Андрей Тимофеев
Первая часть повести
1
Саша умерла в конце февраля. На улице было пасмурно, а вдоль дорог лежал грязный снег. Ходили слухи, что она сама выпрыгнула из окна девятого этажа, но никто из её близких не мог в это поверить. Мне казалось, между нами была невидимая связь, которая и мне позволяла с ожесточением доказывать, что такая весёлая жизнерадостная девочка не могла убить себя. Но если быть до конца честным, о самой Саше я почти ничего не знал.
Мы встречались в школе, и часто я сам устраивал эти встречи, нарочно оказываясь именно там, где она должна была пройти с одного урока на другой. При виде меня Сашу охватывало невероятное веселье, я же старался сдерживаться, потому что был на целых три года старше. Помню, как мы встретились в последний раз. Наш класс заполнил узкий переход между старым и новым зданиями школы, а они с подругой пробирались сквозь голосящую толпу. Заметив меня, Саша подобралась ближе и, ухватив под руку, потянула за собой. Я сказал ей «Осторожно», и она исчезла за поворотом. Мне кажется, и сейчас вижу её со спины, длинные светлые волосы, собранные в замысловатую причёску, маленький рюкзак на плече с весёлым оранжевым динозавром.
Отпевали Сашу в старой городской церкви. Сколько себя помню, здесь всегда было тесно, так что, крестившись, люди задевали друг друга локтями. Теперь же меня удивило, как совершенно пусто и холодно было внутри. На похороны пришли одноклассники Саши и учителя. Всем раздали по свече, а пожилая учительница математики каждому предлагала маленький клочок бумаги, чтобы не обжечься. Я отказался, горячий воск капал мне на пальцы, но я ничего не чувствовал.
Долго стояли в темноте, но вот у входа началось движение, постепенно передаваемое всем, будто от брошенного в воду камня расходились тревожные круги. К вошедшему в притвор священнику заспешила худенькая женщина в больших старушечьих очках и принялась что-то отчаянно шептать на ухо. Священник слушал, нахмурившись, и я видел, как отблески свечей едва колеблются в чёрной блестящей бороде. Я понял, что решается, отпевать или нет. Все были так напряжены, ожидая окончательного приговора, и тогда я почувствовал, как легко мне стоять здесь и ждать, ведь я ничего не мог изменить. Вдруг я ощутил своё полное равнодушие, и ужаснулся ему. Казалось, не было уже не только Саши, но даже и похорон Саши и ничего, связанного с ней, а я навсегда остался один, безразличный ко всему.
Наконец, священник разобрал, что хотела сказать худенькая женщина, и резко взмахнул рукой, заставляя её молчать. «Всё знаю», – выговорил он грубо, что-то тихо сказал родителям и, не глядя ни на кого больше, пошёл в алтарь. А вскоре церковь наполнилась успокаивающим запахом ладана, и я, обессиленный, едва держался на ногах, чувствуя, как кто-то мучительно плачет внутри меня.
Плохо помню сами похороны, и только вспыхивает в памяти, как падает мой комок мёрзлой земли на крышку гроба, и как та же худенькая женщина в очках вдруг начинает читать Сашины стихи в самый неподходящий момент. А потом полупустой автобус привозит оставшихся людей к дому Саши. Я стесняюсь подняться вместе со всеми в квартиру на поминки, странный мальчик среди взрослых родственников, может, даже не знающих о моём существовании, и ухожу домой, а от подъезда до дороги вразнобой лежат замёрзшие, перетоптанные за день цветы.
Несколько дней после похорон я почти не вставал с кровати. Но как сильно отпечатались в моей душе самые незначительные моменты тех дней. Вот мама терпеливо и настойчиво убеждает меня сесть за уроки: «теперь ты должен учиться и за неё, и за себя». А вот бабушка, приехавшая на неделю из деревни, сурово глядит из угла: «всё лежит и лежит, как будто у него бабка родная умерла». И по прошествии многих лет останется в моей душе обида на неё, закалённую жизнью до такой стальной твёрдости, через которую уже никакое чувство не может проникнуть в сердце.
В те дни я много молился, с яростным упорством, со слезами. Мне казалось, я непременно скоро умру, и что если смогу отмолить её и свои грехи, то ещё немного, и мы встретимся в другом мире. В комнате темно, и только в углу горит круглый жёлтый огонёк настольной лампы. По замусоленным страницам молитвослова, выпрошенного у бабушки, спешат мелкие буквы, а я, путаясь, не понимая древних слов, едва проговариваю их.
Несколько месяцев я жил как в тумане. Я перестал общаться со школьными друзьями, на переменах сидел, положив голову на парту. По ночам меня мучили сны, я просыпался от страха, а потом не мог заснуть. Как-то в одну из таких ночей я позвонил по Сашиному номеру и долго сидел на кухне перед телефоном, представляя, как в её пустой квартире раздаются одинокие рыдания. А когда услышал заспанный женский голос на том конце, испуганно бросил трубку и убежал в комнату. Я не мог поверить, что её родители по-прежнему живут у себя дома, что они не умерли от горя, как, казалось, скоро должен был умереть я.
Первое моё пробуждение случилось в начале сентября на школьной линейке. Как всегда я стоял поодаль от своих одноклассников и о чём-то думал. Повсюду толпились дети, мелькали весёлые лица, и невозможно было смотреть на всё это, оттого что яркое солнце слепило глаза. Помню, как поднимались вверх воздушные шары, пущенные в честь праздника, и как один из них застрял в листве и отчаянно трепетал под взволнованные крики малышей. Жмурясь от солнца, я смотрел на этот шар и вдруг так ясно почувствовал, что мне всего шестнадцать лет, что впереди целая жизнь, и мысль о том, что можно не умирать, поразила меня. Весь день потом я ходил, как влюблённый, опьянённый этой неожиданной мыслью.
Но вечером, едва я встал на молитву, эта мысль уже не казалась мне такой счастливой. Я понял, что каждый день мне придётся вот так вот опускаться на колени, ожидая, когда же я смогу, наконец, отмолить наши с Сашей грехи, но будут проходить месяцы и годы, а смерти не будет, и только тягучая жизнь. И нельзя будет расслабиться, перестать молиться, потому что никогда уже не забыть мне ни Саши, ни её смерти, ни Бога, который может помиловать нас или наказать.
Тем не менее, моя жизнь, сломленная пережитой смертью, начала постепенно выправляться. В те же сентябрьские дни я заново открыл для себя окружающих людей. В школе я уже не просто сидел, погружённый в мысли, а внимательно следил за своими одноклассниками. Иногда мне казалось, я могу читать их мысли.
Помню, была перемена. Вокруг слышались разговоры. У доски, облокотившись на учительский стол, стоял Гоша Шаманов со здоровенным шрамом во всю щёку. Одноклассники с восхищённым интересом подходили к нему, расспрашивая о шраме, а он небрежно отшучивался. Я подумал тогда, что, наверное, шрам получен Шамановым не так героически, как всем представлялось, и оттого сам Шаманов был таинственен и нарочито равнодушен.
В тот день мы по случайности одновременно вышли из школы, и нам пришлось идти вместе. Шаманов не мог молчать и обратился ко мне с неподдельным обаятельным интересом, которым он умел захватить любого, даже малознакомого человека. Но после полугода молчания я не мог разом заговорить о ерунде, мне хотелось сбить его с обычного светского тона, перевести разговор на свои мысли.
– Знаешь, Гоша, вокруг нас идёт война, но мы её даже не замечаем, – начал я серьёзно. – Не подумай, это не галлюцинация. Я чувствую эту войну внутри себя. Когда я допускаю слабость, то позволяю врагу нанести удар, а когда делаю что-то хорошее, то враг сам отступает. Ты спрашиваешь меня, чем я собираюсь заниматься в жизни, так вот – я хочу участвовать в этой войне изо всех сил!
Наверное, мне доставляло удовольствие воображать, как он озадачен моими словами, но вдруг я заметил, что Шаманов совсем не удивлён, а наблюдает за мной с лукавыми огоньками в глазах. Секунду мы внимательно смотрели друг на друга, а потом оба неожиданно рассмеялись.
С этого короткого происшествия началась наша дружба.
Сложно сказать, что мы нашли друг в друге. Шаманов был главным заводилой класса, любимцем девушек и завсегдатаем дискотек и уличных драк. Я – замкнутым подростком, сосредоточенным на своём горе. Мне постоянно хотелось рассказывать о Саше и о том, как я каждый раз во сне прыгаю из окна вместо неё, и о том, что вокруг идёт кровавый бой добра и зла, в котором нельзя победить, но можно выгрызть несколько мгновений у будущей смерти всех людей. Шаманов слушал сосредоточенно и спокойно и лишь иногда коротко шутил из-за неспособности серьёзно говорить о серьёзных вещах.
– Хороший ты парень, Алёшка, искренний, – начинал он рассуждать с какой-то особенной русской напевностью в голосе, – всегда оставайся таким же. А я не могу, мне кажется, начни я что-то такое задвигать, надо мной все смеяться будут! Хотя тоже иногда хочется поговорить о жизни и обо всём… Ну, ладно, впрочем, – обрывал он себя, будто стыдясь своей откровенности.
Дружба с Шамановым была для меня свежим порывом ветра, как если бы в моей тёмной комнате открыли настежь все окна. Я не сблизился больше ни с кем из своего класса, даже со старыми друзьями, но Шаманов подробно рассказывал мне обо всём, что происходило в школе, и что я сам почти не замечал.
В ту осень я стал реже ходить к Сашиной могиле. Раньше я бывал здесь почти каждую неделю и подолгу стоял перед некрасивой фотографией на памятнике, на которой лишь по озорным точкам в глазах можно было узнать мою Сашу. Мне не нравилась эта фотография, так что я старался смотреть под ноги, где пробивались из-под камней несмелые стебли сорной травы. Осенью я пришёл сюда лишь трижды, и всякий раз замечал одну и ту же гроздь засохших ягод калины на ограде.
Новая зима наступила быстро и неожиданно. В декабре праздновали мой день рождения вместе с мамой и Шамановым. В тёмном окне, не завешанном тюлем, отражались мелкие точки зажжённых свечей на торте, так что казалось, их в два раза больше, чем на самом деле. Шаманов много шутил, а мама старательно расспрашивала, куда он собирается поступать после одиннадцатого класса. Шаманов сначала говорил то, что от него ждали – на юриста, на экономиста, а потом со всего размаха высказал свою мечту – пойти в лётное училище. Мама сразу же поддержала его, и между курицей в горшочках и тортом они разговаривали об экзаменах, медкомиссии и вообще о перспективах авиации. Я же сидел с краю и, улыбаясь, слушал их.
А потом время рвануло вперёд со всей своей юношеской беспечностью. На годовщину Сашиной смерти пекли блины. Я по пальцы окунал их в мёд, а потом старательно накручивал сахаристую ленточку, торопливо подставляя язык, боясь капнуть на скатерть. И странно было чувствовать, что прошёл целый год, и что воспоминание, раньше прожигающее меня насквозь, теперь равномерным грузом лежит на моих плечах, придавая всем моим чувствам грустную значительность пережитого горя.
Оттепель началась внезапно, в один день на улицы хлынули полноводные ручьи. Я бродил по городу без шапки, вдыхая кислый весенний воздух, и так хотелось влюбиться сейчас, отчаянно, безоглядно, что сердце сжималось от страха, вдруг это и правда случится.
Последнее воспоминание о родном городе. Август. У Шамановых не было своего сада, а у нас как раз уродился большой урожай, и мы с Гошей пошли на наш участок собирать яблоки для их семьи. Мы уже поступили в свои будущие институты – я в Москву, а Шаманов в областной центр, и у каждого из нас впереди было что-то новое, волнующее. Раздетые по пояс, счастливые от своей молодости и силы, мы забирались по толстым ветвям к самой верхушке.
– Слушай, Алёшка, как думаешь, какими мы с тобой будем лет через десять? – мечтательно заговаривает Шаманов. – Я так представляю: у меня будет свой дом, я хочу из дерева сделать, никаких кирпичей. Внизу цокольный этаж, там баня и камин. Мы будем с тобой сидеть после парилки и смотреть, как горит огонь, и будем чувствовать, что жизнь удалась!
Я с улыбкой гляжу на него. Мне кажется, что жизнь удалась прямо сейчас, и что чем дальше будет спешить бурный поток времени, тем сильнее и ярче будет это ощущение.
– Лови! – кричит Шаманов и неожиданно кидает в меня огрызком яблока. И вместо того, чтобы наполнять большие полиэтиленовые вёдра, мы принимаемся обстреливать друг друга твёрдыми сочными плодами.
А потом наступила осень, и в следующий раз мы встретились только через год.
2
Институт, где я должен был учиться, находился на окраине подмосковного городка. В первые же дни я почувствовал, как душно было вокруг. Между низкими корпусами поодиночке ходили нахмуренные студенты, и казалось, даже когда они идут вместе, всё равно каждый думает о своём. Мир, в который я попал, напоминал средневековый монастырь. На асфальте перед входом в лабораторный корпус было выведено «Оставь надежду всяк сюда входящий», как перед дверями ада, но мы, восхищённые первокурсники, с решительным восторгом новоначальных переступали эту таинственную надпись, гордо поднимая голову. Поначалу все воображали себя будущими учёными, а потом постепенно разочаровывались в своих мечтах.
Я почти не помню дневных часов, это время мы проводили на занятиях или задерживаясь в аудиториях после занятий, и лишь после закрытия института возвращались в общежитие. А если удавалось занять место в ночной читалке, то подолгу сидели в пахнувшей деревом маленькой комнате, где то здесь, то там моргали одинаковые тусклые лампочки на столах. Наконец, в ясном предрассветном воздухе раздавался гулкий перестук первой электрички, и надо было идти спать.
Здесь я с необыкновенной силой ощутил своё одиночество. Рядом всегда были люди, я не мог спрятаться от них, но и не мог открыть им свои настоящие мысли, и потому по вечерам уходил в берёзовую рощу за железнодорожные пути, чтобы там поговорить с самим собой. Темнело рано, я часто бродил наугад. Мне было спокойно и легко. Но иногда меня вдруг охватывал безотчётный страх, и тогда я изо всех сил бежал назад, к железной дороге, не разбирая тропинок, натыкаясь на густо сплетённые между собой деревья. Но у меня не было другого места, где бы я мог побыть наедине с собой, и потому я вновь и вновь возвращался сюда.
Как-то я зашёл особенно далеко и оказался на краю широкой поляны. На другой стороне в ряд стояли двухэтажные частные дома, справа едва виднелась тоненькая струйка автодороги, а над всем этим горячей лавой разливался закат. Огромное небо было расколото надвое, и сквозь трещину в испуганно сбившихся к краям облаках бил пронзительный яркий свет. Я стоял неподвижно, ощущая, как наполняет меня восторг. А когда небо догорело, и только на крышах домов ещё можно было различить неясные алые полосы, я сел на холодную землю, слушая, как тихо осталось в мире, и как благоговейно шелестит трава, боясь расплескать сбережённые силы до начала нового дня.
Вернувшись в общежитие, я всё ещё сохранял в душе это удивление красоте. Я чувствовал внутри себя сжатую в комок силу, так что хотелось сейчас же что-то делать – сесть за учёбу, взяться за самые сложные задания. Но, придя в комнату, я нарочно лёг на кровать, чтобы подольше насладиться этим состоянием, и так и не приступил в тот вечер к занятиям…
В общежитии меня поселили в маленькую угловую комнату, в которой должны были жить ещё трое студентов. Когда я оказался там в первый раз, никого из них не было дома. Вразнобой лежали на кроватях вещи, и только одна кровать в углу была аккуратно застелена и накрыта домашним пледом. Ровными стопками стояли возле неё книги. Прислушиваясь, чтобы никто не застал меня за этим занятием, я осторожно подошёл и оглядел корешки. Там не было ни одного учебника по физике, только сборники стихов. А когда появились соседи и ещё толкались в узкой прихожей, отгороженной от остальной комнаты платяным шкафом, я всё пытался угадать, кто из них тот самый хозяин книг. И очень удивился, когда им оказался долговязый паренёк с пунцовыми щеками.
Сначала Сеня показался мне наивным мальчиком. Он был совершенно не приспособлен к бытовой жизни, питался заварной лапшой и варёными сосисками. Перед началом учебного года его родители сделали в комнате ремонт, обустроили ему удобное место для занятий. Но уже через месяц широкий письменный стол оказался завален грязной посудой, книгами, исписанными листами, так что Сене приходилось заниматься, сидя на кровати, подкладывая под тетрадь толстую книгу и поминутно ерзая, чтобы размять затекающие ноги.
Выполняя домашние задания, Сеня мог вдруг отложить книгу и начать рисовать или писать стихи. По ночам он уходил из комнаты гулять по институтскому стадиону, а потом возвращался продрогшим и, кашляя, виновато улыбался. Впрочем, иногда Сеня поражал меня каким-нибудь твёрдым суждением, которое мог отстаивать с поразительной юношеской озлобленностью.
– Нет, Алёша, Вы не сможете меня переубедить, – обрывал он меня на полуслове. – Я именно так чувствую, и всё!
Помню, как-то он пригласил меня погулять по стадиону вдвоём. Был поздний вечер, вокруг никого не осталось, кроме нас. От темноты воздух казался густым. Несколько настойчивых фонарей то здесь, то там освещали спортивные дорожки, но на дальней стороне, у забора, было совсем непроглядно, так что, проходя там, мы невольно ускоряли шаг и замолкали.
– Я сейчас изучаю книгу о Заратустре. Вы не интересовались? – спрашивает Сеня, когда мы в очередной раз выходим на свет.
Я пожимаю плечами.
– Жаль, – вздыхает он. – Много интересных мыслей, можно было бы обсудить…
Сеня читает свои стихи про старого фонарщика, который гасит фонари. Этот фонарщик слишком пьян, чтобы помнить себя, но слишком трезв, чтобы забыть образ любимой девушки. Так же, как и Сеня, он часами гуляет по улицам, чувствуя запах мокрых ночных теней. И, так же как этого грустного фонарщика, нас вынуждает вернуться домой прохладная осенняя ночь…
3
Я познакомился с Женей в середине ноября. У Сени был день рождения, к нему должны были приехать мама и сестра. С вечера он пытался убраться, даже вымыл самую грязную кастрюлю и отчистил письменный стол от пролитого неделю назад кефира, но потом бросил. Соседи наши уехали на выходные по домам, так что мы были вдвоём и до утра проговорили, лёжа в темноте.
Проснулся я оттого, что распахнулась входная дверь. За платяным шкафом раздались звуки шуршащей одежды и осторожное перешёптывание.
– Арсений, – услышал я тихий напряжённый голос совсем рядом. К соседней кровати наклонилась маленькая женщина и ласково гладила Сеню по волосам. – У тебя всё хорошо? Ты не болен?
– Да всё в порядке, мам, я спать хочу, – отмахивался тот, лениво перекатывая голову по подушке.
– А почему у вас так грязно? Вы праздновали твой день рождения, да? – жалобно спрашивала женщина, оглядывая комнату. Потом быстро подошла к столу и решительно принялась собирать грязные тарелки в стопку.
Я повернулся на бок, чтобы рассмотреть Сениных родственников. В это время из-за шкафа появилась девочка лет пятнадцати и неуверенно шагнула вперёд. Помню, как меня обожгли две яркие точки её глаз. Я тут же зажмурился, делая вид, что ещё сплю, но боялся, как бы моё неровное дыхание не выдало меня. Когда же я потом осторожно поднялся с кровати, она всё ещё стояла у входа.
Это была светловолосая девушка с ярко-красными щеками. Она остановилась прямо на том месте, где большой солнечный блик падал на стену, и, часто моргая, силилась распахнуть глаза. Я сказал ей «Привет», она порывисто обернулась и, ещё даже не разглядев меня, вдохновенно ответила.
– Ты, Алексей, да? – обратилась ко мне их мама. – Арсений писал нам о тебе.
Я смутился и обрадовался тому, что они уже знали обо мне и что я уже как будто не совсем чужой для них.
Мы убрали со стола всё лишнее, и сели пить чай. Я резал торт и разливал кипяток по чашкам, поглядывая в сторону Жени. А когда пододвинул ей тарелку с куском торта, она горячо сказала мне «Спасибо».
Я угадал, что она находится в каком-то особенном эмоциональном напряжении, и так поглощена своими чувствами, что почти не замечает ничего вокруг. Мне нравилось наблюдать за этим полусонным состоянием.
– Я очень переживаю за тебя, Сеня, – тем временем, говорила Ольга Сергеевна. – В письме ты рассказываешь нам, что вы постоянно учитесь и у тебя даже не хватает времени на сон. Я думаю, так нельзя, нужно следить за своим здоровьем. Ещё ты пишешь, что постоянно не успеваешь и боишься, что тебя отчислят, это правда?
– Ну, мама! – поморщился тот. – Правда, не правда, зачем сейчас об этом говорить!
– А у тебя как дела с учёбой, Алексей? – поворачивалась она ко мне. – И как тебе живётся в такой грязной комнате?
Мне хотелось ответить как можно внушительнее, чтобы произвести хорошее впечатление, но я понимал, что нужно защитить Сеню.
– Тут всем тяжело учиться, это обычное дело, – начал я нарочито беззаботно. – Вы зря так переживаете, ничего страшного…
– Не знаю, не знаю, – неодобрительно качала она головой.
– Да конечно, всё будет хорошо! – вдруг поддержала нас Женя. – Сеня столько мечтал об этом институте, так готовился к поступлению, конечно, его не отчислят! И комната очень уютная!
Позже я узнал, что Женя учится в десятом классе, и мечтает после окончания школы поступить в институт в Москве или Петербурге. Наверное, общежитие, где мы жили, представлялось ей особенным миром, и ей жадно хотелось узнать этот мир. Она порывисто наклонялась к уху Сени и начинала что-то шептать, но тот махал на неё рукой и выразительно крутил пальцем у виска. Помню, как раз в такой момент я возвращался из кухни с полным чайником. Вдруг я догадался, что Женя просит показать ей институт. Не знаю, что на меня нашло тогда, но я с весёлой настойчивостью вручил Сене чайник и сказал ей «Пойдём». Женя подпрыгнула с места и чуть не стукнулась головой о верхнюю кровать.
Мама разрешила нам погулять, и, пока она не передумала, мы торопливо выскочили в коридор.
– Вот так мы и живём, – начал я, когда мы спускались по замусоренной лестнице, мимо прожженных окурками стен, а Женя радостно кивала. Кажется, она думала, что нет ничего прекраснее, чем жить здесь, вдали от маминой опёки и скучного маленького городка, где она провела детство.
Я почти не помню, о чём мы говорили, скорее всего, я рассказывал ей о студенческой жизни, а ей хотелось слушать ещё и ещё. На улице шёл толи снег, толи дождь, и в лицо нам настойчиво летели промокшие листья, так что нас шатало из стороны в сторону, а нам было от этого только веселее. С первого мгновения я влюбился в эту лёгкость, и мне казалось, Женя чувствует то же самое.
Чтобы спрятаться от ветра мы забежали в маленький магазин у платформы, и встали перед витриной, выбирая, что бы нам купить. Женя откинула капюшон, и я удивился, как сильно она похожа на мою Сашу. Лицо её раскраснелось ещё сильнее, а чёлка лезла в глаза, но Женя всякий раз небрежно смахивала её в сторону. Пока мы ждали своей очереди, я как зачарованный смотрел на неё.
– Может, по мороженному? – предложила она, с дерзкой решительностью взглянув на меня.
Я согласился. А когда мы вышли на улицу под дождь, то откусывали большие куски, так что сводило зубы от холода, но оба делали вид, что этого не замечаем.
Когда мы вернулись в общежитие, Ольга Сергеевна стояла посреди комнаты, разбирая сваленное в кучу постельное бельё. Сеня топтался рядом со скучающим видом.
– Женя, почему вы так долго? – недовольно обернулась к дочери Ольга Сергеевна. – Ты забыла шарф, я же тебе говорила, что шарф надо обязательно одевать!
Женя весело махнула рукой, но вдруг сильно раскашлялась. Мама подскочила к ней, принимаясь горячими руками трогать её щёки и лоб. Жене же неловко было, что с ней возятся, как с маленькой, и она пыталась освободиться от настойчивой маминой заботы. Не снимая куртки, она прошла в комнату и деловито стала разглядывать наши с Сеней учебники на столе.
– Заболеешь, вот будет дело! – бессильно ходила вокруг неё Ольга Сергеевна…
Этот день пролетел, как резкий порыв ветра, и вот они уже собрались уезжать. Мне казалось, мы с Женей должны как-то по-особенному проститься, но всё вышло сумбурно и просто. Они опаздывали на электричку из-за того, что Сеня никак не хотел отдавать грязную милицейскую рубаху, в которой любил ходить, а мама настаивала, что её нужно обязательно постирать.
Сеня ехал провожать их до вокзала. Они втроём толкались между дверью и шкафом, пока мама строго не сказала Жене:
– Ты уже оделась? Выходи в коридор.
Женя коротко кивнула мне и проскользнула в едва открывающуюся из-за нагромождения дорожных сумок дверь.
Достарыңызбен бөлісу: |