{447} Семья Коклэнов983
Со сцены сошла царственная семья:
— Коклэнов.
Носителем великой фамилии остался Коклэн-сын. Хороший актер.
Но… быть только хорошим актером и называться Коклэном.
Маленькая лавочка с грандиозной вывеской!
На французской сцене ярким контрастом стояли две семьи.
Трагиков Мунэ-Сюлли и комиков Коклэнов.
Семья мрачных Несчастливцевых и веселых Счастливцевых.
Эдип Мунэ-Сюлли, «лев рыкающий» Поль Мунэ и сын Мунэ-Сюлли, пишущий специально пьесы, полные ужаса, вроде «По телефону»984.
И семья из Коклэна-старшего, Коклэна-младшего и Коклэна-сына.
Судьба в один год смела веселую семью.
Год тому назад заболел Коклэн-младший, Coquelin cadet.
— Cadet! — как его просто звал Париж.
Это был самый жизнерадостный человек в жизнерадостном городе Париже. Общий любимец. Женщин, банкиров, министров. Банкиры давали ему советы:
— На что сыграть на бирже.
Ни одного большого министерского приема нельзя было себе представить без Cadet. Он создал даже песенку: «Я пою в министерствах!» Его показывала республика «высоким гостям», как:
— Достопримечательность Парижа.
Он сыпал шутками, остротами, каламбурами, веселыми монологами. При одном имени «Cadet», — лицо парижанина расплывалось в улыбку.
Кто-то в отчаянии воскликнул:
— Единственный человек, которому, действительно, весело! Кажется, мы существуем только для того, чтобы среди нас было весело Коклэну!
{448} И вдруг он заболел мрачной меланхолией.
Повторился старый английский анекдот.
К знаменитому психиатру является мрачный господин.
— У меня меланхолия.
— Путешествуйте! Ездите из города в город!
— Я все время путешествую. Только и делаю, что езжу из города в город.
— Занимайтесь гимнастикой.
— Я каждый день занимаюсь гимнастикой.
— Тогда вот что. Подите в цирк, посмотрите знаменитого клоуна Томми Биллига985, и всю вашу меланхолию снимет как рукой.
— В таком случае, я неизлечим.
— Почему?
— Я и есть знаменитый клоун Томми Биллиг!
Один психиатр при мне вопиял, подняв руки к небу:
— Что за нервный век! Если Cadet заразился меланхолией, — что же остается нам?!
Теперь он, неизлечимый, с отросшей длинной седой бородой, умирает, — умер для всего мира, — в лечебнице знаменитого Маньяна986.
И вот умер Коклэн-старший.
Судя по телеграмме, он умер внезапно.
Перед самой постановкой новой пьесы Ростана, представляющей собою переделку нашего доброго старого знакомого:
— Рейнеке Лиса.
Сидя у себя на вилле, Эдмонд Ростан сделал несколько открытий.
Он открыл, что у немцев был хороший писатель по имени Гете.
Что его «Рейнеке-Фукс» хорошая вещь и решил написать эту вещь еще лучше987.
В форме комедии.
Коклэн должен был изображать в ней, кажется, петуха988.
О, Боже! Какое-то поветрие на актеров!
В Москве они должны изображать «псов», в Париже петухов!
Вы помните Коклэна?
Кто видел его хоть раз, — не забудет никогда.
Квадратное лицо. Вздернутый нос. Что-то задорное, и масса иронии в глазах.
Настоящая «маска комика».
Это был талант большого диапазона.
{449} От забавного m r Перришона, — в русской переделке «Тетеревам не летать по деревьям»989 — и до героического Сирано де Бержерака.
Мне лично, чем больше Коклэн приближался к комическому полюсу своего таланта, — тем нравился больше.
В «Сирано де Бержераке» он напоминал своего же «Дон Сезара де Базана», а в «Дон Сезаре де Базане» напоминал Фальстафа.
Как жаль, что он не играл Фальстафа.
Какой чудный Фальстаф умер!
Но он вряд ли даже и подозревал, что у Шекспира есть что-нибудь подобное.
Какой же он был бы француз!
Да еще французский актер!
Да еще человек, близкий к французским литературным кругам!
Тут поневоле вспомнишь эпизод с Тургеневым и Виктором Гюго.
Виктор Гюго говорил о немецкой литературе:
— Гете, который написал два замечательных произведения: «Фауста» и «Разбойников»…
— Pardon, cher maître!1 «Разбойников» написал Шиллер! — робко заметил Тургенев.
Гюго посмотрел на него величественно:
— Видите ли, мой друг, я не читал ни того, ни другого. Но понимаю их больше, чем те, кто знает наизусть!
Эдмонду Ростану посчастливилось сделать открытие:
— Гете — хороший писатель!
Бедный Коклэн так и умер, не подозревая, что на свете жил:
— Великий комик Шекспир.
И мы остались без «Фальстафа».
Ярче всего у него искрился и сверкал, конечно, Мольер.
До свиданья, и, вероятно, до долгого свиданья, Тартюф990! До свиданья, Гарпагон991! И прощай, совсем прощай, Маскарил992!
Ты уже не будешь рассказывать мне, как ты переделал в мадригалы993 всю римскую историю, и я не буду умирать со смеха.
Маскарил умер вместе с Коклэном.
Во всю свою жизнь я не увижу больше «Жеманниц»994. Это будет мой траур по Коклэну.
Замечательно, что этот человек, заставлявший зрителей умирать от хохота, сам оставался холоден и спокоен.
{450} Коклэн был сторонником «выучки» и противник всяких переживаний на сцене.
— Плачьте, смейтесь у себя в кабинете, когда проходите роль. На сцене вы должны быть как на дуэли. Спокойным и сохранять полное самообладание, чтобы наносить верные удары!
Все должно быть «сделано» до спектакля.
И Коклэн любил приводить эпизод из своей жизни.
Где-то на гастролях он устал так, что, действительно, заснул на сцене, где, по пьесе, следовало спать.
На следующий день он прочел в газетах похвалы всей роли, за исключением одной сцены.
Сцены сна.
— Эта была сцена неестественна.
Коклэн хранил эти вырезки как трофеи.
— Все должно быть «сделано».
То же мне приходилось слыхать и от другого великого артиста Эрнста Поссарта.
Но однажды в парадизовском театре, в «Уриэле Акосте», — я не только любовался искусством.
В сцене «отречения от отречения», когда Акоста схватился за священный семисвечник и загремел его голос:
Неужто ж солнца яркий свет
Затмить хотите вы вот этими свечами…
я почувствовал, что еще момент, и у меня сделается удар. Кровь кинулась в голову.
Таким Поссарта я никогда не видел.
Я вошел в антракте в его уборную.
«Herr Director»995 сидел один за гримировальным столом и навзрыд плакал.
Куда летят иногда «теории искусства»!
Впрочем, это спор «академического интереса» для нас.
У нас пьесы не идут по 300 – 600 – 900 раз подряд, — и актер может позволить себе роскошь «переживанья».
Вероятно, это большое лакомство в искусстве!
Коклэн был единственным «знатным иностранцем», который, наезжая к нам, поинтересовался посмотреть актеров той страны, где он играет.
Покойный Коклэн смотрел покойного Градова-Соколова996.
Я помню этот дебют большого актера перед великим комиком!
На утреннике у Корша.
Коклэн захотел посмотреть Градова в Расплюеве.
{451} Тогда кто-то зачем-то собирался переводить для Коклэна «Свадьбу Кречинского»997.
Кумир Градов оробел.
Коклэн приехал к выходу Расплюева, ко второму акту, для него затянули антракт.
Градов решил представить Коклэну русское искусство:
— Лицом.
Сыграть Ивана Антоновича «серьезно». Без тех «фортелей», на которые его толкала «распиравшая» его масса комизма.
— При булочнике «кренделей» печь не желает! — сострил кто-то из театралов.
(Коклэн до актеров был булочником998.)
Увы! Вышло скучно.
Публика была избалована Градовым.
Комедия начинала переходить в трагедию.
Ни улыбки!
И к уходу Градов «нажал педаль», — ушел так, что гром аплодисментов.
И дальше «пошел».
Бросил вожжи, и понес его без удержу комизм. Опьянел от шаржа, от аплодисментов.
Дал такую карикатуру!
Коклэн остался в восторге, был у него в уборной, подарил карточку с надписью.
Но Расплюева играть не стал.
Это сделали потом в Париже без него.
«Свадьбу Кречинского» безграмотно перевели и сыграли низкопробный фарс о жулике-карманщике999.
Расплюев получился молодым человеком в рыжем парике, и самым смешным у него было то, как ловко он увертывался, когда Кречинский, как в цель, стрелял в него сапогами.
— Русские любят грубые фарсы! — говорили французы.
Великое имя Коклэнов останется на их родине связанным с удивительным учреждением.
С идеальным «Убежищем для бедных престарелых артистов» в окрестностях Парижа.
Убежище создано братьями Коклэнами.
Это было сделано мило, красиво, артистически и легко.
С галльской веселостью!
В 1900 году на концерте в «Трокадеро»1000 Коклэн младший, — Cadet, — прочел басню Лафонтена1001:
{452} — Стрекоза и муравей.
Это было чтение басни, которое стоило представления пятиактной комедии.
Его стрекоза была трогательна и беспомощна, его буржуа-муравей забавен и… противен.
Он закончил басню неожиданно.
Сделал шаг к рампе и, улыбаясь, сказал:
— Mesdames, messieurs!1 Мы основываем «убежище для бедных престарелых артистов». Для тех стрекоз, которые только и делали, что «все пели». Не будьте же так «рассудительны», как этот буржуа-муравей!
В ту же минуту в двери партера, лож, галерей вошли самые известные, самые молодые, самые шикарные, самые красивые парижские артистки с пачками билетов лотереи в пользу:
— Убежища.
Зал разразился громом аплодисментов.
Артистки улыбались, их улыбки превращались в золотые.
Через несколько минут их ридикюли были набиты хорошими голубыми банковскими билетами.
У младшего Коклэна на глазах были слезы. Он улыбался.
У нас всех на глазах были слезы. Мы все улыбались.
Так весело создан был фонд для «убежища».
Его устроил Коклэн-старший и вложил в его устройство всю свою душу.
Это настоящая республика «старых стрекоз».
Без этого фарисейского деления на искусство серьезное, несерьезное.
Нет искусства такого, другого.
Есть одно: искусство.
Брильянт, который сверкает и должен сверкать всеми гранями.
И пусть только каждая грань блещет как можно ярче.
«Старые стрекозы» очень рады ему, как гостю.
Но в книге их посетителей есть имена!
Президент республики, — обязательно! Президент сената, президент палаты, все министры, — непременно.
«Старые стрекозы» проводят свою старость в почете за то, что:
«Все пели!»
На своих спектаклях они смотрят только Мунэ-Сюлли, Сару Бернар, Режан.
{453} Для новичка — большая честь выступать перед «старыми стрекозами».
И заслужить «их» аплодисменты!
Стрекозы строги.
Их забавлял каждую неделю своими монологами старший Коклэн.
И в первый раз в жизни, третьего дня, он заставил плакать своих старых товарищей-актеров.
Да будет ему земля легче всякого пуха!
Достарыңызбен бөлісу: |