Штирлиц – Х (Бургос, октябрь сорок шестого)
Штирлиц открыл глаза, чувствуя себя помолодевшим на десять лет, легко поднялся с высокой деревянной кровати, не страшась ощутить ту боль в пояснице и левой ноге, которая постоянно мучила его все те месяцы, что он пролежал, не в силах двигаться, в Италии, да и здесь она давала себя знать, особенно первое время, когда он заставил себя отказаться от трости, слишком уж заметно, он не любил выделяться из общей массы, привычка – вторая натура, ничего не поделаешь, как-никак с начала двадцатых годов он жил за границей, по чужому паспорту; двадцать четыре года, чуть не половину жизни провел среди чужих, по легенде. Он не очень-то понимал, отчего ему и сейчас, здесь, в Мадриде, по-прежнему надо быть незаметным, таким же, как и все, но он чувствовал, что именно так он должен вести себя, ожидая того момента, когда настанет время шанса, а в том, что это время рано или поздно наступит, он запрещал себе сомневаться.
Штирлиц налил воду в большой эмалированный таз; кувшин был не баскский (у них сумасшедшие цвета, всяк гончарит, как бог на душу положил), скорее, андалусский, бело-голубой, – этот цвет холода необходим тамошней сорокаградусной жаре, есть хоть на чем отдохнуть глазу; вода за ночь нагрелась, хотя с гор тянуло прохладой, как-никак октябрь; он долго умывался, потом сильно растер тело полотенцем и ощутил после этого какую-то особую бодрость, – забыл уж, когда и было такое, наверное, в Швейцарии, после последней встречи с пастором, когда убедился, что работа сделана и у Даллеса ничего не выйдет с Вольфом, наши не позволят, черта с два, мы рукастые...
Он спустился вниз, в маленькое кафе; за столиками ни души, осень; раньше, во время республики, сюда приезжало много туристов, октябрьские корриды самые интересные, парад звезд, а после того, как пришел Франко, ни один иностранец в страну не ездит, какой интерес посещать фашистов, все регламентировано, сплошные запреты; лучшие фламенко ушли в эмиграцию, многие осели в Мексике, на Кубе, в Аргентине и Чили, в музеях пусто, народ неграмотен и полуголоден, не до картин и скульптур, заработать бы на хлеб насущный.
Старуха с черной повязкой на седых волосах, похожая из-за этого на пиратскую мамашу, принесла ему кофе, два хлебца, жаренных в оливковом масле, и мармелад.
– А тортильи? – спросил Штирлиц. – Очень хочется горячей тортильи, я бы хорошо уплатил.
– У нас не готовят тортилью, сеньор.
– Может, есть где поблизости?
– Разве что у дона Педро... Но он открывает свою кафетерию в восемь, а сейчас еще только половина восьмого.
– Какая жалость.
– Если хотите, я приготовлю омлет.
– Омлет? – переспросил Штирлиц. – А картошки у вас нет?
– Есть и картошка, сеньор. Как же ей не быть...
– Так отчего же не залить жареную картошку с луком яйцами? Это же и есть тортилья, сколько я понимаю.
– Вообще-то да, но ведь я сказала, что у нас не готовят тортилью. Это надо уметь. Нельзя, чтобы в каждом доме умели все. Я умею делать хороший омлет, это все знают на улице, им и могу угостить...
– А почему нельзя уметь все в каждом доме? – удивился Штирлиц. – По-моему, это очень хорошо, если все умеют все.
– Тогда не будет обмена, сеньор. Кончится торговля. Как тогда жить людям? Надо, чтобы каждый на улице умел что-то свое, но пусть зато он делает это так хорошо, как не могут другие. На нашей улице дон Педро делает тортилью, а еще миндаль в соли. Донья Мари-Кармен готовит паэлью с курицей24. Дон Карлос славится тем, что делает паэлью с марискос25. Я угощаю омлетом, а дон Франсиско известен тем, что варит худиас и тушит потроха, которые ему привозят с Пласа де торос. Если бы каждый мог делать все это в своем доме, снова бы началась война, потому что у посетителей не будет выбора: все все умеют, неизвестно, куда идти. Лучше уж, чтоб каждый знал свое, маленькое, но делал это так, как никто из соседей.
Штирлиц задумчиво кивнул:
– Разумно. Вы очень разумно все объяснили.
Я все, всегда и повсюду, где бы ни был, примеряю на Россию, подумал он. Это, наверное, со всеми, кто оторван от родины. Как было бы прекрасно суметь взять в каждой стране то, что разумно, и привить это у себя дома. Ведь деревья прививают, и получаются прекрасные плоды; к старому могучему стволу подсаживают чужую веточку, которая потом становится неделимой частью дерева. Так и с обычаями: стали ведь у нас есть картошку, а сколько против нее бунтовали, как яро поднимался народ против того, чтобы брать в рот земляной грязный орех?! И ботфорт стыдились надеть, и женщину в Ассамблею пускать не хотели, чудо что за народ, эк верен тому, что привычно; воистину «мужик что бык: втемяшится в башку какая блажь, колом ее оттудова не выбьешь...». Ах, какой поэт был Некрасов, какая махина, он ведь заслуживает того, чтобы ему посвятили романы и пьесы, творец общественного мнения, спаситель бунтарей, барин, игрок, друг жандарма Дубельта и сотоварищ узника Чернышевского, – только в России такое возможно...
– Где у вас телефон? – спросил Штирлиц.
– Ах, сеньор, мы его отключаем на осень и зиму. Гостей нет, зачем платить попусту?
– Так ведь весной придется платить за включение аппарата в сеть...
– Все равно это дешевле. Внук подсчитал, он окончил три класса, очень грамотный, свободно пишет и может читать книги с рисунками.
– Как замечательно, – откликнулся Штирлиц. – А может, вы знаете, когда отходит автобус на Сан-Себастьян или Сантьяго-де-Компостела?
– На Сантьяго автобус не ходит, туда можно добраться с пересадкой, только я не знаю где... Лучше вам пойти на автобусную станцию, сеньор... Там вы все узнаете, да и попутные машины останавливаются, шоферы берут в кузова много людей, надо же подзаработать в выходной день...
– Спасибо, но ведь на автостанцию можно позвонить из автомата, экономия времени... Где здесь поблизости автомат?
– О, я не знаю, сеньор... Где-то на площади, но я туда не хожу вот уже как десять лет, очень болят ноги, хотя нет, девять лет назад, когда сюда приехал наш каудильо, я ходила смотреть его и бросать под его ноги цветы, но меня тогда вел муж, и я не очень-то обращала внимания на телефоны...
– Любите каудильо?
– Так ведь он каудильо... Как можно не любить того, кто тобой правит? Конечно, я его люблю, очень люблю, и вся моя семья его очень любит, а особенно внук, который умеет читать... Только разве вы дозвонитесь в субботний день на автобусную станцию? Люди должны отдыхать в субботу, они сейчас пьют кофе, так что лучше вам пойти на площадь, там все узнаете.
...Через полчаса после того, как Штирлиц ушел, в пансионат заглянул полицейский, отвечавший за рехион26, он попросил дать ему книгу, куда эстранхерос27 вписывали свои имена, номера паспортов и объясняли цель приезда; увидав фамилию Брунн, именно ту, которой интересовался Мадрид, – звонили еще ночью, с самой Пуэрта-дель-Соль, во все крупные города звонили, не в один Бургос, – полицейский позволил старухе угостить себя кофе, съел омлет, закурил пуро28 и спросил:
– Этот иностранец расплатился?
– Да, сеньор, – ответила старуха, – он расплатился.
– Значит, он не вернется.
– Да, сеньор, не вернется.
– О чем он тебя спрашивал?
– Ни о чем плохом не спрашивал. Я сказала ему, что очень люблю нашего дорогого каудильо, и он ушел.
– А про твоего сына, которого мы расстреляли, он не спрашивал?
– Зачем же ему про него спрашивать, сеньор? Раз вы расстреляли Пепе, значит, он был виноват, война, ничего не попишешь... Нет, он не спрашивал о Пепе... Зачем бы ему спрашивать про моего сына?
– Затем, что твой сын был красным, вот зачем. Все эстранхерос ищут по стране красных, чтобы снова устроить гражданскую войну и отдать нас Москве. От мужа давно не было писем?
– Полгода.
– Скоро получишь. Он еще жив. Работает хорошо, в лагере им довольны... Года через два вернется домой, если только выбросит дурь из своей анархистской башки... Сколько тебе уплатил этот иностранец?
– Как позволено по утвержденной муниципалитетом таксе.
– Ты, ведьма, не лги мне! Дал тебе на чай?
– Нет, сеньор.
– Покажи купюру, которой он расплатился.
– Я уже отдала ее, сеньор. Я ее отдала внуку, чтобы он купил масла у дона Эрнандеса.
– Ну что же, значит, придется посидеть у нас твоему внуку...
Старуха проковыляла к столику, где хранила ключи, достала из ящика три доллара и протянула их полицейскому, тот сунул деньги в карман, пригрозив:
– Еще раз будешь нарушать закон – накажу.
– Впредь я не буду нарушать закон, сеньор. У этого иностранца не было песет, и он положил мне на стол доллары, я в них не очень-то и понимаю...
– В долларах понимают все. Куда он пошел?
– Не знаю, сеньор.
– Он спрашивал тебя о чем-либо?
– Нет.
– Что, все время молчал, ни одного слова не произнес? Глухонемой?
– Нет, сеньор, здоровый... Слова произносил, что было, то было. Он просил меня сделать тортилью, я ответила, что ее готовят у дона Педро, ну, он, наверное, и пошел туда.
– Врешь, карга, – зевнул полицейский, – я уже был у Педро. Куда он едет, не сказал?
– Нет, сеньор, не сказал.
– Мы его поймаем, – сказал полицейский. – И он напишет бумагу. И в ней расскажет все. Понимаешь? И вспомнит каждое слово, которым с тобой обменялся. Тогда я приду сюда и возьму твоего внука, ходер!29 Запомни это. Поняла, что я сказал?
– Да, сеньор.
– Ну, вспомнила?
– Вроде бы он чего-то говорил про автобус...
– Про какой автобус? Есть рейс на Мадрид, на Памплону, Виго, Сан-Себастьян...
– Нет, сеньор, этого я не помню, он вроде б обмолвился про автобус – и все.
– Когда он ушел?
– Недавно.
– Скажи точно.
– Я ж не понимаю в часах, сеньор... Не сердитесь, я правду говорю... Ну, примерно столько времени, сколько надо вскипятить кастрюлю с водой...
– А когда она вскипит, надо опустить в нее твою задницу... В чем он был одет?
– В курточку.
– Какого цвета?
– Зеленоватую.
– В берете?
– Нет, кепка, я ж говорю, он иностранец...
– Усы на нем были, борода какая?
– Нет, нет, вполне пристойный сеньор, аккуратный, брит.
Полицейский поднялся, устало вздохнул и медленно пошел к выходу. На пороге остановился и, не оборачиваясь, сказал:
– Если он вернется, не вздумай сказать, что я здесь был. И сразу же пошли кого-нибудь в полицию...
Полицейский вернулся в участок, доложил обо всем в городскую службу безопасности; два агента по надзору за иностранцами без труда установили Штирлица на станции, он стоял в очереди за билетом; утренний автобус ушел в шесть часов, надо было ждать вечернего, отправлялся в семь.
Через пять минут Пол Роумэн выехал из Мадрида на гоночном «форде», – взял у помощника военного атташе Вайнберга, его отец воевал вместе с братом Пола в бригаде Линкольна; погибли под Уэской; в Штатах их семьи дружили домами; оба люто ненавидели франкизм, на фронт в Европу ушли вместе добровольно; в апреле сорок пятого их отправили в Мадрид.
Через шесть часов Пол приехал в Бургос. Из черной машина сделалась серо-желтой, такой она была пыльной; около бара «Сеговия» на калье Хенералиссимо – в каждом городе, будь он неладен, этот Франко, понавешал табличек со своим именем – Пол встретился, как и было уговорено, с агентами безопасности; те сидели под зонтиком, на открытой террасе и пили вино; деньгами их тут не балуют, отметил Пол, вино дрянное, стоит копейки, а на миндаль или кукурузные хлопья у здешних пинкертонов денег не было.
– Я от Эронимо, – сказал Пол, – он просил передать, что намерен нанести визит в дни рождества.
Это были слова пароля от полковника Эронимо, из отдела регистрации иностранцев Пуэрта-дель-Соль; ключ и к нему Пол подобрал не сразу, постепенно, но подобрал все-таки, теперь работали душа в душу.
– Хотите вина? – спросил один из агентов.
– Нет, спасибо, я не пью вино. Если только холодной минеральной воды.
Агенты переглянулись; ничего, подумал Пол, платите за холодную минеральную воду, она в два раза дороже вашего кислого вина, не надо было предлагать, тоже мне, гранды паскудные.
Один из агентов щелкнул пальцами так громко, словно он работал не в тайной полиции, а на сцене, в ансамбле фламенко; сухо попросил подбежавшего официанта принести кабальеро самой холодной воды, про минеральную, отметил Пол, не сказал, дадут из-под крана, чтоб не платить, вывернулись, голуби; предложил им сигарет; отказались: испанцы не курят «рубио»30, только «негро»31; выслушал вопрос, который их начальство уполномочило задать сеньору; пожав плечами, ответил:
– Нет, нет, этот американский никарагуанец ни в чем не преступил черту закона. Вашего закона. Мы не обращаемся к вам официально. Чисто дружеская помощь. Сеньор Брунн, который меня интересует, забыл внести деньги, он просто-напросто запамятовал уплатить налоги, понимаете? Нам в посольстве приходится и этим заниматься.
– Ясно, – ответил тот агент, который, видимо, был старше званием. – Значит, в наших дальнейших услугах не нуждаетесь?
– Нет, благодарю. Большое спасибо. Где сейчас сеньор Брунн?
– Интересующий вас объект в настоящее время находится в музее.
– Ясно. А как он провел день? Ничего тревожного? Он довольно много пьет, вот в чем дело... Не буянил, случаем? Вы ж знаете, мы шумные, если выпьем...
– Он вообще ничего не пил, – ответил старший и замолчал, – видимо, получил указание ждать вопросов.
– Прекрасно, сеньоры, я бесконечно вам признателен... Только вот не ушел ли он из музея, пока я тут пил с вами воду?
– Нам сообщат.
– Музей далеко?
– За углом, три квартала.
– А если он уйдет, когда я туда подъеду?
– Вас предупредят у входа.
– Спасибо, сеньоры, до встречи...
В музее Брунна, конечно же, не было уже; красивая рыжеволосая девушка окликнула Роумэна (Пол подумал поначалу, что она крашеная, но потом понял, что натуральная, видимо, из Астурии, там в горах встречаются рыжие, очень похожи на римлянок, только у тех точеные, аристократические, чуть хищные носы, а у этой был курносый, милый его сердцу крестьянский; чем-то похожа на Пат, младшую дочь их соседа по ферме).
– Куда он пошел? – спросил Пол шепотом, хотя ни одного человека не было в мертвенно-холодном холле музея, только старик кассир дремал у себя в закутке, то и дело обрушивая голову на грудь, как плохой дирижер, который хочет взять аудиторию не умением, но позой; впрочем, волосы со лба он не взбрасывал, был лысый.
– Вас просят заехать на калье Сан-Педро, двадцать три, – Ответила девушка.
– Какого черта? – не удержался Пол. – Мне сказали, что вы знаете, куда пошел человек, который мне нужен.
– Там знают, куда он отправился, – ответила девушка и, повернувшись, пошла прочь; Пол сразу же понял, что говорить с нею бессмысленно, не ответит ни слова, шестерка.
Он чертыхнулся, подошел к кассиру, спросил, как найти калье Сан-Педро, выслушал двадцать пустых и ненужных слов, что все в городе знают эту улицу, как же можно не знать эту прекрасную, тенистую улицу, на которой живут самые уважаемые сеньоры, она же совсем рядом, надо поехать прямо, потом свернуть на калье Алехандро-де-ла-Пенья, затем возле ресторана «Лас пачолас» повернуть налево, пересечь авениду де Мадрид, а там третий переулок налево, одни особняки в парках.
Пол приехал на эту улицу, но она оказалась не Сан-Педро, а Сан-Педро-Мартир.
Он подавил в себе желание вернуться в музей, выволочь старика из-за стекла и заставить бежать перед машиной через город, подталкивая его своим бампером.
Возле одного из особняков он увидел женщину, которая доставала почту из большого ящика, – по крайней мере, десять газет, килограммов пять бумаги, и все пусто, никакой информации; фашизм – это полное отсутствие информации, то есть правды; все лгут друг другу, заведомо зная, что лгут, тем не менее даже авторы этой лжи ищут среди строк этой лихо сконструированной чуши хоть какую-то толику правды; вот парадокс, а?! А – не парадокс, возразил себе Пол, фашизм – это отсутствие гарантий для кого бы то ни было; не понравится Франко, как на него посмотрел какой-то министр или генерал, вот и нету голубчика, авиакатастрофа, отставка или ссылка куда подальше.
– Простите, вы не поможете мне найти калье Сан-Педро? – аккуратно притормозив, спросил Роумэн.
– Но это совершенно в другом конце города, – откликнулась женщина. – По-моему, где-то на юге...
– По-вашему, или точно? – раздраженно спросил Пол. – Я же говорю: Сан-Педро... Что, таких улиц много в городе?
Женщина улыбнулась, и Пол заметил, что ее прелестное зеленоглазое лицо обсыпано веснушками, хотя на дворе октябрь, весна давным-давно кончилась.
– Большинство наших улиц названо в честь «сан» или «санта», – она по-прежнему улыбалась. – Ничего не попишешь, мы большие католики, чем папа римский.
– Да уж, – усмехнулся Пол и подумал, что, если бы он задержался с нею, поговорил, потом пригласил ее на ужин, а потом повел бы куда-нибудь танцевать, могло случиться чудо, могло оказаться, что она именно тот человек, которого он ищет все те годы после того, как вернулся из гитлеровского плена, чудом переплыв на рыбацкой лодочке залив, и оказался в Швеции, прилетел оттуда домой, не позвонив Лайзе из аэропорта, – решил сделать сюрприз, ну и сделал – поднял с постели нежданным звонком в дверь, а на его маленькой думочке лежал мулат в желтой, тончайшего шелка, тунике.
Но я не стану говорить с ней, понял Роумэн, я подобен впрягшейся лошади, устремлен в дело, оно стало моим естеством, я боюсь от него оторваться, потому что никому теперь не верю, и себе перестаю верить, а когда в деле, голова занята им одним, очень надежно, никаких эмоций, злость и устремленность, ничего больше.
Он отъехал метров сорок, резко притормозил, решив все-таки вернуться, подумав, что встретился именно с той женщиной, какая ему нужна; посмотрел в зеркальце; на улице никого уже не было; более всего он боялся выглядеть смешным; неловко звонить в подъезд и спрашивать: «Простите, где здесь у вас живет девушка, у нее лицо в веснушках и очень хорошие зеленые глаза...»
Чертов Брунн, подумал он, грязная нацистская скотина Бользен, я бы мог сейчас пить с Вейнбергом, а не гонять по этому несчастному застенку, именуемому Испанией; трусы, а не люди, как можно терпеть фашизм?!
Он вернулся на Пласа-Майор; полицейский, выслушав его вопрос, глубокомысленно ответил:
– Вамос абер...32
Потом он достал потрепанную карту города, развернул ее, долго рассматривал, из чего Пол заключил, что страж порядка не в ладах с грамотой, взялся ему помочь, нашел эту проклятую Сан-Педро, но поехал мимо того особняка – девушка с веснушками, конечно же, на улицу больше не выходила.
Каждому из нас отпущен в жизни только один шанс, сказал он себе, мы знаем это, но все равно торопимся или медлим, в конце концов получаем тот шанс, который был уготован другому, отсюда весь бедлам на нашей планете.
...Дом, который был ему нужен, оказался старым, трехэтажным, в большом тенистом парке. Мужчина, стоявший у металлических ворот, предложил запарковать машину и пройти по центральной аллее, обсаженной кипарисами, – около подъезда вас встретят.
Вышагивая по красной гальке, неведомо как сюда привезенной, Пол снова подумал: «Отчего нашей банде так нужен этот Брунн, ума не приложу? Зачем он им понадобился? Почему такой интерес? Мало ли здесь осело нацистов, живут себе по норам, затаились, сволочи, а с этим прямо-таки какая-то свистопляска. Я-то знаю, отчего он интересует меня, но почему и они в него вцепились, вот что интересно».
– Здравствуйте, мистер Роумэн, – приветствовал его на хорошем английском невысокий, плотный крепыш в голубом костюме и ярком синем галстуке; лицо хранило следы морского загара, отличимый цвет старого оливкового масла, простоявшего зиму в сухом, темном подвале.
– Здравствуйте, – ответил Роумэн. – Честно говоря, я не очень-то привык к такого рода конспиративным играм, времени у меня в обрез, да и дел хватает.
– Понятно, понятно... Но ничего не попишешь, выражение «тайны мадридского двора» придумано не в Вашингтоне, а в этой стране.
Этот из породы боссов, понял Пол, такие шутки позволяют себе здесь только крупные парни из центра. Он явно не здешний или же сидит в Бургосе эмиссаром Пуэрта-дель-Соль.
– Как вас зовут? Вы не представились, – сказал Роумэн.
– О, простите, пожалуйста. Можете называть меня Хайме... Грегорио Пабло-и-Хайме.
– Очень приятно. Я – Пол Роумэн. Где тот человек, которого я ищу?
– Он под контролем. Я помогу вам. Но я бы хотел понять, что подвигло моего давнего друга Эронимо на такую рьяную заинтересованность в том, чтобы вы нашли этого самого никарагуанца с внешностью скандинава?
– Дружба. Мы дружим с Эронимо.
– Давно?
– С тех пор как Франко стал заинтересован в развитии экономических отношений со Штатами. И в том, чтобы мы протащили его в Организацию Объединенных Наций...
– Не «его», а «нас». Мы не разделяем себя с каудильо.
– Это понятно. Ваше право... Раз вы не разделяете себя с каудильо, значит, и вам пора завязать со мной дружбу, поскольку, увы, я тоже вынужден не очень-то разделять себя с нашим галантерейщиком, с президентом Трумэном.
– Вы имеете санкцию на то, чтобы так отзываться о своем лидере?
– Поправка к Конституции – вот моя санкция, ясно? Вы меня извините, Хайме, я в детские игры не играю, вырос; есть вопросы – задавайте. Хотите помочь найти этого самого Брунна – помогите. Нет-ну, и черт с ним, скажу послу, что службы Испании не смогли оказать нам должного содействия. Скоро ваш национальный праздник, пусть Томас обсуждает это дело с вашим каудильо...
– Томас... Кто это?
– Посол. Вы что, не знаете, как его зовут?
– Ах, да, да, конечно, но я как-то не очень связывал вас с дипломатической службой.
– Других у нас пока нет, увы. Но, думаю, скоро появятся.
– Когда примерно?
Ему надо что-то отдать, понял Пол; пусть напишет отчет в свою паршивую Пуэрта-дель-Соль, тогда он не будет чувствовать себя униженным; иначе выходит, что он мне – Брунна, а ему – шиш. Только здесь я с ним говорить не стану, на них слишком большое влияние оказали арабы и евреи, но те хоть при их врожденной хитрости умные, а в этих одни эмоции, может напортачить, проиграет еще наш разговор не тем, кому надо...
– По дороге к тому месту, где сейчас находится мой клиент, – сказал Роумэн, – я с радостью отвечу на ваши вопросы.
– Вас отвезет туда мой помощник, Пол. У меня нет времени ездить с вами в поисках никарагуанца. Было бы славно, ответь вы мне сейчас.
– У вас обычно плохая запись, Хайме. Все будет шуршать и трещать, вы же получали аппаратуру от людей ИТТ, а они гнали вам товар из Германии, никакой гарантии, работали узники концлагерей... Хотите говорить – пошли погуляем по парку, там тень, заодно и разомнемся, я просидел за рулем шесть часов...
– Тем не менее. Пол, моя услуга зависит именно от того разговора, который я намерен провести здесь, в этой комнате.
– Ну и проводите, – Роумэн поднялся. – С самим собою. До свиданья.
Он рассчитал верно: секретная служба Франко позволяла своим сотрудникам работать самостоятельно лишь до определенной степени – особенно после того, как объект сломан и пошел на сотрудничество; что же касается широкой инициативы, такой, какую Донован, например, дал Аллену Даллесу, позволив ему несанкционированность, здесь не было, да и быть не могло; все нужно согласовать и утвердить у главного хефе, все обязано быть доложено штаб-квартире каудильо, обсуждено с военными и каким-то образом увязано с дипломатической службой режима. Этот голубой пыжится, он привык к беседам с мелкими торгашами, которые не то что Штаты продадут, а родную маму, лишь бы сбыть свой тухлый товар этим грандам, не умеющим работать, только спят и болтают...
– Погодите, Пол, – остановил его Хайме у двери. – Вы напрасно нервничаете...
– Я нервничаю? – искренне удивился Роумэн. – Вот уж чего нет, того нет. Что, пошли гулять?
– Я вас догоню, – сказал Хайме, – одна минута.
Будет брать диктофон, понял Роумэн, ну и болван.
Когда Хайме догнал его в парке, Пол показал глазами на его пиджак и шепнул:
– Отключите вашу штуку. Все равно я стану говорить так тихо, что ничего не запишется, галька трещит под ногами, все заглушит.
– Что за подозрительность, – улыбнулся Хайме, – можете меня ощупать.
– Позвонили в Мадрид? Получили санкцию на разговор без записи?
– Слушайте, с таким человеком, как вы, одно удовольствие дружить. Я теперь понимаю Эронимо. Может, встретимся в Мадриде?
– А что вы мне сможете дать? Я не привык зря терять время.
– Я тоже.
– Меня интересуют люди со специальностью.
– Испанцы?
– Упаси господь! Мы не вмешиваемся в ваши внутренние дела. Живите, как хотите. Если испанцам нравится Франко, пусть он ими и правит.
– Нами, Пол, нами. Не отделяйте меня от испанцев, я хочу, чтобы нами правил каудильо.
– Не говорите за всех, Хайме. Целесообразнее сказать «мною». Понимаете? «Я хочу, чтобы мною правил Франко».
– Я только тогда что-нибудь стою, когда моя служба представляет мнение нации. Один – он и есть один, пустота...
– Один – это один, Хайме. Это очень много, да еще если один – то есть каждый – есть явление. Вот когда сплошные нули, мильон нулей, а впереди, отдельно от них, единица – тогда это ненадолго, единица сковырнется, нули рассыпятся...
Хайме засмеялся:
– А мы зачем? Мы не дадим нулям рассыпаться. Мы их хорошо держим в руках... Так вот, меня тоже интересуют люди со специальностью, ясно, не нашего гражданства.
– Какого конкретно?
– Не вашего. Я понимаю вас и ценю ваш такт: вас не интересуют испанцы, меня – американцы. А все другие пусть станут объектом нашего общего интереса. Согласны?
– Предлагаете обмен информацией?
– Именно.
– Почему нет? Конечно, согласен... Вы – мне, я – вам, очень удобно.
– Оставите свой телефон?
Роумэн поморщился:
– Слушайте, не надо так. Вы же не ребенок, ей-богу... Я отлично понимаю, что мой телефон вами прослушивается. Будьте профессионалом, это надежно, таких ценят... Любителями, которые слепо повторяют план, разработанный дядями, расплачиваются. Будьте единицей, Хайме. Бойтесь быть нулем. Звоните мне в среду, в девятнадцать, вечер не занят, можем встретиться. Где Брунн?
– Эй, – Пол окликнул Штирлица, когда тот, посмотрев на часы, поднялся из-за столика маленького кафе в двух блоках от автовокзала. – Вы куда?
– А вам какое дело? – Штирлиц пожал плечами, сразу же ощутив боль в пояснице и усталость, которая давяще опустилась на плечи, словно кто-то надавил очень сильной рукой хрупкую косточку ключицы.
– То есть как это?! – Роумэн оторопел от этих слов; ждал всего чего угодно, только не такой реакции.
– Да так. Какой сегодня день? То-то и оно. Не человек для субботы, а суббота для человека. Или я должен отмечаться перед тем, как решу покинуть квартиру?
– Звонить должны.
– Почему? Не должен. Мы об этом не уговаривались.
– Ладно, Брунн. Если вы не скажете, зачем приехали сюда – я передам вас здешней полиции.
– Они любят нас. Мне ничего не будет.
– Верно, они вас любят. Но они, как и мы, не любят тех, кто похищает деньги, принадлежащие фирме. Тем более такой крепкой, как ИТТ. Эрл Джекобс повязан с испанцами, за кражу вас отправят на каторгу.
Штирлиц закурил, вздохнул, щелкнул пальцами; куда ему до испанцев, у тех это с рождения; щелчка не получилось, шепот какой-то, а не щелчок, тогда он медленно обернулся к стойке, опасаясь, что боль растечется по всему телу, и попросил:
– Два кофе, пожалуйста.
– Нет у меня времени распивать с вами кофе, – сказал Роумэн. – Или вы отвечаете на мой вопрос, или я связываюсь с полицией, там ждут моего звонка.
– Да отвечу я вам... Не злитесь. Выпейте кофе, гнали небось... Дорога дурная, надо расслабиться... Сейчас пойдем туда, куда я хотел пойти один. Я буду любить женщину, а вы посидите в соседней комнате... Только она крикливая, возбудитесь, лучше сразу кого прихватите.
– Бросьте дурака валять! – Роумэн начал яриться по-настоящему.
– Послушайте, Пол, я здесь работал... Понимаете? В тридцать седьмом. И снимал квартиру в доме женщины, к которой решил приехать в гости... Вы же знаете, что нам при Гитлере запрещалось спать с иностранками...
– Вашему уровню не запрещалось.
– Я здесь был еще не в том уровне, которому разрешалось. Я был штурмбанфюрером, шавкой... И потом, когда нацизм прет вперед – всем все запрещают, и эти запреты все принимают добровольно, почти даже с радостью; начинают разрешать, лишь когда все сыплется...
– Пошли. Я импотент. Приятно послушать, как нацист рычит с местной фалангисткой, зоосад в Бургосе.
Штирлиц допил кофе, положил на стол доллар, официант, казалось бы не обращавший на него внимания, подлетел коршуном, смахнул зелененькую и скрылся на кухне.
А ведь другого выхода у меня нет, понял Штирлиц. Слава богу, что я вспомнил Клаудиа, неужели она все еще здесь? А куда ей деться? Испанки любят свой дом, она никуда не могла отсюда уехать. А сколько же ей сейчас лет? Она моложе меня лет на пять, значит, сорок один. Тоже не подарок; единственно, чего я совершенно не умею делать, так это разыгрывать любовь к женщине, слишком уж безбожное злодейство, они слабее нас и привязчивее, это как обманывать ребенка... Но она любила меня, мужчина чувствует отношение к себе женщины лучше, чем они сами, они живут в придуманном мире, фантазерки, нам не снились такие фантазии, какие живут в них, каждая подобна нереализовавшему себя Жюлю Верну; мальчишки никогда не играют в свою войну с такой изобретательностью, как девочки в куклы и в дочки-матери.
Он поднялся, устало думая о том, как Роумэн смог его вычислить; сделал вывод, что здешняя служба начала контактировать с американцами; еще один удар по его надежде на дружество победителей; жаль; бедный шарик, несчастные люди, живущие на нем; какая-то обреченность тяготеет над ними, рок...
– У вас машина рядом? – спросил Штирлиц.
– Да.
– Впрочем, здесь недалеко. Пойдем пешком?
– Как хотите, – ответил Роумэн. – Я-то здоровый, это вы калека.
Они шли молча, Штирлиц снова чуть прихрамывал, боль в пояснице стала рвущей, будь она проклята; все в нашей жизни определяют мгновения; я прекрасно себя чувствовал, не ощущал никакой боли, казался себе молодым до той минуты, пока этот парень не окликнул меня; один миг, и все изменилось.
...Он вошел в холодный мраморный подъезд первым и, лишь нажав медный сосок звонка, понял, какую непоправимую ошибку совершил: Клаудиа знала его как Штирлица, а никакого не Брунна или Бользена...
А эти про Штирлица, видимо, еще не знают, подумал он, и чем дольше они будут этого не знать, тем вероятнее шанс на то, чтобы вернуться домой; я должен сделать все, чтобы она не успела назвать меня так, как всегда называла – «Эстилиц». Я должен – в тот именно миг, пока она будет идти к двери, – придумать, что надо сделать, чтобы не позволить ей произнести это слово.
Достарыңызбен бөлісу: |