{277} Моя речь с самого ее начала, в виду ее заносчивого тона, сопровождалась мало для меня лестными репликами меньшевиков. Например, когда обращаясь к Плеханову, я сказал — окажите мне честь, взгляните на меня, кто-то из них, вызывая смех, крикнул: «Тов. Плеханов, не смотрите, это совсем не интересно».
Реплики, прерывание меня, к концу моей речи усилились, а когда я упомянул об исправнике, раздались голоса: «Что за ерунду болтаете», «О каком исправнике говорите», я, смакуя ответ повторил, что у Г. В. Плеханова есть брат — полицейский исправник, что он меня хорошо знает, что я (это уже была выдумка!) был у него под надзором и потому редактору «Искры» он, в порядке родственной услуги, может сообщить все приметы моей личности, тем окончательно рассеивая вопрос об анонимности.
Речь моя была составлена по канве, указанной Лениным и, следовательно, «план» его я выполнил полностью. Скандал на собрании получился большой. Большевики хохотали, а меньшевики, бывшие в аудитории в подавляющем большинстве, не щадили пускаемых по моему адресу выражений — среди которых были: врун, скандалист! Плеханов, подперев рукою подбородок, смотрел в упор на меня, не произнося ни слова.
«Хлопок» по Плеханову этим не ограничился. Дня через два появилась карикатура на Плеханова, нарисованная Лепешинским. Немного позднее вместе с другими его карикатурами («как мыши — меньшевики — кота, т. е. Ленина — хоронили») она была литографирована. В большевистском стане она имела большой успех. Она изображает полицейский участок, где, окруженный своими помощниками — меньшевиками, заседает, в военной форме с большими эполетами, важный «исправник» Плеханов. Пред ним большевики, протягивая свои паспорта, как свидетельство об их неанонимности, ходатайствуют, чтобы им дали разрешение обращаться с письмами, объяснениями, статьями в редакцию {278} партийного органа, в «Искру». В своих воспоминаниях Лепешинский-Олин давал следующее детальное пояснение своей карикатуры.
«В кресле сидит сам частный пристав — Плеханов. Его помощник Мартов по случаю претензии большевистской шпаны, (среди которой в свое время не трудно было узнать подающего заявление Лядова, далее Олина, Самсонова-Вольского, С. И. Гусева, В. Д. Бонч-Бруевича) спешит навести справку, кто, согласно параграфу I, может считаться членом организации. Секретарь (Блюменфельд) требует от посетителей предъявления «пачпортов», удостоверений, что они члены партии. Подпасок с великолепной шевелюрой (Троцкий) хватается за телефонную книжку, а еще один персонаж, «некто в штатском» (с лицом Дана) внимательно изучает на всякий случай физиономии просителей. Со стены смотрят портреты «священных особ» — Засулич и Аксельрод.
Некоторые сцены из партийной склоки в Женеве в 1904 г. — через двадцать лет, по-видимому, стерлись, исчезли из памяти Лепешинского. Из его объяснений можно подумать, что нарисованная им карикатура была навеяна отказом редакции «Искры» поместить в ноябре 1903 г. письмо Ленина «Почему я вышел из редакции», а позднее письмо Рядового (А. Богданова). Это, конечно, не так, карикатура инспирирована скандалом в зале Handwerk и Лепешинский, вероятно, придал бы своей карикатуре еще большую ценность и значение, если бы знал, что и письмо Нилова, и план «хлопнуть» по Плеханову принадлежали самому «Ильичу». На примере с Ниловым, и потому-то на нем следовало подробно остановиться, хорошо видно, какое огромное влияние имел Ленин на шедших за ним партийных людей, как он умел их подчинять себе, делать послушным орудием, превращать в своего рода пешки в ведущейся им на партийном и политическом поле шахматной игре. Не {279} поддаться Ленину было нельзя. Не подчиниться ему — можно лишь разрывая с ним.
Карикатура Лепешинского, начиная с 1924 г., была воспроизведена в книге его воспоминаний «На повороте», в «Пролетарской революции», в «Ленин в зарисовках художников» и в других изданиях. В это время уже трудно было себе представить, что меньшевики когда-либо и как-либо могли «притеснять» большевиков. «Меньшевистский полицейский участок во главе с Плехановым» — был плодом фантазии, тогда как большевистский полицейский участок стал во времена Ленина подлинной действительностью, а во времена Сталина в виде МВД — главным учреждением, душой тоталитарного государства.
После скандала в зале Handwerk я впервые увидел Ленина в столовой Лепешинского на углу Carouge и набережной Арвы, куда он пришел в сопровождении Крупской. Я уже указал, что моя жена в этой столовой мыла посуду, получая за это в вознаграждение завтрак для себя и меня. Поедать этот завтрак я и приходил в столовую. Увидав меня, Ленин, подмигивая, сказал:
«Превосходно, превосходно, тов. Нилов и иже с ним могут считать себя отомщенными!». Одобрительный смех вызвала у Ленина и показанная ему только что нарисованная карикатура Лепешинского. Он долго ее рассматривал, потешаясь над тем, что о нарисованных им лицах говорил Лепешинский. Вдоволь насмеявшись, — Ленин, однако, счел необходимым обратиться ко всем нам с следующим назиданием:
— Плеханова, сделавшегося меньшевиком, мы должны травить на разные лады и высмеивать, не спуская ему ни одного удара. Однако, мы никогда не должны забывать, что, кроме Плеханова, попавшего, как кур во щи, в плен меньшевиков, есть еще другой Плеханов, теоретик и философ ортодоксального марксизма, автор «Монистического взгляда на историю», {280} замечательных статей против Э. Бернштейна и т. д. Смешивать этих двух Плехановых никак не годится. Во всех наших выступлениях нам нужно постоянно подчеркивать, что в Плеханове — нашем учителе — мы ценим, а с чем сражаемся.
Крупская, начиная с половины мая, при всяком удобном случае, бросавшая в меня шпильки, сочла нужным подцепить меня и в этот день.
— Ильич очень хорошо напомнил, что в борьбе с Плехановым нельзя, по выражению немцев, вместе с водой из ванны выбрасывать и ребенка. Глупо забывать, что Плеханов-Бельтов автор «К вопросу о монистическом взгляде на историю», книги, нас воспитавшей. А ведь приходилось слышать: что такое книга Бельтова, ровно ничего, мы, мол, сами такую напишем! Не вы ли Самсонов, держали такую речь?
— Нет, Надежда Константиновна, я этого не говорил. Я сказал лишь, что когда впервые прочитал книгу Бельтова — она на меня не произвела такого впечатления как на других, оставила меня холодным. Особого преступления в том не вижу. Это не значит, что я не признаю авторитета Плеханова. Я подписываюсь под каждым словом в таких его произведениях как «Социализм и политическая борьба» и «Наши разногласия».
— Ну, заметил Ленин, тут вы уже перегибаете палку. Я начал делаться марксистом после усвоения I тома «Капитала» и «Наших Разногласий» Плеханова, книги, имевшей на людей моего поколения огромное влияние. Но как бы ни было велико наше почтение к этой книге, не следует подписываться под каждым ее словом.
Это уже чересчур! В ее введении есть кое-что, явно неправильное. Неправильно отношение Плеханова к Ткачеву. Он был в свое время большим революционером, настоящим якобинцем, оказавшим большое влияние на некоторую наиболее активную часть «Народной Воли», а к ней у Плеханова никогда не было достаточно {281} объективного отношения. Я из разговора с ним знаю, что у него были столкновения личного порядка с некоторыми народовольцами и это окрасило и его отношение ко всему народовольческому движению.
Из столовой Лепешинских мы целой гурьбой вышли провожать Ленина до дома. В пути я спросил его:
— Вы сказали, что начали делаться марксистом после прочтения «Капитала» и «Наших Разногласий». Когда это было?
— Могу вам точно ответить: в начале 1889 г., в январе (Официальная биография Ленина, изданная в 1944 г. Институтом Маркса-Энгельса-Ленина утверждает (см. стр. 5) что Ленин стал знакомиться с «Капиталом» Маркса в 1885 и 1886 г.г., т. е. в возрасте 15-16 лет. Из только что, совершенно точно приведенного ответа Ленина следует, что казенные биографы пишут сущую неправду.).
Так как всё время речь шла о Плеханове, а я никак не мог забыть, отделаться, от его ведьм с красными, желтыми и белыми глазами, я подумал, что создалась очень благоприятная обстановка, чтобы в разговоре с Лениным возвратиться к вопросу о «ведьмах», попытаться убедить его, что Авенариус и Мах марксизм не колеблят и ни Плеханову, ни Ленину лепить на них бубновый туз не годится.
— Владимир Ильич, после выпуска вашей книги вы теперь свободны. Почему бы вам не ознакомиться с философией Авенариуса и Маха? Вы ее поносили со слов Плеханова, но вы только что сами сказали, что подписываться под каждым его словом не годится. Меня очень интересует, что вы скажете об этой философии с нею познакомившись. Позвольте мне вам принести некоторые произведения этих философов.
Ленин весьма прохладно отнесся к моей просьбе, говоря, что он очень устал и ничего до отъезда его на {282} отдых читать не хочет. Я всё-таки стал настаивать и, в конце концов, Ленин с неохотой на это согласился:
«Приносите». В это время Крупская подошла к нам и я ее спросил:
— Я должен принести Владимиру Ильичу кое-какие книги. Имеете ли вы что-нибудь против этого?
Крупская, поняв, что скрывается за моим обращением, холодно и коротко ответила:
— Теперь Ильич не занят.
{283}
БУРНОЕ СТОЛКНОВЕНИЕ С ЛЕНИНЫМ.
Я ВЗБУНТОВАЛСЯ
Итак, Ленин согласился ознакомиться с произведениями философов эмпириокритической школы и наиболее важные из них я обязался ему принести. «Der Menschliche Weltbegrief» Авенариуса у меня был, Маха «Analyse der Empfindungen» быстро нашел у одного знакомого социалиста-революционера, с двухтомным сочинением Авенариуса «Kritik der reinen Erfahrung» — было хуже. Для чтения вне библиотеки оно не выдавалось, о покупке же его не могло быть и речи.
От того же с.-р. я узнал, что это сочинение есть у В. М. Чернова — одного из лидеров этой партии и, вооружившись рекомендательным письмом, к нему отправился. Чернов принял меня очень любезно, однако, памятуя распространенную в русской среде (только ли русской?) привычку «зачитывать», не возвращать книги, видимо колебался дать Авенариуса; когда же я указал, что книгу прошу не для себя, а для Ленина и через неделю принесу обратно, у Чернова промелькнуло удивление и любопытство.
— Ленин хочет ознакомиться с Авенариусом? Чем объяснить такое чудо? До сих пор я думал, что его не должны интересовать вопросы философии. С работой Авенариуса в одну неделю ознакомиться нельзя. Дам вам ее на две недели с условием точно возвратить в указанный срок.
{284} Он ушел искать книгу. Я не остался один. Откинув назад грузный корпус, расставив жирные ляжки, в кресле сидел человек в темном пальто, с неприятными цыганскими глазами, желтым круглым лицом, толстыми презрительно сложенными губами.
— Странно, — промолвил он, — щупая меня глазами с головы до ног, раньше молодые люди приезжали в Женеву знакомиться с революционными теориями. А теперь, вижу, они прыгают сюда, чтобы возиться с философскими бирюльками.
— Вы обращаетесь ко мне? — спросил я, хотя прекрасно видел, что сей человек, по какой-то непонятной причине, бросает вызов именно мне, не обращая внимания, что Авенариуса я просил для Ленина.
— Это мысли вслух, — ответил он, совсем уж нагло смотря на меня.
— В таком случае полагаю, что вы страдаете недержанием языка.
Желтомордый человек, хлопнув себя по ляжке, расхохотался :
— Ах, как вы удивительно остроумны! Откуда это?
Не знаю, чем окончился бы этот странный разговор, если бы не был прерван Черновым, вручившим мне Авенариуса. Тридцать четыре года спустя (в 1938 г.), встретясь с Черновым около Парижа, я напомнил о моем визите за книгой для Ленина. Он помнил это очень смутно, но как только я начал рассказывать о странном поведении желтомордого человека, Чернов воскликнул:
— Азеф!
— Да, то был знаменитый Азеф — великий провокатор и великий террорист, таинственный, двуликий Янус — важнейший агент царской охранки и организатор покушений на великих князей, царских министров и губернаторов. После разоблачений — в печати {285} появились его портреты. Это был, несомненно, тот, кого я видел.
Собранные мною книги были отнесены Ленину, а три дня спустя в столовой Лепешинских — кто-то, насколько помню, жена Гусева, передала мне, что видела Ленина: «Он хочет, чтобы вы пришли к нему, собирается вам намылить голову». Намылить голову? Что такое я сделал, за что мне нужно «намылить голову»? Ленин встретил меня не по-обычному, а с бросившейся в глаза неприятной сухостью. И тут же передал принесенные ему книги.
— Возьмите, они мне больше не нужны.
— Неужели вы их прочитали? — воскликнул я.
В них было не менее 1.200 страниц. Это не роман, не легкое чтение, в два с половиной дня одолеть их невозможно. Вместо ответа, Ленин вынул из кармана несколько листков.
— Это вам от меня на память небольшой меморандум. Маленький щелчок по вашим горе-философам, с которыми вы, несомненно, хотите начать ревизию марксизма.
Для меня теперь ясно, что пребывание в семинарии Булгакова и знакомство с ним для вас не прошло бесследно. Вы, вслед за ним, тянетесь противопоставить материализму негодную, путанную, идеалистическую теорию. Я вас предупреждаю, — из этого, кроме позора, ничего получиться не может.
Сознательно пропуская мимо ушей намеки на пленение меня Булгаковым, я сказал:
— В вашем меморандуме, придя домой, постараюсь основательно разобраться, пока позвольте бросить на него беглый взгляд.
В этом документе, in spe, в зародыше, заключены все главные положения написанной в 1908 г. книги Ленина «Материализм и Эмпириокритицизм». {286} В «меморандуме» было одиннадцать небольших страниц на блокноте, с большими, особенно с 8-ой страницы, просветами между строками. На первой странице — в качестве заголовка дважды подчеркнутого, крупными буквами, стояло: «Idealistische Schrullen», а затем следовало доказательство, что философия Маха — невежественная «галиматья», отрицающая существование объективного, независимого от нас материального мира.
Пробежав бегло «меморандум», я немедленно убедился, что Ленин из принесенных ему книг перелистал лишь Маха и, абсолютно не поняв его взгляды, превратил их действительно в галиматью. До книг Авенариуса он, видимо, даже и не дотронулся. Что же касается философских, если можно так выразиться, взглядов самого Ленина, они были изложены в конце меморандума, от них разило примитивностью самого наивного обывательского материализма. В сочинениях Ленина до сих пор никогда не было намека на философские проблемы, поэтому, до его «меморандума» мне в голову не могло придти, что в этой области он так пуст и детски беспомощен.
Можно было подумать, что он никогда не держал в руках ни одной истории философии, ни одной книги по психологии и психофизиологии. Всё-таки особого умаления Ленина я в том видеть не хотел, говорю — о начале моего спора с ним. По моему мнению, это лишь показывало, что быть энциклопедистом нельзя, что Ленин, занятый изучением политических и экономических вопросов, не имел времени заглянуть в другие области. Мало ли чего мы не знаем! Естествознание, техника, поважнее философии, а подавляющее большинство марксистов их не знает.
Всё-таки из незнания не нужно делать добродетель и воображать, что можно мне или кому-нибудь другому «намылить голову» простыми окриками. Философские взгляды Плеханова я считал безобразными, но он всё-таки штудировал философию, тогда как у Ленина в меморандуме ни малейших следов какого-либо знания {287} этих вопросов. Проникаясь подобными рассуждениями, я очень спокойно заметил Ленину:
— Критика в вашем меморандуме Маха мне напомнила некоего Энгельмейера — переводчика «Научно-популярных очерков» Маха, вышедших в Москве года три назад. В своем предисловии он, как и вы, утверждает, что Мах, хотя он физик и естествоиспытатель, отрицает существование внешнего материального мира и доказывает, что ничего, кроме субъективных ощущений человека, не существует. Раз это так, воскликал Энгельмейер, тогда у меня нет ни родителей, ни положения в свете, ни собственности, ничего кроме ощущений. Энгельмейер смешивает ощущения с представлениями, мышлением, чувствами.
Он явно не понимает, что данность, наличность ощущения говорит об обусловленности его чем-то извне. Если нет, например, источника тепла и света никакие фокусы, никакое напряжение воли, не может вызвать в человеке ощущения тепла и света. Но такое же непонимание двести лет пред этим испытывала и по сей день испытывает философия Беркли. Его также обвиняли в отрицании внешнего мира и критики, издеваясь над ним, предлагали ему пройтись над пропастью или удариться головой о столб. А между тем в странной, на первый взгляд непонятной, формуле Беркли — «esse est percipi» заложена не метафизика, а острый анализ и глубочайший реализм.
Ленин подскочил, услышав «esse est percipi». Эта формула ввергла его в какое-то злобное раздражение.
— Вы явно, — крикнул он, — не отдаете себе отчета, что значит esse est percipi! Вы, очевидно, абсолютно не знаете латинский язык, не понимаете, что восхваляя дурацкую формулу — вы тем самым защищаете чушь и галиматью. Если без вывертов и выкрутасов перевести с латинского языка на русский язык esse est percipi — это будет означать, что всё существующее есть лишь восприятие, т. е. лишь субъективное {288} ощущение. Человек, строющий на одном только ощущении свою философию, безнадежен. Его нужно отправить в сумасшедший дом. Мир внешний, мир материи существует вне нас, независимо ни от каких восприятий и ощущений. Если ваш Max — не знает этой истины материализма, его нужно назвать круглым дураком. «Esse est percipi»! — нужно же подхватить такую дикую чушь и носиться с нею.
Конечно, это требовало ответа и, сдерживаясь от желания на ругательства Ленина ответить тем же, я снова спокойно сказал:
— Твердить на разные лады о существовании независимости от нас мира, доказывать то, что без всяких доказательств знает и чувствует всякий нормальный человек, уверяю вас, смешно. Сильнее того, что Авенариус и Мах говорят против гносеологического солипсизма, отрицания внешнего мира, поверьте, — вы не скажете.
Судя по вашему меморандуму и тому, что сейчас говорите, вижу что вы, Владимир Ильич, не хотите вникнуть в то, о чем идет речь в философии, которую критикуете. Речь идет о теории познания, изучающей процесс познавания, анализирующей не содержание тех или иных наук, а происхождение, образование общего содержания знания. Это самопознание знания, это желание узнать, что и как тут происходит, с чего и с какой посылкой мы начинаем познавать. Подавляющее число философов утверждает, что непосредственная данность сознания есть та единственная достоверность, с которой начинается познание, все данные суть факты сознания. Это перелицовка cogito ergo sum Декарта, превратившаяся в догму идеалистической гносеологии, которой противостоит материалистическая гносеология — берущая отправным пунктом уже не сознание, а материю.
Совершенно иная позиция эмпириокритицизма. Авенариус указывает, что при анализе познания естественным отправным пунктом должно быть взято воззрение {289} простого человека, то, что свысока называют наивным реализмом.
Какие бы теории не создавали Платоны, Декарты, Спинозы, Канты, — исходным пунктом всякого познания является следующее, простое, неопровергаемое положение: каждый индивид находит себя центральным членом координации, в которой противочленом является какая-нибудь часть среды или другой человек.
Кого бы мы ни брали — детей или дикарей, простых обывателей или философов — все начинают познание с вышеуказанной посылки. Она продукт природы, — говорит Авенариус, — и сама природа заботится о ее сохранении. Непосредственно нам дана эта посылка, а не теория о непосредственной данности сознания. Вы не можете утверждать, что эмпириокритицизм, или как вы его называете в «меморандуме» махизм, — отрицает существование внешнего мира, тогда как он указывает, что в познании у каждого индивида в качестве противочлена всегда стоит среда, т. е. внешний мир.
Взять при анализе общего познания отправной точкой зрения именно взгляд, воззрение простого человека, профана — диктует то обстоятельство, что познание научное развивается из обыденного, у них одни и те же функции, одни и те же формы. К тому, что есть, что существует, познающий субъект может подходить двояким образом. Он может от себя отвлечься, не принимать во внимание свою психофизиологическую структуру, свои нервно-мозговые состояния, а независимо от «я», рассматривать, описывать, исследовать всё, что находится «вне я», устанавливать там закономерность явлений, причинную связь всех элементов этого внешнего мира.
Указывая на биологическое значение познания, жизненную необходимость приспособления мыслей к фактам, — эмпириокритицизм подчеркивает стремление мышления к экономии сил (отсюда к монизму) и рассматривает всю науку как экономически-упорядоченный коллективный опыт человечества. Тот метод познания, при котором познающий {290} субъект отвлекается от своего «я», не обращая внимания на комплексы элементов, составляющих наше тело — Мах называет физическим методом исследования. В отличие от него познание может сосредоточить свое внимание на особенностях, функциях, строении органов чувств познающего субъекта, переходя таким образом от «не-я», к «я».
Это психологический метод исследования, — приводящий к ощущениям слуха, осязания, зрения, вкуса, обоняния. Это простейшие элементы нашего познания, нашего опыта и они уже не разлагаемы. Вы сказали, что «человек строющий свою философию только на ощущениях — безнадежен». Но с чем другим кроме ощущений мы можем познавать природу, ведь только с помощью того, что они нам дают — строим картину мира? Двойственность указанных методов исследования, однако, не должна заслонять тот факт, что в жизни, в опыте «я» и «не-я» — даются вместе, связно, координирование. В познании субъект не отрывается от объекта, он не может находиться в каком-то фантастическом непротяженном пространстве, где нет никакого «не-я», никакой среды, не указываемой ни одним из его ощущений. В этом смысле нет субъекта без объекта.
В вашем меморандуме вы замечаете, что материализм дает объективное знание независимого от человека материального мира. В каком смысле можно при познании говорить о независимом от нас внешнем мире, о мире «самом по себе», вещах в себе и по себе?
Нет ли тут какой-то ложной установки, которая иных взрослых доводит до вопроса, которому место лишь в сказках для детей: как выглядят вещи когда нас нет? Да, очевидно так, когда приходя к ним, мы их видим, слышим и осязаем. Все вещи «сами по себе» при их познавании, встречи с нами, делаются вещами для нас, даже тогда, когда не видя их, мы только думаем о них, ибо думаем о них мы (субъект), а не кто-либо другой. В каких бы направлениях не подвигался субъект — он никогда {291} не найдет и не может найти мира самого по себе, ибо против объекта в опыте всегда стоит субъект.
Когда говорят об объективном знании независимого от нас мира — это еще не значит, что в таком познавании субъект отсутствует. Человек никогда не может выпрыгнуть из самого себя. Поэтому, если верно, что нет субъекта без объекта, то с точки гносеологии верно и другое — нет объекта без субъекта. Вот эта связь Беркли, мне думается, и пытается выразить формулой, которая Вас так возмутила: esse est percipi, быть — значит восприниматься. Бытие всех вещей, находящихся вне нас, характеризуется тем, что они воспринимаются, ощущаются. Если объект не попал в наше восприятие (восприятие человечества) мы ровно ничего о нем не знаем и не можем знать существует ли он. А когда говорим, что объект существует — значит он попал или попадал в сферу наших восприятий, в сферу наших ощущений, зрения, слуха, осязания, обоняния, вкуса. То обстоятельство, что Беркли защищал свою формулу аргументами туманными, недостаточно стойкими и ясными — простительно: его «Трактат о началах человеческого знания» появился в 1709 г.
В течение нескольких лет, а в особенности в течение трех лет жизни в Киеве, всякие споры и разговоры на философские темы были mon dada. В Женеве повода для таких разговоров не было, но когда ленинский «меморандум» открыл мне для этого двери, меня возбудил, подхлеснул, сознаюсь: — я уселся на моего dada и поскакал... Мне кажется, что мой дада не был Россинантом, хотя временами и спотыкался.
Ленин слушал, еле сдерживаясь от желания закрыть мне рот и, наконец, потеряв терпение, резко прервал меня, не дав окончить фразы. Он был явно взбешен и смотрел на меня прищуренными, злющими глазами.
— Поздравляю, договорились до точки! Без субъекта нет объекта! Не употребляя самых резких {292} выражений, хотя они здесь были бы очень уместны, скажу, что профессорский тон не может скрыть вашего обскурантизма. Ваш обскурантизм просто невероятен. Вот пример, до каких перлов можно договориться, бросаясь с завязанными глазами в объятия темной, путанной, реакционной теории. Esse est percipi, субъект неотрываем от объекта!
Неужели вам неизвестно, что земля, природа, объект существовали раньше, чем появился субъект, человек? Неужели вы не знаете, что был период, когда земной шар находился в раскаленном состоянии, что эта раскаленная масса охлаждалась и на ней лишь постепенно начали создаваться условия для органической жизни. В раскаленной массе мог ли существовать человек и познавать окружающее, находясь с ним, по вашему выражению, в какой-то неразрывной координации? Ведь это чушь! Вся эта мнимая философия — набор бессмысленных слов. Так можно дойти и до веры, что пророк Иона жил во чреве кита.
Признаете ли вы указания науки, что в течение сотен тысяч лет на нашей планете не было человека и потребовалось неисчислимое время, чтобы сложить человека из клеток органической материи? Если признаете, от ваших формул о неразрывной связи субъекта и объекта, нелепых словечек, что без субъекта нет объекта — ровно ничего не останется.
Ну, а если не признаете, тогда вам нужно взяться за самые элементарные учебники, чтобы освободиться от своего дикого обскурантизма.
Крупская, присутствующая при нашем споре, язвительно вставила:
— Неужели такие теории вы проповедывали в кружках уфимских и киевских рабочих?
Я посмотрел на нее и ничего не ответил. А вот Ленину, всё еще продолжая стараться быть спокойным, указал, что о «земной и небесной тверди» раньше сотворения человека говорит уже Библия и эту истину теперь {293} знают даже в младшем классе приходского училища. Но в отличие от приходской школы, где преподают без ссылок на гносеологию мы, с вами, товарищ Ленин, говорим именно о последней, однако у вас к ней какое-то странное и непонятное мне отношение. Когда я говорю, что с точки зрения теоретико-познавательной нет объекта без субъекта — вы отвечаете, что в раскаленной массе земного шара не может сидеть субъект-человек и эту массу наблюдать. За такое воззрение, избегая назвать меня идиотом, вы называете меня только темным обскурантистом. А познаваемый объект всё-таки не отрываем от субъекта. В самом деле — откуда вы знаете, что наша планета была в раскаленном состоянии и на ней не было жизни и человека? Знание о том дано ли мистическим сообщением какого-то духа или есть результат исследующего, создающего гипотезы познающего субъекта?
Вас интересует только то, что земной шар находился в раскаленном состоянии, а теорию познания интересует как, каким путем, получено такое знание, каким контактом субъекта с объектом оно достигнуто, сколько в нем достоверности, и что с гносеологической точки зрения, нужно и можно считать достоверностью. Ученые палеонтологи и геологи описывают, какую флору, фауну, какое расположение морей и океанов имел, допустим, в архейскую эпоху земной шар, когда человека еще не было. Они делают это на основании находимых остатков флоры и фауны, различных осадочных минеральных отложений. По остаткам морских организмов и отложений находимых там, где сейчас нет никакого моря, они «логично» заключают, что здесь когда-то было море, ибо эти организмы и осадочные отложения свойственны морским пространствам. Так, в древнее время, если не ошибаюсь, Геродот из присутствия морских раковин в долине Нила сделал вывод, что вся территория Египта была когда-то под морской водой. Космография, космогония, историческая геология, {294} падеонтология — все они, опираясь на логику — т. е. «законы» познающего субъекта и при мысленном самоперенесении его во времена доисторические, в пространства и миры неведомые, создаются по аналогии с ныне существующими или, по сведениям прежних поколений, существовавшими объектами. Все они в своем отправном пункте базируются на фактах, данных опыта, т. е. на системе ощущений человека.
— Так совершается контакт субъекта с объектом в виде хотя бы «раскаленной массы» земного шара. «Глаз» современного человека за ней действительно «наблюдает» и теория познания объясняет как это нужно понимать. Вы это называете чушью, но если нет координации субъекта и объекта, — нет связи между ними — тогда нужно допустить чудо: познание без того, кто познает. А чтобы выйти из этого абсурда — следует мистически допустить присутствие некоего духа, сообщающего человеку о том времени когда не было человека. Это не лучше, чем вера о бытии Ионы во чреве кита. Во всех познавательных мысленных операциях с самоперенесением туда, где еще не было человека — конечно, есть элемент предположения, догадки, гипотезы. Раскаленное состояние земного шара, о котором Вы говорите с такой уверенностью, есть тоже только догадка, конструкция ума.
Ошибками неуверенностью проникнута вся история человеческого познания. Она история гипотез, объяснений, считавшихся в свое время истинами и смены этих рождающихся и умирающих истин, замещающихся новыми. Умирающие, негодные истины, однако не так просто исчезают из нашего сознания и бытия. Язык тащит старые слова, а старые слова часто выражают отжившие свой век понятия. Наука пользуется, например, термином кислород, хотя теперь известно, что вещества обязаны кислотным свойствам не кислороду, а водороду. Мы говорим — солнце всходит, а это ложное понятие, существовавшее до Коперника и Галилея, когда не знали, что земля {295} вращается около солнца.
Мах и Авенариус указывают, что не только философия, психология, психофизиология, но и физика, химия, механика пользуются словами-понятиями с явными следами когда-то царившего анимистического и мифологического миропонимания. Эти ложные понятия мешают построению новых истин, позволяющих познающему субъекту наиболее гармонично, полно, широко охватить объект, приспособляя мысли к фактам. В глубоком и новом подходе к изучению процесса познавания, его способов и форм, в стремлении очистить познанное от негодных понятий, утвердить его, по терминологии Авенариуса, на базе чистого опыта — великая заслуга Маха и Авенариуса и напрасно в Вашем меморандуме Вы называете их сочинения невежественной болтовней. Наибольшее невежество, обскурантизм и чушь вы находите в гносеологическом указании — нет объекта без субъекта. Субъект, говорите вы, не мог присутствовать в те времена, когда шар земной был в раскаленном состоянии и человек тогда еще не появлялся. Смею вас уверить, что гносеологически он всё-таки тогда присутствовал.
Развернув «Der Menschliche Weltbegrief» я попросил Ленина вдуматься в следующие слова Авенариуса:
«Мы можем представить себе такую среду, в которой нет и никогда не было никакого индивида, но представляя или мысля эту среду, мы никак не можем откинуть себя, центрального члена, который представляет, который мыслит эту среду. Что мы можем сделать так это или игнорировать себя, или вообразить время, когда не было ни одного существа. Однако, как в том, так и другом случае, мы всё равно будем налицо, то как сознательно вопрошающие зрители, то как зрители, которые так увлеклись зрелищем, что забыли о себе».
— Что вы скажете по поводу этого? — спросил я Ленина.
{296} — Скажу, что это чушь, гелертовские выверты, Schrullen, не имеющие для науки никакой цены.
Было ясно, что мы говорим на разных языках. Наш спор затем длился более двух с половиной часов и стена между нами подымалась всё выше. Моментами это была настоящая буря; Ленина охватывало ничем несдерживаемое бешенство и по адресу Маха, целясь, конечно, в меня, он, не стесняясь, кидал град выражений вроде — дичь, идиотские выверты, темнота, дребедень, невежество, глупость, бессмыслица, идеалистическая чепуха, жалкая болтовня и т. д.
Начав спор очень спокойно, я тоже стал раздражаться и чем дальше, тем всё более.
Я стал говорить с Лениным тоном, лишенным почтительности, которую перед ним до этого проявлял я, как все большевики. На замечание Ленина, что разделяя взгляды Маха, непременно приду к ревизионизму и отрицанию марксизма, я ответил ему: «Пожалуйста, оставьте в покое ревизионизм. Спор идет не о нем, а о том, есть ли дважды два — четыре или как вы доказываете — пять. Приплетая сюда ревизионизм, вы из области, в которой очень слабы, хотите уйти и ловко повернуть в область, где вы очень сильны».
Еще более резко я ответил Ленину, когда после моей ссылки на некоторых философов (на Фейербаха и Петцольта) он саркастически заметил: «Не уподобляйтесь тургеневскому Ворошилову, не думайте пронять меня «образованностью». Философией меня не напугаете, я сам ею достаточно занимался в ссылке в Сибири».
— Вот что уже совсем не видно! — воскликнул я. — Значит, не в коня корм пошел. Не пробуйте ваш авторитет перенести в область философскую, на такой перенос я никак не могу согласиться.
Словом, я взбунтовался. Это лишь усиливало раздражение Ленина. Из всего, что он говорил было несомненно, что его благоволение ко мне испарилось, {297} исчезло без остатка в самый короткий срок в процессе спора. Несколько дней до этого он с доверием поручал «Н. Нилову» выполнение секретного плана, теперь на того же Нилова он смотрел уже, как на врага. Я не мог понять, что, в его глазах больше всего превращает меня в врага?
То ли, что я взбунтовался, т. е. вышел из большевистского состояния признания и подчинения его авторитету, то ли, что, будучи «махистом», обнаруживаю «реакционный обскурантизм», несовместимый с философским материализмом, иначе говоря, совершаю преступление против марксизма, за которое, по его словам, человека нужно бить «по морде» и «лепить на нем бубновый туз». Раздражение Ленина дошло до того, что он стал с руганью прерывать меня на каждой фразе, на что, озлобясь, я крикнул ему: «Или вы перестанете прерывать меня окриками и ругательствами и будете культурно вести спор, или, если это для вас невозможно, — я уйду!
Ленин, словно кто-то его дернул, сразу переменил тон, иронически сказав: «Говорите, я постараюсь «культурно» слушать и вас не прерывать».
И действительно, после этого, но то было уже в конце нашего спора, он ни разу не прервал меня. Передать всё, о чем мы в течение более двух с половиной часов спорили, нет ни возможности, ни надобности. Остановлюсь лишь на том, что предшествовало концу спора. Я всё время пытался обратить внимание Ленина на разные ценные стороны эмпириокритицизма: на теорию познания, которую развивает Авенариус, рассматривая центральную нервную систему и ее колебания; на биологическую основу познания, на принцип экономики сил в мышлении, на требование так называемого «чистого опыта», на глубочайший реализм предпосылок Авенариуса и Маха.
Ленин, не желая это слушать, всё отпихивал, говоря: «Перейдем теперь к главному», а главное — он видел в непримиримости материализма с {298} «идеалистической галиматьей Маха». Ссылаясь на Плеханова и Энгельса, он в следующем виде формулировал «великую истину материализма».
Вне нас и совершенно независимо от нас существует мир материальных вещей; воздействуя на наши органы чувств они порождают в нас ощущения, благодаря чему мы узнаем свойства вещей. Эта «великая истина» есть, конечно, только маленькая обывательская философия. С нею можно прекрасно жить, она никому не мешает, но, что бывает почти со всеми обывательскими истинами, начинает немедленно тускнеть при малейшем анализе. Ленину был чужд этот анализ и в сознании полного обладания «великой истиной» — он с презрением отвергал «галиматью» Маха.
Механически вырывая одну цитату из его книги, упорно игнорируя (видимо, не читая) сопутствующие ей объяснения, он, в своем «меморандуме» и непрестанно в течение спора, твердил: Мах пишет, что не тела, не материальные вещи, вызывают в нас ощущения, а наоборот ощущения образуют тела. — А ну-ка попробуйте доказать, что это не дичь, не идеалистическая болтовня?
— Хорошо, попробую это сделать. В комнате на столе было несколько яблок. Я взял одно и сказал: вот эту материальную вещь, это яблоко, можно взвесить, определить его объем, удельный вес, узнать сколько в нем сахара, какова его кислотность, можно найти элементы, образующие его запах и цвет. Ботаники определяют всякие другие его свойства, породы яблок, границы распространения культуры яблока и т.д.
Изучая яблоко и другие материальные тела этим способом мы пользуемся методом, который Мах называет физическим. Мы рассматриваем эти тела как мир независимых от нас вещей. Наше присутствие не вызывает их существования, наше отсутствие не прекращает их существование. Но близоруко думать, что нас тут нет. Мы только отбросили, забыли нашу персону и не считаемся с тем, какую роль в исследовании этого яблока играют наши {299} органы чувств.
А между тем достаточно перерезать, например, глазной нерв и сразу пропадает огромная часть нашего знания о яблоке. Оставляя физический метод познания, перейдем теперь к психологическому анализу, т. е. примем во внимание наше исследующее «я». Что представит собою яблоко, если восприятие его мы сведем к простейшим уже дальше неразложимым элементам? Яблоко желто-красного цвета. Это — ощущение зрения. Оно имеет вес — ощущение осязания. Оно сладко — ощущение вкуса. Оно хорошо пахнет — ощущение обоняния. Падая со стола, оно стукнет — ощущение слуха. В целом, с точки зрения психологического анализа, что такое яблоко, что такое все остальные материальные вещи? Сложный комплекс ощущений и только из них мы составляем о них наши представления, наше знание. Если бы независимое от нас яблоко стало невидимым, неосязаемым, недоступным ни одному из наших ощущений, могли бы мы сказать, что оно существует? В чем же тут чушь, где тут галиматья?
— Чушь вы совсем не устранили, — с усмешкой ответил Ленин. — Можете целый день твердить о комплексе ощущений, а яблоко всё-таки не будет ощущением. Яблоко там (Ленин показал на стол), а ощущение здесь (и Ленин показал на голову). Ощущение есть только свойство наших органов чувств, след, которое оставляет яблоко, — причиняющее это ощущение. Ощущения дают нам знать об яблоке, но они не яблоко, оно вне их и ощущениями не покрываются. Если человек психически не болен, он никогда не будет смешивать в нем находящееся ощущение с причиной вне его находящейся и это ощущение вызывающее.
— Насколько понимаю, вы хотите сказать, что когда, производя психологический анализ, мы восприятие яблока разложим на последние элементы, на ощущения, всё-таки они, как ощущения всякой материальной вещи, не представляют предмета, а только свойства его, он {300} сам остается «вне их», если употребить выражение Канта — «вещью в себе», «вещью самой по себе»?
— Да, я так думаю и Кантом меня не испугаете. Плеханов, а он философ не чета вашему Маху, неоднократно указывал, что мы материалисты признаем вещь в себе и считаем ее познаваемой, в этом пункте мы резко расходимся с идеалистами, которые считают вещь в себе непознаваемой. Извините меня, что оскорблю вашего учителя, но должен сказать, что нужно быть идиотом как этот Мах, чтобы не признавать вещей в себе и вместо них говорить о каких-то комплексах ощущений. Ведь совершенно ясно, что у Маха за непризнанием вещи в себе стоит отрицание независимого от нас материального мира. Вещи в себе, представляя материальный вне нас находящийся мир, действуют на наши органы чувств и вызывают ощущение. Только невежды могут не знать и не понимать этого неопровергаемого, основного положения материализма.
— Позвольте ответить. Указываемое вами основное положение материализма столь просто, что не слыхать о нем действительно могут только невежды, но слышать о нем не значит разделять его — слишком уже оно примитивно. Вы говорите, что ощущение находится в человеке, а причина ощущения вне его. Мне кажется, что природа ощущения вам неясна. Вы смешиваете его с мыслями и чувствами. Мы часто слышим, например, такие выражения: я чувствую холод и ощущаю неудовольствие.
Чувства удовольствия, неудовольствия, печали, радости, боли, испуга — это действительно во мне, также как и мысли, но про ощущения тепла, холода, света, сладости, звука — нельзя сказать, что они во мне, вопрос много сложнее и теория познания — его и хочет выяснить. Вспомним с чего — по эмпириокритицизму, начинает познавать всякий нормальный человек. В своем опыте, этом непрекращающемся всю жизнь контакте субъекта и объекта, «я» и «не я», он находит, застает {301} себя как центрального члена координации, в которой противочленом среда или другой человек. Эта среда, или, как вы всё время говорите, независимый от нас материальный мир, состоит из элементов различного цвета, запаха, теплоты, звука, движения, давления, притяженности и т. д. Когда отвлекаясь от нас самих, изучаются эти элементы в их взаимозависимости, их связи, воздействии одних на другие, — мы находимся тогда в области физического исследования, но когда принимаем во внимание наше «я», наше тело, из области определяемой мы переходим в область определяющего, в область психологического анализа. Один и тот же объект в контакте с субъектом выступает то как элемент физический, то как элемент психологический — ощущение. Здесь нет различия содержания познаваемого, а различие в точке зрения, в подходе к тому, что в опыте дается в неразрывной связи — звук (например, дрожащая струна) и ощущение звука, свет (зажженная лампа) и ощущение света, холод (кусок льда) и ощущение холода. При таком понимании вещей можно ли говорить, что ощущения находятся в субъекте?
Ваша философия утверждает, что вещи в себе, воздействуя на органы чувств, причиняют ощущения. Но когда мы находимся в области физического исследования, не принимая во внимание наших органов чувств, мы в этом поле никогда не встретим «вещей в себе», а только вещи и никогда не найдем ощущений, ибо изучаемый физиологический объект (человек) имеет мозг, в нем разные клетки, сосуды, серое вещество, но ни один микроскоп в нем не обнаружит ощущений, чувств, мыслей. Об ощущениях, повторяю, можно говорить лишь покидая точку зрения физического исследования и переходя к психологическому анализу, но и в этом случае нет места заявлению, что вещи в себе, действуя на наши органы чувств, причиняют ощущения. При психологическом анализе яблоко, о котором мы говорили, есть комплекс ощущений зрения, {302} вкуса, обоняния. За ними ничего уже больше не стоит.
Эти элементы уже не разлагаемы, они являются конечными, простейшими элементами нашего опыта. Нельзя себе представить, и никто этого себе не представляет, на какие еще более простые элементы можно разложить ощущение обоняния, света или звука. Что происходит когда говорят, что вещи в себе как причина стоит за нашими ощущениями? Происходит совершенно ложная гносеологическая операция. Разложив «вещь в себе» (яблоко) на ощущения, мысленно эту вещь вновь собирают, соединяют, придают ей прежний вид и подставляют ее за ощущения как их причину. В задачу теории познания входит борьба с такого рода гносеологическими операциями, внушаемыми негодными понятиями, мешающими познанию, правильному приспособлению мыслей к фактам. Можно показать как исторически слагалось понятие о различии между вещью в себе, вещью по себе и вещью для познающего субъекта, но это понятие, которое, вслед за Кантом и Плехановым вы пользуетесь — негодно, порочно. Для разрушения его много сделали и Юм, и Берклей, и Гегель. Гегель называл вещь в себе caput mortuum абстракции, пустейшим продуктом мысли, в котором отвлеклись от всего, что делает эту вещь в себе доступной сознанию. Гегель смеялся над теми, кто думает, что это отвлечение от всяких чувственных элементов стоит позади явлений, — есть, как Вы говорите, материальная причина ощущений.
Вполне допускаю, что отвечая Ленину (передаю лишь частицу того, что говорил) я был слишком многословен. Знаю, что «многословие», от которого ныне освободился с уклоном в обратную сторону, было большим моим недостатком. Вполне допускаю и другое, что защищаемые мною взгляды можно было бы формулировать не только кратче, но много яснее, лучше. Но после заявления, что он будет «культурно» меня слушать, Ленин всё-таки меня не прерывал. Засунув пальцы {303} за борта жилетки, он ходил по комнате, моментами останавливался против меня, язвительно усмехался, пожимал плечами, иногда бросал подмигивающий взгляд Крупской, отвечавшей на это сочувственным пожиманием плеч, и снова продолжал ходить. Когда я остановился, он ответил мне речью не менее длинной, чем моя. Вот ее основные «фрагменты».
— Я вас «культурно» выслушал, а теперь «культурно» выслушайте меня. Вам непременно надо быть приват-доцентом по кафедре философии, теологии, в Германии. Это был бы логический, прямой, ход из семинара Булгакова. К тому же вы тут что-то уже упоминали о мистике, о божестве. У приват-доцентов немецких философских факультетов особые качества — они невероятно многословны и отличаются способностью превращать всё в сплошной туман, а стоит подуть на этот туман — за ним обнаруживается галиматья. Я не думаю, чтобы эти приват-доцентские качества украшали социал-демократа. Представьте себе, что какой-нибудь рабочий спросит вас: товарищ, объясни мне, пожалуйста, что это за штука «вещь в себе». Если вы ее объясните как только что сделали, т. е. с туманом и многословием, он почешет в затылке и подумает: ровно ничего не понял, знать эта штука не по моему пролетарскому уму. А почему он не поймет? Потому, что простые, непреложные, доступные каждому рабочему, каждому нормальному человеку, истины материализма вы отбросили и заменили их дребеденью. Мы, материалисты, можем объяснить «вещь в себе» и, вопреки Канту, ее познаваемость так, что эту, якобы, мудреную штуку поймет всякий рабочий. Я вам сейчас покажу как с этим вопросом справляется, например, материалист Лафарг. Занявшись Махом, вы его, конечно, не читали. Подождите минутку.
Ленин вышел из кухни-приемной и поднялся в верхние комнаты. Крупская, отвернувшись от меня, смотрела {304} в окно. Из всех углов комнаты, чудилось мне, смотрит и лезет на меня враждебность. Не нужно было, думал я, допускать града ругательств, сыпавшегося на меня. Как только Ленин вручил свой меморандум, стал говорить о позорном, якобы, влиянии на меня Булгакова, — мне следовало раскланяться и уйти. Позволять сажать на меня бубновый туз, слышать не возражения по существу, а окрики — не желаю. Если это приведет к разрыву всяких отношений с Лениным, — пусть будет так!
Ленин возвратился держа в руках журнал «Socialiste» со статьей Лафарга «Материализм Маркса и идеализм Канта». В назидание мне он прочитал из статьи ниже приводимое место, которое я привожу в его переводе (ужасном переводе). К моему ошеломлению, именно эту цитату он счел нужным в качестве чего-то глубокого и остроумного, привести четыре года спустя в своей книге «Материализм и Эмпириокритицизм».
— Рабочий, который ест колбасу и который получает 5 франков в день, знает очень хорошо, что хозяин его обкрадывает и что колбаса приятна и питательна для тела. Ничего подобного, говорит буржуазный софист, всё равно зовут ли его Пирсоном, Юмом или Кантом. Мнение рабочего на этот счет есть его личное, т. е. субъективное мнение, он мог бы с таким же правом думать, что хозяин его благодетель и что колбаса состоит из рубленной кожи, ибо он не может знать вещи в себе.
У меня волосы стали дыбом от Лафарговской философии.
Теряя контроль над собой, я резко прервал Ленина и не стал слушать; на этот раз не он, а я пришел в бешенство.
— Так как эту рубленую кожу, — крикнул я, — вы считаете украшением материалистической философии — дальнейший спор с вами излишен и бесплоден.
Ленин сначала опешил, а потом ответил:
{305} — Совершенно верно, разговор с вами не нужен и бесполезен.
Схватив книги, что приносил Ленину, я выбежал на улицу. Идя домой в самом собачьем настроении, я думал: кубарем выкатился от Плеханова, точно облитый кипятком выбежал от Ленина. Здесь дело не в одном только расхождении в области философии.
Здесь причиной — невероятная нетерпимость наших вождей и больше всего дикая нетерпимость Ленина, не допускающего ни малейшего отклонения от его, Ленина, мыслей и убеждений. Могу ли я при этих условиях быть членом большевистской организации, во всем беспрекословно следующей за Лениным.
{306}
Достарыңызбен бөлісу: |