возрастание процента многосемейных дворов, а не убывание, как можно было бы ожидать в духе гипотезы о постепенно изживаемых патриархальных традициях. Эта тенденция подтверждается результатами автора этих строк: в изученной нами белорусской микропопуляции в 1740 г. доли простых и многосемейных дворов составляли соответственно 56,5 и 34,8 %,59 а в 1834 г. – 21,3 и 51,7 %.60
В этом отношении любопытны агрегированные данные Б. Миронова, согласно которым в середине XIX в. доля многосемейных дворов в отдельных губерниях Европейской России составляла от 43,4 до 47,9 %, доля простых семей – от 19,2 до 21,4 %. Материалы переписи населения 1897 г. не позволяют отделить одиночек от малых семей, а расширенные дворы – от многосемейных. Тем не менее можно утверждать, что в это время суммарная доля расширенных и многосемейных дворов по тем же губерниям снизилась приблизительно до 39,8 - 31,6 %, доля одиночек и малых семей – возросла до 54,5 – 60,3 %.61 Очевидно, эти цифры отражают не столько деградацию “восточной модели” в пореформенных условиях (как сам Б. Миронов склонен их интерпретировать), сколько возврат к структурам, характерным для предыдущих столетий.
Похоже, для объяснения динамики “восточной” модели необходимо гораздо шире привлекать другие возможные факторы, в том числе роль крепостного права, на которую обращал внимание Р. Уолл в 1983 г. Вряд ли случайно, что доля многосемейных дворов в России и Беларуси резко возрастает по мере углубления кризиса крепостного права и вновь понижается после его отмены. Но “базовый уровень”, характерный для XVII, XVIII и конца XIX в., все же существенно отличается от классической “западной модели”. К тому же по другим параметрам (возраст первого брака и т.п.) различия еще более значимы и стабильны. Поэтому в поисках объяснения нельзя исключать роль поведенческих стереотипов, которые лишь по разному проявлялись в разных ситуациях, но при внешней пластичности были весьма устойчивыми и жесткими в своей основе.
Очевидно, сам М. Миттерауер ощущал недостаточность своей аргументации. Именно поэтому он инициировал проведение в Вене в ноябре 2000 г. международного семинара по проблемам семейной структуры, с участием основных специалистов, работающих по обе стороны “линии Хайнала”. Непосредственным организатором этого семинара выступил Институт восточноевропейской истории Венского университета (Institut für Osteuropäishe Geschichte der Univerität Wien), который возглавляет профессор Андреас Каппелер (Andreas Kappeler). К участию были привлечены, помимо М. Миттерауера и его коллег из Венского университета, почти все ведущие исследователи структуры семьи в Восточной Европе: Карл Казер из университета г. Граца (Австрия), Стивен Хок и Андрейс Плаканс из университета штата Айова (США), Дэниел Кайзер из Гринелл колледжа в штате Айова, Кристина Воробек из университета штата Иллинойс (недавно она также стала сотрудницей университета Айовы), известный немецкий исследователь Ральф Мелвилл (Ralph Melville, Институт европейской истории в Майнце), Элина Варис (Elina Waris) из университета Хельсинки (Финляндия), Нада Бошковска (Nada Boškovska) из Цюриха (Швейцария). Восток представляли Борис Миронов из Института российской истории РАН (Санкт-Петербург), Ирина Троицкая из МГУ, Юрий Мизис из Тамбовского университета и автор этих строк. Кроме того, Йозеф Эмер (Josef Ehmer) из университета Зальцбурга (Германия) и украинский исследователь Микола Крикун представили свои материалы, но непосредственного участия в работе семинара принять не смогли.
На сей раз организаторы решили полностью исключить из поля зрения балканскую семью, сосредоточившись на сопоставлении Запада и территории Европейской России. Официально семинар назывался “Семейные формы в российской и украинской истории в сравнительной перспективе” (“Family Forms in Russian and Ukrainian History in Comparative Perspective”). Примечательно, что из названия выпала Беларусь. Это объясняется не только сравнительно поздним привлечением белорусского представителя (как вежливо объяснили организаторы), но, к сожалению, и не слишком заметным пока вкладом белорусских исследователей в историографию обсуждаемого вопроса. По этой причине территория Беларуси остается все еще “слепым пятном” в восприятии наших западных коллег. Фактически, однако, семинар был посвящен семейным формам в российской и белорусской истории, поскольку заявленный представитель Украины на нем отсутствовал, а представитель Беларуси постарался быть максимально активным.
Нужно отметить, что представленный Миколой Крикуном материал оказался весьма интересным. Этот исследователь обработал малоизвестный источник – перепись населения в 28 униатских приходах Житомирского повета Киевского воеводства за 1791 г.62 Материалы этой переписи охватывают 2903 двора в 6 местечках и 72 сельских поселениях повета. Детально проанализировав их семейную структуру по методике, соответствующей методике Кембриджской группы, М. Крикун показал, в частности, что 55,5 % из них состояли из простой семьи, а 35,3 % были многосемейными. Эти цифры показывают, что и на Украине в XVIII в. доля многосемейных хозяйств была ниже, чем в российских имениях XIX в.
Ю. Мизис также впервые представил некоторые результаты микроисследования четырех сел Тамбовской губернии за период с 1816 по 1858 г., с привлечением на этот раз данных не только метрических книг, но и ревизских сказок. Доля многосемейных дворов составляла от 53,3 до 73,6 %, доля простых семей – от 28,8 до 13,2 %, т. е. в этом случае структура семьи соответствовала классической “восточной” модели, ранее очерченной в публикациях П. Запа и С. Хока.
В материале, представленном Кристиной Воробек, особый интерес вызвала отмеченная ею разница в системах наследования между Россией и Украиной в пореформенный период. Российские крестьяне предпочитали раздел хозяйства после смерти отца (post-mortem fission), а украинские – при его жизни (pre-mortem fission), причем один сын (обычно младший) получал больший участок и должен был содержать отца в старости. По нашим несистематизированным наблюдениям, белорусская модель поведения в этом отношении соответствовала украинской.
Важным итогом семинара явилось практически единодушное согласие его участников в том, что при сопоставлении европейских демографических моделей следует говорить не об узкой демаркационной линии, а о достаточно широкой переходной зоне, которая охватывала, как минимум, Финляндию, Балтию, Беларусь и правобережную Украину. Думается, только отсутствие на семинаре польских, словацких и румынских специалистов не позволило включить и эти страны в переходную зону. Похоже, такая же переходная зона опоясывала Западную Европу и с юга, в Средиземноморье. Более детальная картография демографических вариаций в их исторической динамике требует, конечно, дальнейших исследований по сопоставимой методике.
Основное внимание участники семинара уделили обсуждению идей, высказанных М. Миттерауером по поводу факторов формирования двух разных демографических моделей. В материалах, предварительно разосланных участникам по электронной почте, он повторил и несколько расширил круг ключевых факторов, очерченный им на конференции в Пальме. Как одно из возможных он готов рассматривать предположение, что обе модели в прошлом имели общий базис, а затем разошлись под воздействием экономических и, возможно, других факторов. Но его по-прежнему гораздо больше привлекает идея о поэтапном изживании древней патриархальной традиции, в котором Запад на несколько столетий опережал Восток. В качестве аргументов он приводит разницу в терминологии родства (на востоке гораздо позже сохраняется различие родственников по браку (свояков) в зависимости от пола субъекта: тесть – свекор, шурин – деверь, невестка – золовка и т. п.), в системах наследования недвижимости (здесь он следует схеме К. Казера), а также в разных формах организации совместного труда. В этом аспекте он допускает определяющую роль хозяйственно-экономических факторов: подсечное земледелие требует совместного труда нескольких мужчин и, следовательно, большой неразделенной семьи, в то время как трехпольное земледелие с использованием колесного плуга (обычного на Западе уже с позднего средневековья) вполне может основываться на совместном труде мужа и жены, т.е. предполагает нуклеарную семью.
В процессе обсуждения “патриархальной” гипотезы выявилось достаточно сдержанное отношение к ней участников семинара. Никто не отрицал наличие такого фактора, но отнюдь не в качестве основополагающего. Многими отмечалась роль экономических условий. Автор этих строк обратил внимание на идею российского экономиста Александра Чаянова, который в 1920-е гг. рассматривал пропорцию едоков и работников в семье как один из важнейших факторов ее экономического состояния. Эта пропорция меняется в ходе жизненного цикла семьи, по мере рождения детей и затем достижения ими работоспособного возраста.63 На примере реконструированных жизненных циклов конкретных домохозяйств автор этих строк убедился, что нуклеарная семья неизбежно проходит период, когда соотношение едоков и работников особенно неблагоприятно. Наличие в составе хозяйства нескольких разновозрастных брачных пар позволяет сглаживать эту ситуацию, и таким образом многосемейный двор оказывается экономически целесообразным.
Используя принцип, примененный К. Казером в отношении балканской задруги, можно сказать, что и “западная”, и “восточная” модель поведения ориентировались на нуклеарную семью как на идеальное состояние. Но на востоке в жизненном цикле конкретной семьи достижение этого идеала обычно откладывалось по экономическим соображениям. В зависимости от ситуации продолжительность этой отсрочки могла сильно меняться. Видимо, этим объясняются сильные вариации пропорции односемейных и многосемейных дворов, а также средней численности домохозяйства (mean household size). Если в Англии, например, этот показатель с конца XVI до начала ХХ в. колебался в узких пределах (от 4 до 6 человек на двор, в среднем – 4,75),64 то в России и Беларуси размах колебаний был огромным. В имении Выхино Московской губернии средняя численность домохозяйства изменялась с 9 чел. в 1816 г. до 12 в 1834 г. и до 7 в 1850 г.,65 в имениях Корень и Красный Бор Минской губернии она составляла 6,3 чел. в 1740 г., 6,9 - в 1795 г., 7,4 - в 1834 г., 8,8 - в 1841 г., 7,4 - в 1897 г. (в том числе в старых деревнях на надельных землях - 6,4 чел., а в хуторах на купчих землях – почти 13), в 1917 г. - 6,2 на надельных землях и 7,3 – на купчих.66
Применяя психологический критерий, можно сказать, что на Западе диапазон приемлемости для совместного проживания нескольких брачных пар был гораздо уже, а установка на экономическую самостоятельность брачной пары – гораздо сильнее. При этом жизнеспособность малосемейного домохозяйства достигалась за счет альтернативного решения: привлечения наемных работников. Следовательно, одним из ключевых условий сохранения “восточной модели” следует признать отсутствие рынка наемной рабочей силы. Вполне возможно, что нежелание русских крестьян отдавать подрастающих детей в батраки также в значительной степени определялось культурными и поведенческими стереотипами, но вправе ли мы относить их на счет патриархальной традиции? Этот вопрос требует дальнейшего изучения. Возможно, решающий вклад способен внести психоисторический подход к проблеме,67 но это – тема отдельного разговора.
Таким образом, многолетние сравнительные исследования семейной структуры вольно или невольно выходят на проблему соотношении экономических и культурных факторов, определяющих эффективность общественного устройства. В конечном счете все сводится к вопросу: что позволило Западной Европе достичь столь высокого уровня жизни и что помешало (а отчасти мешает и до сих пор) Восточной Европе последовать ее примеру? Есть ощущение, что историческая демография способна внести существенный вклад в прояснение этого вопроса.
Достарыңызбен бөлісу: |