Встречи с лениным


ВСТРЕЧА С ЛЕНИНЫМ. МОЙ БОЛЬШЕВИЗМ



бет3/15
Дата11.07.2016
өлшемі1.28 Mb.
#190428
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   15

ВСТРЕЧА С ЛЕНИНЫМ. МОЙ БОЛЬШЕВИЗМ

В Женеве я сошел с поезда, не имея никакого ба­гажа, кроме зубной щетки, куска мыла, полотенца и, зашитого в полу пальто, письма Кржижановского к Ле­нину. Я хорошо помнил маршрут, начертанный Кржи­жановским. «Выйдя с вокзала, идите прямо по rue du Mont-Blanc, первая улица налево будет route de Lausanne, берите ее, в конце упретесь в rue du Foyer, в № 10, там и живет monsieur Ульянов, т. е. Ленин».

Так я и шел, от слабости после голодовки и испы­танных приключений волоча ноги в тяжелых калошах. В грудах снега при переходе через Днестр они оказали большую услугу. В Женеве же, где не было ни одной снежинки, где тротуары были чисты и сухи как летом и никто не носил калош, они мне казались невыносимой ненужностью, обращающей на меня внимание. Я решил их снять и подбросить в какую-нибудь подворотню. Беда в том, что никакой такой «русской» подворотни я нигде не видел. А впереди меня шел кто-то, словно для конт­раста с моими резиновыми кораблями, ловко шлепая ярко вычищенными новенькими желтыми ботинками. Фигура владельца ботинок — длинная, с поднятыми плечами, — показалась знакомой. Я обогнал ее и одновременно — она и я — воскликнули: «Ба!».

Так в лите­ратуре и редко в жизни, выражается удивление. Это был тот, кого в партии называли «Сергеем Петровичем», «Игнатом», «Павловичем», «Музыкантом», «Шпилькой». Настоящее имя его — П. А. Красиков. В 1903 г. он, в {34} качестве члена организационного Комитета по созыву съезда, два раза наезжал в Киев. Мы избрали его деле­гатом на съезд от нашего Комитета (выставлена была и моя кандидатура, но я отказался, всё по тем же мотивам «личного характера»). В дополнение к нему, вторым делегатом, был избран рабочий «Иван», тот са­мый, который говорил о Кате, что когда она рассказы­вает о будущем социалистическом строе, он — Иван — «чувствует себя как в раю». С Иваном, а такова была его кличка в Киеве, я встретился через 25 лет (в 1928 г.) в Москве, уже в эпоху, когда существующий строй было приказано считать «социалистическим».

Он поразил сво­ею пугливостью. Сидя у меня и оглядываясь по сторо­нам, он прежде всего спросил, можно ли говорить громко и из осторожных слов его я понял, что он не чув­ствует себя находящимся в раю. Этот большевик, на съезде примкнувший к Ленину (в протоколах съезда он назван Степановым, настоящая фамилия его, насколько помню — Мячик), в отличие от всех других, не сделал после октябрьской революции никакой карьеры. Он остался как прежде простым рабочим. Почти шепотом он мне поведал, что, несмотря на сокращение рабочего дня, работать, вследствие подгоняемой, очень большой интенсивности труда, стало много труднее, чем в 1901-02 г.г.

Иная судьба Красикова. В 1917 г. Ленин назначает его председателем комиссии по борьбе с контрреволюци­ей; он председатель кассационного трибунала при ВЦК, редактор журналов «Революция и церковь», «Воинствующий безбожник». В 1924 г. — он прокурор верховного суда СССР, в 1933 г. заместитель председателя этого суда. В качестве юриста, преданно обслуживающего вос­ходящего на престол Сталина, ему в 1935 г. делается честь — быть членом комиссии, вырабатывающей проект так называемой «сталинской конституции». Но в 1937 г. {35} его карьера в разгар «ежовщины» обрывается: Краси­ков как множество других старых большевиков, исче­зает с горизонта: заключен ли он в тюрьму, сослан или расстрелян — об этом ни от кого получить сведений мне не удалось.

— Что случилось? — спросил Красиков, разгляды­вая меня. — Каким образом вы здесь, а не в Киеве, почему у вас вид египетской мумии?

В кратких чертах рассказал ему мою историю.

— Идем скорее к Ильичу!

— К кому?

— Вы не слыхали кто такой Ильич? Это Ленин!

— А!.. — Так впервые узнал, что Ленина называют «Ильичом».

Через несколько минут мы были у Ленина. Я увидел крепко сложенного человека, небольшого роста, лысого с редкой темно-рыжей бородкой и такими же усами.

Самым внимательным образом вглядываясь в фотогра­фии Ленина, появившиеся после 1917 г. с трудом поверил бы, что это тот самый человек, которого впервые увидел 5 января 1904 г. Подавляющая часть этих фотографий просто лжива. Особенно же фальшива одна распростра­ненная, канонизированная, на которой Ленин представ­лен в виде какого-то гордого, красивого брюнета. Приходилось позднее много раз слышать и читать о ярко выраженном монгольско-татарском обличьи Ле­нина. Это неоспоримо, однако, при первой встрече, да и всех последующих, я на «антропологию» Ленина не обратил и не обращал никакого внимания. Его лицо казалось совершенно таким же, как у множества других русских, особенно в районе средней и нижней Волги. Пожалуй, немного косят глаза, да и то не оба, а скорее только правый. Глаза были темные, маленькие, очень некрасивые. Но в глазах остро светился ум и лицо было {36} очень подвижно, часто меняя выражение: настороженная внимательность, раздумье, насмешка, колючее презрение, непроницаемый холод, глубочайшая злость. В этом слу­чае глаза Ленина делались похожими на глаза — грубое сравнение — злого кабана.

В первые же минуты визита к Ленину я познако­мился с одним, только ему принадлежащим, жестом. Говоря или споря, Ленин, как бы приседал, делал боль­шой шаг назад, одновременно запуская большие пальцы за борт жилетки около подмышек и держа руки сжаты­ми в кулаки. Прихлопывая правой ногой, он делал затем небольшой, быстрый шаг вперед и, продолжая держать большие пальцы за бортами жилетки, распускал кулаки, так что ладони с четырьмя пальцами изображали расто­пыренные рыбьи плавники. В публичных выступлениях такая жестикуляция имела место сравнительно редко. При разговорах же, особенно если Ленин вдалбливал своим слушателям какую-нибудь мысль, а в каждый дан­ный момент он всегда бил словом только в одну мысль, эта жестикуляция, этот шаг вперед и шаг назад, игра сжатым и разжатым кулаком — происходила постоянно. Постоянно попадая в поле зрения собеседников, ленин­ская жестикуляция настолько их заражала, что некото­рые из них, например, Красиков и Гусев, тоже начинали запускать пальцы за жилетку. Ленин гипнотизировал и этим...

Я пришел к Ленину во втором часу дня и лишь в восьмом часу он отвел меня в отель на Plaine de Plain-palais, оплачиваемое партией обиталище, где останавли­вались приезжие из России люди, главным образом, будущие советские сановники, сторонники Ленина. Кро­ме Красикова, там жил В. В. Воровский, будущий посол СССР в Скандинавии, потом в Италии, Гусев (Драпкин), будущий член Военно-Революционного Совета, началь­ник Политического Управления Республики, секретарь Ц.К.К., заведующий, отделом печати Центрального {37} Комитета Коммунистической партии и др. Так как все приезжающие из России, заметая следы, должны были жить в Женеве под выдуманными именами, Ленин, уз­нав что голодовка в тюрьме подкосила мою силу, при­менительно к тому факту, изобрел для меня кличку.

— Библейский Самсон потерял силу, когда остригли его волосы, — сказал он, — у вас силу и мускулы остригла голодовка, по аналогии даю вам имя — «Сам­сонов».

Под этой фамилией я и был представлен обитателям отеля и ровно год прожил в Женеве.

Шесть часов, проведенных у Ленина, были делом совсем не легким. Крупская, распоров полу моего пальто, извлекла оттуда письмо Кржижановского, проявила его (часть была написана симпатическими чернилами) и сообщила его содержание Ленину. По отдельным фра­зам, которыми они обменялись, я понял, что, кроме сообщения о партийных делах, аресте недавно поселив­шегося в Киеве брата Ленина и двух его сестер, была просьба «обратить на посланного внимание». И Ленин его «обратил». На меня буквально обрушился целый кас­кад вопросов. Ленин находился тогда в очень подавлен­ном состоянии.

Два месяца до этого, первого ноября 1903 г., он увидел себя вынужденным уйти с редактор­ского поста столь любимой им «Искры». Для него это была настоящая трагедия, непереносимое ущемление самолюбия. Он был как бы свержен, потерял силу, остал­ся не у дел. Все именитые верхи партии в Женеве были «меньшевиками». Около него лишь небольшой кружок поддерживающих его лиц. В Центральном Комитете в России его единомышленники, выбранные на съезде пар­тии, вместо того, чтобы вести непримиримую борьбу с меньшевиками, как того требовал Ленин, стали скло­няться к «примиренчеству». Ленин буквально накидывал­ся на всякого приезжающего из России человека, {38} стремясь с присущей ему страстью сделать его своим сто­ронником, узнать, что о партийных разногласиях говорят в России. Еле успевал я ответить на один вопрос, появлялся другой, третий и так без счету. Я сказал Ленину, — это ему очень понравилось, — что он меня гоняет как на конских заводах гоняют на корде молодых лошадей. Заметив мою крайнюю усталость, Ленин, наконец, расспросы прекратил. Не трудно было заметить, что произведенное «испытание» я выдержал как будто удовлетворительно. Я это мог заключить из того, что для продолжения беседы Ленин пригласил меня придти к нему через два дня, потом еще через два дня.

Два эпизода привлекли мое внимание при первом свидании с Лениным.

В 1898 году, будучи студентом Технологического Института, я был выслан в Уфу из Петербурга. В пер­вый же день знакомства с Лениным, я узнал, что послед­нюю часть своей ссылки Крупская провела в Уфе — меня там уже не было — и к ней из Пскова перед отъездом заграницу, на месяц приезжал Ленин. Полу­чилось некое неожиданное сближение на почве общих воспоминаний. Начался разговор о ссыльных, живших в Уфе, о прогулках на лодке на реке Белой, разных сортах кумыса, продававшегося в киосках. Не была забыта и комическая сторона города, послужившая в 1899 г. те­мой моего первого «литературного» произведения: электрические фонари, болтавшиеся на высочайших столбах и один от другого так далеко расставленные, что, кроме ужасной жидкой грязи вокруг них, ничего не освещавшие. Крупская спросила, знал ли я книж­ный магазин народоволки Четверговой, куда заходили за разными книжными новостями все ссыльные Уфы. Я тоже туда захаживал, но с владелицей магазина ни­когда разговоров не вел и не знал, что она народоволка. Я считал ее просто оппозиционно настроенной особой, каких было много.



{39} — Жаль, что с нею не познакомились, — сказала Крупская. — Владимир Ильич как только проездом из ссылки попал в Уфу, побежал ее видеть. Она интересный человек. Он ее давно знает. Он говорит, что не знает никого другого, с которым было бы столь приятно и поучительно, как с Четверговой, говорить о Чернышев­ском.

Я помолчал, но мне показалось странным, что до­вольно тусклая, судя по внешнему облику, владелица книжного магазина в Уфе, в глазах Ленина приобретает какое-то значение потому, что с нею «приятно и поучи­тельно» говорить о Чернышевском — писателе мною нелюбимом и неценимом. И другое мне показалось странным.

Вспоминая Уфу, Крупская упомянула о ее связи с некоторыми рабочими (фамилии их я забыл) в уфим­ских железнодорожных мастерских. Я тоже знал их, так как, благодаря опять-таки чистой случайности, мне — высланному студенту — удалось поступить на службу в эти мастерские. Их начальник, что обнаружилось из беседы с ним, лет сорок перед этим сидел с моим отцом на одной парте в виленской гимназии. Его протекция и дала мне возможность быть принятым в мастерские. В качестве простого рабочего я проработал в них больше года; сделав для экзамена сложный циркуль, я стал потом вроде помощника слесаря. Когда это услышал Ленин, его глаза уперлись в меня с большим любопыт­ством.

— Вы поступили рабочим в мастерские с целью пропаганды?

— Я стал в них работать, чтобы иметь заработок. Нужно же было как-нибудь жить.

Глаза Ленина немедленно потухли. Я очень хотел ему рассказать, что я делал в мастерских, ведь всё-таки не часто бывает, что интеллигент делается слесарем, но {40} увидел, что, так как я поступил в мастерские не для пропаганды, а для заработка — это для него уже неин­тересно. Позднее узнал, что вопрос о заработке он от­носил к области, которую называл немецким словом Privatsache. Он никогда и никому не говорил о том, ка­ковы его денежные ресурсы и в минимальной степени интересовался как с этим вопросом обстоит у других. Чем меньше будет истрачено на партийца денег из пар­тийной кассы — тем лучше, а откуда и как он достанет ему недостающие средства — это «Privatsache», Ленина совершенно не интересовало.

Я сказал, что после первого свидания Ленин при­гласил меня придти через два дня. Не помню уже кто писал, что в отличие от Плеханова, у которого партий­ным людям надо было добиваться и «испрашивать ауди­енцию», Ленин был столь «демократичен», что к нему могли приходить все, кому угодно и когда угодно. Это сущая неправда.

Ленин слишком ценил свое время что­бы допускать срыв расписания своего дня приходом незванных визитеров. Исключение допускалось только для приезжавших из России членов Центрального Ко­митета (в описываемое время для Ленгника и Эссен). Относительно приема всех остальных товарищей Ленин давал указания Крупской и жившей с ними ее матери Елизавете Васильевне, которые выпроваживали визите­ров или ссылкой, что «Владимира Ильича нет дома», или «он работает и видеть его нельзя».

В выборе до­пускаемых к нему товарищей у Ленина, несомненно, существовала какая-то система, постороннему не всегда понятная. Например, Красиков мог приходить к Ленину свободнее, чем Гусев, Ольминский, Мандельштам или Лепешинский, но так было не всегда. Иногда тому же Красикову говорилось, что «Владимира Ильича нет дома», а между тем у него в это время сидел Гусев. Такой отбор, мне кажется, находился в связи с тем, что по интересующему в данный день или неделю {41} вопросу могло Ленину принести то или иное лицо. В такой момент это лицо для него делалось нужным и интерес­ным, а все другие обременительными и ненужными.

Ленин не любил сообщать — кто у него бывал, кого он видел и даже с кем он гулял, а узнавая от посещавших его товарищей какую-либо новость или сплетню (до них он был очень охоч) редко указывал другим от кого он их слышал. «От кого я слышал эту новость? Сорока на хвосте мне принесла». Такой ответ я трижды получал от него. В допуске к нему партийных товарищей у Ленина, по-видимому, играл еще и такой мотив: он чурался скуч­ных, очень мрачных и бесстрастных людей. О Мандель­штаме он сказал: «Это очень хороший человек, т. е. че­стный и полезный партии революционер, беда только, но это уже относится к области личных отношений, он скучен как филин, смеется раз в год, да и то неизвестно, по какому поводу». Если можно так выразиться, он любил страстных (вернее пристрастных) и веселых революционеров. Нужно думать, что по этой причине имел у него такой успех приехавший в Женеву в конце 1904 г. А. В. Луначарский (будущий народный комиссар просвещения), бывший действительно блестящим и ве­селым человеком, угощавшим Ленина фонтаном остро­умных речей и разных анекдотов.

Несколько раз побывав у Ленина, я с удовольствием увидел, что доступ к нему для меня не очень преграждается. В течение февраля и марта я виделся с ним, ду­маю, гораздо чаще, чем кто-либо из женевских больше­виков. А чтобы такая «привилегия» не вызывала непри­язненного чувства у других, я о своих свиданиях и прогулках с ним дипломатически никому не говорил, тем более узнав, что об этом не говорит и сам Ленин. «Владимир Ильич,— объявила мне однажды Крупская, — к вам очень благоволит». Так и сказала: «к вам очень благоволит» и сказано это было приблизительно через месяц после моего приезда в Женеву.

Некоторое {42} время несомненно, «благоволила» и Крупская, но в кон­це февраля или начале марта ее благоволение стало ис­чезать. В конце марта она смотрела на меня злыми глазами, а в апреле меня уже явно не переносила. Несмотря на это, благоволение Ленина продолжалось, оно почти мгновенно испарилось в июне, а в сентябре окончилось полным со мною разрывом, который Ленин подъитожил заявлением: «Я с филистимлянами за один стол не сажусь». Однако, не буду забегать вперед, нуж­но рассказать сначала о периоде благоволения, а оно несомненно было.

Откуда и почему оно появилось? Ответить на это гораздо труднее, чем на другой вопрос, почему благо­воление исчезло. Ведь я был только капралом, самое большое прапорщиком революции, не принадлежал к важному и особенно интересующему Ленина слою пол­ковников и генералов революции, делавших партийную погоду. Одним отсутствием у меня «мрачности» или одной хорошей рекомендацией Кржижановского и Кра­сикова — благоволение трудно объяснить. Я убедился потом, что Ленин недоверчив, мало, вернее — совсем не доверяет рекомендациям, суждениям даже близких товарищей, полагаясь только на свой глаз и слух. Ища причин благоволения, приходится гадать... Вот, мне ка­жется, один из мотивов, если не благоволения, то некоторого «благосклонного» внимания.

В день нашей первой встречи Ленин дал мне для прочтения ряд брошюр и, в том числе, довольно объе­мистую брошюру Б. Правдина «Революционные дни в Киеве», посвященную всеобщей стачке в июле 1903 г. (столкновениям с войсками и казаками, убийству не­скольких рабочих). Брошюру написал, специально для этого приехав в Женеву, член киевского Комитета В. В. Вакар и ее редактировал Ленин и Крупская. Бро­шюра была написана и издана, когда я сидел в тюрьме. Разумеется, мне было очень интересно узнать, что {43} такое написал о Киеве Вакар. Он описывает в своей бро­шюре некоего комитетского «оратора Василия» при выступлениях на рабочих сходках «из светлого блонди­на, превращавшегося в жгучего брюнета». Сие превра­щение производили проф. химии М. М. Тихвинский и его супруга. Профессор, по признанию сведущих лю­дей, — был превосходным, ученым химиком, изготов­ляемая же им краска для волос — была дрянь. Не­сравненно хуже той, что ныне применяют даже второстепенные парикмахеры. Под большим солнцем она долго не держалась, расплывалась, что и начало проис­ходить, когда Василий, в дни всеобщей стачки в Киеве, по поручению Комитета, держал, как ему тогда казалось крайне важную, речь пред 2500 рабочих железнодорож­ных мастерских. «Комитетский оратор Василий», о ко­тором писал Вакар-Правдин, был автор этих строк. Разумеется (ведь это прибавляло мой вес на революци­онных весах!) я сказал об этом Ленину. Это, видимо, произвело на него впечатление.

— Ах, вот как! Это хорошо! Но неужели пришлось выступать пред двумя тысячами рабочих и как долго?

— Минут пятнадцать и передо мною было не две тысячи, может быть, даже две с половиной.

— Повезло вам, — с некоторой завистью заметил Ленин, — Гусеву в Ростове тоже удалось говорить пред тысячами. Обоим вам повезло. Мне в бытность в Петербурге не приходилось выступать с речью и перед 15 рабочими. Я даже не знаю хватит ли моего голоса для речи пред большой толпой.

При втором посещении Ленина — с его стороны по-видимому прибавился новый мотив обратить на меня благосклонное внимание. Крупская вспомнила, что моя фамилия упоминалась в «Искре». В первый раз это было в связи с происходившей в феврале 1902 г. большой политической демонстрацией на Крещатике — главной {44} улице Киева. Мое имя фигурировало в сообщении «Пра­вительственного Вестника» о киевском бунте, перепе­чатанном всеми русскими газетами и, разумеется, во всех революционных изданиях заграницей. Будучи од­ним из активных участников демонстрации, я свирепо сопротивлялся напавшей на нас полиции. Часть демон­странтов была уже арестована, другая разогнана, а я всё еще продолжал драться. Многочисленные удары палками не могли меня сокрушить и тогда, чтобы унич­тожить последний «неприятельский редут», какой-то обозленный полицейский с криком — «Ах, ты сволочь!» — рубанул саблей по голове так здорово, что сразу пре­вратил в «мертвое тело».

«Студент Вольский, — писала «Искра (№ от 15 февраля 1902 г.) — замертво упал пораженный палкой и ударом по голове шашкой», а другое сообще­ние, в «Искре» же, прибавляло: «Говорили, что Вольский убит. Потом мне пришлось слышать, что он пришел в себя, но останется ли жив — не знаю».

После этих «похорон», я к моему удовольствию, прожил, как видите, еще 50 лет, не будучи в состоянии в течение очень долгого времени устранить неприятного воспоминания о полицейской сабле. Оно оставалось в виде отчаянных головных болей. Один известный московский хирург предлагал в 1928 г. освободить меня от последствий удара с помощью трепанации черепа. Боясь, что одно неприятное воспоминание может замениться другим, я от сего любезного приглашения отказался. В настоящее время, когда благодаря гигантскому про­грессу, человечество оказалось технически способным в несколько минут уничтожать сотню тысяч мужчин, жен­щин и грудных детей, говорить о «мертвом теле» како­го-то студента политехника столь же комично, как сердобольно ахать о кем-то поврежденной лапке му­равья. Но 50 лет назад с «мертвыми телами» еще весьма считались и представители самодержавного {45} правительства. Справиться о состоянии моего здоровья приезжал в тюремную больницу сам генерал Новицкий — шеф местной жандармерии! Мыслимо ли что-либо подобное в царстве Сталина?

Сабля полицейского создала мне в Киеве такую популярность, что один учитель художественного учи­лища, случайно встретившись со мною, убедительно просил «оказать ему большую честь» и занять превосходную комнату в снимаемом им двухэтажном доме. В качестве платы я должен был только три раза в неделю по часу читать ему французскую беллетристику.

Принять его предложение соблазнили неслыханно низкая плата за комнату, и другое обстоятельство. Моя комната в этом доме, спрятанном от всех глаз в огром­ном тенистом парке на краю глубокого оврага, могла бы служить, по моему мнению, надежным конспиратив­ным местом для заседаний комитета и всяких револю­ционных явок. Несколько позднее обнаружилось, что сделанное предложение было ловушкой. Учитель был провокатором, агентом полиции и если я не попался в западню и не посадил в нее других, то только потому, что скоро оставил его жилье. При избытке энергии, и отсюда непоседливости, мне нравилось почти ежемесяч­но менять квартиру. Обременительного багажа не было.

Ленин заставил меня самым подробным образом рассказать о демонстрации 1902 г. и столкновениях с властями в июле 1903 г.

Он настойчиво добивался знать, насколько физически сильно и стойко демонстранты сопротивлялись полиции. Видя, что я несколько недоумеваю, почему его так интересует «спортивная», точнее сказать, «зубодробительная сторона» демонстрации, он с большой страстью ответил:

— Поймите же, настал момент, когда нужно уметь драться не в фигуральном, не в политическом только смысле слова, а в прямом, самом простом, физическом {46} смысле. Время, когда демонстранты выкидывали красное знамя, кричали «долой самодержавие» и разбегались — прошло. Этого мало. Это приготовительный класс, нуж­но переходить в высший. От звуков труб иерихонских самодержавие не падет. Нужно начать массовыми уда­рами его физически разрушать, понимаете— физически бить по аппарату всей власти. Нужно, чтобы агенты этой власти чувствовали, что на их насилие мы отве­чаем насилием же, не только словом возмущения и про­теста, а физическим актом. Это важно. Хамы самодер­жавия за каждый нанесенный нам физический удар должны получить два, а еще лучше, четыре, пять ударов. Не хорошие слова, а это заставит их быть много осто­рожнее, а когда они будут осторожнее, мы будем дей­ствовать смелее. Начнем демонстрации с кулаком и камнем, а, привыкнув драться, перейдем к средствам более убедительным. Нужно не резонерствовать, как это делают хлюпкие интеллигенты, а научиться по-проле­тарски давать в морду, в морду! Нужно и хотеть драть­ся, и уметь драться. Слов мало.

Ленин, сжав кулак, двинул рукою — словно пока­зывая как это нужно делать. А так как всё говорило за то, что во время демонстрации я не склонял голову как «хлюпкий интеллигент», а действовал «по-пролетарски» Ленин явно мною остался доволен. Я не думаю, чтобы кого-либо из своего окружения, ибо в уличных драках оно мало участвовало, он столь подробно расспрашивал о зубодробительных операциях. Что же касается меня, то я из этого разговора немедленно вынес очень важный вывод относительно Ленина. «Вот, думал я, это настоя­щий революционер высокой марки, это не хлюпкий, резонирующий интеллигент, а человек, у которого полная гармония слова и дела. Он и теоретик, и практик, у него все данные, чтобы стоять наверху, руководить движе­нием, но когда это будет нужно, он не побоится сойти с этого верха и пойдет со всеми на улицу, станет на {47} баррикады. Ленин не из тех, которые под разными самыми благовидными предлогами увиливают и остаются вне опасности. Идти драться с полицией, казаками, быть на баррикаде — значит быть готовым рисковать своей шкурой. И Ленин в нужный момент может это сделать, он не трус. Создаваемое о Ленине впечатление усилилось еще и тем, что он заметил по поводу моей голодовки в тюрьме (сантиментальные мотивы голодовки я от него скрыл) : «В жизни нужно иметь смелость рисковать. Вы рискнули и выиграли. Одобряю».

Располагая позднее уже обширным материалом для познания Ленина, я понял сколь неверно и сколь поверх­ностно было мое женевское представление о нем. Той, в моем понимании «гармонии слова и дела», приписывае­мой Ленину, у него как раз и не было. Он никогда не пошел бы на улицу «драться», сражаться на баррикадах, быть под пулей. Это могли и должны были делать дру­гие люди, попроще, отнюдь не он. В своих произведе­ниях, призывах, воззваниях, он «колет, рубит, режет», его перо дышит ненавистью и презрением к трусости. Можно подумать, что это храбрец, способный на деле показать, как не в «фигуральном», а «в прямом, физи­ческом смысле» нужно вступать в рукопашный бой за свои убеждения. Ничего подобного! Даже из эмигрант­ских собраний, где пахло начинающейся дракой, Ленин стремглав убегал. Его правилом было «уходить по добру по здорову» — слова самого Ленина! — от всякой мо­гущей ему грозить опасности. Мы знаем, например, из его пребывания в Петербурге в 1906-7 г.г. (он жил тогда под чужим именем), что эти опасности он так преувели­чивал и пугливое самооберегание доводил до таких пре­делов, что возникал вопрос: не есть ли тут только отсут­ствие личного мужества? Л. Троцкий, как и многие дру­гие, заметивший эту черту Ленина, дал ей следующее объяснение.

«К. Либкнехт был революционером беззаветного {48} мужества. Соображения собственной безопасности были ему совершенно чужды. Наоборот, Ленину всегда была в высшей степени свойственна забота о неприкосновен­ности руководства. Он был начальником генерального штаба и всегда помнил, что во время войны он должен обеспечить главное командование».

Вероятно, такое объяснение правильно, но оно под­крепляет уверенность, что призывая других идти на смертный бой, сам Ленин на этот бой, на баррикаду, с ружьем в руках, никогда бы не пошел. Какие бы рацио­налистические, увесистые аргументы в защиту такой по­зиции ни приводились — морально и эстетически она всё же коробит.

Возвращусь к мотивам «благоволения». Одни речи «Василия» или его «умение драться» создать «благово­ление» всё-таки не могли. Это всё относилось к прошло­му и подвиги сии мог совершить и враждебный Ленину меньшевик. Благоволение, полагаю, пришло по другой причине: из бесед со мною Ленин увидел, что я горячий его сторонник, готовый драться за него «большевик». В другое время на это он не обратил бы особого внима­ния, но тогда в Женеве сторонников у него было очень мало и для пополнения его «армии» был ценен каждый лишний солдат-большевик.

Кстати, о термине «больше­вик». В первое время после раскола партии термины «большевик» и «меньшевик» еще не были в ходу. Они появились и узаконились лишь в конце 1904 г. Сначала говорилось о сторонниках «большинства» съезда и сто­ронниках «меньшинства», или, как часто именовал эти группировки Ленин, — сторонниках «старой» и «новой Искры».

Почему же я был горячим сторонником Ленина и в {49} этом смысле большевиком. В чем заключался мой боль­шевизм?

Тяга к Ленину началась совсем не после прочтения его «Развития Капитализма в России». К тому времени (1899 г.), когда появилось это произведение, на эту тему уже было напечатано достаточно книг. Особо новых пер­спектив Ленин в своей работе лично мне не открывал, к тому же мне казались более интересными «Русская фаб­рика» М. И. Туган-Барановского и П. Б. Струве «Кри­тические заметки к вопросу об экономическом развитии России», появившиеся ранее книги Ленина (Ильина). Другая книга Ленина — «Экономические этюды», вы­шедшая в 1898 г., т. е. раньше его «Развития капита­лизма» и составленная из его статей, печатавшихся в толстых журналах, уже тем более не могла увлекать. Помню, в 1902 г. в группе студентов — Леонид Зеланд в реферате о Ленине и Струве сопоставил «Экономиче­ские этюды» с сборником статей Струве «На разные те­мы» и, несмотря на то, что политические симпатии наши были полностью на стороне Ленина, мы, с некоторым сожалением, принуждены были признать, что его «Этю­ды», за исключением нескольких вещей, в сравнении со статьями Струве бесцветны. Не отсюда пошел интерес к Ленину.

Он начал появляться в 1901 г. (обращали на себя внимание статьи Ленина в «Искре») и стал очень боль­шим в 1902 г., когда вышла в свет его книга «Что де­лать». О ней Каменев правильно сказал, что в истории предреволюционной эпохи нельзя назвать ни одного про­изведения, влияние которого можно сравнить с тем, что имела эта книга «на процесс формирования политиче­ских сил в России». Ее влияние можно показать, взяв для примера киевскую группу студентов, молодых со­циал-демократов, к которым принадлежал и я. В нашей группе иные (как я) познакомились с марксизмом в кон­це 90-х годов, другие несколькими годами позднее, но {50} все начали вступать в общественную и политическую жизнь, когда народническая идеология была смята по­бедно торжествующим марксизмом. Предыдущие поко­ления легальных и нелегальных марксистов от начала 80-х до середины 90-х годов подняли знамя новой идеологии, нам оставалось лишь стать под него. Мы пришли на готовое.

Что толкало нас стать под это знамя? Точно могу ответить и говоря не от себя, а от лица целой уже упо­мянутой группы: в нашей среде это много раз обсуж­далось.

Мы обеими руками хватали марксизм потому, что нас увлекал его социологический и экономический опти­мизм, эта фактами и цифрами свидетельствуемая креп­чайшая уверенность, что развивающаяся экономика, развивающийся капитализм (отсюда и внимание к нему), разлагая и стирая основу старого общества, создает новые общественные силы (среди них и мы), которые непременно повалят самодержавный строй со всеми его гадостями. Свойственная молодости оптимистическая психология искала и в марксизме находила концепцию оптимизма. Нас привлекало в марксизме и другое: его европеизм. Он шел из Европы, от него веяло, пахло не домашней плесенью, самобытностью, а чем-то новым, свежим, заманчивым. Марксизм был вестником, несущим обещание, что мы не останемся полуазиатской страной, а из Востока превратимся в Запад, с его культурой, его учреждениями и атрибутами, представляющими свобод­ный политический строй. Запад нас манил. Наша группа сугубо читала всякие истории западной цивилизации и культуры, обозрения иностранной жизни в толстых жур­налах и тщательно искала всякие элементы западной струи в русской истории. Запад манил ценностями уже в нем существующими (парламент, свобода слова, со­браний, печати, партий, союзов и т. д.), а еще больше тем, что в нем рождается, а силу и распространенность {51} этого нового рождающегося — социализма — мы пре­увеличивали в громадной степени и сентиментально рас­крашивали. Строй буржуазный, хотя бы культурный и свободный, нас, конечно, не удовлетворял (в нем нет социального равенства, социальной справедливости). Для нас неопровержимой истиной было, что только «социализация всех средств и орудий производства» из­менит радикальным образом всё положение.

Добавлю, что уже в конце 90-х годов я лично не встречал никого, кто разделял бы народнический взгляд, что от самодер­жавного строя можно перейти к «высшему этапу» — строительству социализма, минуя «средний этап» — буржуазно-капиталистическое общество (Исключение только Вилонов, член кружка в Киеве, в кото­ром я был пропагандистом.) ...

Вспоминая то время, нельзя удержаться от, пусть добродушной, все же усмешки по адресу «великолепной» ясности, горделиво сидевшей в наших головах. Опти­мизм, европеизм, социализм, идея последовательности этапов — всё обтесывалось этими верховными понятия­ми, всё в полном порядке располагалось по рубрикам, всё было ясно, только неясным было — что же нам де­лать? А мы хотели делать. Политическая атмосфера са­модержавия, положение рабочих, нищета крестьян нас волновали. Мы не могли сидеть спокойно, изучать меха­нику, технологию, сопротивление металлов или римское право. Участие в одном студенческом движение (за это я был выслан в 1898 г. из Петербурга) нас не удовле­творяло. Со злом хотелось бороться по-настоящему. Как?..

Осенью 1898 г., незадолго до моей высылки из Петербурга, я слушал на сходке в Технологическом Ин­ституте речь одного студента старшего курса. Началь­ство Института, чтобы помешать сходке, выключило в аудитории электричество; освещенная кое-где {52} принесенными свечками, она была погружена в темноту. Ни фигуру, ни лицо этого говорившего студента различить было нельзя, доносился лишь из мрака глухо звучавший голос, и вероятно, эта обстановка усиливала впечатление от его речи, крепко врезавшейся в память. Он желчно говорил о студенческом движении: «Вы устраиваете сходки, протестуете, волнуетесь, думаете сделать что-то большое. Неужели вы не понимаете, что вы не сила? Вы ничто. Такое же ничто как болтающая либеральная бур­жуазия и беспомощное, темное, забитое крестьянство. Единственная сила, способная разрушить современный строй — это мощный числом, хорошо организованный, познавший свои классовые интересы пролетариат. Науч­ный социализм устами Маркса учит, что ни одна об­щественная формация не погибает раньше, чем разо­вьются скрытые в ней новые производительные силы. И с головы самодержавно-крепостнического строя не упа­дет ни один волосок, и этот строй не погибнет, пока не разовьется российский капитализм, пока из брошенных на фабрики и заводы крестьян и мещан не сформируется мощный рабочий класс. Этого класса у нас еще нет, а те слои его, которые существуют, удушаются варвар­скими условиями, свойственными начинающему появ­ляться капитализму. Если вы, действительно, хотите делать полезное общественное дело, оставьте ненужную болтовню, идите в рабочую среду, помогайте ей как мо­жете, чем можете. Делайте всё, чтобы улучшить, под­нять ее нищенский уровень жизни, избавить ее от ка­торжного одиннадцатичасового рабочего дня. Помните — только из этой среды придет в будущем освободи­тель нашей страны».

Когда этот оратор кончил свою речь и спешил скрыться — кто-то из аудитории ему крикнул вдогонку:

— Спасибо за панихиду! Вы посоветовали нам ни­чего не делать, лечь спать и дожидаться, пока появятся фабрики и разовьется капитализм...

{53} О марксизме в таком «панихидном» виде пришлось слышать первый раз. В нем было что-то верное, и, вме­сте с тем, непереносимое узкое, сковывающее волю. То, что писала подпольная «Рабочая Мысль» Петербурга и «Рабочее Дело» заграницей, — содержало, особенно у «Рабочего Дела», лишь ослабленные отголоски этого марксизма. Не проявляясь особенно открыто, он всё-таки, несомненно, существовал. Со сторонниками таких взглядов пришлось встречаться в Киеве в 1900,

1901 г. и даже 1902 г. И у всех их главный рецепт гласил: идите к рабочему классу, только к нему, помогайте улучшить его экономическое положение, разоблачайте фабричные порядки, пробуйте устраивать стачки... Про­тив этой системы взглядов, получившей название «эко­номизм», и выступила в 1901 г. «Искра» и с каждым доходившим до нас номером газеты, мы делались всё более и более «искровцами». Из области стачечной борьбы только за повышение заработной платы газета вела к борьбе на почве решительно всех проявлений об­щественной жизни.

Она писала о телесном наказании крестьян, взяточничестве чиновников, самодурстве ми­нистров и губернаторов, обращении полиции с населени­ем, об унизительном положении земств, студенческом движении, об отдаче студентов в солдаты, преследовании сектантов, удушении печати и прочем, и прочем. Это было обличением всех сторон самодержавного строя и так из области только «экономики» («экономизма») мы перемахнули в область «политики», почти только одной «политики»...

«Искра» в 1901 г. подготовила почву для «Что делать» Ленина и когда эта книга появилась — она была восторженно принята всей нашей киевской группой мо­лодых социал-демократов, уже «ходящих» в рабочую среду, но далеко не всегда уверенных, делают ли они то, что «надо делать». Ленинская книга была уже безудерж­ной борьбой с панихидным марксизмом и экономизмом.



{54} Идее, что даже «волосок нельзя содрать с головы само­державия, пока не разовьется капитализм» и рабочий класс не станет многочисленным, Ленин противопостав­лял: «дайте нам организацию настоящих революционе­ров и мы перевернем Россию». Призыву идти только в рабочую среду он противопоставлял призыв «идти во все классы общества» в качестве «теоретиков, пропа­гандистов, агитаторов, организаторов». Вместо «тред-юниониста», организующего стачечные кассы и общества взаимопомощи, он выдвигал образ «профессионального революционера», Георгия Победоносца, борющегося с драконом, откликающегося «на все случаи произвола и насилия, к каким бы классам ни относились эти случаи». Это нам нравилось.

Ленин воспевал «беззаветную реши­мость», «энергию», «смелость», «инициативу», «конспи­ративную ловкость» революционера и доказывал, что личность в революционном движении может творить «чудеса». Могучая, тайная, централизованная организа­ция, состоящая из профессиональных революционеров, «всё равно студенты ли они или рабочие», по его словам, будет способна на всё «начиная от спасения чести, пре­стижа, преемственности партии в момент наибольшего угнетения и кончая подготовкой, назначением и прове­дением всенародного вооруженного восстания». Эта ор­ганизация опрокинет самодержавие «могучий оплот не только европейской, но и азиатской реакции» и сделает «русский пролетариат авангардом международного ре­волюционного пролетариата». Словом, из «Искры» воз­горится пламя.

Лишь чрез много лет обнаружилось — куда соб­ственно вела книга Ленина, но тогда, в 1902-3 г.г., о том не могло быть и мысли. В книге были какие-то неувязки, но на них не обращалось внимания. Она полыхала буйным волюнтаризмом (в ее основе, несомненно, лежало далеко отходящее от марксизма «героическое понимание истории») и ее призывы «водить», {55} действовать, бороться, проникаясь «беззаветной решительно­стью», находили у нас самый пламенный отклик. В. Вакар в брошюре, изданной в 1926 г. киевским отделом Истпарта (Истории партии), описывая революционное движение в Киеве в 1901-1903 г.г., писал:

«Студент-политехник Вольский принимал в этот период чрезвычайно активное участие в работе социал-демократического комитета. Это был тогда здоровый, цветущий, жизнерадостный юноша атлетического сло­жения. Его энергичный и экспансивный характер толкал его всегда на самые опасные и трудноисполняемые пред­приятия, требовавшие смелости, решительности, а иног­да ловкости и физической силы. Борьба, риск и опас­ность увлекали т. Вольского».

За исключением наименования «юноши» (я казался моложе моего возраста), мои паспортные приметы ка­жется правильны. И если я указываю на них, то потому, что этими приметами — смелостью и решительностью — отличалась вся наша группа. Ее психология превос­ходно подходила под концепцию «Что делать», и поэто­му-то она и нашла в нас верных исполнителей всех ее указаний. В этом смысле мы, можно сказать, были тогда стопроцентными ленинцами.

Плеханов, после своего разрыва с Лениным, по поводу «Что делать» язвил, что «Ленин написал для наших практиков катехизис, не теоретический, а прак­тический, за это многие из них прониклись благоговей­ным уважением к нему и провозгласили социал-демокра­тическим Солоном». Верно: «Что делать» воспринима­лось как катехизис и он был для нас ценен своими рецептами практического и организационного порядка. Высокая оценка этого катехизиса наводила на мысль, что было бы превосходно, чтобы после съезда Ленин занял бы такой пост, который на основании врученного съездом права позволил бы ему контролировать, {56} следить за местными организациями, «подтягивать» их, способствовать их превращению в те отряды, которые могли бы уже штурмовать самодержавие. На эту тему мы однажды долго беседовали с Красиковым, лежа на траве в лесу за Киевом. Мысли были темноваты, мало продуманы, они все же приходили в голову и это объяс­няет, почему, попав в Женеву, и слыша обвинения Ле­нина в «диктаторстве», в желании командовать парти­ей, — меня это не шокировало.

Съезд партии, намеченный осенью 1903 г. — должен был ее объединить и тем придать ей огромную силу. Вместо этого, произошел раскол. Первые сведения о нем я получил, находясь в киевской тюрьме. Смутно клочками дошли слухи о каких-то разногласиях — кого считать членом партии. Потом пришли слухи о борьбе на съезде за состав Центрального Комитета и редакции «Искры», как всем известно до сего времени слагавшей­ся из шестерки: из трех «стариков» (Плеханов, Аксельрод, Засулич) и трех молодых — Ленин, Мартов, Потресов (Старовер).

О происшедших изменениях в ре­дакции я впервые узнал от соседа по тюремной камере — Грюнвальда, выборного старосты от политических заключенных, в качестве такого имевшего право посе­щать камеры всех этажей тюрьмы и посему имевшего возможность набираться разных новостей, всякими окольными путями долетавших до тюрьмы. Грюнвальд не был поклонником Ленина, его симпатии склонялись к «экономизму». «Съезд, — сказал он — по предложению Ленина хамским образом удалил из редакции таких почтенных лиц как Аксельрод, Засулич, Старовер. Хоро­шенький съезд».

Я протестовал против выражения «хамским образом», но самый факт не произвел на меня большого впечатления. Пусть Аксельрод почтенная фи­гура, но имя его, редко появлявшееся в печати — я знал только две им написанные брошюрки — мне мало что говорило.

Имя Засулич — было много ярче. Все {57} знали, что 26 лет назад, заступаясь за наказанного роз­гами политического заключенного, она стреляла в петер­бургского генерал-губернатора Трепова. Она была как бы предшественницей «Народной Воли». Кроме того, под псевдонимом Каренин она написала интересную кни­гу о Жан-Жаке Руссо. Однако, эти достоинства обычно стирались тем, что о ней говорили приезжающие из-за границы партийцы: «Вера Ивановна, знаете ли, дряхлая старуха. Ведь ей 50 лет (это ныне меня возмущающее указание — тогда производило впечатление), куда ей работать! На нее никак нельзя рассчитывать». Много меньше мне говорило имя Старовера-Потресова. Только позднее, в течение второй эмиграции, т. е. после ухода из «социалистического царства», я мог узнать и оценить этого благородного и талантливого человека.

При таком отношении к трем названным лицам я не усмотрел ничего «хамского» и ненормального, что съезд (как я потом узнал) 19 голосами против 17 не избрал их в состав редакции. Нежелание Мартова быть в редак­ции без этих лиц я нашел отрицанием постановления съезда, «возмутительным» нарушением дисциплины, а это словечко, после приятия «Что делать», часто напра­шивалось на язык. В конце концов, мне представилось самой желательной и нормальной ситуацией, чтобы в ре­дакции «Искры», столь важном и руководящем партий­ном органе, осталось только два редактора: отец рус­ского марксизма — Плеханов и такой выдающийся че­ловек—теоретик, организатор, практик, как Ленин.

До моего ареста я работал в «Киевской Газете». В ее ве­дение, помимо редактора, вмешивались два издателя и газета от этого трехголовья страдала. Секретарь редак­ции, поднимая руки к небесам, часто мне говорил: «Я двадцать лет работаю в газетах, это такое дело, которое не терпит многих командиров, в газете должен быть один верховный командир, подобно капитану на судне». Аргументы и иллюстрации им приводимые казались мне {58} столь вескими, что, распространяя их на «Искру», я стал находить очень полезным исчезновение в ней шестиголовья и замену его двухголовьем. Но в конце ноября в тюрьму пришло известие, что Ленин был принужден покинуть «Искру» и в ней появилось пятиголовье, т. е. в нее возвратились невыбранные съездом редакторы.

Этот факт я счел каким-то пронунциаменто, я ломал голову, силясь понять, что случилось, что это могло оз­начать. Раз Ленина удалили с руководящего поста пар­тии, значит победили люди, отвергающие ленинский «катехизис», а отвергнуть его было бы равносильно от­рицанию всего, что мы думали и делали с 1901 г., следуя за «Искрою» и «катехизисом». Отсюда можно понять, что еще до приезда в Женеву, у меня появилась враж­дебность к женевским меньшевикам и желание защи­щать Ленина. Абсолютной уверенности, что в своем по­ведении на съезде и после съезда он во всем прав, конечно, не было. Нужна была малость, один небольшой толчок, и такая уверенность создалась. На нее подтолк­нул один человек. Если бы я не столкнулся с ним — я не объявил бы себя решительным сторонником Ленина. Не сделай я этого, Кржижановский не послал бы меня в Женеву, а не попади я в нее — не было бы и встречи с Лениным и целый период моей жизни был бы наверное совсем иным...

Кажется, в июне 1903 г. в число членов Киевского Комитета вступил — не помню уже откуда — приехав­ший товарищ, его мы звали Александром. Настоящая его фамилия Исув.

Он занимал позднее видное место в меньшевистской партии и считался выдающимся «прак­тиком». Фальшивый паспорт, с которым он появился в Киеве, возбудил подозрение полиции. Снятую им ком­нату он должен был поэтому оставить и искать ночлега у разных лиц. Для этого он довольно часто приходил ко мне, а, кроме того, еще чаще нам приходилось встре­чаться, обсуждая всякие комитетские дела. Трудно себе {59} представить две человеческие породы более разные, бо­лее противоположные, чем он и я. Он был до невероят­ности худ, слаб и, как труп, бледен. У меня бицепсы 42 сантиметра в обхвате — наверное толще его ноги.

Он всегда был серьезен, угрюм, никогда не смеялся, изредка на губах пробегала тень чего-то отдаленного, похожего на улыбку. А я, признаюсь, никогда не упускал случая повеселиться и посмеяться. Для него не существовало ничего, кроме революции и «служения рабочему классу». Революция захватывала и меня, всё же было кое-что и вне ее. Он читал только марксистскую литературу, боль­ше всего нелегальную, ее превосходно знал и особенно историю революционного движения в России. Последнюю я знал плохо, но я читал многое другое, например, историю философии. К этому моему чтению Александр относился с великим подозрением. Его глубоко возму­щало, что я не считаю Плеханова философом. «Не по чину берете, критикуя Плеханова», — говорил он мне.

В нашей «кампании» постоянно велись разговоры и споры о разных частях марксовой доктрины и не всегда они приводили к славословию Маркса. Исув никогда в этих спорах не участвовал. Он считал их лишними, я бы сказал «греховными». «Начали косточки Маркса промывать», — недовольно замечал он. В моей комнате были вещи, от которых он отворачивался с нескрывае­мым отвращением: тяжелые гири и штанги. Ему было непостижимо, что человек, называющий себя социал-де­мократом, даже просто интеллигентный человек, может увлекаться атлетикой, грубым «цирковым» делом — поднятием тяжестей. Такой человек, по его мнению, не может быть серьезным революционером. «Прочитайте биографии всех известных революционеров в мире и ни одного не найдете, кому в голову бы пришло ворочать гири». Найдя однажды у меня на столе «Так говорил Заратустра», Александр сказал: «Вы и это читаете?» — и брезгливо, точно это была какая-то похабная книга, {60} ее от себя отстранил. Желая его подразнить я стал до­казывать, что у Ницше есть специально ему — Александ­ру — посвященная глава — «О ненавидящих тело». Те­ло он, несомненно, презирал. Я считал его монахом. Я был уверен, что он никогда не знал женской ласки, отворачивался, бежал от нее.

В нашей квартире, да и во всей нашей группе, часто шли разговоры — почему мы участвуем в революции. «Участие в ней, — говорил Александр, — диктуется дол­гом пред угнетенным пролетариатом, мы должны отдать все наши силы для его освобождения, это принудитель­ное веление совести». Никто из нашей коммуны и ближайших к нам товарищей не стоял на этой точке зрения. Мы находили, что служение революции, «общественному благу» не должно чувствоваться долгом, чем-то извне диктуемым, принудительным. Если это долг, обязанность, тогда те жертвы, которые личность несет при царском режиме, участвуя в освободительном движении, ей неиз­бежно будут казаться тяжелыми. Нужно так организо­вать свою психику, чтобы на все тяжелые испытания (тюрьма, ссылка, избиения) отвечать извнутри идущим «Наплевать, я на это шел, я знал, чем это мне грозит».

Вместо чувства «приказа», «веления» («ты должен»), должно быть чувство свободного: «я того хочу». «Хочу», идущего не от «я» эгоиста, а от развиваемых личностью альтруистических эксоцентрических чувств («Очерк альтруистической морали» Гюйо очень читался!). Из нашей группы ленинцев по меньшей мере человек пять-шесть (два брата Зеланд, я, Пономарев, Мельниц­кий, кажется — Бьянки) строили свое «хочу» на Ницше и Гюйо. Вязалось ли это с «Что делать» — особый во­прос. «Если участие в революции, — возражал Алек­сандр, — базируется не на долге, а только на «хочу», то ведь может наступить момент, когда вы скажете: Не хочу». «Да, — отвечали мы — такой момент, теоре­тически рассуждая, может наступить, но если он {61} наступит — неужели нужно будет тянуть революционную лямку по принуждению, под хлыстом?». Разговоры на эту тему обычно кончались тем, что Александр хлопал дверью и уходил. Он заявлял, что «никогда и ни при каких условиях из революции не выпадет. Те, кто уча­ствуют в ней по долгу — до конца жизни останутся революционерами, тогда как те, кто допускают уход из революции, этим самым обнаруживают, что у них к революции неустойчивое и подозрительное отношение».

Постоянные споры с Александром подтачивали мои с ним отношения и в один день они резко и окончательно испортились.

Ему пришлось однажды ночевать у 3-ского, бывше­го несколькими годами пред этим моим коллегой по Технологическому Институту в Петербурге. Уже не знаю, почему 3-ский рассказал Александру, что в Петербурге я «дрался на дуэли». Такая история со мною действительно произошла. Ничего позорного я и по сей день в ней не вижу. Она только глупа — было очень нелепо из-за «Прекрасной Дамы», далеко не прекрасной, подставлять под пулю лоб. Я, а потом по моей просьбе и 3-ский, тщетно уверяли Александра, что никакой дуэли не было, что 3-ский только шутил. Он этому не поверил, а в самом факте усмотрел «разоблачение меня». Приго­вор его был беспощаден: 3-скому он объявил, что я, в сущности, не революционер-социалист, а по своему ха­рактеру подобие немецкого бурша-дуэлянта, любитель авантюр.

Он перестал ко мне приходить и с тех пор на заседаниях комитета, собраниях пропагандистов, на разных совещаниях в каждом высказываемом мною мне­нии, предложении, стал упорно искать и непременно на­ходить какую-нибудь мысль или даже фразу подозри­тельной, еретической, уклоняющейся от принципов марк­сизма, от тактики или программы партии. И, не глядя на меня, он произносил длинную речь о моих ошибках. Когда речь заходила о каком-нибудь смелом (по тому {62} времени!) предприятии, например, спасении нелегальной литературы, оказавшейся в опасном месте, неожиданном появлении с речью на какой-нибудь фабрике, — Алек­сандр, обращался ко мне: «Вы, конечно, за это бере­тесь?». Тон его при этом был крайне неприятен. Я узнал потом от старейшего члена нашего комитета «Деда» (Я. Г. Френкеля), что мое желание браться за всякого рода опасные предприятия Исув объяснял «только при­сущим мне вкусом к авантюре» (Два года спустя (в 1905 г.) после этих стычек с Исувом мне пришлось снова быть с ним в подпольи, на этот раз уже в московском комитете меньшевиков. Один из членов этого ко­митета П. А. Гарви в своей книге («Воспоминания социал-демо­крата» Нью-Йорк 1946г.), описывая то время, дает портреты участников движения. Обо мне, после нескольких лестных слов, он говорит, что я «отличался большой впечатлительностью, им­прессионизмом, но и большой инициативой, не останавливающей­ся пред самыми рискованными предложениями, которые иногда прямо «эпатировали» более уравновешенных членов комитета, особенно И. А. Исува, у которого глаза в таких случаях начинали метать молнии и колени дрожать, что нисколько не смущало всегда веселого и оживленного Вольского» (стр. 590). По свой­ственной Гарви деликатности он кое о чем умалчивает, однако, не скрывает, что на иные мои предложения в комитете смотрели как на «очередную авантюру». Кто так смотрел? Не Гарви, я с ним был в превосходных отношениях. Этот взгляд на меня вну­шал Исув. Вот пример. В Москве с некоторым и даже большим риском для себя (за это по головке не гладили) я «слепил», отыскивая в течение четырех месяцев нужные связи в казармах, организацию из десяти солдат разных частей московского гарни­зона. Кстати сказать, первую связь, оказавшуюся крайне важной, получил из «буржуазных кругов» от члена конст.-демократической партии, князя Шаховского. Исув, приехавший в Москву позднее меня, узнав, что с этой организацией имею дело я, немедленно начал убеждать других членов комитета запретить мне иметь какое-либо касательство к военной организации. Он уверял, что вследствие присущего мне вкуса к авантюре я могу сделать что-то опасное. Что? Уж не думал ли он, что во главе этих «10» (почти «12» Блока!) пойду на приступ дворца московского генерал-губернатора. В его убеждении, что я обязательно должен учинять авантюры было нечто патологическое.).

Из-за этих слов у меня {63} произошло с ним резкое столкновение. Еще большее столкновение произошло по следующему поводу. Если память мне не изменяет, это было в дни всеобщей стач­ки. В квартиру, где мы заседали, прибежал запыхавший­ся гонец, сообщивший, что где-то за Галицким базаром собралась толпа рабочих и требует «оратора из коми­тета». Схватив фуражку, я бросился к двери. Опередив меня, Александр заслонил дверь, заявив, что не даст мне выйти, пока не скажу, что буду говорить рабочим. У меня в глазах потемнело, схватив его в охапку, я через комнату бросил его в угол. За это через две недели при­шлось предстать пред третейским судом под председа­тельством проф. M. M. Тихвинского. Суд мне высказал порицание, я попросил у Александра извинение, однако, без большого раскаяния. Любопытно, что все осудившие меня судьи, как выяснилось из откровенных разговоров, внутренне были на моей стороне и, если бы реакция про­тив «заслона» Александра не была бы так груба, пори­цание получил бы не я, а он.

Таковы были мои отношения с Александром. И вот от него, когда я сидел уже в тюрьме, к кому-то из за­ключенных пришло в декабре большое письмо подробно описывающее, что происходило на съезде и после него. Александр, очевидно, получил эти сведения от какого-то делегата, бывшего на съезде. Письмо мне дали прочи­тать.

Александр ожесточенно критиковал в нем Ленина, называя его «дезорганизатором» слагавшегося единства, человеком, обнаружившим претензию с помощью подо­бранных на съезде «баранов» самодержавно командо­вать партией. Александр приводил разные примеры за­кулисных интриг на съезде, которыми дирижировал Ленин и кончал свое письмо заявлением, что он всецело принимает, одобряет позицию меньшинства съезда и считает, что Ленин заслуживает бойкота партии. Объек­тивно относясь к этому письму, следует сказать, что оно правильно оценивало, что происходило на съезде и цель, {64} которую себе ставил Ленин.

Но нужно перенестись в атмосферу моих отношений с Александром, чтобы по­нять, что письмо его бросило меня не против Ленина, а на сторону его. Именно оно-то и создало у меня убеж­дение, что совершенно прав Ленин, а не его противники-меньшевики. Опыт сношений с Александром показал, что мы глубочайше с ним расходимся. В течение не­скольких месяцев я привык психологически находиться на другом полюсе, чем он. Если он ругает Ленина — значит почти уверенно следует вывести, что Ленин прав. Если он объявляет себя меньшевиком, значит — всё говорит за то, что я должен быть большевиком.

То, что он «всецело» принимает — никак не могло быть принято мною. Против этого были не только умственные сообра­жения, а нечто более сильное — психологический, ин­стинктивный, отпор «нутром». Сейчас вся эта аргумен­тация изображает меня в виде довольно-таки смешном и несерьезном — что поделаешь, пишу, как было. И когда пишу врывается воспоминание о последней встрече с Исувом в 1917 г. в дни октябрьской революции. Боль­шевистское восстание было в разгаре, шла перестрелка, где-то гремели пушки. Недалеко от дома, где я жил, меня окружила группа подвыпивших солдат и так как котелок, который я привык носить, придавал мне вид «контр-революционного буржуя», они потащили меня на Скобелевскую площадь (ныне Советскую), чтобы ввергнуть в подвал гостиницы «Дрезден», переполнен­ный арестованными «подозрительными» людьми. Мне всё-таки удалось протелефонировать в находящийся на той же площади дворец губернатора, где находился Военно-Революционный комитет большевистской пар­тии, руководивший восстанием. Меня вызвали туда, вы­слушали мой негодующий протест и отпустили. Подыма­ясь по монументальной лестнице дворца, я наткнулся на сидящую на нижней ступени фигуру. Это был Исув, бледный как мел, с блуждающими глазами.

{65} — Что вы здесь делаете? — воскликнул я. — Вы арестованы?

— Ничего подобного.

— Так что вы тут делаете?

— Я не могу быть с ними, — и Исув указал наверх, где заседал большевистский штаб, — Но в такие дни не могу быть и против них.

— Сколько же времени вы намерены сидеть на этой лестнице, ведь это бессмыслица.

Исув отвернулся и замолчал. Возвращаясь сверху, я снова подошел к нему, убеждая оставить свой нелепый пост, приглашая пойти ко мне. Исув не желал меня слу­шать. Мне оставалось уйти и я ушел. На этой лестнице дворца был подведен итог спорам, которые 14 лет пред этим в Киеве я вел с Исувом — под каким знаком, аффекционалом, утверждать участие в революции: «хо­чу» участвовать или непременно «должен» участвовать? Октябрьская революция не была той революцией, кото­рую в то время я «хотел» и потому я в ней не участво­вал. Но ведь Исув заявлял, что при всяких условиях «должен» участвовать в революциях и «ни при каких условиях из нее не выпадет». И всё же «выпал», разди­раемый между «не хочу» и «должен».

Он умер, от дизентерии в 1920 г. Мне очень не­приятно, что, особенно в Киеве, я испортил много крови этому, конечно, хорошему человеку. Но я не виноват, что был его bête noire...

Из того, как я реагировал на письмо Александра и, всего, что говорил как было принято в Киеве «Что де­лать» — достаточно ясно какой сорт ответов я давал и мог дать на расспросы Ленина, что я знаю о расколе и кого считаю правым. Вполне естественно, что Ленин слу­шал меня с удовольствием. В течение беседы с ним я много раз пытался вырваться из каскада вопросов и узнать самое главное и интересное, что скажет сам {66} Ленин о съезде, и в чем причина раскола. Ленин от этого уклонялся и приступил к объяснению, лишь окончательно меня «выпотрошив». Данное им в начале января 1904 г. объяснение глубочайшим образом отличается от того, что я услышал от него три месяца позднее, когда он писал свою книгу «Шаг вперед — два шага назад».

— Совершенно верно, что я предложил съезду со­ставить редакцию «Искры» из Плеханова, Мартова и меня. Вы не нашли в этом предложении ничего «хам­ского», а только разумное. Вы абсолютно правы. Я про­сто исходил из необходимости составить редакцию из наиболее полезных и работоспособных литераторов. Кто больше всего работал в «Искре», кто поставил ее на ноги, сделал руководящим органом партии? Возьмите номера «Искры» при редакции шестерки. Кто и сколько дал статей и фельетонов в эти номера? Мартов — 39, Ленин — 32, Плеханов — 24, Старовер — 8, Засулич — 6, Аксельрод — 4. Это значит, что за три года Старовер смог снести литературное яичко — раз в четыре месяца. Засулич раз в шесть месяцев, Аксельрод — раз в восемь месяцев. Эта статистика достаточно говорит о работо­способности и активности этих литераторов, а если они не работоспособны, они редакции и не нужны, хотя ког­да-то «Рим спасали».

Собственно в редактировании «Искры», в подборе, заказе статей и корреспонденции, в правке материала, в выпуске газеты, кроме меня и Мартова, никто никогда не принимал участия. Аксель­род, кроме того, прославился тем, что был вечно отсут­ствующим на заседаниях редакции. И вот, когда из этого положения в интересах газеты и партии я сделал логи­ческие организационные выводы, меня объявили, как выразился ваш киевский знакомец, «хамом», Собакевичем, наступающим всем на мозоли, самодержцем, Бона­партом, бюрократом, человеком, желающим похорон старых товарищей, их казни, их крови. На Плеханова, на съезде вполне согласного со мною в вопросе {67} реорганизации редакции, эти эпитеты не вешают, а на меня их со всех сторон налепили. Неработоспособные генералы, а среди них больше всего Аксельрод, на меня смертельно обиделись и вот откуда пошла истерика, склока, бойкот выбранных съездом учреждений, дезорганизация пар­тийной работы. Я не вижу другого средства унять дез­организаторов, кроме нового съезда. Произошла стачка обидевшихся генералов, считающих себя незаменимыми. Это простое, к несчастью, верное объяснение того, что произошло.

Конечно, никто в это время не мог предполагать, что склока на съезде нескольких десятков русских под­польщиков — приведет в дальнейшем к событиям миро­вой важности. Ленин давал простое, слишком простое, объяснение причин раскола. Будь оно верно — проис­хождение большевизма не было бы понятно. Но объяс­нение Ленина, формально безупречное, произвело на ме­ня впечатление и так как оно было сделано с подкупаю­щей искренностью, я его принял. Мне стало жалко этого лысого человека, подвергающегося незаслуженной трав­ле. Я стал ходить по эмигрантским собраниям, всюду защищая Ленина. Нападал на меньшевиков, особенно на Аксельрода, с такой грубостью, что слушая мои выпады, столь же как я, экспансивная меньшевичка С. С. Гарви, не выдержала и швырнула в меня кружкой с пивом.

Я этого заслужил. За свою грубость в отношении к Аксельроду я поплатился не только этим. Дня через два после того скандала, в «большевистский» отель, где я жил, неожиданно приехал сам Аксельрод и занятый им номер оказался рядом с моим. Тут же, после его приез­да, к нему пришли некоторые меньшевики, в том числе кое-кто из присутствующих на моих выступлениях. Можно было догадаться, что они передадут Аксельроду о моих речах, что и было. За табльдотом в час дня я оказался рядом с Аксельродом, во время завтрака. Он любезно передавал мне хлеб, соль, блюда и осведомился, {68} давно ли я из России.

В этот день я его больше не видел. На следующий день в 8½ часов утра послышался стук в дверь и, отворив ее на маленькую щелку, я увидел Аксельрода.

— Приходите пожалуйста, ко мне в номер пить кофе, — сказал он. — У меня в избытке всякая снедь для утреннего завтрака. Сделайте старику большое одолжение. Я давно из России, что в ней происходит, вероятно, знаю плохо, а между тем меня всё, и большое и малое, интересует.

Мог ли я отказаться? Не говорило ли бы это о том, что, чувствуя себя в отношении к нему неправым, я боюсь иметь с ним разговор? Но как пойти к нему, когда со мною случилась весьма неприятная история. В отеле я получал оплачиваемое партией жилье и еду, но на всякие другие потребности и покупки денег не было. Не было денег и на прачку. Попав в отель и вечером убедившись, что калориферы отопления пышат жаром, я свою единственную пару белья кое-как вымыл в умы­вальнике и на ночь повесил сушить на калорифер. Так как на утро оно недостаточно просохло, я положил на кровать коврик из линолеума, находившийся около умы­вальника, на него белье и, подсунув под себя, досушил своим телом. Дней через шесть, именно в день приезда Аксельрода, я повторил эту операцию, но на другой день рано утром, спрыгнув с кровати, чтобы проверить насколько сухо белье, с ужасом констатировал — кало­риферы холодны и белье мокро. Сколько я ни подкла­дывал его под себя, выдерживая холодные компрессы, оно сохло плохо. Аксельрод меня зовет пить кофе, нуж­но пойти, но пойти к нему в одной только верхней одежде я боялся. Служанка отеля, зная что я рано встаю, приходила ко мне тоже рано. Пока я буду у Аксельрода — она может войти и увидеть мокрое белье. Позор! Скандал! А спрятать мне его некуда — никакого чемодана у меня не было. В конце концов, подавляя {69} конфуз, я всё рассказал Аксельроду. Добрейший стари­чок (54 года казались мне глубокой старостью!) — в котором, после разговоров с Лениным, я должен был бы видеть только злющего и коварного меньшевистского Черномора, даже в волнение пришел.

— Накидывайте на себя, что угодно, и идите ко мне. Калориферы должны быть скоро горячими. Белье ваше мы повесим в моем номере и пока будем пить кофе и беседовать, оно высохнет. На всякий случай, чтобы вы не беспокоились, я после кофе выйду купить вам пару белья.

От покупки П. Б. Аксельродом белья я, разумеется, отказался, к тому же калориферы, действительно, на­грелись и за три часа, что я просидел в его номере, белье высохло достаточно.

О чем мы говорили с Аксельродом? Обо всем, толь­ко не о расколе. Увидя из некоторых замечаний, что меня разубеждать в достоинствах Ленина бесполезно, П. Б. Аксельрод совершенно вывел из разговора всякое упоминание о партийных разногласиях. Признаюсь, при­ем Аксельрода меня сильно стеснял. За грубые выра­жения, которые я на собраниях пускал по его адресу, Аксельрод наказывал меня подчеркнутой любезностью. Урок был довольно-таки мучительным и уходя я решил, что мне нужно пред ним извиниться. Но только я начал говорить, Аксельрод руками замахал: «Не будем об этом вспоминать! Мало ли что говорится в запальчивости. Грех небольшой. Я сам в молодости был большой задирой» (В начале января 1905 г. (я уже ушел от большевиков), нелегально возвращаясь из Женевы в Россию, я заехал в Цюрих повидаться с П. Б. Аксельродом. Я пробыл у него почти целый день. Во время больших разговоров о партийных делах, мне представился случай спросить — почему при первой встрече он так демонстративно избегал разговора о Ленине и расколе. «В Библии говорится, — ответил Аксельрод, — что «всему свое время». Говоря в Женеве с вами, я сразу понял, что у вас еще не наступило время видеть ту сторону Ленина, которая его делает в социал-демократической партии, а она партия демократическая, опасным человеком.).



{70} Скрыв всю историю с мытьем белья (она могла бы быть понятой как взывание о помощи) я, увидясь с Лениным, рассказал ему о происшедшем знакомстве с Аксельродом и о том, что счел нужным пред ним изви­ниться. Ленин был этим явно недоволен.

— Аксельрод большой мастер улещивать, работает тихой сапой. Извиняться пред ним не следовало. Про­мах дали, большой промах! Они (меньшевики) на нас собак вешают, пусть не жмутся, получая хорошую сдачу. Стесняться с ними мы никак не должны. Говорю вам — промах дали!



{71}



Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   15




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет