Глава четвертая
«Под звон тюремных ключей»
1
В октябре 1922 года издательства «Петрополис» и «Алконост» выпустили в Берлине «Стихотворения» Анны Ахматовой в трех книгах. Это были девятое издание «Четок», четвертое издание «Белой стаи» и второе издание «ANNO DOMINI». В первый и последний раз лирика Ахматовой предстала перед читателями в столь полном объеме, позволяя в полной мере оценить пройденный ею творческий путь. Никогда еще ее звезда не стояла столь высоко, но зато и слом ее творческой биографии был настолько резким, что до сих пор еще не осмыслен исследователями во всей совокупности вызвавших его причин.
В 1960 году Ахматова вспоминала в одной из своих записных книжек: «После моих вечеров в Москве (весна 1924) состоялось постановление о прекращении моей лит<ературной> деятельности. Меня перестали печатать в журналах и альманахах, приглашать на лит<ературные> вечера. (Я встретила на Невском М. Шаг<инян>. Она сказала: "Вот вы какая важная особа. О вас было постановление ЦК: не арестовывать, но и не печатать".) В 1929 г. после "Мы" и "Кр<асного> дерева" я вышла из союза.
<...> Между 1925-1939 меня перестали печатать совершенно. <...> Тогда я впервые присутствовала при своей гражданской смерти. Мне было 35 лет» (ЗК, 28).
В 1961 году Ахматова сделала набросок к задуманной статье «Ахматова и борьба с ней»: «Нормальная критика тоже прекратилась в начале 20-ых годов (попытки Осинского и Кол-лонтай вызвали немедленный резкий отпор), на смену ее пришло нечто, может быть, даже беспрецедентное, но во всяком случае [совершенно] недвусмысленное. Уцелеть при такой прессе по тем временам казалось совершенно невероятным» (ЗК, 139).
Гневно реагируя на первый том своих «Сочинений», вышедший в 1965 году под редакцией Г. П. Струве и Б. А. Филиппова, она писала: «Стр<уве> не подозревает, что после вечера "Р<усского> Сов<ремешшка>" в Москве было первое по-ст<ановление> в 1925 г.
Даже упоминание моего имени (без ругани) было запрещено. Оно выброшено из всех перечислений — оно просто не существует. Г-ну Струве кажется мало, что я тогда достойно все вынесла, он, якобы занимаясь моей поэзией и издавая толстенный том моих стихов, предпочитает вещать: "Ее звезда закатилась". И бормочет что-то о новом рождении в 1940 г. Но почему же тогда "Четки" и "Белая Стая", кот<орые> переписывали от руки и искали у букинистов, не находили себе издателя? Просто от того, что книги находились в index librorum prohibitorum. Двухтомник Гессена ("Петроград", 1928) был запрещен — корректура есть у Лукницкого. Ругань (о кот<орой> г-н Струве умалчивает) началась систематически примерно с Лелевича ("На посту"). "Мы не можем сочувствовать женщине, кот<о-рая> не знала, когда ей умереть", — писал Перцов, и это самая приличная фраза из его статьи ("Жизнь Искусства", 1925)» (ЗК, 697).
Версия о том, что Ахматова подверглась в 20-е годы целенаправленному и систематическому гонению, выразившемуся в запрете на публикацию ее стихов, ни у кого не вызывает сомнений. И хотя следов «постановления ЦК» до сих пор не обнаружено, Н. В. Королева считает, что «скорее всего это было какое-то решение ленинградских партийно-административных органов» (СС-6, 1, 647). В. А. Черных высказал предположение, что Мариэтта Шагинян имела в виду резолюцию ЦК РКП(б) «О политике партии в области художественной литературы» от 18 июня 1925 года, в которой говорилось о борьбе с «антипролетарскими и антиреволюционными элементами», к которым причислили и Ахматову (Летопись-2, 87). Как бы там ни было, но в литературе об Ахматовой принято говорить о том, что с начала 1920-х годов по отношению к ней «в печати начинается настоящая травля»1, которая завершилась «негласным запретом» на само ее имя2.
Однако в 1926 году П. Н. Лукницкий зафиксировал:
«Как АА определяет существующее о ней в нынешней критической печати мнение, относящее ее к правому флангу советской литературы:
В "Жизни искусства" — АА опять на самом-самом правом "фланге".
Началось это со статьи Чуковского "Ахматова и Маяковский", где впервые АА была противопоставлена революции. <...>
Второй пункт: хвалебная статья Осинского. Все левые были ею возмущены, началась буча и травля АА. Это был третий пункт.
И после четвертого — статьи Лелевича — мнение об АА как самом правом фланге утвердилось, и — совершенно независимо от истинной сущности ее творчества» (Лукницкий-2,202-203).
Как видим, ни о каком постановлении ЦК Ахматова не упоминает и говорит лишь об отношении официальной критики к ее творчеству. Версия о негласном запрете на печатание ее стихов была подсказана годом позже словами Мариэтты Шагиян, о чем мы узнаем из записи Л. К. Чуковской, сделанной в феврале 1954 года: «Говорили <...> о смерти Сталина и его похоронах, о постановлении 46 года. Анна Андреевна объяснила мне, что это уже не первое, а второе постановление на ее счет — первое состоялось в 1925 году.
- Я узнала о нем только в 27-м, встретив на Невском Шагинян. Я тогда, судя по мемуарам, была поглощена "личной жизнью" <...> и не обратила внимания. Да я и не знала тогда, что такое Ц.К...» (Чуковская-2,90).
Ахматова, безусловно, была права в оценке той роли, которую сыграла в ее судьбе лекция Корнея Чуковского «Ахматова и Маяковский», прочитанная 20 сентября в Доме искусств в Петрограде и 2 ноября 1921 года — в Политехническом музее в Москве. Лектор именовал Ахматову «бережливой наследницей всех драгоценнейших дореволюционных богатств русской словесной культуры», а Маяковского — «порождением нынешней революционной эпохи». И хотя Чуковский выразил надежду на «синтез этих обеих стихий», Ахматова в его трактовке оказывалась поэтом дореволюционного прошлого3.
Но в начале 1920-х годов оценка Чуковского еще не стала устойчивой критической тенденцией. Более того, критики самой разной идейной ориентации, ценившие и понимавшие стихи, склонны были отводить Ахматовой вакантное место первого современного русского поэта после смерти Блока. Часть восхищенных отзывов я уже цитировал в предыдущей главе; к ним можно добавить еще некоторые, не менее выразительные.
В 1922 году Надежда Павлович делилась с читателями своими впечатлениями от литературного вечера альманаха «Лирический круг»: «Я помню последний вечер в "Лирическом кругу". Софья Парнок читала свою статью об Анне Ахматовой. И центр этой статьи был — люди, к нам идет большой человек — Анна Ахматова. В этой радости от прихода нового человека, прежде всего — человека, был центр блестящей полемической статьи С. Парнок»4.
В том же году в «Правде» была опубликована статья Н. Осинского (Валериана Оболенского), в которой давалась оценка ахматовской лирике. Предлагая Ахматовой пойти по пути отказа от «груды православно-религиозных предрассудков» и стать «одним из любимых поэтов нового читателя», он заключал, что в любом случае она «останется тем, что она есть — лучшим русским поэтом нашего времени»5. Н. Осинский был членом РСДРП с 1907 года, занимал посты зам. наркома земледелия и зам. председателя ВСНХ с 1921 года, так что его мнение имело значительный политический вес.
Годом позже Александра Коллонтай в своей известной статье «О "Драконе" и "Белой птице"» (из цикла «Письма к трудящейся молодежи») писала о том, что в стихах Ахматовой выразила себя «женщина нового склада», появившаяся «в годы великой революции»6. И ее статус тоже был нешуточным — член РСДРП с 1915 года, зав. женским отделом ЦК РКП (б) с 1920 года, первая в мире женщина-посол с 1923 года. Иное дело, что эти положительные оценки, принадлежавшие людям власти и партии, были для Ахматовой куда более опасными, чем статья Корнея Чуковского. Они провоцировали нападки влиятельной напостовской критики, которая никогда не смогла примириться с мыслью об Ахматовой как значительном современном поэте. У напостовцев, озабоченных созданием пролетарской литературы, была совершенно иная шкала ценностей.
Как ни странно, но о литературной кончине Ахматовой первыми поторопились объявить вовсе не напостовские критики, а те, кто окружал ее в начале ее литературного пути и продолжал быть тесно связанным с культурой 1900-1910-х годов. Ведущую роль здесь играл круг Михаила Кузмина, отводивший в начале 1920-х годов место первой русской поэтессы Анне Рад-ловой. В 1922 году в альманахе «Абраксас» Ахматова могла прочесть о себе буквально следующее: «От мертвой Ахматовой, кроме благородных перепевов, более нечего ждать»7. Сам Кузмин год спустя выразил ту же мысль в чуть более осторожной и даже изящной форме, заявив, что находит в новых стихах Ахматовой «повторение излюбленных тем и приемов»8. Валерий Брюсов, некогда столь благожелательно встретивший «Вечер», теперь писал о ее послереволюционном творчестве как о «пародии на Ахматову» и сетовал, что близкие друзья не отговорили ее «от печатания (и — увы — перепечатания!) многих ее последних стихов»9.
И если даже полагать, что оценки Михаила Кузмина и Валерия Брюсова Ахматову не могли серьезно задеть, поскольку обоих к тому времени она числила своими литературными недоброжелателями, то гораздо сложнее было игнорировать, например, мнение бывшего аполлоновского критика Валериана Чудовского, отзыв которого о своей книге «Вечер» она всегда ценила очень высоко.
В 1922 году В. Чудовский опубликовал рецензию на книгу Анны Радловой «Корабли», объявив ее стихи единственно подлинным выражением новой, послереволюционной эпохи: «Какова бы ни была оценка событий, семь лет ниспадающих на нас, как дождь небесного огня, каково бы ни было конечное их разрешение, достоверно одно: эти события — второе рождение России. Но для многих лучших уже поздно, слишком закончено и зрело их высокое мастерство. Ни Анна Ахматова, неизлечимо больная зарей вчерашнего "Вечера"; ни зачарованный собственной свирелью Кузмин; ни опьяненный фимиамами Федор Сологуб и Вячеслав Иванов; ни давно запутавшийся в чащах Андрей Белый; ни даже столь непоправимо умудренный Александр Блок не найдут новых слов на новых дорогах. <...>
Анна Радлова первая приявшая крещение пламенем и кровию, первая увидевшая эти события" изнутри. Сейчас она среди поэтов единственный "современник" семи последних лет».
Валериан Чудовский исходил из исчерпанности символистской поэтики, суть которой он определил как «ассоциативный модернизм». Он провозгласил поэтику элементарного, конкретного ощущения реальности, которую назвал «апперцептивным примитивизмом», а выразителем ее объявил Анну Радлову. «С Анной Ахматовой, — писал В. Чудовский, — ее связывает почти один лишь автоматизм критиков, видящих в А. Ахматовой родоначальницу всех стихотворящих женщин»10.
И хотя ахматовская лирика никак не подходила под определение «ассоциативного модернизма», ибо была предельно конкретна, психологична и неметафорична, удар В. Чуловского был достаточно точен. Суть его претензий к Ахматовой заключалась в том, что революция не нуждается в изощренной психологической лирике, ибо принесла с собой грубые, элементарные ощущения, требующие совершенно иных принципов выражения. Удар был нанесен в самую точку: больше всего на свете Ахматова боялась равнодушия современников и последующего забвенья, о чем позднее (по совершенно иному поводу) сказала так:
Теперь меня позабудут,
И книги сгниют в шкафу,
Ахматовской звать не будут
Ни улицу, ни строфу.
И хотя позже она с некоторой долей высокомерия воскликнет: «Забудут — вот чем удивили!», — это было итогом преодоленного страха и твердой уверенностью в «победе моей над судьбой».
В начале 1920-х годов опасность выпадения из современности была вполне реальной и страшила ее. Даже Осип Мандельштам, бывший соратник по Цеху Поэтов и акмеизму, объявил психологическую лирику Ахматовой исчерпанной. Сравнив узость, по его мнению, ахматовского поэтического словаря с таким же скудным словарем символистов, этих «столпников стиля», он писал: «Но это по крайней мере были аскеты, подвижники. Они стояли на колодах. Ахматова же стоит на паркетине — это уже паркетное столпничество» (Мандельштам, 2,300).
Все это было разительным контрастом в сравнении с теми высочайшими оценками, которые в течение 1917-1921 годов давались «Белой стае», «Подорожнику» и «ANNO DOMINI MCXXI». Удары наносились людьми той культуры, в которой Ахматова сформировалась как поэт, и это было куда горше и страшнее нападок официальной критики.
Ситуацию, в которой Ахматова оказалась в начале 1920-х годов, с замечательной чуткостью понял Борис Пастернак, назвавший ее «жертвой непрошенных и никогда не своевременных итогов и схем»11. Если итоги поэтическому творчеству Ахматовой подводили люди 1910-х годов, то схемы активно строились новым поколением критиков, идеология которых строилась на постулате создания пролетарской литературы. Признать Ахматову поэтом современной России они не хотели и не могли. Вот почему полемика, развернувшаяся вокруг статей Н. Осинского и А. Коллонтай, имела своим предметом не просто проблему критериев оценки ахматовского творчества, но и оценки всей современной литературы. В начале 1920-х закладывались основы новой литературной иерархии, в которой Ахматовой не находилось места.
Однако в 20-е годы никто всерьез не считал Ахматову политически неприемлемой фигурой, видя в ее поэзии, как выразился в 1923 году видный напостовец Георгий Лелевич, «небольшой красивый осколок дворянской культуры». По его утверждению, Ахматова выражает переживания очень «узкого круга женщин», она делает это «с большой силой, пользуясь очень ограниченным количеством слов, но умело варьируя их смысловые оттенки и тем придавая им огромную выразительность»12. Как ни странно, в этой оценке Ахматовой «марксист» Г. Лелевич совпадал с цитированным выше «немарксистом» Корнеем Чуковским. Именно на оценки подобного рода отреагировала Ахматова горестным признанием: «Нет настоящего — прошлым горжусь».
Критика начала 20-х годов склонна была воспринимать лирику Ахматовой как идеологически чуждое явление, которое, несмотря на несозвучность эстетическим устремлениям революционной эпохи, имело несомненную художественную ценность. Так, Валериан Правдухин в «Сибирских огнях» характеризовал «Четки» как «классическую книгу современной, чуть-чуть надушенной и искусившейся Лизы Тургенева из "Дворянского гнезда"»13. А Борис Арватов в «Молодой гвардии» писал, что «вся поэзия Ахматовой носит резко выраженный <...> страдальчески-надрывный, смакующе-болезненный характер»14. Однако никто не мог отрицать, что имеет дело с сильным и выразительным поэтом.
Даже П. Виноградская, резко выступившая против статьи А. Коллонтай в «Красной нови» и назвавшая Ахматову «певцом индивидуалистически настроенных, растерявшихся интеллигентов, женщин последнего предреволюционного десятилетия», — и та делала характерную оговорку: «Ахматова пишет просто про любовь. Любовь не чужда и пролетариату <...>. Она (любовь. — В. М.), вероятно, будет такой прекрасной, глубокой и богатой, какой она сейчас даже не может быть. И поскольку Ахматова пишет именно о любви, о ее силе, о ее радостях, муках, постольку она есть и верно остается нечуждой пролетариату, но пролетариату в целом, как его женской, так и его мужской части»15.
Когда же в 1925 году спор об Ахматовой ввязался Вяч. Полонский (редактор журнала «Печать и революция», а с 1926 года — редактор «Нового мира»), то его полемика с Г. Лелевичем снова вернулась к проблеме марксистского метода в области литературной критики. Суть «наших разногласий», писал Вяч. Полонский, заключается в том, что речь должна идти не просто о дворянском происхождении автора «Четок», но о «талантливой женщине из буржуазно-дворянской среды, которая своей поэзией делает для нас видимой, осязаемой, оматериализованной трагическую обреченность и свою личную, и обреченность своего общества»16. При этом ни Г. Лелевич, ни Вяч. Полонский ничуть не сомневались в чисто художественных достоинствах ахматовской лирики.
Так что не следует безоговорочно принимать на веру слова Ахматовой, говорившей в 1926 году П. Н. Лукницкому, что официальная критика отнесла ее к «правому флангу советской литературы» (Лукницкий-2, 202). Утверждения, что с середины 20-х годов она подверглась «государственному остракизму и изоляции» (СС-6, 1, 640), а «в печати начинается настоящая травля Ахматовой»17, следует признать, по меньшей мере, преувеличенными. Творчеству Ахматовой отводилась исключительно область интимных переживаний, а сама она воспринималась как фигура идеологически чуждая, но политически не опасная. Позднее, в 1946 году, разгневанный Сталин пренебрежительно назовет ее «поэтессой-старухой»18. Это была характеристика не столько возраста Ахматовой, сколько ее политического лица, невозможности для нее шагать в ногу с современностью.
Позиция официальной критики 1920-х годов по отношению к Ахматовой резко изменилась лишь после ее участия в «Русском современнике» - журнале, который попытался объединить на внепартийной основе лучшие литературные силы Советской России. Главным редактором его был старый друг и литературный соратник Максима Горького А. Н. Тихонов, а членами редколлегии — К. И. Чуковский и Е. И. Замятин. В первом номере было объявлено, что журнал выходит «при ближайшем участии Горького», которому, таким образом, отводилась роль собирателя независимой русской литературы. Власть не могла допустить, чтобы инициатива такого собирания исходила от эмигранта Горького и беспартийных литераторов.
12 мая 1924 года К. И. Чуковский сделал в своем дневнике следующую запись: «Первый номер "Современника" вызвал в официальных кругах недовольство:
- Царизмом разит на три версты!
- Недаром у них обложка желтая.
Эфрос спросил у Луначарского, нравится ли ему журнал.
- Да, да! Очень хороший!
- А согласились бы вы сотрудничать?
- Нет, нет, боюсь.
Троцкий сказал: не хотел ругать их, а приходится. Умные люди, а делают глупости»19.
После третьего номера Максим Горький потребовал, чтобы с обложки журнала было снято объявление о его участии20. И хотя А. Н. Тихонов отверг требование Горького изъять его имя из числа ближайших сотрудников, это не спасло положения. После четвертого номера «Русский современник» перестал выходить, а его редактор в январе 1925 года был арестован и выпущен из тюрьмы только в феврале21.
Таким образом, участие Ахматовой в этом журнале выглядело как политический проступок, а стихи ее сразу получили политический резонанс. Ситуация подогревалась тем, что в апреле 1924 года в Москве триумфально прошли два ее публичных выступления. Первое — в Московской консерватории на вечере «Литературное сегодня», который был посвящен только что созданному «Русскому современнику». Второе.— в Политехническом музее, где Л. П. Гроссман, произнесший восторженное слово об Ахматовой, назвал ее лирику «творчеством трагического стиля»22.
Образцами «трагического стиля», безусловно были «Новогодняя баллада» и «Лотова жена», напечатанные в первом номере «Русского современника». Именно эти стихи Г. Лелевич, в 1923 году снисходительно писавший об ахматовской лирике как осколке дворянской культуры, в 1924-м расценил как «доказательство глубочайшей нутряной антиреволюционности Ахматовой»23.
В начале ноября 1924 года первые три номера «Русского современника» получили грубую негативную оценку в «Правде»:
«В "Русском современнике" нэповская литература показала свое подлинное лицо.
"Русский современник" не попутчик, даже не правый попутчик, потому что попутчик все-таки "принял" революцию, потому что "попутчик" пытался и пытается честно и искренне, по мере данных ему мелкобуржуазной природой сил и средств разобраться и объяснить происходящее. Попутчик двойственен и непостоянен как мелкий буржуа, идеологическим представителем которого он является. <...> Как маятник, качается попутчик между двумя основными борющимися классами современности. <...>
"Русский современник" не принял революции, не принял Октября, для него только "сегодняшнее", преходящее, как преходящ сегодняшний день, и так же покрывается "современностью", как день — эпохой.
<...> "Русский современник" живет вчерашним и завтрашним, которое, он думает, будет походить на вчерашнее, но только не сегодняшним. <...>
Какой же свободы хочется "Русскому современнику"? Очевидно, буржуазной. И, прежде всего, свободы выйти на перекресток и кричать: "Долой советскую власть", "Долой ГПУ и уплотнение!" <...>
И "Русский современник" поучает нас, как и о чем нужно писать:
<...> И праведник шел за посланником бога...
(Ахматова)»24.
Все это, действительно, ставило ахматовские стихи на «правый фланг» современной литературы.
Более всего Ахматову задела статья молодого критика В. Перцова (будущего маститого исследователя Маяковского), в которой прозвучала печально известная фраза: «Новые живые люди остаются и останутся холодными и бессердечными к стенаниям женщины, запоздавшей родиться или не сумевшей вовремя умереть»25. Но В. Перцов лишь следовал в фарватере оценок «Большевика» и «Правды», демонстрируя свою политическую верноподанность. Если оценки, данные партийной прессой, не слишком задевали ее поэтическое самолюбие, то статья В. Перцова была напечатана в «Жизни искусства» — органе, задачи которого носили эстетический характер, а сам автор принадлежал к молодежи 1920-х годов.
Итак, в 1924-1925 годах официальная критика, в сущности, повторяла приговоры, вынесенные Михаилом Кузминым, Валерием Брюсовым и Валерианой Чудовским в 1921-1923 годах. Эстетические оценки превращались в политические, что заставляло Ахматову быть предельно осторожной и сторониться публичного участия в современной литературной жизни. Ее позднейшее утверждение, будто ее перестали «приглашать на литературные вечера», не вполне соответствует действительности.
Так, 15 февраля 1926 года ей пришло приглашение от московского Союза поэтов: «Читать. 150 рублей и оплата за проезд и за пребывание в Москве» (Лукницкий-2, 45). Она послала в Москву телеграмму с отказом (Летописъ-2, 96). 10 мая она снова ответила отказом на приглашение Всероссийского союза писателей участвовать в литературно-художественном вечере в Большом зале Ленинградской филармонии (Лукницкий-2, 154-155). 30 апреля 1927 года Ленинградское отделение Союза писателей устроило «Вечер поэзии А. А. Ахматовой» со вступительным словом Б. М. Эйхенбаума, и снова она отказалась выступать на Нем (Лукницкий-2, 245-46). 3 июня она ответила отказом на приглашение выступать в Пятигорске, сославшись на болезнь (Летописъ-2, 123).
Говоря иначе, Ахматова после 1925 года сознательно отстраняется от активного участия в литературной жизни. Это было проявлением осторожности, уроки которой были усвоены ею в самом начале десятилетия. Если Мандельштам, вступив в конце 1920-х годов в неравную тяжбу с влиятельными редакционно-издательскими кругами, пытавшимися обвинить его в плагиате, отчаянно боролся за свое положение в литературе, то Ахматова сознательно не захотела идти этим путем. И не в последнюю очередь потому, что ее в большей мере заботила судьба двухтомника, который намеревалось издать ленинградское кооперативное издательство «Петроград».
Договор был заключен в июле 1924 года, но история с «Русским современником» бросила тень на политическую репутацию Ахматовой и заставляла ее избегать каких-либо публичных выступлений. Она не хотела привлекать к себе общественное внимание. Слова Шагинян о запрете на ее творчество, столь категорически истолкованные Ахматовой, были, вероятно, отголоском слухов, ходивших по поводу цензурных придирок к двухтомнику, издание которого, несмотря на подготовленную корректуру, застопорилось.
Осенью 1927 года Издательство писателей в Ленинграде попыталось выкупить у военной типографии уже подготовленную верстку (Летопись-2, 117). Но дело так и не сдвинулось с места даже после попытки К. А. Федина весною 1929 года обратиться с письмом к властям, в котором говорилось о необходимости иметь на книжном рынке стихи поэта, стоящего в одном ряду с «Тютчевым, Блоком, Хлебниковым» (Летопись-2, 128). Вряд ли это, однако, было следствием негласного запрета на печатание Ахматовой. Цензура руководствовалась, скорее всего, не конкретными указаниями сверху, а общими установками.
Достарыңызбен бөлісу: |