Вехи историографии последних лет. Советский период


СССР КАК КОММУНАЛЬНАЯ КВАРТИРА



бет22/23
Дата04.03.2016
өлшемі1.99 Mb.
#38298
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23

СССР КАК КОММУНАЛЬНАЯ КВАРТИРА,

ИЛИ КАКИМ ОБРДЗОМ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЕ ГОСУДАРСТВО ПООЩРЯЛО ЭТНИЧЕСКУЮ ОБОСОБЛЕННОСТЬ5

Советская национальная политика формулировалась и осу­ществлялась националистами. Ленинский тезис о реально­сти наций и «национальных прав» был одним из самых долговечных в его карьере; ленинская теория благотворного нацио­нализма легла в основу Союза ССР; а ленинская политика «нацио­нального строительства» обернулась необыкновенно успешной госу­дарственной кампанией по риторическому слиянию языка, «культу­ры», территории и «коренизованной» бюрократии. Ленинская гвар­дия рьяно равнялась на вождя (Н.И.Бухарин, к примеру, окончатель­но перешел от космополитизма к нерусскому национализму в 1923 году), но подлинным «отцом народов» (хотя и не всех народов и не на все времена) стал И.В.Сталин. «Великий перелом» 1928-1932 гг. обернулся самым экстравагантным прославлением этнического плюрализма из всех, что когда-либо финансировались государством. «Великое отступ­ление» середины 1930-х гг. сузило круг «цветущих национальностей», но призвало к более интенсивному культивированию тех из них, которые обильно плодоносили. И наконец, за Великой Отечественной войной последовало официальное разъяснение, что класс вторичен по отношению к национальности, и что поддержка национализма как такового (а не только русского национализма и «национально-осво­бодительного движения») является священным принципом марксиз­ма-ленинизма.

Если такое изложение событий звучит странно, так это потому, что большинство летописцев советской национальной политики раз­деляли веру Ленина и Сталина в особые национальные права; хвали­ли их за энергичное продвижение национальных кадров и нацио­нальных культур; бранили за нарушение их собственного (не говоря уж о вильсоновском) принципа права наций на самоопределение и исходили из того, что «буржуазный национализм», с которым воева­ли большевики, действительно равен культу культурной и политичес­кой автономии, который «буржуазные ученые» называли национализ­мом. Нерусский национализм казался таким естественным, а русская версия марксистского универсализма - такой русской и такой универ­сальной, что многие ученые не замечали хронической этнофилии со­ветской власти, воспринимали ее как должное или объясняли ее как следствие лживости, слабости или глупости режима.

Данное эссе является попыткой признать серьезность борьбы боль­шевиков за этническую обособленность [I]. Последовательные про­тивники прав личности, они решительно и вполне сознательно отста­ивали коллективные права, не всегда совпадавшие с правами проле­тариата. «Первое в истории государство рабочих и крестьян» стало первым в истории государством, которое узаконило этнотерритори-альный федерализм, классифицировало всех граждан в соответствии с их биологической национальностью и формально предписало поли­тику правительственного предпочтения по этническому признаку [2]. Как писал И.Варейкис в 1924 году, СССР - это коммунальная кварти­ра, в которой «национальные государственные единицы, отдельные республики и автономные области» представляют собой «отдельные комнаты» [З]. Замечательно, что коммунист-квартировладелец чест­но укреплял большинство перегородок и не уставал славить обособ­ленность наряду с коммунальностью [4].

«Нация, - писал Сталин в своем первом научном труде, - есть исто­рически сложившаяся устойчивая общность людей, возникшая на базе общности языка, территории, экономической жизни и психического склада, проявляющегося в общности культуры» [5]. Накануне первой мировой войны это определение было не особенно спорным среди социалистов. Существовали разные мнения о происхождении наций, будущем национализма, характере докапиталистических националь­ностей, исторической судьбе национальных государств и сравнитель­ных достоинствах «характерных признаков» наций, но все молчали­во исходили из того, что человечество состоит из более или менее ста­бильных Schprachnationen, спаянных общим прошлым [б]. Язык и ис­тория (она же Schicksalgemeinschaft - и причина, и следствие языково­го единства) так или иначе присутствовали во всех разговорах об эт­нической общности, но и другие, менее очевидные части сталинской формулировки никому не казались эксцентричными. Отто Бауэр, ко­торый попытался отделить национальность от территории, исходил из того, что «общность судьбы» - это судьба физического сообщества. Роза Люксембург, которая утверждала, что «принцип национально­сти» противоречит логике капитализма, считала крупные, «хищные» национальные государства главными инструментами экономическо­го роста. А Ленин, который отвергал идею «национальной культу­ры», без видимого смущения говорил об особом характере, интересах и ответственности «грузин», «украинцев» и «великороссов». Нации были вредоносными и недолговечными, но они были, и с ними прихо­дилось считаться.

А это, с точки зрения Ленина и Сталина, означало, что у наций есть права. «Нация может устроиться по своему желанию. Она имеет право устроить свою жизнь на началах автономии. Она имеет право вступить с другими нациями в федеративные отношения. Она имеет право совершенно отделиться. Нация суверенна, и все нации равно­правны» [7]. Не все нации были равного размера: существовали ма­лые нации и большие (а значит, «великодержавные») нации. Не все нации были равны по степени своего развития: существовали «отста­лые» нации (очевидный оксюморон в сталинской терминологии) и «цивилизованные». Не все нации имели одну и ту же экономическую (а значит, классовую и моральную) сущность: некоторые из них были «угнетателями», а некоторые - «угнетенными» [8]. Но все нации - да и все «народности» независимо от степени их «отсталости» - были рав­ны, потому что они были равным образом суверенны.

Вопрос о том, какой класс и при каких обстоятельствах мог потре­бовать национального самоопределения, был предметом жарких и, в конечном счете, бессмысленных споров: тем более жарких и бессмыс­ленных, что большинство народов Российской Империи не очень дале­ко продвинулись по пути капиталистического развития и, таким обра­зом, не были нациями в марксистском понимании этого слова [9]. Столь же бескомпромиссной и безрезультатной была борьба Ленина за политическое значение «национального самоопределения» и его пред­смертная распря со Сталиным из-за формы советской федерации. В конечном счете, гораздо более «исторической» оказалась совместная борьба Ленина и Сталина за строго территориальное понимание ав­тономии, которую они вели против Бунда и Бауэра и которая кончи­лась после 1917 года победой обеих сторон (советский федерализм сочетал национальный принцип с территориальным и, по крайней мере в первые двадцать лет, гарантировал культурные права различным диаспорическим остаткам). Наиболее примечательной особенностью этой войны было утверждение, редко оспаривавшееся и до и после 1917 года, что все территориальные границы могут быть описаны как либо «средневековые», либо «современные», причем современность понималась как демократия (границы «сообразно симпатиям населе­ния»), а демократия неизбежно вела к «возможно большему единству национального состава населения» [10]. Границы социалистического государства будут «определяться демократически, то есть согласно воле и "симпатиям" населения», и какая-то часть этих симпатий будет этнического происхождения [II]. Если от этого расплодятся «нацио­нальные меньшинства», то и их равные права будут гарантированы [12]. А если равноправие и экономическая целесообразность потребу­ют создания бесчисленных «автономных национальных округов» «хотя бы самой небольшой величины», то такие районы будут созда­ны и по возможности соединены «с соседними округами разных раз­меров» [13].

Но зачем было создавать социалистические этнотерриториальные автономии, если почти все социалисты считали, что федерализм явля­ется «мещанским идеалом», что «национальная культура» есть бур­жуазная фикция, и что ассимиляция - это прогрессивный процесс вы­теснения «подвижным пролетарием» «тупого», «медвежьи дикого» «заскорузлого» крестьянина, «приросшего к своей куче навоза» и по­читаемого по этой самой причине злокозненными любителями наци­ональной культуры [14]? Во-первых, потому что ленинский социализм не рос на деревьях. Чтобы вызвать его к жизни, ленинские социалис­ты должны были «проповедовать на всех языках, "приноровляясь" ко всем местным и национальным особенностям» [15]. Им требовались национальные языки, национальные предметы и национальные учи­теля («даже одному грузинскому ребенку»), чтобы «полемизировать с "родной" буржуазией, пропагандировать антиклерикальные или ан­тибуржуазные идеи» и изгнать вирус национализма из незрелого про­летария и из собственного сознания [16]. Подобное миссионерство сильно напоминало «систему Ильминского», сформулированную в Казани в дни ленинской юности [17]. «Только родной язык, - утверж­дал Н.И.Ильминский, - может подлинно, а не поверхностно напра­вить народ по пути христианства» [18]. Только родной язык, писал Сталин в 1913 году, может сделать возможным «полное развитие ду­ховных дарований татарского или еврейского рабочего» [19]. Обе те­ории обращения иноверцев рассматривали «родной язык» как вполне прозрачный проводник апостольского послания. В отличие от более «консервативных» миссионеров, которые считали культуру интеграль­ным целым и настаивали на том, что для победы над «чужой верой» необходимо «вести борьбу... с чужой национальностью, с правами, привычками и всею обстановкою обыденной жизни инородцев» [20], казанские реформаторы и отцы-основатели советской национальной политики полагали, что между национальностью и верой нет ничего общего. По Ленину, в марксистских школах должны преподаваться одни и те же марксистские предметы независимо от языка-посредни­ка [21]. Реальность национальной культуры заключалась в языке и кое-каких элементах «обыденной жизни»: национальность была формой. «Национальная форма» была приемлема, поскольку национального содержания в природе не существовало.

Другой причиной терпимости Ленина и Сталина по отношению к национализму (т.е. вере в то, что этнические границы онтологически объективны, преимущественно территориальны, а значит, по праву политизированы [22]) было различие, которое они проводили между национализмом угнетателей и национализмом угнетенных. Первый, известный под именем «великодержавного шовинизма», был беспри­чинно зловредным; второй был законным, хотя и временным. Пер­вый был следствием случайного превосходства в росте; второй был реакцией против преследования и дискриминации. Первый мог быть ликвидирован после победы пролетариата посредством самодисцип­лины и самоочищения; второй должен был быть излечен при помощи заботы и такта [23]. В этом смысле лозунги национального самоопре­деления и экстерриториальной автономии были жестом раскаяния. Они ничего не стоили и чрезвычайно много значили, ибо относились к «форме». «Меньшинство недовольно не отсутствием [экстратерри­ториального] национального союза, а отсутствием права родного язы­ка. Дайте ему право пользоваться родным языком, - и недовольство пройдет» [24]. Чем большим количеством прав и возможностей рас­полагает данное национальное меньшинство, тем больше «доверия» оно будет испытывать по отношению к пролетариату бывшей вели­кодержавной нации. Подлинное равенство «формы» обнаружит историческую обусловленность национализма и базовое единство клас­сового содержания.

«Перестроив капитализм в социализм, - писал Ленин, - пролетари­ат создает возможность полного устранения национального гнета; эта возможность превратится в действительность "только" - "толь­ко!" - при полном проведении демократии во всех областях, вплоть до определения границ государства сообразно "симпатиям" населения. вплоть до полной свободы отделения. На этой базе, в свою очередь, разовьется практически абсолютное устранение малейших нацио­нальных трений, малейшего национального недоверия, создается ус­коренное сближение и слияние наций, которое завершится отмирани­ем государства» [25].

«Практика» революции и гражданской войны никак не изменила этой программы. Первые декреты большевистского правительства называли победоносные массы «народами» и «нациями», наделяли их «правами» [26], провозглашали их равенство, гарантировали их суве­ренитет посредством этнотерриториальной федерации и права на от­деление, поощряли «свободное развитие национальных меньшинств и этнографических групп» и торжествено обещали уважать нацио­нальные верования, обычаи и институты [27]. К концу войны потреб­ность в местных союзниках и признание существующих (часто этни­ческих) территориальных единиц способствовали утверждению этого принципа в деле создания юридически оформленных (и все более эт­нических) советских республик, автономных республик, автономных областей и трудовых коммун. Некоторые автономии были автоном­нее других, но «национальный» стандарт оставался нерушимым. «Многие из этих народов не имеют ничего общего между собою, раз­ве только то, что раньше они были в пределах одной Российской Им­перии, а теперь революция их совместно освободила, но никакой внут­ренней связи между ними нет» [28]. Согласно ленинскому парадоксу. путь к полному единству содержания лежал через растущее разнооб­разие формы. «Насаждая национальную культуру» и создавая нацио­нальные территории, национальные школы, национальные языки и национальные кадры, большевики намеревались преодолеть нацио­нальное недоверие и обратиться к национальной аудитории. «Мы идем вам на помощь при ваших условиях развить свой бурятский, вотский и т.п. язык и культуру, ибо таким путем вы скорее приобщитесь к об­щечеловеческой культуре, к революции, к коммунизму» [29].

Многим коммунистам все это казалось странным. Разве нации не распадаются на классы? Разве интересы пролетариата не превыше интересов национальной (т.е. националистической) буржуазии? Разве пролетариям всех стран не пора соединяться? И разве трудящимся молодой советской республики не следует соединяться с особым рве­нием? Весной 1918 года М.И.Лацис напал на «абсурд федерализма» и предупредил, что «плодить республики» для таких «неразвитых на­родностей» как татары и белорусы является делом «более чем опас­ным» [30]. Зимой 1919 года А.А.Иоффе предостерег против растущих национальных аппетитов и призвал «положить конец сепаратизму "буферных" республик» [31]. Весной 1919 года на VIII съезде партии Н.И.Бухарин и Г.Л.Пятаков объявили войну лозунгу национального самоопределения и вытекавшему из него главенству национального принципа над классовым [32].

Ответ Ленина был столь же страстным, сколь привычным. Во-пер­вых, нации существуют «объективно». «Если мы скажем, что не при­знаем никакой финляндской нации, а только трудящиеся массы, - это будет пустяковеннейшей вещью. Не признавать того, что есть - нельзя: оно само заставит себя признать» [33]. Во-вторых, бывшие угнетатели должны завоевать доверие бывших угнетенных: «Башкиры имеют не­доверие к великороссам, потому что великороссы более культурны и использовали свою культурность, чтобы башкир грабить. Поэтому в этих глухих местах имя великоросса для башкир значит "угнетатель", "мошенник". Надо с этим считаться, надо с этим бороться. Но ведь это - длительная вещь. Ведь этого никаким декретом не устранишь. В этом мы должны быть более осторожны. Осторожность особенно нуж­на со стороны такой нации, как великорусская, которая вызвала к себе во всех других нациях бешеную ненависть, и только теперь мы научи­лись это исправлять, да и то плохо» [34].

«Отсталые» нации не достигли еще «дифференциации пролетари­ата от буржуазных элементов», а потому продолжали находиться «все­цело в подчинении своих мулл» [35]. Однако в силу их общего угне­тенного положения, все они являлись пролетариями по отношению к более «культурным» нациям. При империализме как высшей и после­дней стадии капитализма колониальные народы превратились во все­мирный эквивалент западного рабочего класса. В условиях диктату­ры (русского) пролетариата они будут объектом особой заботы до тех пор, пока экономические и психологические раны колониализма не будут залечены. А пока этого не произошло, нации будут равны классам.

Ленин проиграл спор, но выиграл голосование, потому что, по словам М.П.Томского, среди делегатов не было «ни одного человека, который сказал бы, что самоопределение наций... является нормаль­ным и желательным», но было достаточно много людей, которые считали это зло «неизбежным» [36]. Гонка за национальным статусом и этнотерриториальным признанием возобновилась с прежней силой. Кряшены нуждались в особой административной единице, потому что они отличались от татар платьем, алфавитом и словарным запасом [37]. Чуваши нуждались в особой административной единице, потому что они были бедны и не говорили по-русски [38]. Якутам полагалось собственное правительство, потому что они проживали компактно и были готовы к самоуправлению [39]. «Примитивным племенам», жив­шим по соседству с якутами, полагалось собственное правительство, потому что они проживали рассеянно и не были готовы к самоуправ­лению [40]. Эстонские переселенцы в Сибири имели литературную традицию и нуждались в особой бюрократии, которая снабжала бы их газетами [41]. Угроязычные аборигены Сибири не имели литера­турной традиции и нуждались в «самостоятельном управлении», ко­торое стремилось бы «влить в эту темную массу луч просвещения и культивировать их быт жизни» [42]. Местные интеллигенты, чинов­ники Народного комиссариата по делам национальностей, «инород­ческие конференции» и петроградские этнографы требовали админи­стративной автономии, должностей и финансирования (для себя и сво­их протеже). Получив автономию, они требовали новых должностей и нового финансирования.

Финансирования не хватало, но должностей и областей станови­лось все больше. Кроме этнических территорий с разветвленными бюрократиями и образованием на «родном языке», существовали на­циональные единицы внутри национальных единиц, национальные секции в партийных ячейках, национальные отделы в местных Советах и национальные квоты в учебных заведениях. В 1921 году поляки по­лучили 154 000 новых книг на родном языке, а полупризнанные кря-шены получили десять; Коммунистическая партия Азербайджана включала в себя иранскую, немецкую, греческую и еврейскую секции; в состав Народного комиссариата просвещения в Москве входило 14 национальных бюро; и 103 местные партийные организации в Совет­ской России должны были вести делопроизводство по-эстонски [43].

Некоторые сомнения оставались. Один чиновник Наркомнаца ут­верждал, что языковое самоутверждение не вполне подходит «для на­циональностей молодых, отсталых и вкрапленных в море какой-ни­будь широко развитой культуры». А следовательно, «стремление во что бы то ни стало консервировать и развивать свой родной язык до бесконечности, лишь бы получилась стройная, геометрически-завер-шенная система народного образования на одном языке, - безжизнен­но и не считается со всей сложностью и многообразием социально-культурной организации современной эпохи» [44]. Другие считали, что так как смысл современной эпохи в первую очередь заключается в рационализации экономики, то этнические единицы должны уступить место научно выверенным экономическим образованиям, сформиро­ванным на базе природного, промышленного и коммерческого един­ства. Если военные округа могут игнорировать национальные грани­цы, то почему народно-хозяйственные структуры должны поступать иначе [45]?

Подобные аргументы были не просто отвергнуты. После 1922 года они стали идеологически некорректными. Ленинская страсть, сталин­ская бюрократия, традиция партийных постановлений и интересы быстро «плодящихся» этнических институтов слились в «нацио­нальный вопрос» с настолько очевидным ответом, что когда Х съезд партии формально подтвердил курс на политизацию национально­сти, никто не назвал это неизбежным злом (не говоря уже о буржуаз­ном национализме). Десятому съезду - и лично товарищу Сталину -удалось соединить ленинские темы национального угнетения и коло­ниального освобождения, отождествить национальную проблему с проблемой отсталости и свести все вопросы и все ответы к стройной оппозиции: «великоросс - не великоросс». Великороссы представляли передовую, ранее господствовавшую нацию и нередко грешили этни­ческим высокомерием и бестактностью в форме «великодержавного шовинизма». Все остальные являлись жертвами поощрявшихся цариз­мом отсталости и «некультурности», а потому испытывали особые трудности в деле реализации революционных завоеваний и иногда поддавались соблазну «местного национализма» [46]. В сталинской формулировке «суть национального вопроса в Р.С.Ф.С.Р. состоит в том, чтобы уничтожить ту отсталость (хозяйственную, политическую, культурную) национальностей, которую они унаследовали от прошло­го, чтобы дать возможность отсталым народам догнать центральную Россию и в государственном, и в культурном, и в хозяйственном от­ношениях» [47]. Для достижения этой цели партия должна была по­мочь им: «а) развить и укрепить у себя советскую государственность в формах, соответствующих национальному облику этих народов;

б) поставить у себя действующие на народном языке суд, админист­рацию, органы власти, составленные из людей местных, знающих быт и психологию местного населения; в) развить у себя прессу, школу, театр, клубное дело и вообще культурно-просветительные учрежде­ния на родном языке» [48].

Российской Федерации полагалось иметь столько более или менее автономных национальных государств, сколько в ней национальностей (не наций!). Кочевникам возвращались казачьи земли, а «нацио­нальным меньшинствам», вкрапленным в чужеродные этнические массивы, было гарантировано «свободное национальное развитие» (немыслимое без собственной территории) [49]. Причем для Сталина подобный триумф этничности был одновременно и движущей силой и неизбежным следствием прогресса. С одной стороны, «свободное национальное развитие» было обязательным условием победы над отсталостью. С другой стороны, «нельзя идти против истории. Ясно, что если в городах Украины до сих пор еще преобладают русские эле­менты, то с течением времени эти города будут неизбежно украинизи­рованы. Лет 40 тому назад Рига представляла собой немецкий город, но так как города растут за счет деревень, а деревня является храни­тельницей национальности, то теперь Рига - чисто латышский город. Лет 50 тому назад все города Венгрии имели немецкий характер, те­перь они мадьяризированы. То же самое будет с Белоруссией, в горо­дах которой все еще преобладают не-белорусы» [50]. По мере того как это будет происходить, партия будет все активнее заниматься нацио­нальным строительством, ибо «для коммунистической работы в го­роде нужно будет близко подойти к новому пролетарию-белорусу на его родном языке» [51].

Сколь бы «диалектичной» ни была логика официальной полити­ки, практическая ее реализация была достаточно последовательной и, к 1921 году, уже вполне устоялась. В каком-то смысле введение но­вой экономической политики равнялось «снижению» всех остальных областей государственной активности до уровня давно уже нэпмани-зованного национального вопроса. Нэп представлял собой времен­ное примирение с «отсталостью» в виде крестьян, торговцев, женщин и нерусских народностей. Существовали, среди прочего, специальные женотделы, еврейские секции и комитеты содействия народностям се­верных окраин. Отсталость постоянно множилась, и каждый пережи­ток требовал особого подхода, основанного на понимании «специфи­ческих особенностей» и готовности к доброжелательной снисходитель­ности. Конечной целью было упразднение всех видов отсталости (а следовательно, всех значимых различий), но достижение этой цели откладывалось на неопределенный срок. Попытки искусственно ус­корить темпы были так же «опасны» и «утопичны», как и поведение тех «весьма развитых и сознательных» товарищей из Средней Азии, которые наивно недоумевали: «Что же это такое, в самом деле, без конца плодить и плодить отдельные автономии?» [52]. На что партия отвечала туманно, но твердо: потому что это необходимо - необходи­мо для преодоления «экономической и культурной отсталости народов Средней Азии, различий их хозяйственного уклада, бытовых от­личий, которые являются особенно важными в жизни наций, не дос­тигших развития капитализма, различий языка» [53]. Пока продол­жался переходный период, национальное строительство было делом похвальным.

За одним исключением. Существовал один важный пережиток про­шлого, который не обладал независимой ценностью и который сле­довало терпеть без мягкости и использовать без удовольствия. Это был русский крестьянин. Нэповская «смычка» города с деревней по­ходила на временный союз диктатуры пролетариата с другими отста­лыми группами, но ее сущность определялась иначе. «Крестьянская стихия» была агрессивной, зловещей и заразной. Никто не исходил из того, что она диалектически отомрет в результате интенсивного раз­вития, потому что упрямо «сонный» русский крестьянин был не спо­собен к развитию как крестьянин (его отличие от других касалось не формы, а содержания). Отождествив национальность с уровнем раз­вития и разделив население страны на русских и нерусских, Х съезд признал и узаконил это различие. Русская национальность была раз­витой, господствующей, а значит лишенной содержания. Русская тер­ритория была не маркирована и по существу состояла из земель, не востребованных другими народностями («националами»). Возраже­ния со стороны А.И.Микояна, что все это выглядит слишком опрят­но, «что Азербейджан [sic] в некоторых отношениях выше русских провинций», и что армянская буржуазия не слабее других в деле рас­пространения империализма, были отвергнуты и Сталиным, и съез­дом [54].



«Последний бой Ленина» на национальном фронте никак не отра­зился на официальном курсе [55]. Раздраженный «велокорусским шо­винизмом» И.В.Сталина, Ф.Э.Дзержинского и Г.К.Орджоникидзе, больной вождь снова прописал старое лекарство. «Интернационализм со стороны угнетающей или так называемой "великой" нации... дол­жен состоять не только в соблюдении формального равенства наций, но и в таком неравенстве, которое возмещало бы со стороны нации угнетающей, нации большой, то неравенство, которое складывается в жизни фактически» [56]. А это требовало все больше «уступчивости и мягкости» по отношению к «-'обиженным" националам», больше со­знательных (а значит, не шовинистических) пролетариев в аппарате, больше упора на широкое использование местных языков [57]. В ап­реле 1923 года XII съезд партии подтвердил и старую стратегию, и новые темпы (единственным делегатом, поставившим под сомнение ортодоксию национального строительства, был некий «рядовой рабочий, токарь по металлу», который робко упомянул марксовых б родных пролетариев, но был призван к порядку Г.Е.Зиновьевым [ Крайние мнения представляли Сталин, который утверждал, что ский шовинизм является главной опасностью («девять десятых i роса»), и Бухарин, который настаивал, что он является единствен, опасностью [59]. Решения вопросов национального представительства и этнотерриториальной федерации могли быть разными, но принцип ленинской национальной политики оставался неизменным. (Сталин­ский план «автономизации» призывал к усилению централизации «во всем основном», но признавал очевидным, что такие неосновные вещи. как язык и «культура», должны находиться в ведении «действитель­ной внутренней автономии республик» [60]). Даже шумное «грузинс­кое дело» не добавило ничего нового: «обиженные националы» жало­вались на бестактность, а «великодержавные шовинисты» указывали на господство грузинского языка и блестящие успехи преимуществен­ного выдвижения обиженных националов (согласно Орджоникидзе, на долю грузин, составлявших 25% населения республики, приходи­лось 43% депутатов тифлисского горсовета, 75% городского исполко­ма, 91%о президиума исполкома и 100%о республиканского Совнарко­ма и Центрального Комитета партии) [61]. Единственное теоретичес­кое новшество, прозвучавшее на съезде, не обсуждалось как таковое и оказалось недолговечным: защищаясь от ленинских эпистолярных обвинений, Сталин вернулся к старой позиции Микояна и попытался лишить русских монополии на империализм и переосмыслить «мест­ный национализм» как великодержавный шовинизм местного значе­ния. Грузины угнетали абхазцев и осетин, азербайджанцы обижали армян, узбеки игнорировали туркмен и т.д. Главным аргументом Ста­лина против выхода Грузии из Закавказской Федерации было обви­нение грузинского руководства в организации кампании по депорта­ции армян - для того, чтобы «превратить Тифлис в настоящую гру­зинскую столицу» [62]. Из этого следовало, что идея украинизации Киева и белорусификации Минска тоже не была бесспорной, но боль­шинство делегатов либо не поняли Сталина, либо предпочли его не услышать. Великодержавный шовинизм оставался русской прерога­тивой, местный национализм по-прежнему должен был быть антирус­ским, чтобы быть «опасностью» (не главной, но достаточно опасной для провинившихся), а национальные территории по праву принад­лежали тем национальностям, чьи имена носили.

Но что такое национальность? Накануне Февральской революции единственной формальной характеристикой всех подданных Россий­ской Империи было вероисповедание, причем как русская национальная идентичность, так и царская династическая легитимность были связаны с православием. Не все подданные царя и не все право­славные были русскими, но по негласному общему правилу все рус­ские должны были быть православными подданными православного царя. Неправославные могли служить российскому императору, но не располагали иммунитетом против спорадических попыток обра­щения их в православие и не обладали равными правами в случае сме­шанных браков. Некоторые неправославные официально именовались «инородцами», но этот термин, этимологически указывавший на ге­нетическое отличие, обычно употреблялся в смысле «нехристианский» или «примитивный». Последние два понятия отражали до- и после-петровские представления о природе чуждости и к началу двадцатого века часто оказывались взаимозаменяемыми. Новокрещенные общ­ности обыкновенно оставались слишком «отсталыми», чтобы считать­ся подлинно православными, а все официальные инородцы формаль­но подразделялись согласно вероисповеданию («магометанин», «ла­маист») или «образу жизни» («оседлые», «кочевые», «бродячие»). В связи с попытками растущей системы государственного образования охватить «восточных инородцев» [63] и контролировать (и русифици­ровать) самостоятельные образовательные учреждения нерусских на­родов империи, «родной язык» также стал политически значимой, хотя и не вполне этнической, категорией. В начале века в России существо­вали статистические национальности, националистические партии и «национальные вопросы», но не существовало официального взгляда на то, из чего складывается национальность.

Накануне Февральской революции (буквально за день до того, как Николай II отбыл в Могилев, а свободные по случаю локаута пути-ловские рабочие вышли на улицы Петрограда) президент Академии наук С.Ф.Ольденбург написал министру иностранных дел Н.Н.Пок­ровскому, что, «сознавая свой долг перед родиной», он и его коллеги решили просить об учреждении Комиссии по изучению племенного состава пограничных областей России. «Вопрос о необходимости вы­яснить с возможной точностью племенной состав областей, прилега­ющих к обеим сторонам границы России в тех ее частях, которые при­мыкают к государствам, нам враждебным, имеет в настоящее время исключительное значение, так как мировая война ведется в значитель­ной мере в связи с национальным вопросом. Выяснение основатель­ности притязаний той или другой национальности на ту или другую территорию, где она является преобладающей, будет особенно важно в момент приближения мирных переговоров, так как, если новые гра­ницы и будут проводиться в соответствии с определенными стратегическими и политическими соображениями, национальный фактор бу­дет все же играть по отношению к ним громадную роль», - писал Оль-денбург [64].

При Временном правительстве национальный вопрос переместил­ся вглубь материка, и новой Комиссии было поручено изучить насе­ление всей России, а не одних только пограничных областей. С при­ходом к власти большевиков «вся сущность политики... по националь­ному вопросу» свелась к совпадению «этнографических границ... с административными», а это означало, что большей части российской территории предстояло превратиться в пограничные области, а боль­шей части этнографов предстояло стать администраторами [65].

Времени на обсуждение терминологии не было. Инородцев и пра­вославных сменила недифференцированная коллекция народов, на­родностей, национальностей, наций и племен, причем никто толком не знал, насколько долговечными (а значит, территориально оправ­данными) были различные группы. Глава кавказского отделения Ко­миссии Н.Я.Марр, например, считал национальность слишком неус­тойчивым и сложным понятием, чтобы его можно было втиснуть «в рамки примитивного территориального разграничения», но изо всех сил старался добраться до «этнической первобытности» и «действи­тельного племенного состава» [66].

Самым распространенным «показателем племенного состава» был язык. Партийные идеологи провозглашали «образование на родном языке» стержнем своей национальной политики; наркомпросовские чиновники исходили из «лингвистического определения националь­ной культуры» [67]; а этнографы привычно считали язык наиболее надежным (хотя и не универсальным) индикатором этнической при­надлежности. Так, Е.Ф.Карский, автор «Этнографической карты Бе­лорусского племени», использовал «материнский язык» в качестве «исключительного признака» этнического разграничения и заключил, не без логической шероховатости, что белорусскоязычные литовцы должны считаться белорусами [68]. Из тех же лингвистических сооб­ражений среднеазиатские сарты были ликвидированы как народность, различные памирские группы стали таджиками, а термин «узбек» был радикально переосмыслен на предмет включения в него всех тюркоя-зычных жителей Самарканда, Ташкента и Бухары [69]. Однако одно­го языка явно не хватало, и в перепись 1926 года вошли две неравные категории «язык» и «национальность», из сопоставления которых сле­довало, что большое количество людей не говорило на своем «род­ном языке». Этнографы считали таких людей «денационализованны-ми» [70], а партийные функционеры и местные интеллигенты - не вполне легитимными; предполагалось, что русскоязычные украинцы и ук-раиноязычные молдаване должны будут выучить свой «материнский язык» независимо от того, говорили ли на нем их матери.

Что делало «денационализованного» национала националом? Чаще всего речь шла о различных сочетаниях «материальной культу­ры», «обычаев» и «традиций», вкупе именуемых «культурой». Так, в местах, где «русские» и «белорусские» диалекты сливаются друг с дру­гом, Карский различал людей по одежде и архитектуре жилищ [71]. Со своей стороны, Марр отнес ираноязычных осетин и талышей к се­верным кавказцам («яфетидам») на основании их «подлинной народ­ной религии», «народного быта» и «народно-психологической тяги к Кавказу» [72]. Иногда религия, понимаемая как культура, перевеши­вала язык и становилась решающим этническим индикатором, как в случае с кряшенами (татароязычными христианами, получившими свой собственный «отдел») и аджарцами (грузиноязычными мусуль­манами, получившими целую республику) [73]. Культуры, религии и языки могли быть усилены топографией (кавказские горцы и обита­тели долин) и хронологией (на Кавказе - в отличие от Сибири - оппо­зиция «коренной - некоренной» не обязательно совпадала с оппози­цией «передовой - отсталый» [74]). Физический («расовый», «сомати­ческий») тип не использовался в качестве независимого критерия, но иногда (особенно в Сибири) упоминался в качестве вспомогательно­го [75]. И наконец, ни один из этих признаков не работал в случае степных кочевников, чье «племенное чувство» и «национальное само­сознание» были настолько интенсивными, что применение «объектив­ных» индикаторов оказалось делом безнадежным. Языковые, куль­турные и религиозные различия между некоторыми группами каза­хов, киргизов и туркмен могли выглядеть незначительными, но их родовые генеалогии отличались такой стройностью и играли такую социальную роль, что у большинства этнографов не оставалось вы­бора [76].

Понятно, что границы новых этнических образований не всегда соответствовали предложениям ученых. Казахские власти требовали Ташкент, узбекские власти хотели автономии для Ошской области, а московский ЦК формировал одну комиссию за другой. «Впоследствии киргизы [казахи] отказались от претензий на Ташкент, но с тем боль­шей настоятельностью они требовали включения в состав Казахстана трех волостей Ташкентского уезда - Зенгитианской, Булатовской и Ниазбекской. Если бы это требование было полностью удовлетворе­но, то головные сооружения каналов Боз-су и Салара, питающих Таш­кент, оказались бы на территории киргизов в то время как нижние течения этих каналов проходили бы по территории узбеков, и в част­ности в Ташкенте. Киргизский вариант привел бы также к тому, что . Среднеазиатская железная дорога в 17 верстах южнее Ташкента - у станции Каунгинской (Кауфманской) - была бы перерезана киргизс­ким клином» [77].

Такого рода стратегические соображения, а также более привыч­ные политические и экономические приоритеты на разных админист­ративных уровнях не могли не отразиться на форме новых террито­риальных единиц, но нет никакого сомнения в том, что главным кри­терием была этничность. «Национальность» имела разные значения в разных регионах, но границы большинства регионов должны были. по возможности, быть «национальными» - и в самом деле, они были поразительно похожи на линии, прочерченные этнографами на кар­тах Комиссии по изучению племенного состава. Большевистское ру­ководство в Москве считало подобную этнизацию государства не ме­тодом разделения и властвования, а уступкой национальным претен­зиям и культурной отсталости, постоянно повторяя вслед за Лениным и Сталиным, что чем аккуратнее «национальное размежевание», тем прямее дорога к интернационализму.

Непосредственным результатом этой политики было появление эклектичной и быстро растущей коллекции этнических матрешек. Все нерусские народы были «националами», имевшими право на собствен­ные территориальные единицы, а все этнические группы, жившие на «чужих» территориях, были «национальными меньшинствами», имев­шими право на собственные территориальные единицы. К 1928 году республики могли включать в себя национальные округа, нацио­нальные районы, национальные советы, туземные советы, тузрики (туземные районные исполнительные комитеты), аульные советы, ро­довые советы, кочевые советы и лагеркомы [78]. Надежно огражден­ные границами, советские национальности принялись развивать и изобретать свои автономные культуры. Залогом успеха считалось как можно более широкое использование родного языка как «фактора социальной дисциплины», «социального объединителя наций» и «ос­новного условия успешного экономического и культурного развития» [79]. Будучи в одно и то же время главной причиной создания автоно­мии и основным средством превращения ее в «подлинно нацио­нальную», «родной язык» обозначал официальный язык данной рес­публики (почти всегда обозначенный в ее названии [80]), официаль­ный язык данного меньшинства и материнский язык отдельно взято­го гражданина. Быстрое размножение территориальных единиц пред­полагало, что со временем языки большинства граждан станут официальными, даже если это означало государственно поощряемое трехъязычие (в 1926 году в Абхазии было 43 армянских школы, 41 греческая, 27 русских, 2 эстонских и 2 немецких [81]). Иначе говоря, все 192 языка, выявленные в двадцатые годы, должны были рано или поздно стать официальными.

Чтобы стать официальным, язык должен был быть «модернизо­ван», а это предполагало создание или дальнейшую кодификацию литературного стандарта, основанного на «живом народном языке», графически воплощенного с помощью «рационального фонетическо­го алфавита» (все арабские и некоторые кириллические письменнос­ти были заменены на латинскую), и «очищенного от чужеземного бал­ласта» [82]. Чистка (политика радикального лингвистического пуриз­ма) была необходима, потому что если национальности по определе­нию различны по культуре, и если язык является «важнейшим призна­ком, отличающим одну национальность от другой», то языки долж­ны как можно больше отличаться друг от друга [83]. И вот местные интеллигенты, поощряемые центром (или, если таковых не имелось, столичные ученые, болеющие за «свои народы»), всерьез взялись за построение лингвистических оград. Законодатели литературного уз­бекского и литературного татарского языков объявили войну «ара­бизмам и фарсизмам», кодификаторы украинского и белорусского стандарта боролись с «русизмами», а защитники безэлитных «малых народов» освобождали чукотский язык от английских заимствований [84]. Два первых тезиса (из пяти), принятых татарскими писателями и журналистами, выглядели следующим образом:

«I. Основной материал татарского литературного языка должен состоять из элементов родного языка. При наличности в татарском языке соответствующего слова, оно ни в коем случае не может быть заменено иностранным эквивалентом.

II. В случае отсутствия какого-нибудь понятия на татарском язы­ке, оно, по возможности, заменяется:

а) при помощи составления из существующих в нашем языке осно­ваний (корней) новых искусственных слов;

б) при помощи заимствования слова, передающего данное поня­тие, из числа древнетурецких, вышедших из употребления слов, или же из словаря других родственных татарам турецких племен, прожи­вающих на территории России, с условием, что они будут приняты и легко усвояемы» [85].

Должным образом кодифицированные и, по возможности, изоли­рованные друг от друга (не в последнюю очередь при помощи слова­рей [86]), различные официальные языки могли использоваться для обслуживания «трудящихся националов». К 1928 году книги издава­лись на 66 языках (по сравнению с 40 в 1913 году), а газеты - на 47 (всего 205 нерусских наименований [87]). Сколько человек их читало. не имело принципиального значения: как и в других советских кампа­ниях, предложение должно было создать спрос (при необходимости насильно). Гораздо более смелым было требование, чтобы для всех официальных функций, включая народное образование, использовался родной язык (т.е. язык одноименной республики и языки местных об­щин) [88]. Это было необходимо, так как Ленин и Сталин считали, что это необходимо; так как это было единственным способом пре­одолеть национальное недоверие; так как «речевые реакции на род­ном языке протекают быстрее, чем на ином» [89]; так как социалисти­ческое содержание доступно националам только в национальной фор­ме; так как развитые нации состоят из трудящихся, чей родной язык равен официальному языку одноименной национальной единицы; и так как внедрение жестких литературных стандартов выявило боль­шое количество людей, которые говорили на неправильных языках или на родных языках неправильно [90]. К 1927 году 93,7% украинс­ких и 90,2% белорусских учеников начальных школ обучались на «род­ном» языке (то есть на языке, соответствовавшем названию их «наци­ональности») [91]. Средние и высшие школы отдавали, но никто не подвергал сомнению принцип полного совпадения этнической и язы­ковой идентичности. Теоретически еврейский школьник из местечка должен был обучаться на идиш, даже если его родители предпочита­ли украинский, а кубанский ребенок должен был идти в украинскую школу, если, по мнению ученых и администраторов, речь его родите­лей являлась диалектом украинского, а не русского языка (и не осо­бым кубанским языком, поскольку в таком случае понадобились бы особые грамматики, учебники, школы и территории) [92]. Как сказал один чиновник, «мы не можем принимать во внимание желания роди­телей. Мы должны учить ребенка на том языке, на котором он разго­варивает у себя дома» [93]. Во многих районах СССР эта задача была явно невыполнимой, но конечная цель (полная этнолингвистическая последовательность при социализме как ключ к полной этнолингвис­тической прозрачности при коммунизме) оставалась неизменной.

Выдвижение национальных языков сопровождалось выдвижени­ем их носителей. Согласно официальной политике «коренизации». руководство всеми этническими группами на всех уровнях - от союз­ных республик до родовых советов - должно было осуществляться представителями соответствующих национальностей. Это предпола­гало преимущественный набор «националов» в партийные, советские, судебные, профсоюзные и образовательные учреждения, а также пре­имущественную пролетаризацию сельского населения нерусских на­циональностей [94]. Конкретные цели оставались неясными. С одной стороны, процентная доля данной национальности на всех престиж­ных должностях должна была соответствовать процентной доле дан­ной национальности по отношению к общему населению, что на прак­тике относилось ко всем должностям, за исключением традиционных сельских (то есть как раз тех, которые, по мнению этнографов, и дела­ли большинство национальностей национальными) [95]. С другой сто­роны, не все территории были равны или равным образом самодоста­точны, с явным преобладанием «республиканской» идентичности над всеми остальными. Большинство кампаний по коренизации исходи­ли из того, что республиканские (нерусские) национальности по опре­делению являются коренными, так что если доля армянских должнос­тных лиц превышала долю армян в общем населении «их» республи­ки, никто не жаловался на нарушение ленинской национальной поли­тики (курды контролировали свои сельсоветы; их пропорциональное представительство на республиканском уровне не являлось очевид­ным приоритетом) [96]. Ни одна из союзных республик не могла со­перничать с Арменией, но большинство старалось изо всех сил (Гру­зия - особенно успешно). Национальность была ценностью; нацио­нальных единиц ценнее республики не существовало.

Хотя административная иерархия вступала в противоречие с прин­ципом национального равенства, идея формальной этнической табе­ли о рангах была чужда национальной политике 20-х годов. Сталин­ские различия между нацией и национальностью мало кого интересо­вали (меньше всех самого Сталина). Диктатура пролетариата состоя­ла из бесчисленных национальных групп (языков, культур, учрежде­ний), наделенных бесчисленными национальными, т.е. «неосновны­ми», правами (на развитие своих языков, культур, учреждений). На­циональное разнообразие и национальное своеобразие являлись не только парадоксальными предпосылками будущего единства, но и самостоятельной ценностью. Символическое изображение СССР на Сельскохозяйственной выставке 1923 года включало в себя, среди прочего, «голубые купола павильона среднеазиатских республик (Тур­кестана, Бухары, Хорезма), огромного павильона, построенного в стиле величественных старинных мечетей Самарканда. Рядом подни­маются белые минареты Азербайджана, цветная вышка Армении, пирамидальная, ярко-восточная постройка Киргизии, тяжкий, замк­нутый в решетку дом Татарии, дальше пестрая китайщина дальнего Востока, а за ней юрты и чумы Башкирии, Монгол-Бурятии, Калмыкии, Ойратии, Якутии, хакасов, остяков и самоедов, и все они замы­каются искусственно созданными горами и саклями Дагестана, Горс­кой республики и Чечни... Всюду и везде выставлены свои знамена, надписи на своем языке, карты своих пространств и границ, диаграм­мы своих богатств. Национальность, индивидуальность, своеобраз­ность везде и всюду ярко подчеркнута» [97].

Если СССР был коммунальной квартирой, то каждой националь­ной семье полагалась отдельная комната. «Но к этой общей "советс­кой квартире", - напоминал Варейкис, - мы пришли через свободное национальное самоопределение, ибо только благодаря этому, всякая, вчера угнетенная нация освобождается от недоверия, которое она впол­не законно питала к большим нациям» [98].

Понятно, что не всякое недоверие было законным. Отказ признать Москву «цитаделью международного революционного движения и ленинизма» [99] (а следовательно, единственным центром демократи­ческого централизма) являлся националистическим уклоном, в чем на личном опыте убедились, среди прочих, М.Х.Султан-Галиев и Шумс-кий. Этнические права лежали в сфере культурной «формы», а не по­литического и экономического «содержания», но в конечном счете всякая форма определялась содержанием, а определение границы между тем и другим было прерогативой партии. Однако само наличие такой границы считалось обязательным, хотя и временным, а доля формы оставалась значительной, хотя и «неосновной». Даже ругая Миколу Хвылевого за попытку «бежать от Москвы», Сталин подтвер­дил свою поддержку всемерного развития украинской культуры и повторил свое предсказание 1923 года, что «состав украинского про­летариата будет украинизироваться, так же как состав пролетариата, скажем, в Латвии и Венгрии, имевший одно время немецкий характер, стал потом латышизироваться и мадьяризироваться» [100].

А что же русские? В центре советской квартиры было огромное аморфное пространство, не вполне похожее на комнату, не украшен­ное национальными атрибутами, не обозначенное как собственность хозяев и населенное миллионами суровых, но тактичных пролетари­ев. Русские могли быть полноправными национальными меньшинства­ми на землях, приписанных другим национальностям, но в самой Рос­сии у них не было национальных прав и национальных привилегий (потому что они злоупотребляли ими при старом режиме). Война про­тив русских изб и русских церквей была главным делом партии боль­шевиков и главной причиной их заботы о юртах, чумах и минаретах. Этнические квоты в национальных регионах являлись зеркальным отражением классовых квот в России. Русский мог получить предпочтение как пролетарий; нерусский получал предпочтение как нерусский. «Удмурт» и «узбек» были значимыми понятиями, потому что они за­мещали класс; «русский» был пустой категорией, если он не обозна­чал источник великодержавного шовинизма (в смысле чиновного «комчванства», а не чрезмерного национального самоутверждения) или историю империалистического угнетения (в смысле российской «тюрьмы народов»). В марте 1923 года Л.Д.Троцкий так сформули­ровал ленинский принцип: «Одно дело - взаимоотношения великорус­ского пролетариата и великорусского крестьянства. Здесь вопрос сто­ит в своем чисто классовом содержании. Это обнажает и упрощает задачу, облегчая тем самым ее разрешение. Другое дело - взаимоотно­шения великорусского пролетариата, играющего первую скрипку в нашем союзном государстве, и азербайджанского, туркменского, гру­зинского и украинского крестьянства» [101].

Русские были не единственной «ненацией» Советского Союза. Со­ветские тоже не были нацией (квартира равнялась сумме комнат). Это тем более замечательно, что после марта 1925 года граждане СССР строили социализм «в одной, отдельно взятой стране» - стране с цен­трализованным государством, командной экономикой, определенной территорией и монолитной партией. Кое-кто (из великодержавных шовинистов) отождествлял эту страну с Россией [102], но с точки зре­ния генеральной линии партии у СССР не было национальной иден­тичности, национальной культуры и официального языка. Советский Союз, как и Россия, представлял собой чистое социалистическое со­держание, лишенное национальной формы.

Но если совершенство социалистического содержания не подлежало сомнению, то у кампании поощрения национальных форм были свои (обычно не очень красноречивые) критики. Так, хотя никто из делега­тов XII съезда не выступил против политики коренизации, самыми шумными аплодисментами были встречены немногочисленные напад­ки на «местный национализм», а не обещания крестового похода про­тив великодержавного шовинизма [103]. Тем временем в Татарской республике великодержавный шовинизм выражался в жалобах на то, «что "вся власть теперь дескать в руках татар"; что "русским теперь живется плохо"; что "русских угнетают"; что "русских сгоняют со служ­бы, не принимают на работу, не принимают учиться в вузы"; "что не­обходимо поскорей уезжать всем русским из пределов Татарии" и т.д.» [104]. В Поволжье, Сибири и Средней Азии «некоренные» переселен­цы, учителя и чиновники отказывались учить языки, которые они счи­тали бесполезными, принимать на работу «националов», которых они считали некомпетентными, обучать детей, которых они называли дикарями, и тратить ценные ресурсы на осуществление мер, которые казались им несправедливыми [105]. Украинские крестьяне не выра­жали энтузиазма по поводу прибытия еврейских сельскохозяйствен­ных колонистов, а еврейским государственным служащим не очень нравилась украинизация [106]. Даже объекты специальной заботы не всегда ценили ленинскую национальную политику. «Политически незрелых» родителей, учителей и учеников, высказывавших «ненор­мальное отношение» к обучению на родном языке, приходилось си­лой тащить по пути идишизации и белорусификации (по техническим причинам путь этот редко простирался за пределы средней школы, а потому казался образовательным тупиком) [107]. «Отсталые» бело­русские переселенцы в Сибири предпочитали русский в качестве язы­ка обучения, а «чрезвычайно отсталые» представители коренных на­родов Сибири доказывали, что если в тундре и нужна грамотность, то в первую очередь для того, чтобы истолковывать русские обычаи и пожелания [108].

Пока продолжался нэп, аргументы эти считались неосновательны­ми, поскольку правильным способом преодоления отсталости было бурное и бескомпромиссное национальное строительство, то есть, со­гласно официальной идеологии, еще большая отсталость. Но в 1928 году нэп кончился, а вместе с ним иссякла терпимость по отношению ко всем пережиткам прошлого. «Революционеры сверху» восстанови­ли первоначальное большевистское отождествление чуждости с отста­лостью и поклялись ликвидировать их в течение десяти лет. Коллек­тивизация должна была положить конец идиотизму деревенской жиз­ни, индустриализация неизбежно вела к промышленному прогрессу, а культурная революция отвечала за ликвидацию неграмотности (а следовательно, всякого уклонизма). Согласно апостолам Великого перелома, социализм в «одной, отдельно взятой стране» означал пол­ное совпадение грани «свой - чужой» с границей Советского Союза: все внутренние различия бесследно исчезнут, школы сольются с про­изводством, писатели с читателями, город с деревней и дух с телом.

Но в какой степени все это относилось к национальностям? Значи­ло ли это, что национальные территории будут ликвидированы как устаревшая уступка отсталости? Что нации будут уничтожены, как нэпманы, или коллективизированы, как крестьяне? Некоторые пола­гали, что значило. Подобно тому как юристы предвкушали отмира­ние законности, а учителя предсказывали близкий конец формально­го образования, лингвисты и этнографы ожидали - и нередко желали - слияния и в дальнейшем полного исчезновения языковых и этничес­ких групп [109]. Согласно официально марксистской, а потому обязательной к употреблению «яфетической теории» Н.Я.Марра, язык яв­ляется частью социальной надстройки и отражает циклические пре­образования базиса. Языковые семьи суть пережитки различных ста­дий эволюции, приговоренные процессом глобальной «глоттогонии» к полному слиянию при коммунизме [НО]. Аналогичным образом, носители этих языков («национальности») представляли собой исто­рически «преходящие» группы, которые возникали и исчезали вместе с общественно-экономическими формациями [111]: «Национальная, культура... в своем дальнейшем развитии, освобождаясь от буржуаз­ной части своей, сольется в единую общечеловеческую культуру... Нация есть историческая категория, преходящая, не являющаяся чем-то изначальным, вечным, и процесс развития нации повторяет в сущ­ности историю развития общественных форм» [112]. А тем временем задача ускоренного изучения марксизма-ленинизма и «овладения тех­никой» требовала отмены «нелепой» практики языковой корениза-ции «ассимилированных» групп и максимально широкого использо­вания русского языка [113].

Не тут-то было. Марристы, а позже партийные руководители дей­ствительно напали на языковой пуризм [114], но судьба его была ре­шена лишь в 1933-1934 гг., а принцип этнокультурной автономии так и остался неприкосновенным. Как заявил Сталин на XVI съезде в июле 1930 года, «теория слияния всех наций, скажем, СССР в одну общую великорусскую нацию с одним общим великорусский языком есть тео­рия национал-шовинистская, теория антиленинская, противоречащая основному положению ленинизма, состоящему в том, что нацио­нальные различия не могут исчезнуть в ближайший период, что они должны остаться еще надолго даже после победы пролетарской рево­люции в мировом масштабе» [115].

Итак, пока существуют «национальные различия, язык, культура, быт и т.д.». будут существовать и экстерриториальные единицы [116].' Великий перелом в национальной политике заключался в резкой эс­калации национального строительства. Энтузиасты русского языка раскаялись в своих ошибках. Советская жизнь должна была быть «на­ционализирована» как можно сильнее и как можно быстрее [117].

Поскольку не было в мире крепостей, которых большевики не взя­ли бы. плана, который они бы не перевыполнили, и сказки, которую они бы не сделали былью, то мог ли устоять перед ними узбекский язык, не говоря уже о «600-700 обиходных словах», достаточных для общения с ненцами [118]? 1 марта 1928 года Средазбюро ЦК ВКП (б), ЦК Коммунистической партии Узбекистана и ЦИК Узбекистана при­няли решение о завершении «узбекизации» к 1 сентября 1930 года [119].

28 декабря 1929 года правительство Узбекистана обязало всех сотруд­ников Центрального Комитета, Верховного суда и комиссариатов труда, просвещения, юстиции и социального обеспечения выучить узбекский язык в течение двух месяцев (другим комиссариатам было отпущено девять месяцев, а «всем остальным» - год) [120]. 6 апреля

1931 года ЦИК Крымской автономной республики постановил, что доля коренного населения среди совслужащих должна вырасти к кон­цу года с 29 до 50% [121]. А 31 августа 1929 года жители Одессы обна­ружили, что их ежедневная газета «Известия» превратилась в украи-ноязычную «Чорноморьску комуну» [122].

Однако полная украинизация и казахизация декларировались лишь в городах. Одним из самых примечательных аспектов сталинской ре­волюции в национальной политике было резкое увеличение государ­ственной поддержки культурной автономии «национальных мень­шинств» (нетитульных национальностей). «Сущность коренизации не совпадает с такими понятиями, как украинизация, казахизация, тата-ризация и т.д.: они не покрывают полностью понятия коренизации, которое не может быть сведено к вопросам, имеющим отношение толь­ко к коренизации народности данной республики или области» [123]. К 1932 году на Украине были русские, немецкие, польские, еврейские, молдавские, чеченские, болгарские, греческие, белорусские и албанс­кие сельсоветы, а в Казахстане русские, украинские, «русско-казац­кие», узбекские, уйгурские, немецкие, таджикские, дунганские, татар­ские, чувашские, болгарские, молдавские и мордовские, не считая 140 «смешанных» [124J. Это был всесоюзный праздник этнической плодо­витости, веселый национальный карнавал, организованный партией и, по всей видимости, поддержанный Сталиным в журнале «Проле­тарская революция» [125]. Выяснилось, что чечены и ингуши - разные национальности (а не просто вайнахи), что мегрелы отличаются от грузин, карелы от финнов, понтийские греки от эллинских, а евреи и цыгане - от всех остальных (хотя и не очень сильно), и что поэтому все они срочно нуждаются в собственных литературных языках, издатель­ствах и системах народного образования [126]. С 1928 по 1938 годы количество нерусских газет возросло с 205 наименований на 47 язы­ках до 2 188 наименований на 66 языках [127]. Считалось скандалом, если северокавказцы украинского происхождения не имели собствен­ных театров, библиотек и литературных организаций; если народы Дагестана имели тюркскую lingua franca (а не несколько десятков ли­тературных языков); если культурные запросы трудящихся Донбасса удовлетворялись «только на русском, украинском и татарском язы­ках» [128]. Большинство ответственных должностей и мест в учебных заведениях входили в сложную систему национальных квот, целью которой было полное совпадение демографии и служебного продви­жения (задача головокружительной сложности, если учесть количе­ство административных уровней, на которых можно вычислять де­мографию и продвижение) [129]. Диктатура пролетариата была вави­лонской башней, в которой все языки на всех этажах имели право на пропорциональное количество рабочих мест. Даже бригады ударни­ков на стройках и фабриках должны были по мере возможности со­здаваться по этническому принципу (знаменитая стахановка Паша Ангелина руководила «греческой бригадой») [130].

Великий перелом был не просто «сорвавшимся с цепи» нэпом. В национальной политике, как и в любой другой, он был последним и решительным боем против отсталости и угнетения, окончательным избавлением от всех социальных (и следовательно, всех без исключе­ния) различий, безоглядным прыжком в царство остановившегося мгновения. Цели Великого перелома были осмыслены лишь в той сте­пени, в какой их достижению мешали злодеи и простофили. После 1928 года реальные и воображаемые нерусские элиты не могли более ссы­латься на общенациональные права и общенациональную отсталость. Коллективизация предполагала наличие классов, а это означало, что все без исключения национальности должны были выявить своих соб­ственных эксплуататоров, еретиков и антисоветских заговорщиков [131] (в случае отсутствия классов в дело шли пол и поколение [132]). Жизнь состояла из «фронтов», а фронты - в том числе и национальный - разде­ляли воюющие классы. «Если по линии русской национальности с са­мых первых дней Октября очень ярко сказалась внутренняя классовая борьба, то мне кажется, что среди целого ряда национальностей внут­ренняя классовая борьба только сейчас становится со всей остротой, она становится острее, чем когда бы то ни было» [133]. Порой классо­вые коррективы к этническому принципу грозили вытеснить сам прин­цип - как в случае видного партийного идеолога по национальному вопросу, который заявил, что «при острых классовых столкновениях обнаруживается классовая сущность многих национальных особен­ностей» [134], или молодого этнографа-коллективизатора, который заключил, что «вся система, с которой приходится сталкиваться при проведении в тундре какой бы то ни было работы, которая на повер­хностного наблюдателя производит впечатление национальной само­бытности .... оказывается лишь системой идеологической охраны круп­ной собственности» [135].

Однако не все виды национальной самобытности растворялись в классовом анализе. Риторика национального своеобразия и практика этнических квот остались обязательными, и большую часть мест­ных руководителей, «вычищенных» во время первой пятилетки, сме­нили социально более близкие представители тех же национальностей [136]. Что действительно уменьшилось, так это пространство, отво­дившееся «национальной форме». Национальная идентичность вре­мен Великого перелома равнялась национальной идентичности вре­мен нэпа минус «отсталость», которую представляли и защищали эк­сплуататорские классы. Членов так называемого Союза «вызволения» Украины обвинили в национализме не потому, что они отстаивали отдельную идентичность, административную автономию и этнолин­гвистические права Украины - такова была официальная политика партии. Их обвинили в национализме потому, что их Украина - со­гласно обвинителям - была крестьянской утопией из далекого, но не затерянного прошлого, а не городской утопией из недалекого, но эт­нически раздробленного будущего. «Их душе оставалась милой ста­рая Украина, вся в хуторах и помещичьих усадьбах, страна по пре­имуществу аграрная, с прочной основой для частной земельной соб­ственности... Они враждебно относились к индустриализации Украи­ны, к советской пятилетке, преобразующей эту республику и ставящей ее на самостоятельную крупнопромышленную основу. Они глумились над Днепрогэсом и советской украинизацией. Они не доверяли ее ис­кренности и глубине. Они были убеждены, что без них, без старой ин­теллигенции никакая настоящая украинизация невозможна, и всего больше боялись они, чтобы не была вырвана из их рук прежняя моно­полия на культуру, литературу, науку, искусство, театр» [137].

Дальнейшее существование этнических общин и законность их притязаний на культурное, территориальное и политическое своеоб­разие (которые Сталин считал принципом национальных прав и ко­торые я назвал национализмом) не были поставлены под сомнение. «Буржуазный национализм» заключался в попытках «буржуазной интеллигенции» увести свой народ в сторону от генеральной линии партии - подобно тому, как вредительство состояло в попытках «бур­жуазных специалистов» пустить под откос советскую экономику. Быть буржуазным националистом значило саботировать национальное строительство, а не участвовать в нем.

В 1931 году «социалистическое наступление» замедлилось, а в 1934 году оно почти совсем остановилось за отсутствием противника. Обраща­ясь к «съезду победителей», Сталин заявил, что Советский Союз «сбро­сил с себя обличье отсталости и средневековья» и превратился в инду­стриальное общество на прочном социалистическом фундаменте [138]. С точки зрения официальной эсхатологии, время было побеждено, и будущее стало настоящим. В отсутствие отсталости, не было более нужды в институтах, созданных для осторожного обращения с отдельными ее проявлениями. Женотделы, евсекции и Комитет содействия народностям северных окраин были закрыты. Наука «педоло­гия» была запрещена, потому что она исходила из того, что женщи­ны, национальные меньшинства и выходцы из ранее угнетавшихся социальных слоев нуждаются в особой поддержке на пути в совре­менность. Наука «этнология» была запрещена, потому что она исхо­дила из того, что некоторые советские культуры не перестали быть примитивными. Все несоцреалистическое искусство было запрещено, потому что искусство отражает жизнь, а советская жизнь стала социалистической.

Если следовать решениям Х съезда, отождествившим националь­ность с отсталостью, то и этнические группы следовало запретить. Однако этого не произошло, и национальность, усталая, но доволь­ная, снова подняла голову. Вопреки мнению большинства авторов, «высокий сталинизм» не положил конец политике национального строительства [139]. Он изменил контуры этничности, но не изменил ленинскому принципу единства в разнообразии. Он резко сократил количество национальных единиц, но не покусился на их национальную сущность. Так же как закрытие женотделов не было прелю­дией к атаке на половые различия, закрытие Средазбюро не было при­зывом к этнической ассимиляции. Более того, эмансипированные со­ветские женщины должны были стать более «женственными», а мо­дернизированные советские национальности должны были стать бо­лее национальными. Класс был единственно законным «содержани­ем», и к концу 30-х годов классовые квоты, опросы и свидетельства вышли из употребления [140]. Но различия в «форме» были допусти­мы, и национальность (самый почтенный и вполне полый вид формы) могла развиваться, крепнуть и украдкой наращивать содержание.

Самым ярким новшеством начала 30-х годов было появление рус­ских как полностью экипированной национальности. По мере отми­рания классовых критериев эта не маркированная в прошлом нацио­нальность стала не намного менее этничной, чем все остальные. Тер­мин «национал» подвергся критике и в конечном счете экзекуции, потому что в СССР не было больше вненациональных граждан [141]. Поначалу осторожно, но потом все более самоуверенно партия нача­ла снабжать русских национальным прошлым, национальным язы­ком и хорошо знакомой национальной иконографией во главе с Алек­сандром Сергеевичем Пушкиным - прогрессивным и вольнолюбивым, но в первую очередь русским. К 1934 году «дерусификация» русских пролетариев и намеренное отдаление от Москвы в ходе «культурного строительства» стали серьезным преступлением, а не «ошибкой», про­изошедшей от хорошо понятного нетерпения [142].

И все же русские не стали просто национальностью. С одной сто­роны, у них не было четко очерченной национальной территории (РСФСР оставалась огромным аморфным остатком, который никем не воспринимался как этническая или историческая Россия), не было своей партии и своей Академии наук. С другой стороны, русские все теснее отождествлялись с Советским Союзом в целом (отсюда и лаку­ны). Между 1937 и 1939 гг. кириллица сменила латиницу во всех стан­дартах, созданных в 20-е годы, а в 1938 году, после трехгодичной кам­пании, русский язык стал обязательным предметом во всех нацио­нальных школах. Советское прошлое и высшие эшелоны партийной элиты становились все более русскими [143]. «Интернационализм» (т.е. тесные связи между народами СССР) и позже «дружба народов» (т.е. еще более тесные связи между народами СССР) стали официальной догмой, которая формулировалась с помощью русского языка - но­вой советской lingua franca [144]. При этом никто не говорил о суще­ствовании «советской нации» (в отличие от «народа») или о том, что русский должен стать первым языком в национальных районах и уч­реждениях. Даже в Карелии, где в 1938 году местный финский стан­дарт был признан «фашистским», осиротевшие носители языка были переведены на наспех кодифицированный «карельский», а не на рус­ский, который уже стал «языком межнационального общения» [145]. Русские начали грубить соседям и украшать свою часть коммуналь­ной квартиры (в которую входила огромная прихожая, коридор и кухня, где принимались все важные решения), но не претендовали на всю квартиру и не подвергали сомнению право других больших семей на их жилплощадь. Жильцы были менее равны, но по-прежнему обо­соблены.

Культура Великого перелома была безродной, переменчивой и кар­навальной. Старики вели себя, как подростки, дети вели себя плохо, женщины одевались, как мужчины (но не наоборот), классы менялись местами, слова теряли смысл. Люди, здания, языки и национальности бесконечно множились, мигрировали и растекались по ровному, плос­кому ландшафту. Впрочем, пролетарский постмодернизм оказался преждевременным. «Великое отступление» 30-х гг. было местью бук­вального смысла - триумфом подлинной коренизации от слова «ко­ренной» («радикальный»). Сила притяжения прикрепила здания к фундаменту, крестьян к земле, рабочих к фабрикам, а советских лю­дей



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет