка могло быть'в действительности вполне достаточным для этого, как и у многих татар) [121], здесь важно то, что Губайдули «играл по правилам», из личных ли интересов, или из страха, или из-за того и другого. Возможно, он еще только учился говорить по-русски; но он, несомненно, учился и «говорить по-большевистски».
Каждый рабочий вскоре узнал, что как для членов партии необходимо проявлять бдительность и «активность» в партийных делах, так и для рабочих необходимо, независимо от партийности, проявлять активность в политике и на производстве. Спектр возможных проявлений такой активности расширялся с каждым днем, включая «добровольную» подписку на облигации государственного займа (к чему призывали в своих речах цеховые агитаторы и профсоюзные активисты); участие в периодических субботниках; внесение «рабочих пред
ложений» по рационализации производственного процесса (количество их учитывалось как показатель лояльности, а сами они обычно игнорировались); и проведение производственных совещаний.
Освещая производственные совещания, «Магнитогорский рабочий» критиковал их тенденцию перерождаться в «митинговщину», из чего можно заключить, что реальные результаты совещаний не всегда совпадали с намерениями организаторов [122]. То же самое можно было бы по большому счету сказать и о так называемых рабочих рационализаторских предложениях [123]. Но если руководство цеха пыталось прожить без подобных ритуалов, ему оставалось только уповать на божью помощь, потому что рабочие часто относились ко всему этому очень серьезно. Согласно Джону Скотту, на производственных совещаниях «рабочие могли высказываться и высказывались в высшей степени свободно, критиковали директора, жаловались на низкую заработную плату, на плохие бытовые условия, нехватку товаров в магазине - короче, ругались по поводу всего, за исключением генеральной линии партии и полдюжины ее непогрешимых лидеров» [124].
Скотт писал в 1936 году, в то время, когда режим поощрял критику высших должностных лиц «снизу», и когда такая добровольная активность популистского толка была обычным явлением. Но столь же часто, тем не менее, официальные собрания сводились к чистой формальности, а проявления активности «снизу» выглядели как любительское театральное представление [125]. И мы знаем из свидетельств эмигрантов, что рабочие удерживались от выражения недовольства из страха перед доносчиками [126]. Но когда «сверху» поступал сигнал, что настало время для откровенных высказываний, рабочие всегда проявляли готовность воспользоваться этим. И горе тому мастеру или парторгу цеха, которому не удалось заручиться поддержкой рабочих и учесть их настроения, перед тем как вынести на голосование проект резолюции или какого-либо нового правила [127].
Некоторые рабочие, без сомнения, ждали любого удобного случая, чтобы войти в доверие к представителям режима, тогда как другие, по-видимому, пытались избежать участия в предписанных свыше Ритуалах. Но спрятаться на самом деле было негде. Если перед началом кампании индустриализации фактически две трети населения страны были «единоличниками», то двенадцатью годами позже эта категория населения почти исчезла: практически каждый формально состоял на службе у государства. Проще говоря, для заработка средств к существованию легальных альтернатив государственному найму Почти не существовало [128]. В этом отношении примечателен контраст между большевизацией и «американизацией» иммигрантов в Соединенных Штатах.
Американизация - совокупность различных кампаний, способствующих усвоению и принятию иммигрантами американской культуры, - также могла быть в высшей степени принудительной [129]. Но не каждый американский город контролировало одно-единственное предприятие: и даже в этом случае люди могли уехать в поисках лучшей доли. А если они и оставались, то имели возможность достичь определенной степени независимости от градообразующего предприятия, став владельцами магазинов, торговцами или мелкими фермерами. Как арена для маневров американизация, даже принудительная, предоставляла больше возможностей; в рамках ее существовало больше свободы действий, чем в рамках большевизации.
Тем не менее не следует думать, что советские рабочие были пассивными объектами манипуляций в твердых руках деспотического государства. С одной стороны, многие с энтузиазмом восприняли возможность стать «советскими рабочими» со всем тем, что включало в себя это определение - от демонстрации абсолютной лояльности до подвигов беспримерного самопожертвования. Приобретение новой социальной идентичности приносило свои выгоды - от владения «почетной» профессией до оплачиваемых отпусков, бесплатного медицинского обслуживания, пенсионного обеспечения после окончания трудовой деятельности, помощи из общественных фондов потребления в случае беременности, временной нетрудоспособности, потери кормильца семьи [130]. Новая идентичность давала определенные права, хотя и налагала свои требования.
Тем не менее, несмотря на существование внушительного репрессивного аппарата, все же существовало много общеизвестных уловок, с помощью которых можно было сохранить, скажем так, некоторый контроль над своей жизнью как на работе, так и в свободное время. На ужесточение трудовой дисциплины рабочие отвечали прогулами, текучестью кадров, «волынкой», или же выносили с работы инструменты и материалы, чтобы использовать их дома для личных нужд [131]. Конечно же. власти боролись с этим. Так, 15 ноября 1932 года был издан закон, согласно которому увольнение с работы влекло за собой отказ в предоставлении продовольственных карточек, а опоздание на работу более чем на один час - выселение с места жительства [132]. Но те же самые обстоятельства, которые, в известном смысле, вызвали к жизни этот жесткий закон, чрезвычайно затрудняли его проведение в жизнь.
Форсированное индустриальное развитие в сочетании с неэффективностью и неопределенностью плановой экономики порождало постоянный дефицит рабочей силы. «По всему городу, - писала магнитогорская газета, - висят объявления отдела рабочих кадров комбината, извещающие население о том, что комбинату требуются рабочие в неограниченном количестве разных квалификаций» [133]. Отчаявшись удержать работников и тем более увеличить их число, руководители часто игнорировали инструкции, которые приказывали им увольнять рабочих за нарушение строгих правил или запрещали нанимать рабочих, уволенных из других мест. В ходе борьбы с прогулами, как постоянно жаловалась магнитогорская газета, складывалась ситуация, когда рабочего «в одном месте выгнали, в другом приняли» [134].
Государственная политика всеобщей занятости еще более усиливала реальную власть рабочих [135]. Рабочие обнаружили, что при отсутствии безработицы или «резервной армии труда» руководители и особенно мастера, находясь под жестким давлением плановых обязательств, становились уступчивее. Результатом стало рождение системы взаимоотношений, основанных на неравной, но. тем не менее, , реальной взаимозависимости. Рабочие зависели от начальства, которое, умело оперируя данным ему оружием, - государственной системой снабжения, создающей постоянный дефицит, - определяло площадь и местонахождение квартиры рабочего, разнообразие и качество продуктов, которыми он питался, длительность и место проведения его отпуска, качество медицинского обслуживания, доступного рабочему, работнице и другим членам их семей. Но начальство, в свою очередь, зависело от рабочих в деле выполнения плановых заданий.
Это, правда, не означало, что снизилась важность явного принуждения. Пролетарское государство не стеснялось использовать репрессии против отдельных рабочих, особенно если дело касалось основных «классовых интересов» пролетариата. Мы знаем из эмигрантских источников, что власти неумолимо выявляли любые признаки независимой инициативы рабочих и были чрезвычайно чувствительны к их неформальным собраниям, стремясь истребить любой тип солидарности, зародившийся вне государственного контроля [136]. Но всегда под рукой был гораздо более искусный и, в конечном счете, не Менее эффективный метод принуждения: возможность определить, кем являются все эти люди.
Я пытаюсь доказать не то, что новая социальная идентичность, основанная на некоем официальном языке, предназначенном для публичного обихода, была ошибочной или же верной, а то, что без нее Невозможно было обойтись, и, более того, что она придавала смысл человеческой жизни. Даже если мы считаем эти черты социального облика абсурдными, мы должны отнестись серьезно к тому, был ли данный рабочий ударником или саботажником, победителем социалистического соревнования или «аварийщиком». Потому что магнитогорские рабочие должны были относиться к этому всерьез. Более того, если магнитогорцы гордились своими достижениями и наградами или были разочарованы своими провалами, мы должны принять реальность этих чувств, даже если мы не согласны с социальными и политическими ценностями, стоявшими за этими социальными оценками.
Хотя новые термины, в которых воплощалась социальная идентичность, требовалось использовать неукоснительно, не следует воспринимать их как некий «механизм гегемонии», пытаясь объяснить этим все и не объясняя ничего [137]. Скорее их можно представить как «игровое поле», где люди усваивали «правила игры» городской жизни. Эти правила доводило до всеобщего сведения государство с явным намерением добиться беспрекословного подчинения, но в ходе исполнения правил стало возможным оспаривать их или - чаще - обходить стороной. Рабочие не устанавливали норм своих взаимоотношений с режимом, но, безмолвствуя, они сознавали, что могут до известной степени видоизменить эти нормы [138]. Такая возможность «поторговаться» с режимом - пусть не на равных - выросла из сочетания ограничений и льгот именно в ходе игры в социальную идентификацию. И большей частью именно в процессе этой игры люди становились участниками общественной жизни или, если угодно, членами «официального» общества.
Достарыңызбен бөлісу: |