Михаил Мейлах (Ленинград) заметки об анне ахматовой



Дата13.07.2016
өлшемі325.14 Kb.
Михаил Мейлах (Ленинград)

ЗАМЕТКИ ОБ АННЕ АХМАТОВОЙ*

...свою меж вас еще оставив тень.

...предварив эти заметки несколькими словами об их ха­рактере и истории. Их начало восходит к первым месяцам по­сле смерти Ахматовой, когда я начал вспоминать некоторые ее слова, стараясь записать их так, как она говорила. В боль­шинстве случаев это оказалось довольно легко; то, что помни­лось, — запомнилось точно и навсегда, при этом поначалу я стремился восстановить главным образом реплики, которые мог слышать не однажды, и частично, к тому же, среди тех, кто знал Ахматову, вошедшие в обиход. При жизни Ахмато­вой я никогда не записывал разговоров с нею, впоследствии, однако, нашлось несколько случайно попавших на бумагу ее фраз, обогативших эти заметки.

На это ушло около полутора лет. Обе следующие мартов­ские годовщины я возвращался к написанному и всякий раз останавливался на полпути. И только спустя три года я ре­шился привести в порядок сделанные записи.

Стихи Ахматовой я знал, кажется, всегда, но кое-что рас­крылось в них для меня лишь позже и именно в связи с раз­мышлениями о ее жизни. Уже в моем детстве Ахматова была некоторым мифом, и странно было, что она живет в том же городе и что с ней знаком, например, мой отец. Когда мне бы­ло лет двенадцать, я, найдя в справочнике ее телефонный но­мер, набрал его с трепетом, ожидая услыхать на мгновение, прежде чем я брошу трубку, ее голос. Но ответила молодая

* Эти заметки, написанные вскоре после смерти Ахматовой, перед публикацией были отредактированы автором (прим. 1989 года. — М.М.). Сокращенная версия заметок публикуется в «Литературном обозре­нии», 1989, № 5.

женщина, и повторять дерзкий эксперимент я, к счастью, не стал. Позже, когда мне было лет пятнадцать, я, набравшись храбрости, снял с полки «Из шести книг», срезал несколько веток сирени в нашем комаровском саду и предстал перед Ах­матовой в ее «Будке». Она надписала книгу и спросила, ког­да же я буду читать свои стихи. В первую секунду я имел на­ивность подумать, что ей известно о моих стихотворных опы­тах, но все понял, когда она сказала: — Однажды я повела сына смотреть какого-то ученого слона. Когда мы пришли, та­тарин, который за ним смотрел, куда-то отлучился. И тогда слон сам начал показывать свои фокусы...

Прошло несколько лет, и я встретился с Ахматовой в Моск­ве на Ордынке у Ардовых, возвращаясь из поездки в Архан­гельскую область, где я навещал Бродского, о котором она подробно меня расспросила. После этого я встречался с Ах­матовой, изредка навещая ее с моим другом Анатолием Най-маном, который был ее секретарем и который помог мне по­бедить мучительное ощущение трудности первых встреч, ког­да я был «один на один» с Ахматовой. Позже я лишь в редких случаях говорил с Ахматовой наедине. Такие визиты были обычно непродолжительными. Я старался сделать Ахматовой приятное, принося ей цветы (в Комарове это была сирень или огромные лиловые ирисы, которые она любила), пластинки, книги, помогая при отъезде, выполняя небольшие поручения и т.п.

В этих заметках я старался, руководствуясь принципом omnia quae supersunt, записать всякое прозвучавшее слово Ах­матовой, которое я мог бы в точности воспроизвести. Я стре­мился к этому прежде всего потому, что это — существенней­шая сторона ее облика, которая может быть к тому же более или менее адекватно зафиксирована. Другие элементы — не менее, а иногда, быть может, и более значимые — такие, как молчание, взгляд или поворот головы, могут быть только по­мянуты, и, читая эти заметки, следует это помнить. Вот поче­му я привожу en revanche некоторые, казалось бы, несущест­венные слова и реплики Ахматовой. Те, кто знали Ахматову, помнят, что всякое слово, произнесенное с ее интонацией и ее голосом, приобретало некую восхитительную прелесть и особую значимость.

Облик Ахматовой, который я пытаюсь воспроизвести, быть может, отличается от образа, оставшегося у тех, кто бли­же знал Ахматову и чаще ее видел, особенно же у тех, кто знал ее давно. Первые, привыкнув, могли перестать замечать некоторые мне бросившиеся в глаза черты; по сравнению с последними, выражаясь дантовским языком, взгляд мой от­личается тем, что застал Ахматову уже когда свет, в послед­ние годы в ней просиявший и пронизавший весь ее облик щедро пролился на всех, кто оказался поблизости. Среди них суждено было оказаться и мне, и я хочу надеяться, что на по­следующих страницах не окажусь недостойным его.

С самых ранних пор в поэзии Ахматовой появляются сти­хи, в которых, помимо присущих ахматовской лирике досто­инств и черт, есть качественное иное нечто, стихи, в которых автор говорит «как власть имеющий». Число таких стихотво­рений со временем увеличивается. По-видимому, именно это имела Ахматова в виду, когда в 1961 году в связи с «Поэмой без героя» писала о возможности «звать голосом неизмери­мо дальше, чем это делают произносимые слова». — «Оттого — продолжает она мысль — и столь различно отношение к "По­эме" читателей. Одни сразу слышат это эхо, этот второй шаг. Другие его не слышат и просто ищут крамолу, не находят ее и обижаются».

Нечто подобное, мне кажется, присутствовало и в жизни Ахматовой и особенно чувствовалось в ее речи. В этом, быть может, и кроется тайна ее отточенных, обладающих несрав­ненной притягательностью, слегка тронутых иронией реплик. Создавалось впечатление, что в словах собеседника она встре­чается с чем-то давно знакомым, с чем ей приятно встретить­ся снова и черты чего она готова вновь опознать, а эти ее petits mots только соразмеряют происходящее с тем, ей хорошо из­вестным. Попробую определить такое их свойство, как «мо­дальность» — установление зависимости от чего-то, что, одна­ко, трудно было бы назвать. Так, когда собеседник вспоминал что-то, что не представлялось ей значительным, но что она по­мнила тоже, она говорила: «...Что-то было1» — «Так тоже бы­вает», — говорила она, когда, например, узнавала что-нибудь, что как-то выпадало из обычного хода вещей (так, когда я сно­ва навестил ее в Боткинской больнице в Москве после того, как давно уже должен был уехать в Ленинград: — «Вы не уе­хали? Так тоже бывает...»). — «Ни за что! Лучше смерть!» — это шутливо, по незначительному какому-нибудь поводу, так же, как «Этого я Вам никогда не прощу». Иногда Анна Андре­евна обращалась к собеседнику за подтверждением того, в

чем вполне была уверена сама: «Ведь правда?» — На вопрос засидевшегося гостя, не занимает ли он рабочее время Ахма­товой, ответ прозвучал: «Все равно все пропало».

Такие реплики, как «однако» или «тоже неплохо», позво­ляли Ахматовой не принимать настоящего участия в разго­воре, который был ей неинтересен, не обижая при этом собе­седника. На какой-нибудь вопрос вроде — правда ли, что она сейчас пишет книгу о Пушкине, — она могла с веселой инто­нацией ответить: «— Говорят!» — «— И все так...» — могло быть сказано по поводу мелкой неудачи или в ответ на жалобу, ко­торая не казалась Ахматовой достойной. Зато — «только так и бывает» — по поводу очередной какой-то нелепой истории.

В связи с тем, что я назвал бы «узнаванием», «чувством повторения» (в кьеркегоровском смысле), я коснусь некото­рых фактов, о которых мне уже приходилось писать по бо­лее специальному поводу. Темы узнавания, повторения про­ходят через все творчество Ахматовой, и ключевым, быть мо­жет, является здесь первое стихотворение цикла «Эпические мотивы»2. Можно привести множество примеров: «И снова осень валит Тамерланом...» (1947), «А! Это снова ты...» (1916), «Опять подошли незабвенные даты...», «...и все как тогда...» (1944), «Все как раньше...» (1914), «Здесь все то же, то же, что и прежде...» (1912), «Снова свечи станут тускло-желты...» (1963), наконец, в «Поэме без героя»:

Разве ты мне не скажешь снова Победившее смерть слово И разгадку жизни моей?3

Замечу, что подобные мотивы очень часто встречаются у мелических поэтов древней Греции4. В связи с этим чрезвы­чайно интересно, что в цикле «Шиповник цветет» Ахматова воспользовалась эпиграфом из Анненского, которого, как из­вестно, считала своим учителем, избрав первую строку его стихотворения «Ты опять со мной, подруга осень». Анненский, превосходный классический филолог, был без сомнения зна­ком с этой традицией, и если в этом случае он и не прибегает к ней сознательно, то тень плодотворной преемственности все же здесь чувствуется.

Значение подобных мотивов в творчестве Ахматовой очень велико и, конечно, уходит далеко от их античного осмысле­ния как закономерности, установленного порядка, рока. Говорить об этом трудно, здесь скрывается какая-то тайна, но в их основе лежит, мне кажется, следующее: автор, соединяя себя и нынешнюю свою реальность с собою в прошлом и с уже данным в опыте (не обязательно «эмпирическом»), вво­дит свою жизнь в историю (в смысле новозаветном, а не в том, в каком принято стало говорить об «историзме» Ахматовой). Это сопровождается актуализацией воспоминания, которое становится событием настоящего, ощущением памяти, как живой памяти, неотделимой от совести и от ответствености за себя и своих ближних. В этом плане такие формальные эле­менты, как объединение стихотворений разных лет в темати­ческие циклы, перекрестные эпиграфы и цитаты из собствен­ных стихов и из поэтов-современников, играют особую роль (особенно в «Поэме без героя»). Что же касается помянутого эпиграфа из Анненского, то, хотя я далек от того, чтобы здесь видеть простую генетическую связь с античностью, встреча в эпиграфе классической и новой традиции мне представля­ется фактом знаменательным — из тех, что сопровождают и в видимом обнаруживают скрытые явления.

Черты эти имели еще одно преломление в жизни Ахмато­вой: в общении с ней казалось, что она точно знает, как все должно происходить и случаться. В Англии, куда она ездила на церемонию присуждения ей степени доктора Оксфордско­го университета honoris causa (— «Why? — сказал оксфордский доктор»), ей подарили пластинку с чтением одного из извест­ных поэтов, и во время визита по ее возвращении Анна Анд­реевна предложила ее послушать. Некоторое время звучал голос, читавший стихи о каких-то больших птицах. Ахматова сказала, что она плохо понимает английскую речь со слуха


  • она учила этот язык по Шекспиру, — и разговор пошел сво­
    им чередом, чтение — своим. В какой-то момент она вдруг ска­
    зала — По'жалуй, довольно, — и у меня осталось определен­
    ное ощущение, что голос поэта звучал «ровно столько, сколь­
    ко надо». — «Вы уверены, что можно дальше продолжать?»

  • могла она спросить посреди какой-нибудь легкомысленной
    истории. — «Я от него и не ждала», — сказала она, послушав
    рассказ о знакомом, удивившем неожиданной плоскостью
    мнений.

Проводив до дверей гостя, которого она принимала в сво­ей комнате на Ордынке в доме Ардовых в Москве, и возвра­щаясь обратно к себе, Анна Андреевна — высокая, прямая, в длинном до полу сиреневом пеньюаре — остановилась на

минуту в гостиной и, улыбаясь, обратилась к присутствую­щим: •— Осип говорил, что очень важно не перестать улыбать­ся ровно за минуту до того, как гость будет на лестнице. Я ду­маю это вписать в свои воспоминания о Мандельштаме».

Разговор с Ахматовой мог требовать известного напряже­ния со стороны собеседника, — она умела быть строгой. Не­кто, рассказав ей о трудностях в жизни человека, к которо­му она относилась с большой симпатией, стал под конец се­товать на тяжелую весну в тех местах, где тот тогда находил­ся. «— Жаловаться на погоду! — прервала Ахматова. — Сты­дитесь!» Как-то раз, когда Ахматова жила в комаровском до­ме творчества, у нее собралось несколько человек, так что все стулья были заняты. В дверь постучал еще один, по-видимо­му, необязательный гость. «— Простите, — сказала она, — как говорят в таких случаях, в этом купе мест нет...» (Был, впро­чем, конечно, принесен стул из соседнего номера). А когда один очень молодой человек в первую же встречу с Ахмато­вой спросил, пишет ли она сейчас стихи, она только и ответи­ла: «Что Вы», — и рукой махнула, будто речь шла о чем-то не­вероятном. В общении Ахматова охотно придерживалась шут­ливых интонаций: — Анна Андреевна, познакомьтесь, пожа­луйста, это N. (в комнату вошел хорошо знакомый человек). Она улыбается и протягивает руку: — Ахматова! — Гость не знает, надо ли уходить или еще остаться. — Анна Андреевна, что делать с N.? — «Оставить в живых!» — «Вы у меня на подо­зрении», — в шутку, по совершенно невероятному поводу.

Мне хотелось бы больше сказать о прелелести мгновен­ных, внезапных, острых — хотя и остающихся в пределах бы­тового разговора, но придающих ему оттенок веселой абсурд­ности — реплик Ахматовой, о которых у меня, однако, оста­лась скорее только общая память как о черте речевого выра­жения. Я позволю себе поэтому привести сначала три при­мера с чужих слов, и это кажется мне оправданным: я рад в тех случаях, когда я «отвечаю» за достоверность, сохранить то, что не имеет, кажется, шансов попасть на бумагу.

— У Ахматовой посетитель, пришедший к ней по делу, но участвующий поначалу в общем разговоре. Речь заходит о том, что дом, в котором Ахматова живет, пойдет на капиталь­ный ремонт и жильцы будут выселены из квартир. — Куда же вы переедете? — спрашивает обеспокоенный гость. — «В под­вал», следует сразу же невозмутимый ответ, сопровождаемый указывающим вниз жестом руки (д-р Фридрих Скаковский). — Анна Андреевна рассказывает одному из добрых друзей (Николаю Ивановичу Харджиеву) подробности какого-то ви­зита: — Там стоял стол, а на столе чернильница... — А что в чернильнице? — спрашивает рассеянно собеседник, по-види­мому, задумавшийся в этот момент о чем-то другом. — «Паук»,

— мгновенно отвечает Ахматова. — И наконец, приехав на вок­


зал чуть не за два часа до поезда, Ахматова обратилась к про­
вожающим с предложением: — Поговорим о Некрасове! (Как
писали уже многие, Ахматова, в последние годы тяжело боль­
ной человек, боялась длинного пешего перехода по платфор­
ме и, избегая спешки, приезжала задолго до отправления.)

Разговор зашел о западногерманской литературе, о высо­кой литературной культуре в этой стране. Ахматова отмеча­ла, что за короткое время там вышло несколько разных пе­реводов «Божественной комедии» и «Евгения Онегина». Ана­толий Генрихович заметил, что Анне Андреевне придется те­перь искать другого секретаря, который лучше бы знал по-немецки. «Пожалуй, — немедленно отозвалась Ахматова. — Я уже об этом подумывала». Другие шутки, которые могли ей нравиться, однако она не хотела почему-либо принимать в них участие, она, напротив, сдерживала, укоризненно обращаясь к собеседнику по имени (так, когда к двери уже приближал­ся скучный посетитель, а сидевшие у Ахматовой молодые лю­ди все еще шутили по его поводу). Один из близких должен был по просьбе Анны Андреевны поехать из Комарова в Ле­нинград, приходилось торопиться, уезжать не хотелось, и она это прекрасно понимала. Пока он еще только поглядывал на часы, она говорила, что ему должно быть скучно, когда же он встал наконец, чтобы попрощаться, она сказала: — «Вы да­же уже не глядите на часы, так Вам скучно». — А вот снова в Доме творчества: вернувшись в свою комнату из столовой и сев наконрц в кресло, Ахматова после длительного из-за пе­рехода и раздеванья молчания немедленно обратилась ко мне:

— «Ну, что главное в жизни?» — От неожиданности я не на­
шелся, что ответить. На помощь пришел один из присутству­
ющих с популярной в то время формулой — «Величие замыс­
ла». — «Да, мы с Иосифом иногда так думаем», — сказала Ан­
на Андреевна (т.е. с Иосифом Бродским).

Ахматова обладала редкостной памятью, наблюдательнос­тью, зоркостью, она тотчас замечала то, на что другие не об­ращали внимания. Взяв однажды в руки выпуск «Paris Match», посвященный незадолго до того умершему Черчиллю, кото-

рый остальные перед тем успели просмотреть, она указала на нескольких фотографиях детали, которых никто не заме­тил, такие, как Орден Подвязки на ноге Черчилля, или то, что на одном из снимков министр пьян. Она удерживала в памя­ти не только, как это бывает у пожилых людей, события дав­него времени, но и все текущие события. Когда я во второй раз встретился с Ахматовой через полтора года после знаком­ства, она спросила о моих занятиях, о которых помнила с тех пор. — «Я Grand Larousse, — говорила она так, ответив на са­мые разнообразные вопросы приезжей француженки. — Я Grand Larousse — вот как я кончаю свои дни». И, заметив мой взгляд, — «Мише даже меня жалко». — Казалось, и в больни­це Анна Андреевна лучше знала о происходящем на свете, чем те, кто приходили ее навещать (так, по крайней мере, на­шла ее соседка по Боткинской палате). В один из дней, когда у нее были Мария Сергеевна Петровых и Арсений Алексан­дрович Тарковский, она достала из тумбочки свежую газету, в которой что-то было сказано и о них обоих (они ничего об этом не знали), и о ней самой, и еще о ком-то, о ком зашла речь, и добавила — «Здесь обо всех написано — и указав вдруг на меня, — только вот о Мише нет».

Ахматова умела находить решения простые и естествен­ные, подсказанные самим ходом вещей. Однажды к ней при­ехала молодая поэтесса, которая во всем произвела на нее хорошее впечатление, кроме выбранного ею псевдонима. Ан­на Андреевна спросила у нее фамилию бабушки, которая оказалась подходящей, и вопрос был решен, как более полу­века назад для самой Ахматовой. Что-то похожее было и в том, как Ахматова регулировала продолжительность визитов: если посетитель выказывал нерешительность, следует ли ему оста­ваться дольше, она говорила, взглянув на часы: — Сейчас без четверти шесть? Посидите до шести. — Она мудро обращалась со временем: — «В день надо делать не больше одного дела».

Язык жестов — лаконичных и чрезвычайно отточенных — был не менее выразителен, чем язык слов: медленный по­ворот головы и взгляд в окно, взмах руки, взгляд вверх или тот особенный неторопливый округлый жест, которым Ахма­това протягивала собеседнику письмо или фотографию. Ес­ли разговор был ей неинтересен, жесты, как и интонация, де­лались чуть-чуть преувеличенными — род «формального при­сутствия». Сидя в креслах или за столом, Ахматова обыкно­венно опирала голову на левую руку — большой палец под подбородком, ладонь и пальцы поднимаются к виску, либо пальцы отставленной руки упираются прямо в висок, и ког­да Анна Андреевна плохо слышала, она небольшим движе­нием отодвигала ладонь назад к уху. На тахте она сидела пря­мо, касаясь ее руками и слегка на них опираясь. В больнице Анна Андреевна сидела в постели так же прямо, не спуская ног. Все, кто знали Ахматову, помнят особое выражение ее лица, когда она гляделась в зеркало, держа его правой рукой на высоте головы, левой поправляя прическу, чуть-чуть под­жимая губы. Такой момент счастливо запечатлен на ее, ве­роятно, последней фотографии, сделанной у Ардовых всего за несколько дней до смерти. Особенной была и улыбка — то воспетое «движенье чуть видное губ», от которого расцвета­ло мгновенно все лицо, — Вы только губы стронете в ответ, // Прилаживаясь будто для свирели, — сказал о нем в посвя­щенных Ахматовой стихах Дмитрий Бобышев. Музыку Анна Андреевна слушала сосредоточенно, часто закрыв глаза (за­помнилось слушанье в Комарове пластинки «Stabat Mater» Пер-голези, которую я приносил по ее просьбе).

Труднее сказать о том, как говорила Ахматова, и такие сло­ва, как «неторопливо», «делая паузы», «величественно», по­жалуй, мало что пояснили бы. Легче сказать о ее произноше­нии, которое по некоторым фонетическим признакам отно­сится к так называемому «старому петербургскому». Ахмато­ва произносила глубокое заднее а (но сильно редуцирован­ное в безударном положении после шипящих — «шеги», «ше-лить»), ее речи было свойственно упрощение групп согласных, — но прежде всего четкость, ясность артикуляции. Быть мо­жет, еще и потому стихи Ахматовой в ее собственном чтении приобретали особенную выразительность. (На преимущест­венно артикуляционную ориентированность стиха Ахматовой в свое время указывал Б.М.Эйхенбаум.) Речь Ахматовой вос­пета в русской поэзии — «Твое чудесное произношенье», «Ва­ша горькая божественная речь». Замечу, кстати, что слова «поэт», «поэзия» Ахматова по традиции, поддержанной Гуми­левым, произносила с отчетливым, нимало не редуцирован­ным о. Некоторые йоты она вокализовала, например, в сло­ве пейзаж (без слогового и не удастся прочесть стих, которым открывается вторая «Северная элегия»: Так вот он тот осен­ний пейзаж...). Всякое слово приобретало в ее устах почти ве­щественную плотность, становилось единственно возможным. И, может быть, не стоило бы специально останавливаться на

том, что романские слова — латинские, итальянские, и поче­му-то русские фамилии, восходящие к тюркским корням (включая собственную — «имена пяти поэтов начинаются на "Ах"» — шутила Ахматова), звучали в ее произношении уди­вительно красиво.

При Анне Андреевне постоянно была сумочка, в которой она держала фотографии, письма, деньги. Однажды она не­возмутимо из нее извлекла библиографическую карточку: «Das ist eine Konigin» — впечатления немецкого писателя, кото­рый видел Ахматову в Италии. Письма, которые получала Ах­матова, содержали множество курьезов. Какая-то читатель­ница после страницы заверений в любви писала, что нашла книгу без переплета и просит Ахматову ответить, не ее ли это стихи, — далее следовало оглавление «Четок». Другой благо­дарил Анну Андреевну за ее заслуги в русской поэзии в «об­ласти содержания». — «Как будто я мало сделала для формы», — сказала Анна Андреевна (интересно в этой связи заметить, что, работая над корректурой одного из сборников с чрезмер­но осторожным редактором, Ахматова недоумевала по пово­ду изъятия некоторых стихотворений, с самым серьезным ви­дом ссылаясь на формальные удачи и находки, — сообщено мне покойным И.М.Тройским). Взглянув на конверт, она про­должала: Есть три правила хорошего тона: нельзя подчерки­вать фамилию на конверте5; когда пьют чай, вынимают из ста­кана чайную ложку; и непременно скомкать свежий носовой платок, прежде чем положить его в карман. Остальное все можно.

Иногда Ахматова получала письма, в которых люди, вы­шедшие из тюрьмы («мои каторжники») просили прислать на дорогу денег. Деньги неизменно высылались. Анна Андреев­на ставила в пример доброту покойного Михаила Леонидови­ча Лозинского, который, узнав о чьей-то нужде, тайно и ано­нимно этому человеку помогал. По какому-то частному пово­ду (кажется, какая-то дама жаловалась на то, что нечем вре­мя занять) она сказала: — Зло делается быстро. Тем, кто де­лает добро, времени не хватает. Добро требует всего времени. — Кузмин — вероятно, единственный из близко знакомых мне людей, который любил зло ради зла. — (Нелюбовь Ахматовой к Кузмину нашла отражение в «Поэме без героя» и некото­рых стихотворениях. Переоценка ее отношения к Кузмину происходила постепенно и оформилась окончательно к соро­ковым, по-видимому, годам.) Изредка Ахматова показывала фотографии, к некоторым давался шутливый комментарий. Была фотография, где она снята с увешанной медалями собакой: «У нее 12 медалей, а у меня только три». Иногда она читала или показывала стра­ницу своих рабочих тетрадей (в то время — томов из собрания сочинений Лермонтова и «Тысячи и одной ночи» со вплетен­ной вместо текста чистой бумагой, так и называвшихся: «Тысяча первая ночь» и «Лермонтов»). Она не только делала в них записи, но и давала вписывать понравившиеся чужие стихи и даже адреса, и т.п. Эти тетради содержат великолеп­ные образцы мало известной поздней ахматовской прозы. Ан­на Андреевна однажды показала только что перепечатанный из одной из них отрывок о своем отношении к прозе, которая, как там сказано, ей давалась не просто, — а «о стихах я все знала с самого начала». Когда я дочитал отрывок, Анна Ан­дреевна спросила мое мнение и, как бы продолжая высказан­ные в тексте мысли, с явным пренебрежением поглядела на рукопись; чуть-чуть качнула головой и махнула рукой. Дру­гой, позже опубликованный фрагмент о встрече с Блоком на пригородном полустанке, который она прочла сама, тогда кон­чался словами: «...Сейчас, когда темно и за окнами бушует осень...»

Время от времени (для меня эти встречи связаны главным образом с «Будкой» — крохотным комаровским летним доми­ком, нанимаемым Ахматовой у Литфонда), когда собирались друзья, кто-нибудь посылался за водкой. Считалось, что ал­коголь запрещен Ахматовой — «ну разве только экспромтом...» «Сыр купите куском. Это все, что у меня осталось от прежней жизни». Когда бутылка была пуста, она говорила: «уберите ее, как будто она здесь никогда не стояла». Поднося рюмку к губам, она оставалась неподвижной, чуть-чуть только запро­кидывала голову, это было очень красиво. За столом сидели долго, Анна Андреевна говорила, и в такие вечера радость ее присутствия становилась почти жгучей, пространство сжи­малось до яви небольшой комнаты, и вот уже звучит голос Ах­матовой: «Я пью за моих молодых друзей», — и ответный тост — За счастье видеть Вас.

После смерти Ахматовой мне приходилось нередко слы­шать даже от ее «старых друзей», что она якобы «изменила себе», — к ней, ценившей прежде свое время и одиночество, шли теперь вереницы посетителей, возникло новое молодое окружение и т.п. Это мнение — отзвук того обывательского отношения к поэту, для которого тернистый путь Ахматовой всегда был благодарным объектом: почему-то люди, не имею­щие никакого отношения к поэзии и искусству, рады твер­дить, что Ахматова «повторялась», «исписалась» и т.п., а лю­ди, привыкшие торговать убеждениями за весьма невысокую цену, смеют ставить ей в вину известный цикл стихов 1950 го­да, который трудно определить иначе как подвиг. (Поясню, что речь идет о цикле стихов «Слава миру», которые появились при следующих обстоятельствах. Сын Ахматовой, Л.Н.Гуми­лев, был в это время во второй раз арестован, она же, предан­ная анафеме ждановским постановлением и потому не имев­шая ни малейшей возможности за него бороться, пыталась что-то сделать через других авторитетных людей. В ответ ей был сделан намек, что если она напишет стихи в официаль­ном русле, прославляющие тирана, то ее сын будет выпущен. Насколько трудно было Ахматовой сверсифицировать эти стихи даже технически, видно хотя бы из того, что ей должен был в этом помогать ее добрый знакомый, пушкинист и сти­ховед Борис Викторович Томашевский, по словам его вдовы говоривший ей: — Анна Андреевна, у Вас тут размер не вы­ходит. — Ахматова прекрасно понимала последствия этой жертвы, что отражено в ее подлинных стихах того времени, например, в следующих (из цикла «Черепки»):

Вы меня, как убитого зверя, На кровавый поднимете крюк, Чтоб, хихикая и не веря, Иноземцы толпились вокруг, И писали в почтенных газетах, Что мой дар несравненный угас, Что была я поэтом в поэтах, Но мой пробил тринадцатый час.



Между тем, жертва оказалась напрасной: стихи были на­печатаны в «Огоньке», но Сталин, превзойдя самого себя ко­варством, Л.Н.Гумилева не освободил). — Что же касается не­которых перемен в ее образе жизни, то о них, как мне кажет­ся, можно говорить лишь как о новой форме творчест­ва — непосредственного общения с людьми, на которых она оказывала неизмеримое влияние. Последний из великих русских поэтов, человек несравненного духовного величия, Ахматова пользовалась высшим авторитетом среди опреде­ленной части общества, даже среди людей, никогда с нею не встречавшихся, а те, кто оказывались рядом, стремились рас­крыться перед ней лучшими своими сторонами. Несомненно, что одним своим существованием Ахматова оказывала замет­ное воздействие на достаточно широкий социум хотя бы в том смысле, что ее потенциальное мнение могло удерживать от тех или иных поступков даже людей, вполне от нее далеких. Тем же, кто склонен говорить о «переменах» в образе жизни Ахматовой, я рекомендовал бы задуматься лучше о том, что в нем всегда оставалось неизменным, — до глубокой старос­ти Ахматовой негде было нередко в буквальном смысле при­клонить голову (исключительная скромность комаровской, да и ленинградской жизни, не говоря о часто вынужденном ко чевании по Москве, было продолжением ее всегдашней не­устроенности, восходящей к воспетой ею в «Царскосельской оде» и «Северных элегиях» «антицарскосельской идиллии»). Однако две-три какие-нибудь вещи — старинная чернильни­ца, желтые свечи в фарфоровых подсвечниках — придава­ли этой простоте и атмосферу очарования, и очертания изыс­канности.

Слушать Ахматову было несравненным наслаждением. Я не буду повторять особенно известных новелл Ахматовой, так называемых «пластинок», из которых многие уже записаны другими. Приведу лишь несколько историй. Анна Андреевна рассказывала, как после доклада Мандельштама, кажется в Цехе поэтов, она спросила Николая Владимировича Недобро-во, вместе с которым возвращалась из Петербурга в Царское Село, понравился ли ему доклад. — Да, очень, — ответил Не-доброво, — но почему он несколько раз что-то говорил о две­надцати музах? — Однажды она стала рассказывать про гим­назию, где ей поставили двойку по стихосложению, и в свя­зи с этим припомнила другую подобную неудачу. В начале 50-х годов, когда она вынуждена была заняться переводами, она как-то обратилась к тому же Б.В.Томашевскому с прось­бой объяснить ей размер болгарских, кажется (которые срав­нивала «с пищеварением»), не то других каких-то стихов. Бо­рис Викторович строго поглядел на нее и сказал: — Этот размер наше поколение привыкло называть ахматовским дольником. — Учась на Высших женских курсах в Киеве, Ан­на Андреевна учила латынь, — «читала Цицерона, De tolerando dolore» (эти слова, и эти слова ее голосом, опадающие в после дождя густом и сиреневом сосновом воздухе). Переводя в 1965 году тексты египетских писцов, она сделала предположение, что pyramidum altius в горациевом «Памятнике» почерпнуто из этих или подобных источников, поскольку пирамиды — «это не то, что в Риме видели в окошко». Это, конечно, не так — в Риме знали о пирамидах, — но интересно как пример свеже­го и нетривиального взгляда. Точно так же в разговорах с И.Д.Амусиным Анна Андреевна высказывала интересные за­мечания в связи с ветхозаветными апокрифами, хотя учено­го немного шокировало, что для своих интерпретаций она на­равне с текстами могла обращаться к гравюрам Гюстава До­ре, — а впрочем, почему бы и нет? Ахматова знала на память шуточные латинские стихи, которые сочинялись в ее юнос­ти в Цехе поэтов. Читая такой же шуточный перевод на ла­тынь (кажется, Д.П.Святополк-Мирского) «У купца у Семипа-лова // живут люди не говеючи... — Heptadactylus mercator // Ser­vos semper nutrit carne» — она решила, по-видимому, меня про­экзаменовать: оборвав посреди строки, она сделала вид, буд­то забыла, как по-латыни «всегда», и, только услышав «sem­per», продолжала чтение. Анна Андреевна знала наизусть много французских стихов (а еще — итальянских, англий­ских! Прочтя однажды (она тут же переводила для гостьи, не понимавшей по-французски) короткое стихотворение, кото­рое помнила едва ли не с детства, она рассказала, что всегда думала, что это Верхарн, но когда захотела отыскать, оно не нашлось не только у Верхарна, но и ни у кого из известных ей поэтов. Помню из этих стихов только pont de bois, который всем, конечно, напомнил ее собственные стихи «...почернел, искривился бревенчатый мост», а все это вместе соединяется в памяти с тогда же ею показанной фотографией двадцатых годов, где она сидит в белом платье, свесив ноги, на краю де­ревянного мостика.

Как-то Анна Андреевна предложила мне почитать из «Бо­жественной комедии» (в роскошном издании «Stampato per Ach-matova» с рисунками Боттичелли, входившим вместе с «маль­чиком» — серебряным рыцарем в латах — в премию «Этна Та-ормина», полученную ею в Сицилии в 1964 году). Когда я оста­новился, Анна Андреевна продолжила отрывок по памяти, и возможно ли описать «эти слова, ее голосом»? (Кстати, вопре­ки стандартным вкусам, две последующие части Ахматова лю­била больше «Ада»). С получением этой премии связан был некоторый казус, о котором Анна Андреевна рассказывала по возвращении из Италии. В Катанье, в замке, где должна была состояться церемония вручения премии, оказалась высокая лестница «и никаких, конечно, лифтов». Лестницы дав­но уже были ей настрого запрещены. — А я пошла — и ниче­го не случилось.

Несколько историй связано было с книгами («— С книга­ми надо обращаться плохо» —), которые, претерпев сложную судьбу, иногда странно возвращались к Ахматовой. Однаж­ды, купив у букиниста томик Браунинга, дома я обнаружил на нем надпись Владимира Казимировича Шилейки, второ­го мужа Ахматовой, и показал книгу Анне Андреевне. Она узнала ее и добавила: «— Это Оцуп украл». Раз стало извест­но, что к тому же букинисту попала книга стихов Блока, по­даренная им Ахматовой с посвященным ей стихотворением на титульном листе — «непонятным», и книготорговец, прежде чем пустить книгу в продажу, интересовался, не приобретет ли книгу законная владелица. Когда я спросил об этом Анну Андреевну, она, махнув рукой, ответила знакомым нам — «Все равно все пропало». После этого с той же книгой к ней при­ходил купивший ее коллекционер М.С.Лесман, который хо­тел ей ее подарить, но она снова от нее отказалась. Даря или, чаще, надписывая собственные книги, Ахматова делала де­дикации строго определенным образом — указывалось, кому делается надпись, где, когда и кем. Это оставляло обязатель­ную часть дедикации, и если Анна Андреевна ею довольство­валась, она говорила: «— Это все, что могу придумать». Над­пись могла заменяться простой авторизацией — на титульном листе или в конце ставилась буква а, похожая на греческую альфу, иногда проставлялись более или менее подробные да­ты, исправлялись опечатки, восстанавливались цензурные варианты и т.п. Напротив, когда Анна Андреевна дарила кни­ги друзьям, она добавляла ко всему этому подходящее к слу­чаю пожелание, строку из стихотворения или псалма. Искус­ство выбирать такие строчки примыкает к мастерству ахма товского эпиграфа (этой теме я собираюсь посвятить отдель­ный очерк. Здесь отмечу только удивительное умение выбрать для эпиграфа главное в стихотворении или книге — так, пре­восходный эпиграф из Князева к четвертой главе первой ча­сти «Поэмы» — единственные на таком уровне строки во всем сборнике, и две другие строчки того же четверостишия уже значительно им уступают). Такие строки всегда оказывались к тому же щемяще связанными с ее собственной темой. О не которых строках Анна Андреевна говорила, что они «просят­ся в эпиграф». Многие эпиграфы оказывались лишь времен-

971

ными — Ахматова легко их ставила и легко меняла. Роли эпи­графов из ее собственных стихов и новой русской поэзии я имел уже случай коснуться на этих страницах. Известно боль­ше восьмидесяти эпиграфов к стихам Ахматовой на шести языках, рукописи обнаружат, должно быть, больше) В неко­торых надписях она указывала, что дарит книгу в знак бла­годарности за что-либо. Анна Андреевна делала надписи обычным для нее четким и предельно простым почерком с очень изящными очертаниями букв — в ее почерке было что-то общее с ее произношением. Строчки пересекали страни­цу немного наискось (снизу вверх):

Опирая на ладонь свою висок, вы напишете о нас наискосок

(строки Бродского, из которых последняя взята Ахматовой эпиграфом к стихотворению «Последняя роза»). Надписям на книгах Ахматовой свойственна та же значительность, отто­ченность и глубина, как и всему, что она говорила и писала. Собранные, они немало украсили бы «Труды и дни».

Ко всему, связанному с автографами, Анна Андреевна от­носилась слегка иронически — фетишизм в отношении чего бы то ни было, связанного с поэтом, вызывал ее резкое не­одобрение (дорбгой на какие-то давние блоковские торжества она сказала покойной Зое Александровне Никитиной: — В Пушкинском Доме они хранят недокуренную папиросу Бло­ка...). Так, написав однажды небольшое письмо в Москву, она произнесла: «обычный средний автограф». Последние годы она писала шариковой ручкой и с серьезным видом утверж­дала, что способ непрочный и в один прекрасный день все на­писанное исчезнет. Написанное, однако, стало после ее смер­ти исчезать иным, непредвиденным образом. Время от време­ни к Ахматовой приходил человек, которого она называла «мой библиограф». «— Конечно, он ничего не напишет, но я ему кое-что даю». Выход «Бега времени», несмотря на непол­ноту сборника, был все же событием («— такой большой кни­ги у меня не было» —) после прорвавшего многолетнее непе­чатание издания 1958 года, за ярко-красную обложку про­званного «манифест», которое в 1961 году Анна Андреевна об­менивала на зеленую (оказавшуюся все же шагом вперед) «лягушку» («Библиотека советской поэзии»). Уже в больнице она получила первый том только что вышедшего американского издания, подготовленного весьма небрежно, — ошибки, опечатки («— Хуже всего опечатки со смыслом» —), многого недоставало, включены два чужих стихотворения и, что ее особенно раздражило, — бестактная перепечатка «Славы ми^ ру». Один из воспроизведенных в томе портретов работы Со-рина 1913 года Анна Андреевна называла «конфетная короб­ка». Другого зарубежного издателя, известного любовью к сенсациям, Анна Андреевна в шутку называла «акулой им­периализма», потом просто «акулой». Зато итальянского из­дателя Эйнауди она вспоминала как человека «прелестного». Диссертации, которые писались об Ахматовой за границей, были обычно неудовлетворительными. Познакомившись с ка­кой-то гарвардской диссертацией о Мандельштаме, Анна Ан­дреевна сказала: «— Если бы Осип написал обо мне, а я об Осипе...». Довольно много анекдотов связано было с перево­дами из Ахматовой. В стихотворении «Песня последней встре­чи» — это название, кстати, оказалось переведенным как «Пес­ня последнего раза» (— «Я ему покажу "Песню последнего ра­за"!») — французскому переводчику понадобилась рифма к «chemin», поэтому после «он вышел шатаясь» он еще от себя прибавил «& cinq heures du matin». — «Что обо мне подумают», — сокрушенно добавляла Анна Андреевна. В переводе

А сторож у красных ворот Окликнул меня — куда!

(«Сон», 1915) появились московские Красные ворота, хотя в стихах недвусмысленно говорится о Царском. Памятник из «Реквиема» превращается почему-то в памятник Петру Вели­кому (это у того же американского переводчика, у которого мандельштамовское «У него что ни казнь то малина» стало просто «он любит пить чай с малиной» — ошибка, увековечен­ная в «Аде» Набоковым). Если первые два случая были пред­метом шутки, то два последних Ахматова рассказывала почти гневно. Уже в корректуре интервью с Ахматовой, которое пе­чатали «Вопросы литературы», было обнаружено, что она пи­шет воспоминания об «Анатоле Франсе Модильяни». Другая, более давняя (эпохи подготовлявшейся уже «борьбы с космо­политизмом») история, рассказанная мне моим отцом, связа­на с докладом в не менее просвещенном Пушкинском Доме по ее работе об источниках «Золотого петушка», построенной, как известно, на сопоставлении Пушкина и Ирвинга. Когда

Анна Андреевна спросила, прежде чем приступить к чтению, достаточно ли читать цитаты только по-французски или их надо также переводить, перепуганный ученый секретарь от­ветил — «читайте только по-русски».

Из французских переводов один неожиданно понравил­ся Анне Андреевне, и она спросила приезжую переводчицу, которая перед тем читала его в Доме писателя, какую отмет­ку ей там поставили. Дама ответила, что один из переводчи­ков обнаружил имевшиеся якобы ошибки в метрике, поэто­му тройку или четверку. «Вот как, — сказала Анна Андреев­на, — не знаю, сколько я ему еще поставлю. Еще не решила». Об английских переводах своих стихов: «Язык перенасыщен — не принимает».

К мистификациям и мнимой многозначительности Ахма­това всегда относилась неодобрительно. В марте 1965 года, жи­вя в комаровском Доме творчества, она рекомендовала про­честь статью Соловьева о спиритизме в томе Брокгауза, ко­торый оказался в ее комнате (и в том же томе — о ссылках). Как-то раз к Ахматовой пришел американец с рекомендатель­ным письмом от своего профессора, который прежде уже бы­вал у нее. Анна Андреевна сказала ему, что как раз на днях получила от него книги. Гость побледнел и сказал, запина­ясь, что «это не простое совпадение». — «Ну что здесь удиви­тельного, — сказала Ахматова, — такое случается сколько угодно». — «...И портрет потом пропал...» — говорила Анна Ан­дреевна о своем портрете, который писала молодая художни­ца, считавшаяся очень таинственной, после того как та пе­рестала у нее бывать.

Боюсь, что по сходной причине Анна Андреевна не одобри­ла мою идею путешествия по Северному морскому пути ле­том 1965 года, не вполне, впрочем, ясно тогда выраженную, к тому же Анна Андреевна боялась чрезмерных водных про­странств, и она только сказала: — «Если здесь будет такая по­года, Вы не проиграете...» (был ненастный день). Путешествие оказалось удачным, и мне хотелось, чтобы она об этом узна­ла. С крайней северной точки Евразии (над Таймыром) я по­слал ей телеграмму, снова, однако, не вполне внятную (осенью, в ответ на мой вопрос, Анна Андреевна сказала — «Может быть, Вы думаете, что я ее не получила?»). Позже, в Тихом океане, на торговом корабле, возвращавшемся во Вла­дивосток из рейса на Чукотку, я услыхал, проходя мимо су­дового радио, неожиданные здесь и странно знакомые слова - Будка, Оксфорд, Найман, Ольшевский... Как выяснилось, читали запись интервью, взятого у Ахматовой Михаилом Ар­довым и перепечатанного дальневосточной морской газетой. Смешно, что к моему приезду эту небогатую историю расска­зали уже Анне Андреевне остальные помянутые ее участни­ки, знавшие ее из моих писем, и когда при встрече начал ей рассказывать я, третий, она сказала только — «Я знаю знаю». Не менее фантастичным, хотя несколько более поэти­ческим был другой случай, происшедший во время того же восточного путешествия. На пустыннейшем — ближайшем к Японии — острове Кунашире мне пришлось проходить через заброшенное имение — в свое время одну из летних реэиден ций микадо. Постройки и парк были целы, быть может, бла годаря тому, что после войны в имении стояли пограничные войска. Войдя в один из оставленных домов с драконом, вы­глядывавшим из-под конька черепичной крыши, я увидел на полу в полутемной зале какой-то московский альманах, рас­крытый на ахматовской «Восточной тетради». Когда я расска­зал об этом Анне Андреевне, она лишь заметила: «Плохие сти­хи», — все остальное не вызвало у нее никакого удивления. Не могу, однако, удержаться от того, чтобы не привести фра­зу Ахматовой, говорившей по этому поводу, что это «одна из тех историй, которые случаются только с Мишей Мейлахом».

Вот живущие в памяти драгоценные обрывки несравнен­ной ахматовской речи:

«...на коленях даже в церкви не могу стоять...»6 «...меня все с чем-то поздравляют, не пойму, с чем...» «...Борис все жег...»7

«...выстрою келью под елью, буду Богу молиться...» «...перлюстрировалась даже царская почта...»

«...не знаю, какая тут идея — отнимать у людей картины и отдавать их NN...» О нем же: «Человек, на лице которого при­рода позаботилась изобразить все его пороки».

«...пусть мелькнут...» — В ответ на переданную Ахматовой

просьбу посторонних людей позволить ее навестить, «...и когда мы прошли уже все заборы и незаборы...» «...мне надо научиться ходить...» (перед поездкой в Англию), «..я лирический поэт и могу валяться в канаве...»

«...все эти истории почему-то немедленно становятся из­вестными, хотя я рассказывала их только моему окружению. Я думаю, там (указав под диван) стоит машинка, которая пи­шет».

Постучав в дверь, из-за которой раздается голос Анны Ан­дреевны, — «Я не убрана — подождите...»

«...Вы читали, что обо мне написано в "Новом мире"? Я нет».

«...царя чуть не каждый день видела...» (т.е. в Царском Се­ле в десятые годы). — Ахматова возмущалась чьими-то мему­арами, в которых царь каждый день выезжал кататься в зо­лотой карете. «Иллюзия императорской жизни» — это выра­жение могло относиться и к подобным представлениям, и, ши­ре, — к любой безвкусной роскоши.

После посещения человека очень почтенного и очень рас­сеянного: «...был N. Конечно, у него было расстегнуто все, что может быть расстегнуто...» — «После некоторых людей на по­лу всегда остаются какие-то соринки, нитки. К числу таких людей принадлежал мой второй муж Володя Шилейко».

«...Ну, она устроила ему файфоклок не скажу когда...»

«...Еще не знаю, как сердце будет себя вести...» — днем, по поводу планов на вечер.

О тюремных очередях ежовщины: «Одни бабы стояли...»

«...Я получила французское воспитание: — Allons, enfants de la patrie...»

В «Будке» над кроватью Анны Андреевны висел «Петух» — понравившийся ей рисунок Бориса Ардова. — «Его хотели повесить вон там, но я сказала: к иконам не пущу...»

У Ахматовой были своеобразные эпитеты, такие, как «тай­нобрачный», «беспастушный», которыми она пользовалась в самых различных, разумеется, шутливых контекстах, — на­пример, — «ваш тайнобрачный визит». Обращаясь с прось­бой выполнить какое-нибудь новое поручение, добавлявше­еся к предыдущим, она могла сказать — «...будьте ангелом до конца...» Для шутливого обозначения чего-то невозможного или неисполнимого она употребляла формулы «идеал грез» и «в порядке чуда». (Эти последние выражения относятся, впрочем, к «ордынскому» фольклору своеобразнейшего до­ма Ардовых в Москве — семьи, с которой Ахматова была близ­ка и в которой подолгу жила. За многие годы кое-что из это­го колоритного языка, который и вырабатывался отчасти при ее же участии, перешло в ее речь. Об этом и о многом другом пишет в своих воспоминаниях об Ахматовой «Легендарная Ордынка» М.В.Ардов.)

Узнав о моих занятиях обэриутами, Анна Андреевна по­просила что-нибудь прочитать. Я прочитал «Элегию» Введен­ского. Оказалось, что она с давних пор знала ее от Николая Ивановича Харджиева. С Хармсом она была знакома и вы­соко ценила его прозу (сохранилась сделанная Л.К.Чуковской запись пересказа ее интересного разговора с Хармсом). Ан­на Андреевна спросила об обстоятельствах его гибели. Я от­вечал, что он умер в блокадной тюрьме, но по мало достовер­ным слухам его след всплыл впоследствии в Новосибирске, где эвакуированные актеры будто бы носили ему передачи. Анна Андреевна пришла в волнение: — Этим слухам нельзя верить ни в коем случае! Они могут распускаться только с определенной целью. Я сама полтора года стояла в очередях и знаю, что этого быть не может8.

Разговор зашел о Сартре. — Теперь Сартр в фаворе, — ска­зала Анна Андреевна, — а когда он в свое время написал, что Сталин отличается от Гитлера только длиной усов, о нем и ду­мать было нельзя, а у того, кто дотронется до этой книги, ру­ки должны были почернеть до локтя...

Говорили о наркомании, к которой Анна Андреевна, естественно, не могла относиться с симпатией. — Когда у ме­ня был инфаркт, — сказала она, — в больнице мне целый месяц делали уколы морфия. — Я спросил, сопровождалось ли это какими-нибудь приятными видениями. — Ничего приятно­го в них не было, — отвечала Анна Андреевна. — Ну, раз уви­дела у себя на постели кошку. — «Зачем мне кошка?»

Однажды, когда Анна Андреевна показала снимок, сде­ланный из ее окна во флигеле Мраморного дворца, где она жила в девятнадцатом или двадцатом году, и почти совпада­ющий с видом из моих нынешних окон (— «Вы живете в доме Адамини?»)9, темой разговора стало Марсово поле. Она вели­колепно знала старый Петербург10 (не только по Пыляеву и Лукомскому, которых советовала читать). Вернувшись как-то раз с катанья на автомобиле, она рассказала, что во время остановки на Исаакиевской площади шофер стал ее убеж­дать, что собор посвящен царю, и она сказала ему: «Прочти­те что там дальше написано» (речь идет о надписи на порти­ке западного фасада Исаакиевского собора — «Царю царству­ющих»). «Город славы и беды» — Петербург, а потом Ленин­град (Анна Андреевна, со свойственным ей трезвым взглядом, не одобряла, когда называли Петербургом современный нам город, и новое название вошло в ее словарь — зато любила старинные названия улиц, в том числе своей «Широкой», где жила или, вернее, останавливалась между периодами жиз­ни в Москве и Комарове в последние годы) — был и героем поэзии Ахматовой, и постоянным свидетелем ее пути — «бла­женной колыбелью», «солеею молений», «таинственной брач­ной постелью», «ленинградской могилой», и только «Трилист­ник московский» стал странным пророчеством:

Случится это в тот московский день, Когда я город навсегда покину, И устремлюсь к желанному притину, Свою меж вас еще оставив тень.

И вот — последний отъезд. Мне памятно редкое солнце ран­него октября, пустующие небеса скоротечной осени и лило­вые астры, которые словно по уговору принесли все, кто при­шел на «Широкую» проводить Ахматову. Цветы Анна Андре­евна решила взять с собой в Москву и с большим букетом мед­ленно шла по бесконечной платформе. Идти ей было трудно, она не совсем была здорова после простуды (поторопленный переезд — в Ленинграде некому было за ней ухаживать — мог быть одной из причин случившейся вскоре болезни), а дойдя до вагона (первого вагона поезда), выяснилось, что забыт нит­роглицерин. До отхода оставалось несколько минут, в течение которых я успел добежать до вокзального киоска и вернуть­ся с лекарством к тронувшемуся уже вагону — в памяти пре­красное лицо в проплывающей мимо оконной раме и воздуш­ный поцелуй...

Но никогда не видел я Ахматову более прекрасной, чем в ее последней больнице. Думая об этом теперь, кажется, что в преддверии конца, которого тогда никто, ни в том числе и я, как ни странно, не могли себе представить, сокровенные черты, сделавшись зримыми, в последний раз преобразили царственный облик Ахматовой. Несмотря на тяжелую бо­лезнь («...я сегодня плохая...»), она жила почти обычной жизнью — читала Платона в новом, только что вышедшем пе­реводе Симона Маркиша, который тот принес ей туда, Алису Мейнелл, написала подробный критический отзыв об амери­канском издании, слушала музыку (перед одним из посеще­ний — «Наваждение» Прокофьева, в котором справедливо слышала что-то бесовское). Последнее время Анна Андреев­на интересовалась Кумраном и ранним христианством, что дало ей повод сравнить судьбу евреев в двадцатом веке с судь­бою первых евреев-христиан". Ее навещали, и Анна Андре­евна вспомнила, как в свое время Пастернак не пришел к ней в больницу, потому что боялся увидеть ее некрасивой. Мне показалось, что темнее стали глаза — быть может, из-за ле­карств или просто освещения. Тогда ею было уже написано четверостишие:

А я иду, где ничего не надо, Где самый милый спутник только тень, ' Где веет ветер из другого сада, А за окном могильная сирень.

А в ответ на высказанные кем-то медицинские соображе­ния она сказала: «Теперь уже недолго осталось».

А потом — небывалая весть в случайном телефонном раз­говоре, московские звонки, аэродромная метелица, кладби­щенская неразбериха, в Никольском панихиды и отпевание, толпа возле церкви и перед Домом писателя, украшенным тем же Шереметевским гербом, что и Фонтанный Дом, перед ко­торым остановился траурный кортэж, и еще одна после по­хорон панихида в «Будке», в последний раз вместе собравшей

всех, кто волею или неволей был связан с Ахматовой. Нет Ах­матовой. Отныне будет время «плакать и вспоминать», будет время увидеть, как много она «связала на земле» и как мно­го унесла с собой, будет время вчитываться в дорогие строки и в них слышать «это эхо, этот второй шаг»; будет время и сей­час, между третьей и четвертой годовщиной, «сейчас, когда темно и за окнами бушует осень», вслушавшись, услыхать тот голос, зовущий «неизмеримо дальше, чем это делают произ­носимые слова», голос, «как власть имеющий» говорящий:

...Но еще не сказал ни один поэт, Что мудрости нет, и старости нет, А может, и смерти нет.



Комарове 1969

ПРИМЕЧАНИЯ



1 В кавычки заключена речь Ахматовой, которую привожу дослов­но в точности, как она говорила. В тех случаях, когда я хочу избе­жать косвенной речи, но передаю лишь смысл слов Ахматовой, не ручаясь за точность формы, прямая речь выделяется простым тире.

2Но слов ее я помнить не могла И часто ночью с болью просыпалась.

4 Ср., например, Сафо 1. 25,26:

О, явись опять по тайной молитве Вызволить из новой напасти сердце.



(перевод Вячеслава Иванова)

5 Обращалось внимание и на то, что полное имя и отчество адре­
сата должны предшествовать фамилии, а не следовать за ней.

6 Поскольку эта фраза вызвала недоумение первых читателей этих
заметок, поясню, что речь идет, разумеется, о чисто физической не­
возможности, связанной с болезнью ног.

7 Борис Леонидович Пастернак.

• Только спустя двадцать лет, в 1984 году, я в ходе собственного след­ствия доподлинно узнал, что Хармс, вторично арестованный в авгу­сте 1941 года якобы «за распространение пораженческих слухов», был очень скоро признан невменяемым и в декабре направлен на при­нудительное лечение в психиатрическую больницу, где умер в фев­рале 1942 года (прим.1987 года. - М.МХ



9 Дом, воспетый Ахматовой в «Поэме без героя».

10 Ср.

А я один на свете город знаю И ощупью его во сне найду.



11 Эти темы затрагиваются в ее записях в так называемом «Лер­
монтове», сделанных в Домодедове в последний день ее жизни — 4 мар
та.

Как вестника небесного молила

Я девушку печальную тогда:

«Скажи, скажи, зачем угасла память

И, как томительно лаская слух,

Ты отняла блаженство повторенья?..»

\

3 Ср. также

И что там в тумане — Дания, Нормандия или тут Сама я бывала ранее, — И это — переиздание Навек забытых минут?



Следует также указать в этой связи на чрезвычайное значение в творчестве Ахматовой мотивов «памяти», «воспоминания» и т.п.


Достарыңызбен бөлісу:




©dereksiz.org 2020
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет