«обрыва власти» (установление республики). Революционные группировки не только не предпринимали усилий по символическому «залатыванию» разорванной «ткани времен», но всячески подчеркивали идею гигантского слома, «перерождения» (régénération).
«Один единый момент, – писал Ж.А. Кондорсе, – создал разрыв равный веку между человеком сегодняшним и вчерашним»82. Действительно, просветительская концепция прогресса ориентировала на «пульсирующее» восприятие времени, где на смену длительным периодам иммобилизма приходил чудовищный всплеск, ускорение, мгновенная и радикальная смена социальной природы. Внезапность выглядела почти чудом и запечатлелась в воображаемом пространстве эпохи в образе великанов и карликов, восстании рабов, пробуждения ото сна, полива увядших растений.
Однако предполагаемое царство гармонии было далеко от воплощения. Пессимизм и разочарование не привели, впрочем, к полному развенчанию идеала. Мистическое «взрывное» перерождение обрело новый статус – долгого, трудного, болезненного процесса83. Не случайно в политическом дискурсе Революции старое понимание «народа» (дикаря и варвара) уживалось с новым (скромного, мудрого, энергичного). Возникшая коллизия отчасти уравновешивалась библейским образом «заблуждения» и оставляла тем самым надежду вернуть грешника на путь истинный. Пагубные идеи проистекают из доверчивости и необразованности простолюдинов, и, следовательно, главной задачей правительства должна стать «гражданская педагогика» (начальное образование, пропаганда, революционные праздники)84.
Упорное сопротивление и его институционализация («католическая и королевская армия») способствовали разочарованию в возможности «переубедить» «обманутых братьев». Мы исчерпали все резервы образования, – заявили представители в миссиях, – нам ничего не осталось как применить силу. Идеологическое «оправдание» репрессий происходило через разделение (до противоположности) понятий «человек» / «гражданин» и последующее лишение восставших человеческого облика85. Мятежные крестьяне – не граждане и даже не люди, но «свинский сброд», негодная «раса разбойников», подлежащая физическому уничтожению. Определение их неразумными, невежественными и ослепленными предрассудками существами («дикими животными») позволяло дать очень удобный и одновременно привычный ответ. Действительно, XVIII в. не знал иного мнения о массе, «черни»; Революция, напротив, обожествляла «народ». Она поклонялась абстрактному идеалу, представляя его то как юридический принцип (суверен), то как литературный образ (добродетельный землепашец и честный ремесленник), не имевший ничего общего с реальностью.
Вновь возникшая коллизия уже не могла быть разрешена дискурсом «заблуждения». Непредсказуемость и политическая опасность «толпы» нуждались в ином объяснении. Народ, вышедший из рабства, впервые получил полную свободу, а потому является, в сущности, ребенком, не умеющим ей разумно воспользоваться. Совершенно естественно, следовательно, – говорит Ж. П. Бриссо, – что он иногда «разбивает собственное творение, выступая против им же самим установленных властей»86. Библейская метафора сменилась семейным патернализмом, смысловое поле которого соединяло в себе легкость ошибки с возможностью сурового наказания. Те части нации, которые не могут пройти горнила «очищения» (régénération), должны быть уничтожены, подобно засохшим ветвям фруктового дерева.
Логика очевидна: только просвещенный законодатель способен понять в чем состоит благо отечества; долг же простого гражданина – безропотно принимать к исполнению любой декрет собственных представителей. Так, Французская революция не только порывала с идеей континуитета и привычного властного имиджа, но, главное, нарушала хрупкое равновесие прежних социальных компонентов (автономность / зависимость). Идеология новых законодателей вела к максимальному увеличению централизации. Просветительский рационализм ставил под угрозу самобытность крестьянского мира и вызывал отпор с его стороны. Образ же государства – «заступника» сменился личиной «святотатца».
Однако если причины гражданской войны в целом проистекают из насильственного разрушения старых властных образов, то формирование устойчивой консервативной традиции и печально известного статуса «исключительности» (даже чужеродности) западных земель Франции связано с созданием новых. Напомним, Вандея не была уникальным феноменом: сходные движения возникали на юге (Прованс, долина Роны, Лангедок) и юго-западе. Представляя угрозу Республике, она не являлась ее единственной опасностью, но «адские колонны» генерала Л. Тюрро подвергли беспощадным репрессиям территорию именно этого департамента.
Сложнейшая ситуация 1793 г., во многом сделавшая возможным приход к власти якобинцев, поставила их лицом к лицу с многочисленными «врагами» (реальными и мнимыми), которых они облекали в яркие образы. Прежде всего Франции угрожала интервенция европейских монархов. Страшным символом внешнего врага выступала Англия, хотя она не вела военных действий и, как доказывают современные работы, вовсе не так страстно боролась с революцией на континенте87. Гораздо сложнее дело обстояло с олицетворением внутреннего врага, коим и стала Вандея.
Действительно, бросается в глаза показательность действий Конвента, обратившая регион в назидательную притчу для настоящих и будущих мятежников. Так, в ноябре 1793 г. департамент многозначительно переименовали в Отомщенный88. По мнению А. Жерара, Вандея равно служила максималистам великолепным «аргументом» в деле устрашения соперников. В обстановке острого политического конфликта весны-лета 1793 г. из обычного контрреволюционного восстания монтаньяры намеренно создали гражданскую войну, использовав ее для дискредитации жирондистов, не оказавших противодействия крестьянскому движению89. Декрет об уничтожении «расы разбойников» (1 августа 1793 г.) поместил ее в философски абстрактный образ абсолютного врага, контрреволюции вообще, и речь, следовательно, может идти не столько о реальной и самой опасной угрозе (оправдание истребления), сколько о символе (свидетельстве скрытой цели террора).
Итак, Французская революция стала здесь формирующим этапом, основополагающим событием. Самоидентификация и самосознание малых общественных групп консолидируются в условиях «вызова», внешней опасности. «Синий» террор, адские колонны, направленные на уничтожение региональных различий («расы разбойников»), имели обратные результаты. Жестокость, оставившая глубокий травмирующий след в психологии поколений, формирование французской национальной легенды, противопоставившей Францию просвещенную (восток) Франции мракобесия (запад), и настойчивые попытки республиканских властей «забыть прошлое» (исключить вандейский эпизод из истории)90 свели возможность аккультурации к минимуму. Так, не без участия элиты, моделировавшей историческую память региона (часто в своих политических целях), этно-культурное единство облекалось в одежды «чистого» католицизма и «природного» монархизма91. Иными словами, мы имеем дело с ретроспективной роялизацией и евангелизацией вандейской истории (миф о набожном крестьянине-монархисте), как основе коллективного самосознания малой группы, поставленной «вне» общества.
И последнее – во избежание недопонимания. Сюжет об «обрыве власти» и моделировании новых образов нуждается в отдельном исследовании (которое, возможно, впереди). Задача настоящего беглого очерка – дать максимально емкое представление о контексте, без которого проблема народных представлений о власти потеряла бы общенаучный смысл, обратившись в своеобразный курьез, привлекший Бог весть от чего внимание автора этих строк.
Достарыңызбен бөлісу: |