В то время как мукомольные заводы и зерновой рынок страны стенали по телефонам и телеграфу, посылая призывы о помощи в Нью-Йорк и ходатаев в Вашингтон, в то время как ниточки товарных вагонов из отдельных уголков страны поползли, как ржавые трактора, по карте к Миннесоте, пшеницу и надежду всей страны ожидала гибель вдоль пустого пути под несменяемым зеленым светом семафоров, призывающих поезда, которых не было, продолжить свой путь.
На пульте управления «Таггарт трансконтинентал» несколько человек все еще продолжали разыскивать товарные вагоны, повторяя, как радисты на тонущем судне, свои сигналы SOS, которые оставались неуслышанными. В депо компаний, которыми владели друзья вашингтонских блатмейстеров, скопились загруженные вагоны, стоявшие там месяцами, но их владельцы не обращали внимания на гневные требования разгрузить их и сдать в аренду.
– Можете передать этой железнодорожной компании, чтобы она пошла… – Далее шли непечатные слова. Так отозвались братья Сматер из Аризоны на SOS из Нью-Йорка.
В Миннесоте изымались любые вагоны с любого предприятия: с Месаби-Рейндж, с рудников Пола Ларкина, где вагоны стояли в ожидании ничтожного груза руды. Пшеницу засыпали в вагоны из-под руды, из-под угля, в вагоны для перевозки скота, которые при тряске рассыпали золотые ручейки вдоль железнодорожного полотна. Пшеницу засыпали в пассажирские купе – на сиденья, полки, в туалеты, чтобы как-то отправить ее хоть куда-то – даже если в итоге она попадала в придорожную канаву из-за внезапного отказа тормозов или пожара, вызванного воспламенившимися буксами.
Люди боролись за то, чтобы все двигалось, двигалось без мысли о пункте назначения, ради движения как такового, подобно разбитому апоплексическим ударом паралитику, который, понимая, что движение внезапно стало невозможным, пытается побороть это состояние, отчаянно дергая отказавшими конечностями. Других железнодорожных путей не было – Джеймс Таггарт покончил с ними; на Великих Озерах не было судов – Пол Ларкин разделался с ними. Оставались лишь один рельсовый путь и сеть заброшенных шоссе.
Грузовики и повозки ожидающих своей очереди фермеров вслепую растекались по дорогам – без карт, без бензина, без корма для лошадей; все они двигались на юг, к миражу мукомольных заводов, где-то там, вдалеке ожидавших их; люди не знали, какое расстояние им предстоит преодолеть, но знали, что позади их ожидает смерть, они двигались, завершая свой путь посреди дороги, в оврагах, в провалах прогнивших мостов. Одного фермера нашли в полумиле к югу от останков его грузовика мертвым, лицом вниз, в канаве, все еще сжимавшим мешок пшеницы. Затем над прериями Миннесоты разверзлись хляби небесные; дождь шел, превращая пшеницу в гниль во время ожидания на железнодорожных станциях, он стучал по рассыпанным вдоль дорог кучам, смывая золотые зерна в землю.
Последними запаниковали парни из Вашингтона. Они тоже следили – но не за новостями из Миннесоты, а за хрупким балансом своих знакомств и связей; они взвешивали – не судьбу урожая, а непознаваемый результат непредсказуемых эмоций недумающих людей, обладающих неограниченной властью. Они ждали, они не внимали никаким мольбам, они заявляли:
– О, это смешно, не о чем беспокоиться! Эти ребята, Таггарты, всегда развозили пшеницу по расписанию, они найдут какой-нибудь выход и сейчас.
Потом, когда главный администратор штата Миннесота послал в Вашингтон запрос об использовании армии в борьбе с беспорядками, с которыми он сам не мог справиться, три указа последовали один за другим в течение двух часов, они требовали остановки всех поездов в стране и незамедлительной отправки всех вагонов в Миннесоту. Указ, подписанный Висли Маучем, обязывал немедленно отобрать у Матушки Горы все переданные в ее распоряжение вагоны. Но к этому времени было уже слишком поздно. Зафрахтованные Матушкой вагоны оказались уже в Калифорнии, где сою отправили в одно весьма прогрессивное предприятие, созданное социологами, исповедовавшими культ восточного аскетизма, и бизнесменами, ранее занимавшимися подпольным тотализатором.
В Миннесоте фермеры поджигали собственные фермы, громили элеваторы и дома местных руководителей, устраивали настоящие бои вдоль линии железной дороги – одни, чтобы разрушить и ее, другие, чтобы защитить ее ценой собственной жизни, – и, не добившись ничего, кроме очередного взрыва жестокости, умирали на улицах гибнущих городков и в глухих оврагах бездорожья. Оставался только резкий запах гниющего зерна, собранного в полуистлевшие кучи, и редкие струйки дыма, поднимавшиеся над равниной и стойко державшиеся над чернеющими руинами, – а где-то в Пенсильвании Хэнк Реардэн сидел за столом в своем кабинете и разглядывал список тех, кто обанкротился: производители сельхозтехники, те, с кем так и не расплатились, кто не расплатился с ним и уже не способен расплатиться.
Соя так и не поступила на рынки страны: ее собрали раньше положенного срока, она заразилась грибком и стала непригодной к употреблению.
* * *
Вечером пятнадцатого октября в Нью-Йорк-Сити, подземных сводах терминала Таггарта перегорел медный| кабель, и цвета семафора умерли.
Перегорел только один кабель, но он вызвал короткое замыкание в единой системе, и сигналы, разрешающие движение или предупреждающие об опасности, исчезли с панелей контрольных башен, а также с путей. Красные и зеленые линзы остались красными и зелеными, но в них не было живого блеска света, лишь мертвенный взгляд стеклянного глаза. На окраине города, у входа в тоннель «Таггарт трансконтинентал», скопилось несколько поездов, они безмолвно застыли там, подобно крови, которую остановила закупорка вены и которая уже не может поступать в сердце.
В тот вечер Дэгни сидела за столом в банкетном зале ресторана гостиницы «Вэйн-Фолкленд». Воск свечей капал на белую камелию и листья лавра на ножке серебряного канделябра. Арифметические расчеты велись на скатерти из дамасского полотна, окурок сигары плавал в чаше с водой для ополаскивания рук. Напротив нее сидели шестеро мужчин в смокингах: Висли Мауч, Юджин
Лоусон, Флойд Феррис, Клем Уэзерби, Джеймс Таггарт и Каффи Мейгс.
– Зачем? – спросила она, когда Джим оповестил ее о необходимости присутствовать на этом ужине.
Ну… потому что наш совет директоров должен со браться на следующей неделе.
Ну и что?
Тебе же интересно, что будет решено по поводу нашей линии в Миннесоте, правда?
А разве это будет решаться на совете директоров?
Ну, не совсем так.
Это будет решаться на этом ужине?
Не совсем так, но… Ну почему тебе всегда нужна такая определенность? Нет ничего определенного. Кроме то го, они очень хотят видеть тебя там.
Зачем?
Разве этого недостаточно?
Дэгни не спросила, почему эти люди так любят принимать поворотные решения на такого рода мероприятиях: она знала, что любят. Она знала, что за многословными, тяжеловесными и ничего не решающими заседаниями совета директоров, комитетов и общими дебатами скрываются решения, принятые заранее, украдкой, неофициально, за обедами, ужинами, коктейлями, и чем более сложным было решение, тем случайнее выглядело его принятие. Впервые ее, человека со стороны, противника, пригласили на одну из таких тайных встреч; это, подумала она, равносильно признанию того факта, что она им нужна, возможно, первым знаком, что их сопротивление сломлено; этот шанс упускать было нельзя.
Но сидя в банкетном зале при свете свечей, она явственно ощущала, что никакого шанса у нее нет; все в ней сопротивлялось этому ощущению, потому что она не могла понять его причины. И вместе с тем какая-то неодолимая апатия мешала ей во всем разобраться.
– Я полагаю, вы согласитесь, мисс Таггарт, что экономических оправданий дальнейшей эксплуатации железной Дороги в Миннесоте, кажется, нет, что…
И даже если мисс Таггарт, как я уверен, согласится, что некое временное отступление весьма разумно, до тех пор…
Никто, даже мисс Таггарт, не станет отрицать, что необходимо пожертвовать частью во имя целого…
Слушая упоминания своего имени, вносимого в разговор с интервалом в каждые полчаса, упоминания как будто случайные, причем глаза говорившего никогда не обращались в ее сторону, она раздумывала о том, что же заставило их желать ее присутствия. Они не пытались обмануть ее, заставить поверить в то, что они советуются с ней, гораздо хуже, они пытались обмануть самих себя и убедить себя, что она согласилась. Время от времени они задавали ей вопросы и прерывали ее до того, как она успевала завершить первую фразу ответа. Казалось, они хотят ее одобрения, но не желают знать, согласна она одобрить их или нет.
Какая-то нелепая форма детского самообмана заставила их выбрать для этого случая пышную обстановку официального ужина. Они вели себя так, будто надеялись получить от изысканной роскоши ту власть и честь, продуктом и символом которой эта роскошь когда-то являлась; они вели себя, думала она, как те дикари, которые пожирают тела убитых врагов в надежде обрести их силу и доблесть.
Она сожалела, что выбрала столь элегантный наряд.
Это официальный ужин, – повторил ей Джим, – но не надо заходить слишком далеко… я хочу сказать – не стоит выглядеть слишком богатой… В наши дни деловые люди избегают любого намека на высокомерие… Конечно, не следует выглядеть замарашкой, но если бы ты могла про сто намекнуть на… ну, скажем, смирение, что ли… им бы это понравилось, они почувствовали бы себя большими людьми.
Да ну? – промолвила она, отворачиваясь.
Она надела черное платье, которое выглядело цельным куском ткани, наброшенным на грудь и ниспадающим к ногам мягкими складками греческой туники; оно было из мягкого шелка, настолько легкого и тонкого, что он подошел бы для пеньюара. Блеск ткани, струящейся и переливающейся при движении, придавал Дэгни такой вид, будто свет зала, где она находилась, принадлежал лично ей, свет был чувственно послушен движениям ее тела, окутывая ее сиянием более роскошным, чем богатая ткань, подчеркивая нежную хрупкость ее фигуры и придавая ей вид настолько естественной элегантности, что она могла позволить себе даже вызывающую небрежность. На ней было всего одно украшение – брошь с бриллиантами сверкала на краю выреза от неприметного чередования вдоха и выдоха, преобразуя, подобно трансформатору, искру в пламя, заставляя окружающих ощущать не драгоценность, а живое дыхание за ней; она сверкала, как боевой орден, как богатство, принявшее форму почетного знака. Других украшений на Дэгни не было, лишь накидка из черного бархата, выглядевшая более вызывающе-аристократичной, чем соболий палантин.
Теперь, оглядывая сидевших перед нею мужчин, она сожалела о том, что так оделась: она чувствовала досаду бессмысленности, будто пыталась бросить вызов восковым фигурам. Она видела безрассудную злобу в их глазах и затаенную безжизненную, бесполую, грязную улыбку, с какой мужчины смотрят на афишу варьете.
На нас, – говорил Юджин Лоусон, – лежит огромная ответственность принимать решения, от которых зависит жизнь и смерть миллионов людей, и жертвовать ими, если потребуется, но у нас должно хватить мужества для этого. – Его мягкие губы, казалось, скривились в улыбке.
Единственное, что следует принимать во внимание, – безличным тоном заявил доктор Феррис, пуская к потолку кольца дыма, – это данные о размерах территории и о народонаселении. Поскольку больше невозможно поддерживать как дорогу в Миннесоте, так и трансконтинентальные перевозки по этой дороге, выбор встал между Миннесотой и штатами, расположенными к западу от гор, которые от резаны в результате катастрофы в тоннеле Таггарта, так же как соседние штаты Монтана, Айдахо, Орегон, что, практически говоря, означает весь Северо-Запад. Если сравнить площади и плотность населения обоих районов, становится ясным, что следует сбросить со счетов Миннесоту, но нельзя отказываться от линий, объединяющих свыше трети континента.
– Континент я не отдам, – сказал Висли Мауч, опустив глаза в вазочку с мороженым, его голос звучал возмущенно и упрямо.
А Дэгни думала о Месаби-Рейндж, последнем из крупнейших месторождений железной руды, о фермерах Миннесоты, которые еще остались, а ведь это лучшие производители пшеницы в стране; она думала, что конец Миннесоты означает и конец Висконсина, а затем Мичигана, Иллинойса, она видела окрашенное в красный цвет замирающее дыхание заводов индустриального Востока и сравнивала его с необъятными просторами безлюдных песчаных пространств Запада, с тощей травой на покинутых пастбищах и ранчо.
– Цифры показывают, – очень четко произнес мистер Уэзерби, – что поддержка обоих районов, по-видимому, становится невозможной. Пути и оборудование одной линии должны быть демонтированы, чтобы снабдить мате риалами другую.
Дэгни заметила, что Клем Уэзерби, их эксперт по железным дорогам, пользовался среди них наименьшим влиянием, а Каффи Мейгс – наибольшим. Каффи Мейгс сидел, развалясь на своем стуле и с отеческим терпением взирая на их игру в переливание из пустого в порожнее. Говорил он мало, но, когда ему приходилось говорить, его слова звучали как приказ, сопровождаемый презрительной ухмылкой:
Помолчи, Джимми! Или:
Чепуха, Вис, ты в этом ничего не смыслишь!
Она заметила, что ни Джим, ни Мауч не сердились на него. Казалось, они признавали его авторитет; они признавали в нем хозяина.
– Надо быть практичными, – продолжал убеждать доктор Феррис, – надо подходить ко всему с научной точки зрения.
Мне нужна экономика страны в целом, – постоянно повторял Висли Мауч. – Мне нужен весь совокупный национальный продукт.
Разве вы говорите об экономике? О производстве? – спросила Дэгни, когда ее размеренный, холодный голос смог на короткое время привлечь их внимание. – Если это так, то дайте нам сделать все, чтобы спасти восточные штаты. Это все, что осталось от страны… и от всего мира. Если вы позволите нам это спасти, мы получим шанс перестроить все остальное. Если нет – нам конец. Пусть «Атлантик саузерн» позаботится о трансконтинентальном движении, которое все еще существует. Пусть местные железные дороги позаботятся о Северо-Западе. И пусть «Тагтарт транс– континентал» отбросит все остальное – пусть – и оставит все ресурсы, оборудование и рельсы на поддержку железно дорожного сообщения в восточных штатах. Давайте же вернемся к тому, с чего начиналась наша страна, но удержим этот плацдарм. Мы не будем развивать железнодорожное сообщение к западу от Миссури. Мы станем местной железнодорожной линией – линией для индустриального Востока. Давайте спасать нашу промышленность. На Залпа де уже нечего спасать. Мы можем столетиями заниматься сельским хозяйством, используя ручной труд и воловьи упряжки. Но если разрушить последнее в стране промышленное предприятие, столетия усилий не помогут возродить его или накопить экономическую мощь для того, чтобы начать сначала. Как вы считаете, может ли наша промышленность – или железные дороги – выжить без стали? Как вы считаете, можно ли получить сталь, прекратив поставки железной руды? Надо спасать Миннесоту, все, что от нее осталось. Страна? Никакой страны не будет, если погибнет промышленность. Можно пожертвовать рукой или ногой. Но нельзя спасти тело, пожертвовав мозгом или сердцем. Спасите промышленность. Спасите Миннесоту. Спасите Восточное побережье.
Бесполезно. Сколько раз она уже произносила это, со многими подробностями, статистикой, цифрами, доказательствами, которые могла выдавить из своего уставшего мозга в их неслышащие умы. Бесполезно. Они не отвергали, но и не соглашались, они просто смотрели на нее, будто ее аргументы ничего не значили. В их ответах звучал какой-то скрытый смысл, они будто что-то объясняли ей, но ключа, чтобы расшифровать их объяснения, у нее не было.
В Калифорнии беспорядки, – мрачно сказал Висли Мауч. – Законодатели штата реагируют весьма раздраженно. Поговаривают об отделении от Штатов.
Орегон переполнен бандами дезертиров, – осторожно вставил Клем Уэзерби. – За последние три месяца убили двух налоговых инспекторов.
Важность промышленности для цивилизации в значительной степени преувеличена, – задумчиво произнес док тор Феррис. – Страна, ныне известная как Народная Республика Индия, столетиями существовала, не развивая ни какой промышленности.
– Народу пойдет только на пользу, если у него будет поменьше материальных ценностей и побольше возможностей укрепить свой дух лишениями, – небрежно вставил Юджин Лоусон. – Для него это будет благом.
Черт побери, вы что, намерены поддаться уговорам этой дамочки и позволить, чтобы богатейшая страна на свете просочилась у вас сквозь пальцы? – Каффи Мейгс вскочил с места. – Подходящее времечко отказываться от целого континента – ив обмен на что? На маленький, не значительный штат, к тому же насухо выдоенный! Говорю вам: к черту Миннесоту, но сохраните свою железнодорожную сеть. Когда повсюду волнения и беспорядки, вы не сможете держать людей в узде, если у вас не будет сети со общений – военных сообщений, – если вы не сможете за считанные дни перебросить солдат в любую точку континента. Сейчас не время отступать. И не трусьте, не поддавайтесь на ее речи. Вся страна у вас в кармане. Пусть так и останется.
Но в конечном счете… – неопределенно начал Мауч.
В конечном счете мы все помрем, – оборвал его Каф фи Мейгс. Он нетерпеливо мерил шагами зал. – Отступить, окопаться – черта с два! В Калифорнии, и в Орегоне, и во всех этих местах еще много чего можно взять. Я вот что считаю: стоит подумать о расширении, экспансии – пока дела обстоят таким образом, никто не сможет нас остановить… перед нами Мексика, возможно, Канада – это будет проще простого.
Теперь она знала ответ: знала, какая тайна стояла за их словами; несмотря на все их туманные заявления о преданности веку науки, их крикливый технический жаргон, их циклотроны и «ксилофоны», стремление идти вперед у этих людей вызывал не зов промышленных горизонтов, а образ той формы существования, которую успехи промышленности свели на нет, – образ не признающего гигиены толстого индийского раджи, пустые глаза которого в ленивом бессилии уставились на мир из вонючих складок плоти и которому только и оставалось что пересыпать драгоценные камни сквозь пальцы и время от времени тыкать ножом в тело голодающего, изнуренного трудами и болезнями создания, требуя от него и от сотен миллионов таких же созданий еще немного риса, и таким образом заставить рисовые зерна обратиться в драгоценные камни.
Дэгни думала, что промышленное производство является ценностью, которой не оспаривал никто; она думала, что стремление этих людей отнять заводы у других можно объяснить их пониманием ценности заводов. Но эти люди в глубине своих скрытных душонок знали, – не посредством разума, а посредством какой-то безымянной дряни, которую они называли своими инстинктами или эмоциями, – знали то, о чем Дэгни, дитя промышленной революции, и помыслить не могла, что считала канувшим в Лету вместе с легендами об астрологии и алхимии: пока человек борется за жизнь, он никогда не будет производить меньше того, чего не мог бы отобрать другой человек, вооруженный дубинкой, оставив производителю лишь жалкие крохи, при условии, конечно, что миллионы производителей готовы подчиниться; что чем тяжелее труд и чем меньше они получают, тем более покорными становятся их души, что люди, которые живут, нажимая на кнопки пульта управления, не так легко подчиняются, как те, кто разгребает землю голыми руками, что феодальные бароны не нуждались в оснащенных электроникой заводах, чтобы пропивать свои последние мозги из драгоценных кубков, и радже из Народной Республики Индия такие заводы тоже не нужны.
Она понимала, чего они хотят и к какой цели ведут их инстинкты, которые они называли бессознательными. Она понимала, что Юджин Лоусон, гуманист, наслаждается при мысли о голоде, а доктор Феррис, человек науки, мечтает о том дне, когда люди вернутся к ручному плугу.
Она испытывала одновременно изумление и безразличие: изумление, потому что она не могла взять в толк, что может привести человека к такому состоянию, безразличие, потому что не могла больше считать того, кто достиг этого состояния, человеком. Они продолжали говорить, но она не могла уже ни слушать, ни спорить с ними. Она вдруг поняла, что чувствует лишь одно желание: вернуться домой и уснуть.
– Мисс Таггарт, – услышала она за спиной вежливо безличный, слегка обеспокоенный голос; она подняла голову и увидела почтительно склоненную фигуру официанта, – заместитель управляющего терминалом Тагтарта у телефона. Он просит разрешения переговорить с вами по срочному делу. Прямо сейчас.
Для нее было большим облегчением встать и выйти из этого зала, даже если речь пойдет о каком-нибудь новом несчастье. Большим облегчением было слышать голос заместителя управляющего, хотя он начал со слов:
– Система последовательного включения сигналов вы шла из строя. Семафоры не работают. Сейчас задержаны восемь прибывающих и шесть отправляющихся поездов. Мы не в состоянии ввести или вывести их из тоннелей, мы не можем найти главного инженера, не можем обнаружить обрыв в цепи, у нас нет медного кабеля для ремонта, мы не знаем, что делать, мы не…
– Я сейчас буду, – сказала она и положила трубку. Она поспешила к лифту, а потом почти бегом пронеслась через величественный вестибюль «Вэйн-Фолкленд», чувствуя, как возвращается к жизни, едва возможность действовать позвала ее.
В последние дни такси стали редкостью, и ни одна машина не подъехала к подъезду, откликаясь на свисток швейцара. Дэгни быстро вышла на улицу, забыв, как одета, и удивившись тому, что ветер показался ей слишком холодным и вольно обращающимся с ее одеждой.
Задумавшись о том, что ее ждет на терминале, она почти испугалась красоты мелькнувшего перед ней видения: она увидела стройную фигуру женщины, спешившей ей навстречу, луч уличного фонаря скользнул по блестящим волосам, обнаженным рукам, слив воедино движение ее черной накидки, пламень бриллианта на ее груди, длинный пустынный коридор городской улицы позади нее и небоскребы, выделенные редкими точками света. Понимание, что она видит собственное отражение в витрине цветочного магазина, пришло мгновением позже, – она успела почувствовать очарование картины, в которую вошли и этот образ, и окружающий ее город. Затем она почувствовала укол грустного одиночества, одиночества более беспредельного, несравнимого с пространством пустой улицы, – и укол поднимавшегося в ней гнева на себя, на абсурдный контраст между ее внешностью и окружавшей ее ночью – ночью времени, в котором ей выпало жить.
Она заметила огибавшее угол такси, помахала ему рукой, вскочила в него и сильно хлопнула дверцей, отсекая чувство, вспыхнувшее в ней на пустом тротуаре у витрины цветочного магазина. Но она знала, несмотря на всю горечь, тоску и насмешку над собой, что это чувство сродни чувству ожидания, которое она испытывала на своем первом балу и в те редкие моменты, когда ей хотелось, чтобы внешняя красота окружавшей ее жизни соответствовала ее внутреннему великолепию. Нашла время думать об этом! – издеваясь над собой, подумала она. Не сейчас! – в гневе кричала она самой себе, в то время как спокойный печальный голос продолжал задавать свои вопросы под шелест колес такси. Вот ты, верившая, что должна жить лишь для своего счастья, что у тебя от него осталось? Чего ты достигла своей борьбой? Да, да! Скажи-ка честно: что тебе до всего этого? Или ты стала одним из тех выживших из ума альтруистов, которым больше незачем задумываться об этом?.. Не сейчас! – приказала она себе, когда в лобовом стекле автомобиля возник ярко освещенный въезд в терминал «Таггарт трансконтинентал».
Люди в офисе заместителя управляющего терминалом напоминали вышедшие из строя семафоры, будто и здесь произошел разрыв в цепи и отсутствие живого тока не позволяло им двигаться. Они глазели на нее в каком-то оцепенении, словно им было все равно, оставит ли она их в покое, или заставит двигаться.
Управляющего терминалом не было на месте. Главного инженера не могли отыскать, его видели часа два назад. Заместитель управляющего исчерпал всю свою инициативу и энергию, вызвавшись позвонить ей. Остальные даже не пытались что-либо предложить. Инженер службы сигнализации, мужчина, на четвертом десятке сохранивший внешность студента, продолжал воинственно повторять:
– Но этого никогда раньше не случалось, мисс Таггарт! Система последовательного включения сигналов никогда не отказывала. Она безотказна. Мы знаем свое дело. Мы можем позаботиться обо всем, как и всякий другой, но ведь система отказала, хотя ей этого не полагается делать.
Дэгни не могла понять, сохранил ли диспетчер, пожилой человек, за плечами которого были годы работы на железной дороге, способность мыслить, но пытается скрыть это, или же за те месяцы, пока ему приходилось скрывать это, он полностью потерял сообразительность, позволив себе загнивать в безопасности.
Мы не знаем, что делать, мисс Таггарт.
Мы не знаем, к кому обращаться и за какой по мощью.
Нет никаких инструкций, как вести себя в такой чрезвычайной ситуации.
– Нет даже указаний о том, кто должен давать указания в подобном случае.
Она выслушала, молча, ничего не объясняя, подошла к телефону, приказала телефонисту соединить ее с ее коллегой в «Атлантик саузерн», в Чикаго, позвонить ему домой, вытащить его, если потребуется, из постели.
– Джордж? Дэгни Таггарт, – произнесла она, когда в трубке прозвучал голос коллеги. – Не одолжишь ли мне инженера службы сигнализации со своего терминала Чарльза Мюррея на сутки?.. Да… Так… Посади его на самолет и доставь сюда как можно быстрее. Скажи ему, что мы платим три тысячи долларов… Да, за один день… Да, так скверно… Да, я заплачу ему наличными из собственного кармана. Я заплачу, если понадобится дать взятку, чтобы он сел на самолет, но отправь его первым же рейсом из Чикаго… Нет, Джордж, никого… в «Таггарт трансконтинентал» не осталось ни одного умеющего думать работника… Да, я сделаю все бумаги, разрешения, исключения и позволения для чрезвычайных случаев… Спасибо, Джордж. Пока.
Она повесила трубку и быстро заговорила с присутствующими в помещении, где уже не слышалось звука бегущих колес, чтобы не слышать тишины в комнате и на терминале, не слышать горьких слов, которые, казалось, повторяла тишина: в «Таггарт трансконтинентал» не осталось ни одного умеющего думать работника…
– Немедленно подготовьте ремонтный состав и бригаду, – приказала она. – Отошлите их на линию Гудзон с наказом обрывать каждый кусочек медного кабеля, с ламп, семафоров, телефонов, всего, что является собственностью компании. Чтобы сегодня все было здесь.
Но, мисс Таггарт! Обслуживание линии Гудзон прекращено лишь временно. И Стабилизационный совет отказался выдать нам разрешение на демонтаж линии!
За это несу ответственность я.
Но как мы доставим оттуда ремонтный состав, если не будет никаких семафоров?
Через полчаса будут.
– Как?
– Идите за мной, – сказала она, вставая. Они последовали за ней, и она торопливым шагом двинулась вдоль платформы, мимо суетившихся толп пассажи ров возле неподвижных поездов. Она спешила по узким переходам, через переплетение рельсов, мимо слепых семафоров и бездействовавших стрелок. И только перестук ее атласных туфелек, сопровождаемый глухим скрипом ступенек под более медлительными шагами мужчин, следовавшими за ней запоздалым эхом наполнял высоченные своды подземных тоннелей «Таггарт трансконтинентал», – она спешила к освещенному стеклянному кубу диспетчерской башни А, которая висела в темноте, подобно одинокой короне – короне низложенных властителей королевства опустевших путей.
Главный диспетчер был слишком опытным работником на месте, слишком ответственном, чтобы быть в состоянии полностью скрыть опасный груз своего разума. Он понял, что от него требуется, как только Дэгни начала говорить, и ответил лишь отрывистым «да, мэм», тут же склонившись над своими графиками. В то время как другие последовали за Дэгни вверх по металлической лестнице, он уже мрачно сидел за самыми оскорбительными расчетами, какие ему приходилось делать за все время своей долгой карьеры. Дэгни догадалась, насколько глубоко он это осознал, по единственному взгляду, который он бросил на нее, взгляду, выражавшему и возмущение, и усталость, которые вполне могли сравниться с чувствами, которые он прочел на ее лице.
Сначала мы это сделаем, а наши чувства – потом, – сказала она, хотя он не промолвил ни слова.
Да, мэм, – деревянным голосом ответил он.
Его офис на самом верху подземной башни напоминал застекленную веранду, выходившую на то, что некогда представляло собой самый стремительный, самый обильный и упорядоченный поток в мире. Его учили прокладывать маршруты более девяноста поездов в час и следить за тем, чтобы они безопасно проходили лабиринты путей и стрелок при входе и выходе из терминала с помощью стеклянных стен и кончиков его пальцев. Теперь же он впервые разглядывал пустую темноту иссякшего русла.
Через открытую дверь диспетчерской Дэгни увидела, что диспетчеры мрачно стоят без дела; люди, работа которых не позволяла им расслабиться даже на секунду, стояли возле длинных рядов чего-то напоминавшего вертикальные медные пластины, подобные книгам на полках и также являвшиеся памятником человеческого разума. Один из рубильников, которые выступали из полок, приводил в действие напряжение тысяч электрических проводов, создавал тысячи контактов и прекращал тысячи других, переключал десятки стрелок, чтобы расчистить выбранный маршрут, и зажигал десятки семафоров, не оставляя возможности для ошибок и противоречий, – бесконечная сложность мысли, сконцентрированная в едином движении человеческой руки, чтобы установить и обеспечить маршрут каждого поезда, мимо которого несутся сотни других, тысячи тонн металла и человеческих жизней, проносящихся на расстоянии человеческого дыхания друг от друга и охраняемые только мыслью, мыслью человека, работающего с рубильниками. Но они – Дэгни взглянула в лицо инженера службы сигнализации, – они верят, что сокращение мышц руки – это единственное, что необходимо, чтобы руководить движением поездов; и вот теперь диспетчеры стоят без дела, а на большой панели напротив башни главного диспетчера некогда зеленые и красные огни, чей свет извещал о приближении поезда за много миль, представляют собой лишь стеклянные бусины, подобие других стеклянных бус, за которые другое племя дикарей некогда продало остров Манхэттен* .
– Созовите всех неквалифицированных рабочих, – обратилась она к помощнику управляющего терминалом, – подсобников, путевых обходчиков, мойщиков локомотивов, всех, кого сможете найти, и пусть они немедленно соберутся здесь.
Здесь?
Здесь, – ответила она и показала на пути у подножья башни. – Позовите и стрелочников. Позвоните на склад и распорядитесь принести все фонари, которые только можно найти, любые – кондукторские, штормовые, все.
Фонари, мисс Таггарт?
Отправляйтесь.
Да, мэм.
Что мы собираемся делать, мисс Таггарт? – спросил диспетчер.
Мы собираемся двинуть поезда, и мы будем делать это вручную.
Вручную? – поразился инженер службы сигнализации.
Да, дружок! А вы-то почему так шокированы? – Она не могла сдержать то, что в ней накопилось. – Мужчина – это ведь только мышцы, разве нет? А мы возвращаемся назад, к тому времени, когда не было ни соединительных систем, ни семафоров, ни электричества, к тому времени, когда связь осуществлялась не сталью и проволокой, а людьми, держащими фонари. Живыми людьми, которые служили фонарными столбами. Вы до статочно долго к этому стремились – вот и получайте что хотели. Ах, вы полагали, что ваши орудия труда сформируют ваше сознание? Но все вышло наоборот – и теперь вы увидите, что за орудие труда породило ваше сознание!
Однако даже возвращение назад требует мыслительной деятельности, подумала она, глядя на безразличные лица окружавших ее людей и чувствуя, что сама оказалась в парадоксальной ситуации.
А как переводить стрелки, мисс Таггарт?
Руками.
А подавать сигналы?
Руками.
Но как?
Поставив человека с фонарем у каждого семафора.
Но как? Там не разойтись.
Используйте соседнее полотно.
Как люди узнают, когда переключать стрелки?
По письменному распоряжению.
То есть?
По письменному распоряжению – как в старое время. – Она указала на главного диспетчера. – Сейчас он работает над расписанием, рассчитывает, как двигать поезда и какие пути использовать. Он напишет инструкции для каждой стрелки и семафора, отберет несколько связных, и они займутся доставкой инструкций на каждый железнодорожный пост – это займет часы вместо привычных минут, но мы выведем все ожидающие поезда на терминал, а по том – на линию.
Так что, мы так и будем работать всю ночь?
И весь завтрашний день – пока инженер, у которого хватит на это мозгов, не покажет вам, как исправить систему.
Но в профсоюзном договоре ничего не говорится о людях, стоящих с фонарями. Могут быть неприятности. Профсоюз будет недоволен.
Пусть они найдут меня.
Стабилизационный совет будет возражать.
Я за это отвечу.
Ладно, но мне не хотелось бы, чтобы подумали, что это я отдаю приказ.
Приказ отдаю я.
Она вышла на площадку боковой металлической лестницы; ей нужно было взять себя в руки. На мгновение ей показалось, что она тоже стала точнейшим инструментом, сработанным по высочайшей технологии, который, оставшись без электроснабжения, пытается управлять трансконтинентальной линией с помощью собственных рук. Она вглядывалась в безмолвную непроглядную тьму подземных помещений терминала «Таггарт трансконтинентал» и чувствовала жгучую боль от унижения, что вынуждена опуститься до того, чтобы использовать вместо фонарных столбов людей, которые будут стоять в тоннеле как статуи на могиле «Таггарт трансконтинентал».
Она едва различала лица людей, собравшихся у подножья башни. Они молча возникали из темноты и неподвижно стояли в белесом мраке, освещаемые только синими лампочками на стенах за их спинами и пятнами света, падавшими на их плечи из окон башни. Она видела только грязную одежду, поникшие мускулистые тела, безвольно висевшие руки людей, измотанных неблагодарной утомительной работой, не требовавшей усилий мысли. Перед ней стояли самые жалкие люди на железной дороге: люди помоложе, которые уже не имели возможности продвинуться, и люди постарше, которые никогда и не хотели этого. Они стояли молча – не как желающие узнать, в чем дело, рабочие, а как потерявшие ко всему интерес заключенные.
– Указания, которые вы сейчас получите, исходят от меня, – начала она четким, звенящим голосом, стоя над ними на площадке металлической лестницы. – Люди, которые доведут их до вас, выполняют мои инструкции. Вы шла из строя система переключения семафоров. Ее работу будете выполнять вы. Железнодорожное сообщение будет восстановлено немедленно.
Она заметила в толпе лица, смотревшие на нее как-то необычно – с плохо скрываемой злобой и каким-то наглым любопытством, это заставило ее внезапно ощутить себя женщиной. Затем она вспомнила, как одета, подумала, что это придает ей нелепый вид, и, внезапно ощутив приступ злости, отбросила накидку – дерзко и с полным пониманием значимости момента, – оставшись под резким светом лампы, среди покрытых сажей колонн, в облике участницы официального приема, которые будут подавать сигналы поездам с помощью фонарей, и связных для передачи своих указаний. Поезда будут…
Она пыталась подавить в себе полный горечи голос, который, казалось, твердил: «Это единственное, на что они способны, да и то вряд ли… в „Таггарт трансконтинентал“ не осталось ни одного умеющего думать работника…»
– Поезда продолжат свой маршрут как на терминал, так и из него. Вы останетесь на своих постах, пока…
Внезапно она замолчала. Сначала она увидела его глаза, безжалостно-проницательные глаза, и золотисто-медные волосы, словно излучающие солнечный свет во мраке подземелья, – среди безмозглого стада она увидела Джона Галта в засаленной спецовке с закатанными рукавами, увидела, как он почти невесомо стоит на земле, увидела его поднятое кверху лицо и смотревшие на нее глаза, как будто он уже видел все происходящее много раньше.
– Что с вами, мисс Таггарт?
Она услышала мягкий голос главного диспетчера, стоявшего возле нее с какой-то бумагой в руке, и подумала, как странно вынырнуть из краткого мига забытья, ставшего в то же время мигом величайшего прозрения, – она не могла понять, как долго он длился, где она находится и зачем. Она была уверена, что видела лицо Галта, его изгиб рта, его очертания скул, выражение свойственного ему незыблемого спокойствия, которое он сохранил во взгляде, словно помня о разрыве и допуская, что этот момент оказался не под силу даже ему.
Она знала, что продолжает говорить, потому что окружавшие ее люди выглядели так, будто слушают ее, хотя сама она не слышала ни звука. Она продолжала говорить, как будто выполняя приказ, который дала сама себе под гипнозом бесконечно давно, зная только, что этот приказ был своего рода вызовом ему, хотя она не понимала и не слышала собственных слов.
Ей казалось, что она стоит в сияющем молчании, где из всех чувств у нее осталось только зрение, и этим зрением она могла видеть только его, и вид его был подобен речи, замершей в горле. Его присутствие здесь казалось таким естественным, таким невыносимо простым, что ее поражал не этот факт, а присутствие всех остальных на железнодорожных путях, как будто здесь было место только ему, и никому другому. Перед ее мысленным взором проносились те мгновения, когда она ехала в поезде и поезд нырял в тоннель, и она внезапно ощущала приподнятое чувство напряженности, как будто эти тоннели являли в обнаженном виде суть ее железной дороги и ее жизни, союз мысли и материи, застывшие результаты работы творческой мысли, воплощавшие поставленную цель; она ощущала поднимавшуюся в ней надежду, будто эти тоннели воплощали в себе все ее ценности, и чувство тайного возбуждения, будто исполнение невысказанных желаний ожидало ее под землей, – и правильно, что именно здесь она встретила его, он воплощал собой и обещание, и исполнение желаний; она уже не видела его одежды, его фигуры, уменьшенной разделявшим их расстоянием, – ее взору предстали только мучения целого месяца, с тех пор как она видела его в последний раз, и она видела на его лице исповедь о том, чего стоил этот месяц ему. Видела его одежды, его фигуры, уменьшенной разделявшим их расстоянием, – ее взору предстали только мучения целого месяца, с тех пор как она видела его в последний раз, и она видела на его лице исповедь о том, чего стоил этот месяц ему. И она словно слышала свои слова, обращенные к нему: «Это награда за всю мою жизнь», – и ответ: «И за мою тоже».
Она поняла, что уже закончила разговор с рабочими, увидев, что главный диспетчер выступил вперед и что-то говорит, сверяясь с бумажкой в руке. Потом, движимая чувством все подавляющей уверенности, она поняла, что спускается по лестнице, оставила позади толпу и направилась не к платформе и выходу, а в темноту пустых тоннелей. Ты должен последовать за мной, думала она, чувствуя, что мысль нашла выражение не в словах, а в напряжении мышц, воли, чтобы выполнить то, на что у нее не хватит сил, и все же она твердо знала, что это будет выполнено ее волей. Нет, подумала она, не волей, но абсолютной правильностью этого действия. Ты должен последовать за мной – это не было ни мольбой, ни просьбой, ни требованием, лишь констатацией факта, в которой сосредоточилась вся мощь ее знаний, знаний, которые она усвоила за свою жизнь. Ты должен последовать за мной, если ты тот, кто ты есть, если мы, ты и я, живем, если существует мир, если ты осознаешь значение этого момента и не дашь ему ускользнуть, как позволяют себе сделать другие, в бессмысленность нежелаемого и недостигнутого. Ты должен последовать за мной – она чувствовала переполнявшую ее уверенность, испытывала не надежду, не веру, лишь преклонение перед логикой бытия.
Она быстро шла по заброшенным путям, опускаясь все ниже по извивавшимся в гранитной тверди длинным, темным коридорам. Она уже не слышала за спиной голоса главного диспетчера. Затем она почувствовала удары собственного сердца и услышала, как ответ, биение в том же ритме пульса города над головой, она ощущала его, как ток собственной крови, как звук заполнивший темноту, а шум города – как биение собственного пульса; далеко за собой она различила звук шагов. Она ускорила шаг.
Дэгни прошла мимо закрытой железной двери, где все еще лежали спрятанные останки его двигателя. Она не приостановилась, лишь слегка вздрогнула, словно отвечая на внезапное озарение, логически соединившее все события последних двух лет. Ряд синих огоньков уходил в темноту, над пятнами блестевшего гранита, над разорванными мешками песка, рассыпавшегося по рельсам, над грудами лома. Услышав невдалеке приближавшиеся шаги, Дэгни остановилась и оглянулась.
Она увидела, как отблески синего света скользнули по сияющим прядям волос Галта, она различила очертания его лица и темные впадины на месте глаз. Лицо исчезло, но звук шагов стал связующим звеном между ними до следующей вспышки синего света, осветившего его устремленные вперед глаза, – и она уже была уверена, что остается в поле его зрения с того момента, когда он увидел ее там, у башни.
Она слышала ритм города над головой. Эти тоннели, Думала она, когда-то были корнями города и истоком всего его движения, простиравшегося до неба. Но мы, думала она, Джон Галт и я, были движущей силой этих корней, их началом, целью и смыслом, он тоже, думала она, ощущал пульс города как свой собственный.
Она откинула капюшон и с вызовом остановилась, как тогда, когда он увидел ее на площадке башни, как тогда, когда он увидел ее в первый раз, десять лет назад, здесь же, под землей. Она слышала его исповедь, но не в словах, а в пульсирующих толчках своей крови, которые затрудняли дыхание: «Ты выглядела как символ роскоши и принадлежала тому, что было ее источником… Казалось, ты возвращала радость жизни ее настоящим владельцам… ты выглядела одновременно и источником энергии, и тем, что она дает… и я был первым среди тех, кто отметил, что эти оба момента неразделимы».
Потом она ощутила нечто подобное вспышкам света, перемежающимся с забытьем; вот она увидела его лицо совсем рядом, различила его невозмутимое спокойствие, сдерживаемое напряжение, улыбку понимания в темно-зеленых глазах; вот поняла, что он увидел в ее глазах, поняла по его стиснутым шершавым губам; вот почувствовала, как к ее губам прижались его губы; потом его губы двинулись вниз по ее горлу, и, наконец, она увидела сияние своей бриллиантовой броши на вздрагивавшей меди его волос.
Потом она уже не осознавала ничего, кроме ощущения своего тела, которое внезапно обрело силу непосредственно постигать ее самые глубинные ценности. И подобно тому, как ее глаза превращали световые волны в изображение, а уши преобразовывали колебания в звук, ее тело вдруг обрело способность превращать нравственную силу в непосредственное чувственное восприятие. Ее заставляло дрожать не прикосновение его рук, а сумма всего, что для нее составляло его прикосновение, знание, что это его рука, движения которой говорили ей, что теперь она принадлежит ему; этим прикосновением он как бы расписывался на документе, удостоверявшем, что он принимает все то, что есть она, Дэгни Таггарт. Она ощущала физическое наслаждение; но оно включало в себя и преклонение перед ним, перед всем, что олицетворяли его личность и его жизнь начиная с того вечера, когда на заводе в Висконсине проходило общее собрание, и до Атлантиды, скрытой в долине Скалистых гор, до торжествующей насмешливости его зеленых глаз, полных высочайшего интеллекта, глаз рабочего, стоявшего в толпе перед башней; оно включало в себя и гордость от осознания, что именно ее он выбрал, чтобы она стала его отражением, чтобы именно ее –тело дарило ему полноту жизни, так же как его тело дарило полноту жизни ей. И все это вбирали в себя ее ощущения – при этом она понимала, что ощущает только прикосновение его руки к своей груди.
Он сорвал с нее накидку, и она почувствовала стройность собственного тела, потому что ее обнимали его руки, как будто весь он был лишь инструментом, с помощью которого она смогла наполнить свою душу торжествующим осознанием самой себя, но, в свою очередь, и она сама словно превратилась в инструмент для осознания его личности. Как будто она достигла предела своей способности чувствовать, и все же то, что она чувствовала, было подобно крику нетерпеливого желания, которое она все еще не могла точно определить, понимала лишь, что оно такое же энергичное, как и вся ее жизнь, такое же неутолимое, как жажда получить от жизни все лучшее.
Он откинул ее голову назад, чтобы заглянуть ей в глаза и чтобы она тоже увидела его глаза, чтобы дать ей осознать полное значение того, что они делают, словно освещая светом сознания встречу их глаз в это мгновение наивысшей близости, превосходящей ту близость, которую им суждено будет испытать в следующий миг.
Затем она почувствовала, что ее плечи царапает грубая мешковина, и поняла, что лежит на рваных мешках с песком, увидела блеск своих чулок. Она почувствовала, что его рот коснулся ее лодыжки и мучительно продвигается вверх по ее ноге, как будто запечатлевая ее контуры губами; она ощутила, что ее зубы впились в плоть его руки, затем его локоть отстранил ее голову и его рот овладел ее губами еще более мучительно и сильно, чем ее; и когда у нее перехватило горло, то, что она ощущала как восходящее движение, вдруг освободило и сплавило ее тело в единый порыв наслаждения; и она уже больше ничего не воспринимала, только вздрагивание его тела и жажду обладания, которая все росла и росла, как будто она перестала быть собой и превратилась в одно чувство бесконечного стремления к невозможному, – и она поняла, что невозможное возможно, и, глубоко вздохнув, осталась лежать спокойно, понимая, что ничего большего желать невозможно.
Галт лежал возле нее на спине, глядя на темный гранитный свод над ними, и она увидела, как он раскинулся по неровностям рваной мешковины, будто его тело, расслабившись, стало текучим, она увидела черный треугольник своей накидки, отлетевшей на рельсы у их ног; на сводах тоннеля поблескивали капельки сырости, они медленно смещались, скрываясь в невидимых трещинах, подобно огонькам машин на дальних дорогах. Когда Галт заговорил, его голос звучал так, будто он спокойно договаривал фразу в ответ на теснившиеся в ее голове вопросы, будто ему больше нечего было скрывать от нее, и теперь он уже не имеет права не обнажить перед ней свою душу, – так же просто, как он мог теперь обнажить перед ней свое тело:
– …вот так я и следил за тобой в течение десяти лет… отсюда, из-под земли под твоими ногами… зная о каждом твоем шаге там, наверху, в твоем кабинете, но я никогда не видел тебя, не видел так, как хотел… Десять лет, ночи которых я провел, надеясь увидеть тебя хоть на минуту здесь, на платформе, когда ты садишься в поезд… Всякий раз, когда приходил приказ прицепить твой вагон, я всегда знал об этом и ждал, чтобы увидеть, как ты спускаешься по лестнице, и хотел, чтобы ты шла не так быстро… Как она идет тебе, твоя походка. Я ни с чем ее не спутаю… твою походку и твои ноги… Я всегда видел сначала твои ноги, спешащие по лестнице, проходившие мимо меня, пока я глядел на них с запасного пути, там, внизу, в темноте… Думаю, я мог бы отлить их в бронзе. Я помнил их не глазами, а ладонями – когда ты проходила мимо… когда я шел на работу… когда возвращался домой перед рассветом, намереваясь поспать часа три, – только я не мог уснуть…
– Я тебя люблю. – Она говорила спокойным голосом, почти без выражения, в нем звучала только хрупкая нотка юности.
Он закрыл глаза, будто давая звуку ее голоса пройти сквозь разделявшие их годы.
– Десять лет, Дэгни… и лишь раз мне выпало несколько недель, когда ты была передо мной, я видел тебя совсем рядом, и ты никуда не спешила, когда я мог просто оставаться на месте и смотреть, как на освещенную сцену; это походило на спектакль для меня одного… и я смотрел на тебя часами много вечеров подряд… в освещенном окне офиса компании под названием «Джон Галт лайн инкорпорейтэд»… И как-то вечером…
Ее дыхание почти замерло.
Так это ты приходил тем вечером?
Ты что, видела меня?
Я видела твою тень на тротуаре… Она мелькала туда– сюда… Это выглядело как борьба… как… – Она замолчала, она не хотела произносить слово «мучение».
Так и было, – спокойно подтвердил он. – В тот вечер я хотел прийти к тебе, посмотреть на тебя, поговорить… Тем вечером я едва не нарушил свою клятву, когда увидел, как ты дремлешь за своим столом, увидел, что ты почти раздавлена той ношей, что взвалила на себя…
Джон, тем вечером я думала именно о тебе… только я не знала…
Но, понимаешь, об этом знал я.
…не знала, что это ты, и вся моя жизнь, все, что я де лала, и все, чего я хотела…
Я знаю.
Джон, самое трудное было не тогда, когда я простилась с тобой в долине… а когда…
Когда ты, вернувшись, выступила по радио?
Да! А ты слушал?
Конечно. Я рад, что ты это сделала. Это было совершенно великолепно. А я… я знал это.
Знал… о Хэнке Реардэне?
До того, как увидел тебя в долине.
– Ты… Когда ты узнал о нем, это оказалось для тебя неожиданностью?
–Да.
Было ли?.. – Она запнулась.
…мне тяжело? Да. Но только несколько первых дней. В следующую ночь после этого… Хочешь, я расскажу тебе, что делал в ту ночь, когда узнал об этом?
–Да-
– Я никогда не видел Хэнка Реардэна, только его фото графии в газетах. Я узнал, что в тот вечер он поехал в Нью– Йорк на какое-то совещание крупных промышленников. Мне захотелось взглянуть на него. Я отправился в отель, где проходило совещание, чтобы подождать его у входа. Подъезд был ярко освещен, но вокруг стояла темнота, по этому я мог все видеть, оставаясь невидимым. У входа шаталось несколько зевак, а мелкий дождик заставлял прохожих держаться поближе к стенам домов. Участников совещания, выходивших из отеля, легко было узнать по одежде и манерам – сверхроскошная одежда и сочетание властности и робости – как будто они изо всех сил притворялись и из-за этого чувствовали себя виноватыми. Тут находились водители, ожидавшие их в автомобилях, несколько репортеров, пытавшихся остановить их, чтобы задать свои вопросы, и непрошеные поклонники, жаждущие услышать от них хотя бы слово. Эти промышленники оказались измученными людьми почтенных лет, рыхлые, лихорадочно стремящиеся скрыть свою неуверенность. А потом я увидел его. На нем был дорогой плащ и надвинутая на глаза шляпа. Он шел быстрым шагом, с уверенностью, которая должна быть заслужена, и он ее заслужил. Кое-кто из знакомых промышленников набросился на него с вопросами, и эти киты индустрии, разговаривая с ним, ничем не отличались от снующих тут же прилипал. Я взглянул на него – он стоял с поднятой головой, взявшись одной рукой за ручку дверцы своей машины. Я увидел беглую улыбку под надвинутой на глаза шляпой, улыбку уверенного в себе человека, нетерпеливого и слегка забавляющегося. А затем на какое-то мгновение я сделал то, чего никогда не делал раньше, чем грешит большинство людей, портя этим себе жизнь: я увидел этот момент вне его контекста, я увидел мир таким, каким он заставил его выглядеть, как будто он стремился привести его в соответствие с собой, как будто он олицетворял его. Я увидел мир свершений, неукрощенной энергии, дороги без препятствий, ведущей через годы к радостям награды за свой труд; я увидел, пока стоял под дождем в толпе зевак, что принесли бы мне мои годы, если бы такой мир существовал, и почувствовал отчаянную тоску, ведь он был воплощением того, чем должен был быть я… имел все, что надлежало иметь мне… Но это длилось лишь долю секунды. Затем я увидел все то же самое, но уже в реальном виде и истинном значении – я увидел, какую цену он платит за свои блестящие способности, какие мучения он переносит, в молчаливом изумлении пытаясь понять то, что я-то уже понял. Я увидел мир, к которому он стремится, но который еще не создан и не существует, я вновь увидел его, но уже тем, кем он являлся – символом моей борьбы, героем, не получившим вознаграждения, за которого я должен отомстить и которого должен освободить; и тогда… тогда я принял то, что узнал о тебе и о нем. Я увидел, что это ничего не изменило, что мне следовало этого ожидать… так оно и должно быть.
Он услышал ее слабый стон и мягко рассмеялся:
– Дэгни, это не значит, что я не страдал, это значит, что я знаю, что с болью надо бороться и надо отбросить ее. нельзя принимать ее как составную часть своей души, как постоянный шрам своих представлений о жизни. Не надо меня жалеть. Страдание сразу же оставило меня.
Она обернулась и молча взглянула на него, он улыбнулся, приподнявшись на локте, чтобы увидеть ее лицо, а она лежала замерев, не в силах пошевельнуться. Она прошептала:
– Ты был путевым рабочим здесь… здесь!.. Двенадцать лет…
–Да.
– Сразу же после…
Сразу же после того, как оставил «Твентис сенчури мотор».
В ту ночь, когда ты увидел меня в первый раз… ты ведь уже работал здесь?
Да. А в то утро, когда ты захотела наняться ко мне в прислуги, я все еще оставался твоим путевым рабочим, находящимся в отпуске. Теперь ты понимаешь, почему я так смеялся.
Она все еще смотрела на его лицо; улыбка на ее лице выражала страдание, а его улыбка излучала чистую радость.
Джон…
Говори. Только говори все.
– Ты был здесь.. И все эти годы…
–Да…
– …все эти годы… когда погибала железная дорога…! когда я искала людей с интеллектом… боролась, пытаясь удержать всякого, в ком оставалась хоть капелька ума, и если находила…
– …когда ты прочесывала страну в поисках изобретателя моего двигателя, когда ты кормила Джеймса Таггарта и Висли Мауча, когда ты назвала свое высшее достижение именем врага, которого хотела уничтожить.
Она закрыла глаза.
– Я был здесь все эти годы, – продолжал он, – совсем рядом, в твоем царстве, наблюдая твою работу, твое одиночество, твои устремления, наблюдая, какова ты в битве, которую, как ты считала, ведешь вместо меня, в битве, в которой ты поддерживала моих врагов и постоянно проигрывала; я находился здесь, укрытый только недостатками твоего зрения, как Атлантида была укрыта от тебя рукотворным миражом. Я находился здесь в ожидании дня, когда ты прозреешь, когда ты поймешь, что согласно кодексу того мира, который ты поддерживаешь, все ценимые тобою вещи обречены попасть на самое темное дно подземелья и что именно там тебе придется искать их. Я находился здесь. Я ждал тебя. Я люблю тебя, Дэгни. Я люблю тебя больше своей жизни, и это я, который учил людей, как любить жизнь. Я также всегда учил их никогда не рассчитывать получить что-то, не уплатив, – и то, что я сделал сегодня ночью, я сделал с полным сознанием, что мне придется за это расплатиться и что ценой может оказаться моя жизнь.
– Нет!
Он улыбнулся и кивнул:
Да. Ты же знаешь, что на этот раз ты победила меня, что я нарушил собственное решение, но я сделал это сознательно, зная, к чему это ведет. Я сделал это не увлеченный моментом, не вслепую, а полностью понимая все последствия и готовый принять их на себя. Я не мог позволить себе упустить это мгновение, оно принадлежало нам, любовь моя, мы его заслужили. Но ты еще не готова порвать со всем и присоединиться ко мне – не надо возражать, я это знаю, – и если я предпочел взять то, что еще не полностью принадлежит мне, я должен за это заплатить. У меня нет возможности узнать, когда и как это будет, но я знаю, что, если поддамся врагу, буду сам отвечать за последствия. – Он улыбнулся в ответ на ее ищущий взгляд: – Нет, Дэгни, ты мне не враг по разуму, это-то и привело меня к тому, что произошло, но ты мой враг фактически, по своим действиям, хотя ты этого и не понимаешь, зато я хорошо понимаю. Мои сегодняшние враги не представляют для меня опасности. Ты – представляешь. Ты единственная, кто сможет помочь им отыскать меня. Они никогда не смогли бы узнать, кто я, но с твоей помощью – узнают.
Нет!
Намеренно, конечно, нет. И ты вольна пересмотреть свои действия и действовать по-другому, но пока ты продолжаешь в том же духе, ты не вольна избежать логики собственных действий. Не хмурься, выбор сделал я – и я выбрал опасность. Я делец, Дэгни. Я хотел тебя, но был не властен изменить твое решение, мне оставалась только возможность справиться о цене и решить, смогу ли я заплатить ее. Смогу. Моя жизнь принадлежит мне, и мне решать, тратить ее или вложить во что-либо, а ты, ты для меня, – и жестом, как бы продолжавшим его рассуждения, он приподнял ее и поцеловал в губы, а она продолжала лежать, отдаваясь его силе, откинув назад голову в струящемся каскаде волос, удерживаемую на весу только губами, прижавшимися к его губам, – ты для меня единственная награда, которую я мог получить и которую избрал. Я хотел тебя, и если цена этому – моя жизнь, я отдам ее. Мою жизнь, но не мой разум.
Он сел, в глазах его внезапно появился жесткий отблеск; он с улыбкой спросил:
Хочешь, чтобы я присоединился к тебе и отправился работать? Хочешь, я исправлю систему сигнализации?
Нет! – Ее крик последовал почти тотчас же, словно в ответ на ее видение – она увидела мужчин, сидевших за отдельным столом в банкетном зале отеля «Вэйн– Фолкленд».
Он рассмеялся:
Отчего же нет?
Я не хочу, чтобы ты работал на них!
А сама?
Я считаю, что их дни сочтены, победа останется за мной. Я смогу еще немного продержаться.
Верно, ты сможешь еще немного продержаться, но не до победы, а до прозрения.
Я не могу допустить, чтобы все пошло прахом! – Это был крик отчаяния.
Пока не можешь, – спокойно возразил он.
Он поднялся, и она послушно встала следом за ним, все еще не в силах продолжить разговор.
– Я останусь здесь, на своей работе, – сказал он. – Но не пытайся меня увидеть. Тебе придется вынести то, что вынес я и от чего хотел избавить тебя, ты должна жить дальше, зная, где я, желая меня, как буду желать тебя я, но не позволяя себе приблизиться ко мне. Не ищи меня здесь. Не приходи в мой дом. Не позволяй им увидеть нас вместе. А когда достигнешь конца, когда будешь готова уйти, не говори ничего им, просто возьми мел и начерти знак доллара на пьедестале памятника Нэту Таггарту, где ему и надлежит быть, а потом отправляйся домой и жди. В течение суток я приду к тебе.
Она склонила голову в молчаливом обещании.
Но когда он повернулся, чтобы уйти, внезапная дрожь пробежала по ее телу, подобно первому толчку пробуждения или последней предсмертной судороге, и все кончилось непроизвольным возгласом:
Куда ты идешь?
Поработаю фонарным столбом, пока не рассветет, это единственная работа, которую позволяет мне твой мир, и единственная работа, которую он от меня получит.
Она схватила его за руку, чтобы остановить, слепо последовать за ним, бросить все, лишь бы видеть его лицо:
– Джон!
Он взял ее за руку, подержал и выпустил.
– Нет, – произнес он.
Потом он вновь поднял ее руку, поднес к губам, поцеловал, и прикосновение его губ было более чувственным и красноречивым, чем любые слова, которые он мог выбрать для признания. Затем он зашагал прочь вдоль исчезающей вдали линии рельсов, и ей показалось, что рельсы и его удаляющаяся фигура одновременно покидают ее.
Когда она добрела до платформы терминала, первый перестук катившихся колес уже отдавался в стенах здания, как внезапное биение сердца после остановки. Храм Натаниэля Таггарта был пуст и тих, негасимый свет струился на опустевший мраморный пол, несколько оборванцев слонялись по нему, почти растворившись в этом свете. На ступенях пьедестала под памятником, исполненным торжества, дремал оборванный бродяга, отказавшийся от всякого сопротивления, подобно птице со сломанным крылом, которой негде приткнуться, кроме случайного местечка на карнизе.
Дэгни рухнула на ступеньки пьедестала, подобно еще одному покинутому всеми страдальцу, запахнувшись в пыльную накидку, и тихо сидела, опустив голову в ладони, не в силах ни плакать, ни чувствовать, ни двигаться.
Ей все время казалось, что она видит силуэт человеческой фигуры с факелом в руке, которая иногда принимала очертания Статуи Свободы, а иногда напоминала мужчину с кудрями солнечного цвета, протягивавшего навстречу ночному небу руку с фонарем, красные стекла которого останавливали движение мира.
– Что бы там ни было, не принимайте это близко к сердцу, леди, – произнес бродяга тоном, к которому примешивалась капля сострадания. – Все равно ничего не поделаешь… Да и вообще, к чему все это, леди? Кто такой Джон Галт?
Достарыңызбен бөлісу: |