Глава четвёртая
На бреге Иртыша
«Моё сердце чувствует и способно чувствовать всё,
что может трогать душу».
А. Радищев
1
Весна в тот год на редкость была дружной и приветливой. В апреле почти сошёл снег. Морозы ещё держались по ночам, но это не мешало пасхальному веселью тобольцев. На улицах были устроены качели. Возле них раздавался безудержный бойкий говор, смех, задушевные протяжные песни. Разудало тренькали балалайки, наигрывали рожки. Парни и девушки водили хороводы.
Горожане постарше чинно сидели на лавочках у ворот, щелкали кедровые орехи, смотрели на молодёжь. У иного молодца прорывалась удаль. Он подходил к торгашу пенником или вином, просил налить кружечку, важно бросал тяжёлый медяк на бочку, тут же пил за здоровье присутствующих и присоединялся к гуляющим. Около захмелевшего приказчика вилась вьюном молодка-лоточница. Она предлагала сладкие пироги. Если не по вкусу было её приготовленье, просила отведать заморских, разрисованных петухами, пряников.
— Ты сама конфетка, пальчики оближешь…
Приказчик хитровато подмигивал и громко смеялся. Лоточница важно поводила полными плечами и шла дальше.
— Калёные орешки на зубах трещат…
Мальчишка в большом картузе шмыгал от одной кучки гуляющих к другой.
— Калёные, на полушку бокал.
Ребячий пискливый голос заглушала лоточница.
— Питерские сладкие леденцы, на грош пару…
Не хочешь, а купишь и пососёшь холодящий во рту леденец.
— Папенька, купи, — просила Катюша.
— Купи-и, — тянул Павлик.
Радищев доставал портмоне и давал им по монете. Дети устремлялись к лоточнице. Елизавета Васильевна осуждающе смотрела на Александра Николаевича и ласково говорила:
— Не надо баловать, сладостей и дома хватает.
Радищев, дотронувшись до локтя Лизы, тихо отвечал:
— Прихоти детей безобидны, грешно им отказывать.
Спокойно прогуливаясь, Радищев знакомил Рубановскую с достопримечательностями Тобольска. Они проходили по Благовещенской улице. Над приземистыми домиками поднималось трёхэтажное каменное здание купца Володимирова. Дом под железной крышей уставился множеством окон в улицу, словно жадно вбирая всё, что видел. Александр Николаевич знал родословные именитых тобольцев. Он недовольно обронил:
— Природный джунгарец, принял православие и разбогател будучи русским подданным…
Они вышли к домовой церкви, толстенькой, старенькой, облюбовавшей себе место около величественного дома митрополита на небольшой площади.
— Эта церковь Карнаухий колокол оберегает. Тоже сослан в Тобольск по указу Бориса Годунова…
Рубановская удивлённо приподняла брови.
— Да, да, сослан! Высечен плетьми и сослан! Кого в России не ссылают в Сибирь… В колокол набатили при удушении царевича Дмитрия.
— Интересно!
— Страшно, Елизавета Васильевна, когда предают анафеме и казнят не только людей, но и неодушевлённые предметы: ссылают колокола, арестовывают книги и…
Он готов был снова обвинить законы и законодателей. В нём поднялась накопившаяся ненависть к самодержавию. Шли дальше в направлении кафедрального собора, гордо поднявшего золотом отливающие купола над сибирским городом. Пятиярусная, отдельно построенная, соборная колокольня вышиною в 35 саженей, поднималась под самые облака. Медный голос тысячепудового колокола, отлитого на Тагильском заводе Акинфа Демидова, казалось, нисходил на грешную землю с неба Он заглушал собою голоса других колоколов — поменьше.
Оглохший от его гула звонарь, нахристосовавшись в купеческих людских, старался изо всех сил. Старушки, проходившие через площадь, торопливо крестились, старички снимали картузы и тоже осеняли себя крестным знамением. Одна такая благочестивая пара прошла совсем близко. Старческие губы прошептали краткую молитву и имя Акинфа Демидова.
А звонарь старался. Звуки благовеста, густые, сочные, певучие, витали над городом и уплывали в голубую даль. Мощный пасхальный звон колокола люди слушали в окрестных деревнях и, вздыхая, умилялись.
— Демидов умён. Обессмертил себя колоколами.
— Александр Николаевич…
Его слова обижали религиозную Елизавету Васильевну. Она подумала, что радость праздника он омрачает тяжёлыми раздумьями. Рубановской становилось до боли жалко Радищева. Она знала, в нём поднялись и бушевали неизгладимые обиды, нанесённые ему в Петербурге.
— Мы не запаздываем в гости?
— Я совсем запамятовал…
Они повернули и пошли к Богородской улице.
2
Красивый особняк незамысловатой архитектуры большими окнами глядел на полдень. У парадного подъезда с двумя фонарями на каменных тумбах стояла полосатая будка. Возле неё прогуливался солдат. Дом был выкрашен в светлый тон и был одним из лучших городских строений.
На небольшом балконе с затейливой чугунной решёткой, работы уральских мастеров, увитой стеблями прошлогодних цветов, красовалась двухаршинная, вырезанная из дерева, скульптура богини мудрости. Минерва благосклонным оком взирала на панораму города и его окрестности с высоты второго этажа.
Подходя к губернаторскому дому, Радищев поглядел на важно восседавшую на балконе Минерву и произнёс каламбур:
— Покровительница покровительствует покровителю града Сибирского… — и усмехнулся.
Елизавета Васильевна неодобрительно покачала головой в чепчике с модными французскими лентами, яркими, как радуга на небе.
— Он заслуживает благодарности, а не насмешки.
— Ах, дорогая сестра, мне хочется злословить.
— Не глумись, ради христова праздника.
— Гнев ниспослан богом.
— Я обижусь и вернусь домой.
Сердце Радищева смягчилось. Он обещал сдерживать свои порывы и не давать волю чувствам.
Елизавета Васильевна знала об Алябьеве со слов Александра Николаевича. Радищев положительно отзывался о тобольском губернаторе. Она ещё с утра стала готовиться к встрече с наместником города и его семьёй. И всё же приближающаяся минута знакомства заставляла её волноваться.
Ей казалось, что все, кто хоть сколько-нибудь сочувственно относился к Радищеву, были люди с большим сердцем. Они были достойны её уважения и благодарности. Впечатлительная Елизавета Васильевна часто верно узнавала людей. По каким-то, только ей понятным, внешним признакам она угадывала чистоту их отношений. Она почти не ошибалась в определении доброты и зла, великодушия и недоброжелательства, лжи и неискренности в людях и мгновенно оценивала их поведение. Такая уверенность давала ей возможность вести себя в обществе непринуждённо и просто или, наоборот, сдержанно и сухо.
И всё же сейчас, когда входила в губернаторский дом, она волновалась больше, чем в Зимнем дворце или на сцене Эрмитажа, когда ей приходилось участвовать в спектаклях. От волнения на её щеках появился румянец.
Алябьев обрадовался приходу Радищева со свояченицей, о которой много слышал. Губернатор, по-домашнему одетый в шёлковую с кружевами сорочку, заправленную в плисовые брюки, обутый в туфли, вышел встретить их. Знакомясь с Рубановской, он внимательно оглядел молодую женщину и отметил, что следы оспы не портили её миловидного лица. Стараясь дружески расположить её к себе, он восхищённо произнёс:
— Во-от вы какая! Ценю, премного ценю проявление женщиной мужественной решимости… — почтительно шаркнув ногой и молодцевато разгладив усы, улыбнулся поджатыми губами, а потом снова метнул косой взгляд на Рубановскую. Он обратил внимание на красивую посадку её головы. Золотая цепочка с миниатюрным крестиком свободно облегала полную шею женщины.
И оттого, что губернатор заговорил о её смелом шаге в жизни, Елизавета Васильевна ещё сильнее зарделась. Грудь её учащённо дышала, и крестик, будто живой, отражая свет, играл лучами. Она ответила ему смущенно и застенчиво, что не могла перечить зову сердца.
— Сердце ваше благородно. Вы ещё не осознаёте величия совершённого поступка!
Рубановская достала платок и приложила его несколько раз к разгоревшимся щекам.
— Право, я никогда не думала об этом, — искренно призналась она. Губернатор показался ей великодушным и милым человеком.
Александр Васильевич добродушно улыбнулся, снова почтительно шаркнул ногой и галантно подставил ей свою руку. Елизавета Васильевна поблагодарила его по-французски и последовала за Алябьевым в гостиную.
Радищев шёл сзади, ведя за руки Павлика с Катюшей. Настроение его уже изменилось. И всегда было так: он мог кручиниться, быть угрюмым, недовольным собой, но достаточно было пролить на его душу теплоту любви, как он менялся, становился мягким, сиял, ободрённый людской приветливостью. Похвальные слова Алябьева, сказанные Рубановской, заставили его забыть недавнее настроение. Александр Николаевич подумал, что своим резким разговором и злословием он мог обидеть Елизавету Васильевну, и ему стало неловко за себя. Он не мог, не должен был делать больно женщине, проявившей мужественную решимость ради его и детей.
В гостиной на них налетел шустрый мальчик, лет четырёх, в костюмчике из малинового бархата с белым воротничком. Он внезапно остановился, увидя незнакомых взрослых и Павлика с Катюшей. Живые глаза его, полные безудержной резвости и удивления, любознательно смотрели на гостей.
— Мой шалунишка, — любуясь сыном, сказал Алябьев и обратился к мальчику: — Что растерялся, Саша?
Ободрённый отцом, Саша смело подбежал и сделал почтительный поклон с приседанием. Он явно стремился поскорее познакомиться с Павликом и Катюшей. Рубановская поцеловала мальчика в лоб, Радищев придержал его, погладил по головке и отпустил.
Дети составили своё общество и остались под приглядом старушки-няни. Взрослые прошли дальше. Их любезно встретила губернаторша Мария Петровна. По случаю праздника она была в светлом платье со шлейфом. Из пышной причёски, наподобие кокошника, сверкали бриллианты невидимых шпилек, поддерживающих её густые каштановые волосы. Взбитая причёска делала лицо губернаторши немного продолговатым: она выглядела значительно старше своих тридцати лет.
Мария Петровна успела рассмотреть необычных петербургских гостей, пока они медленно подходили, и мысленно оценить красивую внешность Радищева и симпатичную Рубановскую. Приятно удивлённая, грассируя на парижский манер, она сказала Елизавете Васильевне:
— Ваша поездка в Сибирь достойна пера.
Рубановская, растроганная, ответила:
— Я привязалась к маленьким племянникам и полюбила их более всего на свете, — и добавила, взглянув на Радищева: — Александр Николаевич пожелал видеть маленьких детей, воспитывать их сам, и я решилась поехать с ними, в Сибирь.
— Вы смелая, Елизабет! — по-французски произнесла губернаторша и призналась, что она не решилась бы на такую поездку. Алябьева не притворялась и говорила вполне искренно.
Мария Петровна захотела посмотреть маленьких Радищевых. Появившемуся лакею она сказала, чтобы он попросил прийти старушку-няню с детьми.
Мужчины не стали задерживаться возле женщин. Они прошли в угловую комнату.
Восхищаясь детьми, Мария Петровна обратила внимание на их сходство с родителем, полюбопытствовала об Аннет и причине её смерти, спросила о службе Радищева в коммерц-коллегии, посочувствовала горькой, несправедливой, как ей казалось, судьбе Радищева.
— Громкая и печальная известность у вашего зятя, Елизавет!
— Александр Николаевич благодарен, что сыскал в Тобольске радушный приём у вашего мужа…
Мария Петровна была польщена её словами.
— Окружённый ореолом мученичества, он желанный гость у нас во многих знатных домах…
— Свобода для него всего желаннее сейчас…
— Да, да! — согласилась губернаторша и спросила Рубановскую о Петербурге.
Елизавета Васильевна была приятной собеседницей и увлекла губернаторшу рассказом о столичной жизни.
Тем временем мужчины присели за игорный столик. Расставляя шахматные фигуры, искусно вырезанные из моржовых клыков тобольскими косторезами, Александр Васильевич, празднично настроенный, шутил:
— Я люблю посидеть за шахматами Повоевать с умным противником, насладиться баталией без грома пушек — одно удовольствие.
— Противник ваш не из сильных игроков, — заметил Радищев.
Алябьев играл с увлечением и почти с военным азартом. Прежде чем сделать ход, он вскидывал голову, большим пальцем приглаживал усы, морщил лоб и решительно передвигал фигуру. Он играл внимательно, старался найти такие ходы, которые бы, обеспечивая успех, ставили противника в неожиданное и затруднительное положение. Александр Васильевич и в самом деле в эту минуту видел перед собой маленькую баталию и представлял себя на поле сражения: он вслух выражал восхищение удачным ходом и сокрушался, если сам попадал нечаянно в засаду.
Радищев, наоборот, не столько следил за игрой, сколько за открытым лицом игрока. Он не любил ни карт, ни других игр и если сейчас составил компанию Алябьеву, то сделал это, чтобы не обидеть своим отказом хозяина дома.
— Шах! — торжественно, словно команду, произнес губернатор. Он выдвинул ферзя и держал на случай повторной атаки наготове конницу, прикрытую стройными рядами пешек, подобравшихся совсем близко к фигурам Александра Николаевича. Радищев защитился офицером, находившимся до этого в окружении алябьевских пешек..
— Каналья, офицера-то я и проглядел!
Губернатор сморщился, громко хмыкнул, а затем раскатисто посмеялся над своей оплошностью.
— Придётся отойти на прежнюю позицию. Так и в жизни, опрометчивый шаг вперёд отбрасывает частенько назад. Да, назад, назад!
Игра продолжалась. Сделав второй раз неудачный шах, Алябьев заметил:
— Однако вы предусмотрительно осторожны, Александр Николаевич.
— В моём положении по-другому нельзя, Александр Васильевич.
Алябьев многозначительно посмотрел на Радищева.
— Да, но не в кругу друзей?
— Среди них всегда найдётся недруг. Шах вашему королю.
— Ах, чёрт! Опять зевнул…
Губернатор насупился. Он долго молчаливо смотрел на поле боя, удивлённый и поражённый резко изменившимся положением. Он искал удачного выхода, но во всех случаях неизбежно терял крупные фигуры. Александр Васильевич не знал, чем объяснить свою неудачу, тем ли, что он на время отвлёкся разговором и потерял невидимую нить в развитии действий противника, или Радищев оказался игроком сильнее его: умело взял перевес в игре и поставил его перед неизбежным матом.
Алябьев прикинул возможные комбинации выхода и создавшегося положения, но все они были теперь бесцельны. Победу Радищева предрешали выдвинувшиеся вплотную к его королю пешки, кони и коварный, готовый к нападению на короля, ферзь. Никакая перегруппировка сил на доске не спасала. Через несколько ходов, будет объявлен мат его королю.
— Сопротивление бесцельно-с!
Алябьев разгладил совсем оттопырившиеся ёжиком усы, встал и подошёл к окну. У подъезда размеренно шагал солдат. «Тоже фигура! А сколь их на огромной доске российской империи по желанию всесильного игрока двигается, как последнему вздумается?» Александр Васильевич на мгновение представил это диковинное шахматное поле, фигуры солдат, офицеров, главнокомандующих и повелевающую всем императрицу. Вчера послушные ей войска были двинуты на север к берегам Швеции и неосторожный ход шведского принца принёс успех России. Сегодня те же войска, переброшенные на юг, одержали победу над турками под Измаилом, а завтра их могут передвинуть к сердцу Европы.
«Игра, всюду игра! Разница лишь в масштабах, в продолжительности, в последствиях!»
Он сейчас проиграл партию за шахматным столиком, и проигрыш немножко огорчил и обидел его. Как же возрастают чувства тех, кто играет десятилетиями на поле, называемом великой Россией?
Какие странные ассоциации! Не оттого ли они, что в его доме присутствует Радищев, о котором он много думал в последние дни. Алябьев резко повернулся и пристально взглянул на него. Бледновато-болезненное и вместе с тем мужественное лицо борца. Ростом не велик. Не Пётр Первый! Физическими силами похвастаться не может, кажется, сломлены они, а душой могуч. Осмелился вступить в поединок с самодержавной властью, обрушился на современные порядки!..
Пауза была слишком продолжительной. Радищев подумал, что Алябьев огорчён проигрышем. Он хотел предложить сыграть ещё одну партию, чтобы тот взял реванш. Александр Васильевич угадал его мысль и, стараясь сгладить неблагожелательное впечатление о себе, подошёл вплотную к Радищеву и, как можно задушевнее, сказал:
— Я думал сейчас об играх, в результате коих складываются судьбы человечества. Проигрыш в таких играх обходится государству дорого — в миллионы рублей и в миллионы людских жизней… Присядемте на минутку…
Алябьев рукой указал на диван. Они сели. Губернатор, рассматривая выглаженные брюки и поблёскивающий носок лакированного туфля, осторожно спросил Радищева о его деле.
— Скажите, Александр Николаевич, чего вы хотели добиться своею книгою?
Радищев давно приготовил ответ на случай, если его спросят об этом.
— Показать, что видел вокруг себя и чем моя душа уязвлена была…
— Но… но вы невольно взывали к новому возмущению?
— Я говорил правду, пути которой неисповедимы. Их знает бог и народ…
— Да автор книги!
Алябьев добродушно рассмеялся и, словно желая сказать Радищеву, что он разделяет его мысли, но не хочет признаться, дружески сжал его руку. Он легонько погладил её и мечтательно сказал:
— Я всегда думал, на русской земле явится свой Антей, смело разрывающий вековые оковы. Я понимаю, покуда жива несправедливость — борьба неизбежна… Но кто направит её?
— Народ!
— Чернь? Не верю в её силы.
Радищев тряхнул головой и страстно заговорил:
— Русский народ очень терпелив и терпит до самой крайности, но когда наступает конец этому терпению, то ничто не сможет его удержать…
Перед ним вдруг с поразительной ясностью встала картина, недавно виденная в доме Дохтуровых. Александр Николаевич продолжал:
— На днях я был в одном доме. Там я встретил прислуживающую девочку-калмычку. В глазах её, дочери степей, ничто не притушило вольного блеска. Маленькая рабыня осталась дочерью своего народа…
Алябьев перебил его:
— Варвара Тихоновна ябедничала на вас. Допустили, сударь, непростительную оплошность…
— Вам всё известно?
— Дохтурова коварная бабёнка. Она способна на мерзость.
Радищев, с жаром молвил:
— Она могла уступить девочку, как безделушку, сменять на собаку и приобрести за 15 денежек другую…
— Э-э, батенька! — протянул губернатор. — Девчонка Дохтуровой — невинная забава… Намедни поступили бумаги — полковница Наумова насмерть забила дворовую «жёнку».
Александр Николаевич закрыл глаза. Нервный тик исказил его лицо. Ему сделалось страшно. Поражённый, он молча слушал Алябьева. Сразу вспомнилось некогда нашумевшее дело помещицы Салтыковой. Это было громкое, страшное и невиданное по своей жестокости дело. Одно упоминание имени Салтычихи вселяло ужас и страх. Полковница Наумова зверством не отличалась от московской Салтычихи.
Радищев подумал, как можно спокойно повествовать о сибирской Салтычихе, не выражая ни возмущения, ни волнения, охватывающих человека даже при обычном упоминании о чьей-то смерти. Он приоткрыл глаза. Алябьев сидел с подобранными ногами, откинувшись на спинку дивана. Он показался Радищеву в эту минуту и маленьким, и незначительным, и ничтожным, хотя лицо его посуровело, глаза построжели.
Александр Николаевич догадывался: губернатор только говорил спокойно, затаив в себе досаду и растерянность, понимая своё бессилие, невозможность предотвратить случившееся. Изменившееся лицо наместника ещё больше подтверждало, что он должен был говорить об этом спокойно, как подобает человеку закона и власти.
«Виновен век, виновата эпоха», — можно было прочесть на его лице. И Радищеву хотелось крикнуть: «Уничтожьте крепостничество — и не будет зла, отнимите власть у крепостников, передайте её народу и не будет ничего подобного». Он встал и нервно зашагал по ковровой дорожке. Теперь ему, изгнаннику, бесполезно было говорить об этом. Нет у него нужной опоры. Он верил, опора будет найдена кем-то другим, сильным, могучим, который придёт на землю и повернёт всё в пользу народа…
В чём же провинилась дворовая «жёнка» Данилова, рабски привязанная к полковнице? За что жестокая Наумова наказала её плетьми? За что истязала её розгами по четыре раза в день? Почему тихую и покорную русскую женщину приковали на цепь, били батогами, выполняя волю обезумевшей в ярости полковницы?
Данилова не перенесла истязаний. Она умерла, безропотно приняв тяжкую смерть мученицы. И вина-то её перед грозным судьёй — полковницей была лишь в том, что она не сумела сделать пряжу по образцу. Её никто этому не учил. Грех её перед богом тоже был небольшим: в постный день она выпила молока и призналась в этом Наумовой…
Алябьев смолк, но Радищев не замечал этого. Он шагал взад-вперёд, живо представляя всё, что свершилось в квартире петропавловского коменданта полковника Наумова.
— Вы расстроены?
Губернатор взглянул на Радищева, и ему стало ясно — спрашивать об этом не следовало. Слёзы застилали глубокие глаза Радищева. Он был бледен, и его лихорадочно трясло.
— Александр Николаевич! — испуганно и с сочувствием сказал губернатор. — Полноте вам! В жизни ещё и не то бывает…
Радищев остановился против него гневный и грозный.
— Страшнее ничего нет! — и спросил смело, в упор: — Что же вы, ваше высокопревосходительство, предприняли?
Алябьев изумлённо выгнул широкие брови, поспешил пригладить большим пальцем усы.
— Дело направлено в Ишимскую нижнюю расправу, назначена следственная комиссия, труп замученной анатомируют и… — он не закончил фразы. Радищев прервал его с прежней горячностью и возбуждением:
— Наумова столбовая дворянка, и судьи будут тянуть её дело. За нижней расправой оно последует в надворный суд, потом в палату уголовного суда и, наконец, в Правительствующий Сенат, — он почти задыхался, — а потом, потом за давностью времени душегубку оправдают…
Губернатор, ошеломлённый, только крякнул: на правду — слов требовалось мало.
— Вы благородный и человеколюбивый, Александр Николаевич, но на жизнь надо смотреть спокойнее…
— Не могу и не смогу!
Алябьев пожал плечами и вдруг неожиданно перевёл разговор на другую тему.
— Получена вторая эстафета от Пиля. Наместник изволил беспокоиться о вашем отъезде…
Он сказал это голосом, полным доброты и ласки. Сдержанный от природы, губернатор обнял Радищева, показавшегося ему после всего сказанного им еще дороже и обаятельнее.
— Я отослал курьера немедля, уведомив, что вы нездоровы…
Алябьев лукаво поглядел на Александра Николаевича и задушевно продолжал:
— До Иркутска дорога дальняя. Вам с семьёй тяжело будет. Оставайтесь в Тобольске. Я берусь всё устроить.
— Я сослан в Илимский острог и я буду там…
— Странный вы человек!
Губернатор хотел ещё что-то сказать, но в соседней комнате послышались женские голоса и приближающиеся шаги. Вошли губернаторша с Рубановской.
— И вечно мужчины уединяются, — сказала Мария Петровна, ласково смотря на мужа и Радищева.
— И женщины тоже, — в тон ей ответил Алябьев.
Губернаторша пожурила мужа.
— Александр, стол давно накрыт… Нельзя же так…
Александр Васильевич виновато поцеловал розовую ручку жены. Все прошли в столовую. За богато и разнообразно сервированным пасхальным столом вдосталь было закусок и вин. Женщины, подружившись, весело разговаривали. Алябьев то поддакивал им, то пытался возражать, но тут же уступал и соглашался.
Радищев был рассеян. Душа его бунтовала, а притворяться он не мог. От Елизаветы Васильевны не ускользнуло его настроение. Она с грустью и сожалением подумала о нём. Рубановская знала: в эту минуту он был внутренне занят собой, свои мысли и свой мир занимали его внимание. Александр Николаевич делал вид, что слушал, даже отвечал, но духовно отсутствовал. Елизавета Васильевна не чувствовала его обычной пылкой общительности. Она готова была сделать всё, лишь бы исчезла хмурь с его лица, заблестели глаза и весь он воодушевился бы.
После обеда женщины предложили послушать игру на клавикордах Сашеньки Алябьева. Александр Васильевич оживился и поддержал. Он, не скрывая, гордился сыном и предсказывал ему большую будущность. Саша играл робко и стеснённо в присутствии взрослых, но простенькие мелодии, правильно исполняемые Сашей, подкупали своей незамысловатой гармонией, плавностью и чередованием звуков, рождающихся под детскими пальцами.
Рубановская наблюдала теперь внимательнее за Радищевым, стараясь вникнуть в его душу. Она поняла, что, слушая игру Саши, он снова обретал спокойствие. Александр Николаевич как бы возвращался из неведомого ей мира в реальный мир. Он был сейчас снова вместе со всеми в зале и слушал, как слушали все, музыку Саши.
Он был теперь ближе, дороже ей, чем за столом. Елизавета Васильевна нескрываемо радовалась его изменившемуся настроению.
Александр Николаевич любил музыку. Она смягчила его душу. Он вспомнил своё детство. Не нужно было часов, чтобы снова пережить всё в короткие минуты воспоминаний, увидеть безмятежные и невозвратимые годы золотого детства.
Радищев увлекался игрой на скрипке. Ему захотелось, подержать в руках дорогой сердцу подарок матери и извлечь из послушного инструмента живые звуки, передающие любовь и очарование жизнью. Он с завистью посмотрел на Сашу Алябьева и подумал о своих старших сыновьях, оставшихся в Петербурге: дадут ли им музыкальное воспитание? Он решил, что непременно займётся музыкой с Павликом и научит его играть на скрипке и выражать в звуках печаль и радость человеческой души.
А мальчик всё играл. И чем дольше звучали клавикорды, тем игра исполнителя становилась прелестней. Сашенька словно сживался с музыкой, и на разрумянившемся, одухотворённом личике отражался его внутренний мир, прекрасный, волнующий сердца тех, кто Сашеньку слушал. Не мог тогда знать Радищев, что впоследствии суждено было Саше Алябьеву стать известным русским композитором и стяжать себе славу «сибирского Россини».
Незаметно наступил вечер. Все изъявили желание поехать в театр. Александр Васильевич распорядился заложить фаэтон. Когда лакей объявил, что лошади поданы, Радищев испросил разрешение увезти Павлика с Катюшей в гостиницу. Дети быстро собрались, выбежали из дома и уселись на мягкое кожаное сиденье.
Кучер в новом широкополом кафтане, картузе, шевровых сапогах, восседавший на облучке, взмахнул плетёными вожжами. Застоявшиеся вороные лошади заплясали ногами, обкрученными выше бабок белой тесьмой. Фаэтон выкатился из ворот и загромыхал по Богородской улице.
Какое-то смешанное, странно запутанное чувство завладело Радищевым. Это был хоровод обид, горестей, надежд, беспомощности, желания изменить свою жизнь и сознание чего-то непоправимого. Этот хоровод кружился вихрем, и жажда неумолчной борьбы снова объяла Александра Николаевича.
Он опять невольно взглянул на балкон. Минерва была залита лучами предзакатного солнца. Деревянный лик её побагровел. Губернаторский дом остался позади, а богиня мудрости ещё долго маячила перед его глазами. Радищев думал об Алябьеве. Мысли его были противоречивее одна другой. Крупицы алябьевских культурных начинаний терялись в море зла, произвола и невежества. Радищева снова охватил приступ тоски.
Проводив детей, он возвратился к Алябьевым молчаливый и подавленный.
В театре показывали комедию «О время», написанную Екатериной II лет двадцать назад, в Ярославле. Тогда она, будучи ещё молодой императрицей, увлекаясь государственной деятельностью, много занималась светскими развлечениями и на досуге изящной литературой. В те годы Екатерина то сочиняла комедии для придворного театра, то выступала в своём сатирическом журнале, направленном против кипучей писательской деятельности Новикова, смело изобличающего легенду о просвещённой императрице, созданную самой Екатериной и её почитателями — Вольтером и Дидро.
На святой неделе в театре публики было мало. В зрительном зале на этот раз не было обычного оживления, создающего приятно волнующее настроение у публики и актёров.
Служители притушили огни. Взвился занавес. На сцене началась своя искусственная жизнь, далёкая от той, что кипела вокруг.
Александр Николаевич, всегда усматривавший в пьесах Екатерины II много показного, искусственного, на этот раз особенно остро чувствовал, как лживо и надуманно всё, что изображено на сцене.
Ему казалось, что и сам автор комедии, глядя на разыгрываемую пьесу, посмеялся бы той наивности, с какой были выведены эти говорящие куклы. Легонький фарс! Насмешка над суровой действительностью. В жизни было другое: тысячи калмыцких девочек и дворовых жёнок именитых дворянок Дохтуровых, Наумовых и им подобных. Злая комедия и ирония судьбы!
О время, время! Как изменчиво оно, как быстротечно! Во внешне тихонькую, пресыщенную помещичье-дворянскую жизнь оно уже успело ворваться накипевшей народной бурей, заревом пожарищ и разорений многовековых гнёзд! Чаша терпения переполнилась. Тревожное, смутное время, словно смерч, пронеслось над Европою и Азией! И всё же никого и ничему оно не научило. Нет, совсем не похожи были персонажи екатерининской комедии на живых людей, творящих новую историю России, несущих новое время!
И если бы Александра Николаевича спросили в этот момент, как играют актёры, кто из них ведёт роль лучше, кто хуже, он не ответил бы — мысли его были далеки от того, что происходило на сцене.
Задумчивый, он в антракте оглядел полупустой зал. Ему приветливо кивнул Иван Иванович Бахтин. Он был на этот раз в простом русском платье, и Радищев подумал, что душа тобольского поэта отзывчива на замечания друзей. Александр Николаевич быстрым взглядом обежал присутствующих, ища среди них Натали Сумарокову. Её не было в театре. И он подумал о поэтессе с грустью, которую легко излечило бы её присутствие. Александр Николаевич понимал, что желание увидеть Натали навеяно стремлением ощутить возле себя человека, не отягощенного жизненным бременем, чистого, с непосредственной душой, способного рассеять его дурное настроение только одной застенчивой ясностью открытых глаз…
Радищев почувствовал на себе пристальный взгляд свояченицы и виновато улыбнулся, внутренне раскаиваясь за свои мысли о Натали и за невнимание к чете Алябьевых и Елизавете Васильевне. И как бы извиняясь, молвил:
— Простите, я страшно рассеян от обилия сегодняшних впечатлений… Они давят и преследуют меня даже здесь…
Алябьев развёл руками — мол, прощаю. Мария Петровна, взглянув на мужа, жеманно пожала плечами и удивлённо улыбнулась красивым ртом. Только Елизавета Васильевна посмотрела на него ещё пристальнее. Взгляд её, продолжительный, глубокий, но не осуждающий, сказал Радищеву, что она не только поняла его, но готова разделить боль, теснившую его грудь. И Александр Николаевич был благодарен ей за это.
После спектакля Алябьевы проводили Радищева и Рубановскую до гостиницы.
Фаэтон громыхал, нарушая тишину улицы, освещаемой редкими фонарями. Успев бегло обменяться театральными впечатлениями, все устало смолкли. Радищев, был доволен этим молчанием. Открывшееся над головой небо, усыпанное множеством ярких звёзд, вернуло ему утраченное спокойствие. Он словно забыл обо всех и обо всём. Мир вселенной со своими законами движения, вольно простиравшийся над ним, захватил Радищева своей могущественной красотой. В минуты созерцания этого мира он находился под его непосредственным и могучим воздействием.
Прощаясь с Алябьевыми, Александр Николаевич горячо и искренне благодарил их за проявленное радушие. Он стоял на улице до тех пор, пока не смолк грохот фаэтона. И когда вновь на улице воцарилась тишина, он очнулся. Его терпеливо ждала Рубановская. Радищев вбежал на крыльцо и, ничего не говоря, быстро и молчаливо увлёк её в двери гостиницы.
3
А северная весна шла. После пасхи вскрылся Тобол и начался ледоход на Иртыше. День вскрытия реки вносил своеобразное оживление. У тобольцев исстари укоренился обычай — спорить и угадывать, когда тронется лёд Азартные спорщики проигрывали на пари крупные суммы.
Панкратий Сумароков втянул в спор и Радищева. Он горячо уверял, как старожил, — Иртыш не изменит себе и вскроется в тот же срок, что всегда, хотя всё, казалось, опровергало его утверждение и говорило — река пойдёт раньше.
Лёд начал трогаться в свой обычный срок. Александр Николаевич проиграл на пари рубль. Он согласился спорить, лишь бы не обидеть Сумарокова, но азарт спора возбудил и его. Приподнято оживлённый, Радищев на берегу вместе с горожанами смотрел ледоход. Елизаветы Васильевны не было, ей нездоровилось.
Грязный лёд ломало легко. Под большим напором уровень мутной, глинистой воды поднялся на три четверти аршина. Зимний покров реки торопливо резали зигзагообразные трещины. Иртыш глухо стонал и содрогался. Появились бесформенные льдины. Они становились на ребро, громоздились друг на друга и под собственной тяжестью дробились на мелкие куски, исчезая в мутном речном водовороте.
Могучая стихия в природе напоминала Радищеву о народной силе, которая, ещё недавно выйдя из берегов многовекового терпения, разлилась по волжским просторам, понеслась и сюда, в Зауралье. Сколько раз в истории поднимался народ и его половодье устремлялось вперёд, влекомое могучей стихией!
Перед Радищевым простирался Иртыш. Петербургский изгнанник думал: не воды ли Иртыша поднимали струги Ермака? Не эти ли берега были свидетелями гибели смелого атамана?
Перед Радищевым простирался Иртыш.
Величие Иртыша, ледоход захватили Александра Николаевича. Он бодро зашагал вдоль берега по направлению к подгорной части Тобольска. Он хотел, чтобы глубоко волновавшие мысли уложились в сознании в строгом и нужном ему порядке. Мысли, так занявшие теперь, впервые появились ещё в Кунгуре, когда он смотрел на фальконеты Ермака и думал о завоевателях Сибири. Теперь образ героя рисовался очень ясно, оживал перед глазами.
Александр Николаевич не замечал происходящего вокруг. Он ушёл в себя. Он не заметил и не расслышал, как его окрикнули, опоздавшие к началу ледохода, Панкратий Сумароков и Натали.
Радищев почти бежал, сняв фуражку, словно стремился не отстать от кого-то, идущего впереди. Южный ветер, дувший с верховья Иртыша, развевал седые пряди его волос, обдавая весенней свежестью его красивое одухотворённое лицо.
И вдруг снизу донеслась протяжная песня. Быть может он и не услышал бы её, занятый своими мыслями, но в песне пелось про Ермака и его храброе войско. Он прислушался:
Речь возговорил Ермак Тимофеевич: Ой вы гой еси, братцы атаманы-молодцы, Эй вы, делайте лодочки-коломенки, Забивайте вы кочеты еловые, Накладайте бабанчики сосновые, Мы поедемте, братцы, с божьей помощью, Мы пригрянемте, братцы, вверх по Волге-реке…
Напев её, безыскусный, даже чуть однообразный, тронул сердце Александра Николаевича; он слышал в нём нотки народной удали, узнавал в песне лихие подвиги ермаковой дружины. Песня была созвучна его настроению.
Радищев стоял против Чувашского мыса. Здесь произошла одна из самых жестоких битв ермаковой дружины с царевичем Маметкулом. Кучум наблюдал за битвой, должно быть, вон с того холма, что величаво стоит поодаль от мыса. Теперь холм называют Паниным бугром. По преданию, до прихода Ермака на нём проживала одна из жён Кучума — прекрасная Сузге.
А снизу доносились протяжные голоса.
Перейдёмте мы, братцы, горы крутые, Доберёмся мы до царства басурманского, Завоюем мы царство сибирское.
Александру Николаевичу живо представилась битва русских с Кучумовым войском, богатый шатёр Сузге. Но отчётливее всего предстал сам Ермак Тимофеевич — смелый, волевой муж, одетый в тяжёлые доспехи воина. Песня рассказывала о подвигах Ермака новое, неизвестное. Доблести смелого сына бережно хранила народная память.
Образ Ермака спустя двести лет ярко рисовался разыгравшемуся воображению Радищева. Ему показалось, что Ермак Тимофеевич был ангелом тьмы, открывшим Московии неведомую Сибирь. В голове его зрела поэма, которую он так и назовёт — «Ангел тьмы».
Песня внезапно оборвалась там, внизу, под берегом, а в душе Александра Николаевича она всё ещё звучала. Он видел смерть Ермака, не боявшегося опасности, но нелепо погибшего в волнах, смерть, щадившую героя в сражениях с неприятелем и подкараулившую его тёмной ночью в реке.
Радищев окинул грустно-задумчивым взглядом Иртыш. В предзакатных лучах солнца река была ещё величественней. Оранжево-красные льдины неуклюже громоздились. Вздувшаяся река несла их теперь спокойнее, легче и быстрее. По небосводу медленной грядой плыли пурпуровые облака. Запад, расцвеченный вечерней зарёй, был объят багровым пламенем.
Александр Николаевич смотрел то на небо, то на реку: богатство красок тускнело в мутной воде, исчезала их лёгкая прозрачность. Чем смелее на землю ступал вечер, тем более мрачнели льдины и угрюмым становилось зрелище ледохода.
— Александр Николаевич!
Радищев вздрогнул от неожиданности и быстро обернулся на женский голос. Перед ним была Натали Сумарокова. Он мельком заглянул в её глаза и догадался: она искала его и хотела этой встречи.
Натали была взволнована и нетерпелива. Он подумал о ней с каким-то беспокойством и тревогой. Она изменилась, похудела. Лицо её покрывала матовая бледность. От этого Натали была ещё прелестней. Манеры её тоже изменились. Она шагнула ближе к Радищеву, и он уловил в её движениях что-то новое; заметны были медлительность и несвойственная её возрасту грустная сосредоточенность. Натали была не той, что прежде, будто упала тень задумчивости на неё и приглушила краски её цветущей беззаботности.
Александр Николаевич не ошибся. Натали много думала о невольно зародившемся чувстве к Радищеву. Она стала словно более зрелой, и на всю жизнь её легла печать молчаливой и безнадёжной любви. Потускневшие глаза девушки выдали Радищеву, как тягостно она переживала неразделённые чувства; он понял, как мучилась она от сознания того, что первая и горячая любовь её приносила вместо радости и счастья только горечь и страдания.
Александру Николаевичу было искренно жаль её, но он не мог думать о глубокой привязанности к Сумароковой. Каждая встреча с ней рождала в нём чувство раздвоенности. Между ним и Натали незримо вставала Елизавета Васильевна. Любовь к Сумароковой непоправимо обидела бы и огорчила чистоту его отношений к свояченице, к которой он питал глубокое уважение и которой был многим обязан.
Натали была горда и глубоко старалась запрятать своё чувство. Свою любовь к Радищеву она скрывала даже от брата, боясь, что он посмеётся над её увлечением. Эта же боязнь удерживала её и от проявления своих чувств перед Радищевым. И сейчас Сумарокова заговорила с Александром Николаевичем о чём-то постороннем. Робея перед ним, она не находила нужных слов. Прошло несколько неловких минут. Натали вопросительно посмотрела на Радищева: можно ли заговорить с ним о волновавшем её. На лице Александра Николаевича отражались одновременно доброта и строгость, от которых веяло благородством и силой. Глаза его будто внушали: «Говори, я жду». Натали насмелилась:
— Не судите строго, если я спрошу…
Он назвал её просто по имени, как сестру, и ободрил этим.
— Говорите, Натали.
Она совсем осмелела.
— Почему вы такой скрытный, далёкий, недоступный, Александр?
Натали ждала его опровержения, а Радищев молчал. Он словно не угадывал её желания.
— Я? Может быть, — нерешительно ответил Радищев и задумался.
Сумарокова не знала и не могла знать о причинах его сдержанности. Радищев подумал о их отношениях совершенно по-новому: он, человек вдвое старше и опытнее её, не мог и не имел никакого права обманывать доверчивость юного сердца. Его чувства к Натали с первой встречи не были глубокими. Их скорее можно было назвать романтической влюблённостью, дыхание которой хорошо, приятно, но не более.
Александр Николаевич взял под руку Натали. Они тихо пошли вдоль берега. Шумел ледоход Иртыша, в небе догорали огни заката. Они шли, каждый по-своему счастливый и несчастный. Впереди было темнеющее небо, вечерний Тобольск, затянутый густой синевой. Где-то далеко, далеко задрожала фосфорическим сиянием звезда-вечерница, излучая на землю чистый и холодный свет. Каждый из них, смотря на неё, подумал о родном и самом близком.
Противоречивое чувство охватило и Натали. Оно шло извне. Сумарокова только подчинялась ему. Она искала счастья, прислушивалась к зову сердца и чувствовала, что не может пойти по этому зову…
Радищев в эту короткую встречу до конца осознал невозможность их счастья ни здесь в Тобольске, ни там, в неведомом крае, куда лежал его путь.
Пусть останутся о Натали лишь незабываемые и приятные воспоминания. Всё хорошее Александр Николаевич умел хранить и помнить. Ему стало ясно, что в Сумароковой всё это время боролись сложные чувства. Она переживала свой внутренний конфликт мужественно и стойко, с той силой и упорством, какие сопутствуют всегда чистым душам. Она была для него именно таким человеком и навсегда такой останется.
Натали хотелось услышать хоть какой-нибудь отзвук на свои переживания.
— Скажите, кто вы для сердца моего?
— Я?
— Да, Александр!
Натали высвободила свою руку из его руки, готовая услышать долгожданные слова. Её вопрос Радищев понял по-своему. Много любопытствующих спрашивали его, почему он очутился здесь, в Тобольске, и сослан в сибирскую ссылку. Об этом его спрашивал Панкратий Платонович, этим же интересовался губернатор Алябьев, пытаясь узнать, чего он хотел добиться своей книгой.
Кто он, что за человек? Об этом спрашивали десятки любопытных глаз, внимательно рассматривавших его, когда он впервые появился в наместническом правлении, в театре, в салонах именитых тобольцев. Александр Николаевич ловил молчаливо-любопытные взгляды на себе, словно действительно являлся загадкой для людей, кто же он в конце концов.
И хотя вопрос Натали таил в себе лишь личные мотивы, Радищев воспринял его на этот раз шире и полнее. Ответ на такой вопрос уже созревал. Отвечая ей экспромтом, Александр Николаевич отвечал всем, кто он, что за человек, как следует понимать и расценивать его твёрдый шаг, проложенный вперёд и для других, таких же как он смельчаков.
Ты хочешь знать: кто я? что я? куда я еду? Я тот же, что и был и буду весь мой век: Не скот, не дерево, не раб, но человек! Дорогу проложить, где не бывало следу, Для борзых смельчаков и в прозе и в стихах, Чувствительным сердцам и истине я в страх В острог Илимский еду!
Сумарокова не поняла его ответа. Смысл стиха до неё дошёл много позднее. В этот момент она была лишь удивлена таким ответом и даже обижена им. Чёрные глаза Натали посмотрели на Радищева растерянно. Это был её последний и прощальный взгляд.
— Прощайте, Александр… Больнее всего сознавать свершённую ошибку…
Она резко повернулась и быстро зашагала от него.
— Натали! — крикнул ей вслед Александр Николаевич.
Сумарокова не обернулась. Она бежала. Слёзы горечи застилали глаза.
Радищев долго бродил по берегу Иртыша. «Натали не поняла его. Поймут ли другие смысл сказанного для неё, но относящегося ко всем любопытствующим узнать о нём лишь правду?»
Он старался отвлечься, думать о другом. Подумал о том, чем славна была эта сибирская, легендами овеянная река, шумевшая внизу. Александр Николаевич пытался представить пространства, пересекаемые её извилистым руслом от гор Киргизского царства до Ледовитого моря. Ещё раз перед ним встал образ храброго Ермака, он вспомнил о Бухгольце и Лихачёве, участниках экспедиции, снаряжённой ещё Петром I в Среднюю Азию. Но всё это не заслонило образа пылкой Натали, только что бывшей на берегу. Мысли его были о Сумароковой…
В небе сияли мириады звёзд. Одна из них, самая далёкая, на мгновение запылала ярче других, а потом устремилась вниз и на лету погасла. Он сравнил вспыхнувшие было чувства к Натали с погасшей звездой Пусть она ушла, но воспоминания об этой встрече останутся навсегда…
Он возвращался в гостиницу, когда сумерки окутали улицы города густой, влажной мглой. С Иртыша доносился теперь уже стихающий шум ледохода. Всё объяла звёздная ночь, полная чудесного обновления и силы смело шагавшей весны.
4
О вольном и неограниченном общении Радищева с местным обществом, о внимании, которое привлекала его личность в Тобольске, стало известно в столице. Из Санкт-Петербурга последовало секретное предупреждение и выговор губернатору. Несмотря на это, Алябьев старался ничем не показать неприятности, полученной им по службе. Он продолжал снисходительно относиться к государственному преступнику. Он успел полюбить смелость и ум этого исключительного человека.
Но как ни скрывал Алябьев свои неприятности, слухи о секретном предупреждении и выговоре ползли среди чиновников губернского правления, суда, казённой палаты, приказа общественного призрения. Они распространялись и в городе.
Дохтурова торжествовала. Она сама побывала во многих знатных домах и поведала, что её молитвы услышаны; петербургский вольнодумец и смутьян немедля оставит Тобольск и под конвоем отправится дальше по этапу. Фантазия мстительницы разыгралась: она вольна была говорить сейчас всё, что приходило ей в голову. Доверчивые, досужие барыньки верили ей и перешёптывались с соседками. И плыли по городу небылицы о Радищеве.
Спокойствие Александра Николаевича поколебалось. Степан сообщил ему:
— Царица, сказывают, разгневалась. Губернатора наказала, вас, батюшка, грозится заковать в цепи…
Лицо Радищева передёрнула судорога, глаза опечалились. Как ни нелепы были слухи, а дыма без огня не бывает. И когда об этом же намекнул посетивший его Панкратий Сумароков, он поверил — тобольская фортуна изменила ему.
Он стал замечать: теперь к нему относились если не неприязненно, то насторожённо. Многие из тех, кто считал за удовольствие и даже счастье побывать в его обществе, стали сторониться его. Личность Радищева, окутанная сплетнями, внушала страх.
Александр Николаевич решил объясниться с Алябьевым. Губернатор встретил его радушно, как всегда. Он старался рассеять слухи, распространяемые от скуки тобольскими обывателями. И хотя слова Алябьева не разубедили Радищева и он остался при своём мнении, но сознание того, что губернатор попрежнему хорошо относится к нему, немного успокоило его. Радищев умел дорожить благородством и ценить дружбу. Он проговорил:
— И всё же час отъезда близок…
— Вы отправитесь отсюда не ранее, как установится дорога.
Радищев оставил кабинет губернатора немного успокоенный его словами и молчаливым сочувствием. Но прежняя общительность с людьми была уже утрачена.
Осторожность в отношениях к нему тобольского общества и даже боязнь его, как государственного преступника, всё более и более тяготила Радищева. Дни потянулись однообразные и утомительные. Появились вновь головные боли, стало пошаливать сердце. Александр Николаевич и сам избегал ненужных встреч, чтобы предупредить лишние разговоры о себе. Теперь его чаще видели не в обществе, как раньше, а одиноко прогуливающимся за городом по берегу Иртыша. Он оставался наедине со своими мыслями.
Спокойная река тихо несла мутные воды куда-то в неведомую даль. Плыли по ней баржи с хлебом, непохожие на те баржи, которые он привык видеть в России. Они скорее напоминали пловучие лачуги. Он думал: во многом здешний народ на десятилетия отстал от населения центральных губерний, и душа его не мирилась с этой отсталостью.
На плывущих баржах суетились люди. Доносилась песня. Мотив её, как и всех русских народных песен, навевал печаль. Было в нём много грустных ноток, но в то же время и мягких, ласковых и доверчивых, как чистая и открытая душа ребёнка.
«Какой в песне, такой и в жизни народ», — думал Радищев. Он погружался в размышления о народе. Личные боли, обиды, огорчения сглаживались, таяли. Они были слишком ничтожны по сравнению с многовековым народным горем. В думах о народе и его жизни Радищев забывал себя.
Май и июнь прошли в дорожных сборах. Были куплены два экипажа, уложены вещи в сундуки, приобретены продукты, а выезд откладывался. Распутица и разлив рек мешали отъезду.
В эти омрачённые для Александра Николаевича дни Елизавета Васильевна была заботливо предупредительна к нему. Александр Николаевич не отходил от сына и дочери. Он утешался обществом семьи.
Вечера Радищев проводил за чтением. Как в первые дни приезда родных в Тобольск, он вместе со свояченицей перечитывал вслух Вольтера. Александр Николаевич любил автора за смелость философских суждений и блеск ума. Он был для Радищева великим гражданином Франции, который мог бы сделать значительно больше для родного отечества, если бы верил в силы своего народа и горячо любил его. «Не советником государя должен быть писатель, — размышлял Александр Николаевич, — а просветителем народа, его другом, указывающим шествие человеческого разума, трудом своим открывающим истину и преследующим суеверие и предрассудки, затемняющие головы соотечественников. Блажен писатель, творением своим просвещающий массы народные, блажен писатель, сеющий в сердцах человеческих добродетель! Таков ли Франсуа Аруэ — великий гражданин Франции?»
Рубановской казалось, что-то общее было у великого гражданина Франции с участью Александра Николаевича. Король изгнал Вольтера из Парижа, но он оставался непреклонным борцом со злом и в изгнании. «Борца нельзя изгнать и сломить, если он до конца верен и убеждён в своей правоте», — думала Елизавета Васильевна и усматривала в жизни Радищева и Вольтера роковое сходство. «Видно, судьбы великих и смелых людей одинаковы». Радищев тоже осуждён и изгнан императрицей в его родном отечестве. «Не потому ли Вольтер с его болями и обидами отверженного, — спрашивала она себя, — был близок и понятен Радищеву в эти минуты душевного смятения и нарушенного спокойствия?»
— Судьбы великих и смелых людей одинаковы, — выразила вслух свою мысль Елизавета Васильевна и тепло посмотрела на Александра Николаевича, ожидая, что ом ответит.
Радищев, поняв, о чём она думала в эту минуту, открыто сказал:
— Не всегда так, дорогая сестра. Слов нет, Франсуа Аруэ велик! Нет человека в мире, который не преклонялся бы перед гением, и всё же гений этот совершает роковую и непростительную ошибку…
— Гению простятся его пороки, — возразила Елизавета Васильевна.
— Вы не правы, мой друг! Потомство нелицемерно, оно будет строго судить каждого из нас. Оно не простит великому гражданину Франции его пороки и скажет открыто: Франсуа Аруэ, ты был велик, но ты не верил в силы своего народа и не любил его, ты преклонял седую голову перед просвещённым монархом — а её надо было склонить перед мудрым народом, несущим в себе зародыши светлого будущего…
— Я не об этом хотела сказать, — проговорила она как можно спокойнее и приветливее, боясь нарушить своими возражениями милую её сердцу беседу, которую вызвало чтение книги Вольтера и судьба её героев.
Она догадывалась, почему он искал утешения в эти дни за чтением Вольтера. Александр Николаевич, казалось ей, искал, как вольтеровский герой Задиг, большой дружбы, чтобы утешиться ею. Она должна была дать эту дружбу. Сердце Рубановской билось смелее. Она радовалась, надежды её становились сбыточнее.
Елизавета Васильевна верила в это. Но как заявить о такой дружбе, как сказать о себе? Рубановская поступила тактично, спросив как бы нечаянно и неожиданно:
— Скоро ль, Александр, вы закончите повествование о приобретении Сибири?
Радищев закрыл книгу Вольтера и какой-то короткий миг в недоумении смотрел на свояченицу, а потом, словно поняв, почему она спрашивала его, ответил открытой и располагающей улыбкой. Не он ли разжигал её любопытство, рассказывая ей о завоевателях Сибири — страны будущего? Не сам ли горел этим последнее время, исписывая по ночам мелким, убористым почерком бумажные листы? Елизавета Васильевна только возвращала его в любимый и заветный мир мыслей о Сибири.
— Я заново очинила перья, — простодушно говорила она, прекрасно сознавая, что помогает ему сосредоточиться сейчас на чём-то более важном, нужном, чтобы забыть прикосновение суровой действительности.
— Вы мой ангел, спаситель и вдохновитель…
Радищев вскочил с дивана и, похлопывая книгой о ладонь, быстро пошёл к себе в комнатку, ободранную, заставленную приготовленной к дороге поклажей, сел к столику. Он заглядывал в минувшие столетия, и старина была его приятным и задушевным собеседником.
И хотя это были пока ещё наброски мыслей о приобретении Сибири, но всё же мир цифр, событий, имена деятелей оживали в его воображении: старина одушевлялась и беседовать с нею наедине было отрадно.
Невзгоды и огорчения изгнания отступали перед величием и красотой русской истории, как ничтожное, незначительное в его личной жизни.
Незаметно подступила полночь. К нему в комнату осторожно вошла Елизавета Васильевна с чашкой горячего кофе. Счастливый взгляд её остановился на стопке исписанных листов. Она молча поставила чашку кофе на краешек стола. Александр Николаевич на минутку оторвался от письма. Вдохновенные глаза его горели.
Они оба понимали, как связывает их многое, но оба умалчивали о чувстве, переполнявшем их сердца. Она не говорила из скромности и боязни показаться ему навязчивой, а он остерегался и страшился своей судьбы, не щадившей его в жизни, боялся её нового удара и молча наслаждался счастьем, которое шло к нему словно тайком от злой ненавистницы-судьбы.
Елизавета Васильевна поняла его: значит она не ошибалась, давняя надежда её стучалась в двери. Звезда её счастья светила ей близким и желанным светом.
Александр Николаевич сказал:
— Лиза, моё сердце способно чувствовать и чувствует всё, что может трогать душу…
В груди Елизаветы Васильевны стало тесно от наплыва большого чувства. Александр Николаевич услышал её шёпот:
— И моё сердце способно чувствовать и чувствует всё, что может трогать твою душу…
Достарыңызбен бөлісу: |