Воспоминания Филипсона Источник: Воспоминания Григория Ивановича Филипсона. — М.: В университетской типографии на Страстном бульваре, 1885. C . 92—94, 96—97, 110, 104—105, 113—115, 177—178, 302, 312, 326—328.
На другой день полковник Горский представил меня командующему войсками Кавказской линии и Черномории генерал-лейтенанту Вельяминову, а после того я явился к начальнику штаба генерал-майору Петрову. О последнем мне не придется говорить: это была личность довольно ничтожная, несимпатичная и с дурной славою; на дела, и особенно военные, он не имел никакого влияния. Вельяминов его не жаловал. Петров почти ничего не делал и только щеголял мундиром генерального штаба, которого он не имел права носить.
О генерале Вельяминове мне придется говорить много раз. Это был человек далеко выдающийся из рядов толпы. Он принял меня с ледяною холодностью и, помнится, ровно ничего не сказал. Это был худощавый человек лет 50-ти, рыжий, с тонкими губами и тонкими чертами лица. Одет он был в светло-зеленый атласный архалук. Вообще тогда на Кавказе мало знали военную форму и нисколько ею не стеснялись, от младшего до старшего. О киверах и шляпах помину не было; ходили в фуражках и папахах, а вместо форменной шпаги или сабли носили черкесскую шашку на ременной портупее через плечо. Глазу моему, привыкшему на севере к стройной формальности, странно было видеть такое разнообразие и даже иногда фантастичность военных костюмов.
Вообще Ставрополь имел своеобразный вид. В пестром населении его было много армян, грузин, ногайцев и даже горцев. Первые были исключительно торговцы и за свою бесцеремонную ловкость в мелочной торговле назывались не иначе как армяшками. Костюм ногайцев, армян и грузин подходил несколько к костюму черкесов, который был в большой моде у всех русских. Большая часть офицеров, особенно приезжих, носили этот костюм если не публично, то, по крайней мере, в своей квартире. Довольно забавно было встречать иногда какого-нибудь мирного секретаря или столоначальника в черкеске с 16 ружейными патронами на груди. Но черкесское оружие носили всегда и все офицеры. Общая мода имела своих фанатиков и знатоков. Оружие имело условную цену, иногда до нелепости высокую. Холодное оружие было действительно не дурно, хотя не выдержит сравнения с хорошими сабельными и кинжальными клинками Солингенскими. Огнестрельное оружие было гораздо хуже: кремневые замки винтовок и пистолетов были старинной, очень неудобной системы. Наружный вид и отделка оружия были своеобразны и очень красивы. Русские переняли от черкесов старательное сбережение оружия. Чистый черкесский костюм взят в образец для служебных мундиров линейного казачьего войска и несколько изменен был в Черномории. Вообще, как костюм и оружие, так седло и убранство лошади были красивы, удобны и приспособлены к климату и роду войны.
Я приехал в Ставрополь именно в то время, когда прошлогодние прикомандированные офицеры собирались уезжать и за стаканом Кахетинского рассказывали приезжающим, новым прикомандированным, свои похождения и передавали свои впечатления на Кавказе, обетованной земле для всякого, кому надоела сонная, пустая, однообразная жизнь в России, и особенно в Петербурге. Офицеры прикомандировывались ко всем частям Кавказского корпуса на один год для участия в военных действиях. Эта мера была не бесполезна, но не нравилась местным войскам, потому что слишком часто гости делались счастливыми соперниками хозяев при получении наград. В апреле месяце в Ставрополе было видно особенное оживление. Все заняты были приготовлениями к экспедициям, которые обыкновенно начинались в мае. Главные военные действия в этом году должны были производиться на правом фланге против Закубанских горцев. Отрядом должен был командовать сам Вельяминов. Н.И. Горский предложил мне на выбор отправиться в отряд или на съемку, которая должна была делаться двумя партиями топографов: в Черномории и в окрестностях минеральных вод. Я выбрал последнее, думая, что полезнее для меня будет ознакомиться со всеми особенностями края, прежде чем принять участие в военных действиях. Кстати же, мне нужно было и отдохнуть в хорошем климате: Петербургская жизнь и занятия отзывались большой усталостью.
2 мая я выехал из Ставрополя с четырьмя топографами, которые должны были составлять мою партию. Съемка моя должна была примыкать с восточной стороны к той, которая была прежде доведена до укрепления и урочища Каменный Мост на Малке, а с западной и южной — к Кубани и Карачаю. Большая часть съемки назначена в 200 саж. в дюйме, и только самая западная часть от Эшкакона к Кубани в масштабе – верста в дюйме. Край этот до того мало был известен, что составленная мною карта, из всех имевшихся в Генеральном Штабе сведений, оказалась впоследствии неверною на 30 верст между Каменным Мостом на Малке и Кубанью.
Я поселился в ст. Кисловодской, в трех верстах от укрепления Кисловодского, куда знаменитый нарзан привлекал посетителей, больных и здоровых, изо всей России. Все лето я провел в разъездах для осмотра работ топографов, которые были , где производилась съемка, считались неразмещены верст на полтораста. Места безопасными, а потому при каждом топографе было от 15 до 20 линейных казаков, и, кроме того, у меня в конвое было человек 12, в числе которых были и из мирных горцев. Я с наслаждением дышал полной грудью ароматическим, здоровым воздухом гор и степей. Поездки мои совершались всегда верхом и часто продолжались по неделе и более. На всем пространстве съемок не было почти никакого жилья; только беспрестанно встречались по балкам пространства, заросшие крапивой и высоким бурьяном. Это были места аулов, жители которые в 1811 году вымерли от чумы или разбежались. Природа в этой стране великолепна и величественна. Местность постоянно возвышается к Югу и образует два отрога Кавказа, тянущихся на расстоянии более двухсот верст и перерываемых ущельями Кубани, Кумы, Подкумка, Малки и их притоков. Дальний, т.е. южный, отрог имеет уже значительную высоту. Некоторые вершины, как, например, Бермамыт, Эшкакон и другие, имеют до 7000 ф. высоты. Леса хвойные и лиственные растут вообще только по долинам и ущельям рек, остальное пространство покрыто густой, сочной, ароматической, но не высокой травою, питающей огромные стада овец, принадлежащих кабардинцам и карачаевцам, которых аулы были за десятки верст за Малкою и в вершинах Кубани. (С. 92—94)
В начале августа я переехал из Кисловодской станицы в аул Тохтамышевский, верстах в 8 от Кубани и ст. Баталпашинской. Мне хотелось видеть ближе быт туземцев. Огромный аул населен был ногайцами, но их обычаи, образ жизни и вооружение совершенно одинаковы с черкесами и абазинцами, их соседями. Аул с давнего времени покорен, но очень нередко жители его по одиночке присоединялись к хищническим партиям немирных горцев, участвовавших в разбоях, служили вожаками или укрывали хищников. На туземном языке говорилось, что это молодежь шалит. Но эти шалости имели всегда характер трагический и как повторялись почти ежедневно, то в русском населении укоренилась ненависть к так называемым «мирным», и их не без основания считали более вредными, чем племена, находившиеся в явно враждебном к ним отношении. Впрочем, край был, очевидно, в переходном положении: кубанские ногайцы и абазинцы мало помалу теряли свою самостоятельность и даже воинственность по мере того как наши действия отодвигали немирные горские племена далее к западу от верхних частей Кубани. (С. 96—97)
То, что называлось городом, (Кисловодск) состояло из нескольких улиц с маленькими турлучными домиками, принадлежащими офицерам и солдатам гарнизона; там были две роты и штаб-квартира линейного батальона. На бастионах маленькой крепостцы было несколько орудий, из которых едва ли когда-нибудь стреляли. Возможность открытого нападения на Кисловодск едва кому-нибудь приходила в голову, тем более что передовые отряды войск еще не были сняты, хотя курс минеральных вод уже кончился, и только осталось несколько запоздалых посетителей. (С. 101)
Вообще тогда на Кавказе не было того педантического формализма, который на каждом шагу бил в глаза во всей России. Частный начальник устраивался в своем управлении более или менее по своему личному усмотрению. Особенно это относилось к начальникам главных частей. Генерал Вельяминов был вместе и начальником Кавказской области. Его гражданское управление, в котором он имел права генерал-губернатора, было совершенно отделено от военного. Последнее устроилось довольно оригинально. Главные его части, как и везде, составляли дежурство и управление генерального штаба. Дежурство, сверх обыкновенного круга действий, имело еще много других занятий, обусловливаемых особенностями края и производившимися в нем военными действиями; генеральный штаб, напротив, был значительно стеснен в своем круге действий. Вельяминов не любил офицеров этого льшую часть занятий по военным действиям во всем крае онведомства. Бо сосредоточил в секретном отделении, которым, под его руководством и в его квартире, управлял состоявший при нем для особых поручений полковник Ольшевский. Он прежде был адъютантом Вельяминова и теперь пользовался у него большим доверием. Об этой личности я должен сказать несколько слов. Ольшевский, поляк и католик, был сын какого-то шляхтича в Белоруссии или Литве, воспитывался в кадетском корпусе и поэтому образование получил самое посредственное. Никакого иностранного языка он не знал. От природы он имел хорошие умственные способности, на службе приобрел навык и рутину очень хорошего канцелярского чиновника, а в школе Вельяминова сделался очень недурным боевым офицером. Ольшевский был очень трудолюбив и, кажется, искренно был предан Вельяминову…. Он был хороший семьянин и любил окружать себя родными и угодниками. Последних было у него немало в военном и гражданском ведомствах. С Горским он был во вражде, и это невыгодно отзывалось на служебном положении офицеров генерального штаба. Личность и характер Ольшевского были очень несимпатичны. Говорят, будто Вельяминову однажды кто-то сказал о злоупотреблениях Ольшевского, и Вельяминов отвечал: «докажи, дражайший, и тогда я его раздавлю; а если не можешь доказать, то я сплетней не желаю и слушать». Если этого и не было, то могло быть. (С. 104—105)
Я думаю, что не было и нет другого, кто бы так хорошо знал Кавказ, как А.А. Вельяминов; я говорю Кавказ, чтобы одним словом выразить и местность, и племена, и главные лица с их отношениями, и, наконец, род войны, которая возможна в этом крае. Громадная память помогала Вельяминову удержать множество имен и фактов, а методический ум давал возможность одинаково осветить всю эту крайне разнообразную картину. Из этого никак не следует, чтобы я считал его непогрешимым и признавал все его действия гениальными. Впоследствии мне придется говорить об его ошибках; теперь не могу сказать только, что как в военном деле, так и в мирной администрации это был самобытный и замечательный деятель.
При таком обширном круге действий А.А. Вельяминов был очень ленив. Стоило немало усилий упросить его выслушать какой-нибудь доклад или подписать бумаги. Приговоры по судебным делам оставались по году и более не подписанными, и подсудимые во множестве сидели в остроге, который отличался всеми возможными неудобствами. Мой доклад ему по вторникам был всегда довольно короток; но один раз, пришедши в кабинет с докладным портфелем, я несколько минут ждал, пока он встанет с кушетки, где обыкновенно лежал на спине, заложив руки за шею. Когда он вышел, то покосился на меня неласково и сказал: «Ныне не твой день, дражайший». Не успел я сказать, что сегодня вторник, А.А. вышел в другую комнату, и я услышал, что он работает на токарном станке. Я подождал минут пять в адъютантской и вошел опять в кабинет, когда Вельяминов был уже там. Он молча ходил взад и вперед, по временам косясь на мой портфель; наконец, не выдержал и спросил с неудовольствием: «Да что это у тебя, дражайший, сегодня так много к докладу?». Тогда только я спохватился. — «Это, ваше превосходительство, проект покорения Кавказа флигель-адъютанта полковника Хан-Гирея, присланный военным министром на ваше заключение». – «А, пустоболтанье! Положи, дражайший, на стол, я рассмотрю». Я положил в одно из отделений его письменного стола и более года видел его там же, только с возраставшим слоем пыли. Так он и не рассмотрел до своей смерти этого проекта, в котором, действительно, ничего не было существенного. Зато если А.А. превозмогал свою лень, то своеручно писал огромные черновые бумаги разумно, толково, с полным знанием края и дела. Он страдал геморроидальными припадками, которые иногда до того усиливались, что он не мог ехать верхом или на дрожках, и его во время экспедиции однажды носили на носилках. Вообще он был сложения довольно слабого, рыжий, среднего роста, худощавый, с манерами и движениями медленными; он вероятно и в молодости не считался ни ловким, ни красивым. В чертах лица его особенно заметны были его тонкие губы, острые и редкие зубы и умные серьезные глаза; он говорил всегда серьезно, степенно и умно, но без педантства и напускной важности. За обедом, у себя, он был разговорчив, но не позволял говорить о служебных делах. Гостеприимство его было оригинально до странности: у него обыкновенно обедало человек 25 или тридцать, но он никого не звал. Всякий из штабных мог приходить. Сам он, как строгий гомеопат, обедал у себя отдельно и чрезвычайно диетно, но каждый день заказывал повару меню «для компании» (как он называл) и выходил к общему столу за вторым блюдом. Хозяйство его шло беспорядочно, но оригинально. Все запасы и даже столовые принадлежности закупались в гомерических количествах. Всем у старого холостяка заведовал Ольшевский. Однажды, когда А.А. вышел на крыльцо, чтобы сесть в экипаж, один из нас обратил его внимание на то, что его фуражка уже порядочно устарела; он снял ее, поворочал серьезно на все стороны и сказал Ольшевскому: «Скажи, дражайший, чтобы мне сшили дюжину фуражек». Так было во всем: единицами он не считал. Во время экспедиций с ним была его походная кухня, которой запасы возились в фургонах, и сверх того было 18 вьючных верблюдов; но зато гостеприимство его не изменилось. В Ставрополе мне случалось месяца два сряду видеть за его столом какого-то артиллерийского обер-офицера в стареньком сюртучке и в шароварах верблюжьего сукна. Однажды А.А. спросил меня: кто этот капитан? Я пошел узнать. Оказалось, что этого офицера (поручика) никто не приглашал, а приходил он к обеду, потому что ему есть нечего. После этого я не видел этого офицера, и уверен, что Вельяминов велел ему помочь. Для этого употреблялись обыкновенно деньги из экстраординарной суммы, которая отпускалась в значительных размерах для подарков горцам и для содержания лазутчиков, но большею частью только выводилась по книгам в расход на Мустафу или Измаила, а на деле расходовалось совсем на другие предметы. В том крае и в то время это было совершенно необходимо. Конечно, от начальника зависело, чтобы эта сумма была употреблена с пользою и не попала в его собственный карман. Вельяминов был в этом отношении вне всякого подозрения; но, к сожалению, этого нельзя сказать об его окружающих, пользовавшихся его доверием. Надобно признаться, что при выборе этих приближенных, он мало обращал внимания на их нравственную сторону. Оттого при нем являлись нередко личности довольно темные. Легко может быть, что многие из них были ему навязаны ***ским, который пользовался его ленью и делал много такого, что легло упреком на память Алексея Александровича.
Подчиненные и войска боялись Вельяминова и имели полное доверие к его способностям и опытности. У горцев, мирных и немирных, имя его было грозно. В аулах о нем пелись песни; он был известен под именем Кызыл-Дженерал (т.е. рыжий генерал) или Ильменин. Деятель времен Ермолова, он не стеснялся в мерах, которые должен был принимать в некоторых случаях. Деспотические выходки его были часто возмутительны. Однажды, узнав, что конвой от Донского полка при появлении горцев бросил проезжающего и ускакал, и что по произведенному дознанию в этом полку было множество злоупотреблений, он послал туда штаб-офицера и приказал арестовать полкового командира и всех офицеров, а казаков всего полка по именному списку всех высечь ногайками. Донцы, конечно, подняли большой шум, и Вельяминову был сделан секретный высочайший выговор.
Чтобы кончить речь о Вельяминове, я должен выставить еще одну черту его характера. Он не боялся декабристов, которых много к нему в войска присылали. Он обращался с ними учтиво, ласково и не делал никакого различия между ними и офицерами. Многие бывали у него в солдатских шинелях, но в Ставрополе и деревнях они носили гражданскую или черкесскую одежду, и никто не находил этого неправильным. (С. 113-115)
Я простился с Раевским до весны и поехал в Ставрополь. Там я нашел много перемен. Для дежурства строился новый дом на одном дворе со старым; для генерального штаба куплен дом генерала Петрова. Все это помещено просторно, мебель новая, все сидит чинно и важно — просто министерство. Я уже говорил о Троскине и генерале Граббе. Последний поместился, конечно, в доме своего предместника, но нашел его неудобным и недостаточным: кое-что переломал, многое пристроил. Надобно сказать, что во время Эммануэля командующий войсками помещался в одноэтажном каменном доме, отделявшемся от соседнего, деревянного, десятисаженным переулком. Вельяминов, любивший во всем огромные размеры, купил соседний дом и соединил его со своим, уничтожив переулок. Это соединение образовало огромный зал в 33 аршина длины; таким образом, составилось помещение очень обширное, с фасадом, похожим на какую-то фабрику. Генерал Граббе пристроил еще несколько комнат; преемник его, Гурко, еще прибавил от себя, так что образовалось громадное, но неуклюжее помещение, стоившее казне очень большой суммы на постройки и ежедневный ремонт.
Отправившись являться к командующему войсками, я вышел в знакомый зал и почти не узнал его. Меня встретил дежурный адъютант в мундире и шарфе. Вся мебель была новая, и везде были видны претензии на вкус, комфорт и порядочность. По докладу обо мне, генерал Граббе вышел в сюртуке, с трубкою на очень длинном чубуке. Он принял меня с театральной важностью, но очень ласково и сказал несколько любезностей в красивых фразах. Он пригласил меня обедать и представил своей супруге. Мадам Граббе, родом молдаванка, была в свое время замечательной красавицей, несмотря на слишком малый рост. У нее была куча детей, и каждый год ее семейство увеличивалось. Несмотря на то, она была еще очень хороша. В ее манерах было немало эксцентрического, но вместе с тем было что-то доброе и искреннее, особенно выдававшееся при театральных манерах ее мужа.
К обеду собралось с десяток лиц, гражданских и военных, мне большей частью неизвестных. Беседа шла на французском языке, причем радушный хозяин сказал несколько фраз, годных в любой светский журнал. При прощании хозяин и хозяйка очень любезно пригласили меня бывать у них без церемоний. Все это было хорошо, но мне почему-то стало жаль прежнего порядка вещей. Героический период Кавказа кончился, наступили новые времена, новые условия, новый взгляд на вещи при новой обстановке. Хорошо, если не слишком дорого обойдется России этот столичный или европейский лоск, заменивший грубоватую простоту нравов и жизни прежних подвижников Кавказской войны.
С большой радостью встретил я Н.В. Мейера. В толпе новоприбывших с Граббе и Троскиным у него не было близких знакомых. Наша зимняя жизнь опять вошла в прежнюю колею. Князь Валериан Голицын был уже прапорщиком и мечтал об оставлении службы; но ему сказали, что теперь это будет неловко и даже едва ли удастся. Сатин еще остался зимовать в Ставрополе. Этого общества было для меня очень довольно, хотя и между моими сослуживцами я не мог жаловаться на недостаток людей, для меня сочувственных. Льва Пушкина тоже какой-то ветер занес в Ставрополь. (С. 177—178)
Новая моя резиденция, город Ставрополь, порядочно изменилась с тех пор, как я был там в первый раз, десять лет тому назад. Город очень расширился, особенно в нагорной части. Огромный пустырь за домом командующего войсками на половину застроился. Явились большие дома, каменные и деревянные, казенной архитектуры. Губернские присутственные места поместились в новых огромных зданиях, для них построенных. Даже городской острог потерял свою прежнюю патриархальную наружность: его заменило огромное каменное здание, со всем тюремным комфортом и с титулом городской тюрьмы. Вообще видно было, что торговля и промышленность усердно разрабатывали единственный местный источник обогащения – казну. В Ставрополе и прежде не было, и теперь почти нет коренных местных жителей, а есть подвижное служащее население или люд, которые кормятся Кавказскою войною. Только им было на руку крайнее усложнение в последнее время администрации военной и гражданской. Впрочем, грязь в городе осталась та же самая, да не переменился тоже и характер гражданской администрации (С. 302).
Штаб 13-й пехотной дивизии был в Ставрополе; начальником ее был г.-л. Степан Герасимович Соболевский. Счастливый случай доставил мне удовольствие провести целый год с моим старым полковым командиром, который 20 лет тому назад отечески приласкал меня, 17–летнего юношу. Он нисколько не изменился: все тот же бронзовый цвет лица, женские черты, но добрейшие лицо и улыбка. В голове ни одного седого волоса, хотя ему было 60 лет. Здоровье ему не изменило; по-прежнему не знал он других лекарств, кроме кислой капусты, которая служила ему панацеей от всех недугов. Его всегдашнее хлебосольство развилось у него до страсти. Его квартира была против Армянской церкви, в самой грязной части города. С 10 часов утра его фаэтон, запряженный четверкой жирных вороных лошадей в ряд, отправлялся собирать гостей к обеду, а потом развозил по домам. Редко кто пробирался к нему пешком, а в экипаже никто не дерзал особливо с тех пор, как патриарх Нерсес, проезжавший через Ставрополь и желавший отслужить обедню в своей церкви, завяз в грязи и должен был просидеть часа три в своей карете, запряженной восемью белыми конями. Степан Герасимович, как и все начальники дивизий, оставался в Ставрополе без всякого дела. В конце 1846 года остатки его дивизии выступили с Кавказа в Севастополь. Для Степана Герасимовича началась опять прежняя жизнь, ученья и смотры без конца, и кормление всех званых и незваных. Это продолжалось недолго. Однажды, после театра, плотно поужинав у своего знакомого, он, закормивший насмерть двух генералов, умер от удара, в коляске, на пути к своей квартире. Мир душе его! Это был честный и добрый человек. (С. 312)
Осенью 1845 г. мать с остальной сестрой, Любовью, переехала ко мне в Ставрополь, и мы широко устроились на квартире в доме Масловского, где квартировал мой предместник.
Волей-неволей я должен был познакомиться со Ставропольским обществом. Это были исключительно люди служащие. Ставрополь — искусственный город, так как и прежде его областным городом был Георгиевск, а еще прежде Екатериноград. Постоянных туземных жителей там не было, если не считать купечества, да и то было пришлое.
Начну обзор властей предержащих с архиерея Иеремии, о котором я уже имел случай сказать несколько слов. Это был собиратель епархии, строгой жизни монах, но желчный и болезненно самолюбивый; большое неудобство в нашей церкви — это назначение епископами. Большею частью лиц, проходивших карьеру службы от профессора семинарии, или духовной академии, инспектора или ректора. Они действительно бывают людьми учеными, в их смысле того слова, но не знают ни мирской, ни монастырской жизни. Возмутительное раболепство и бесправие духовенства и титулование владыкою развивают у архиереев гордость и тщеславие, которые особенно усиливаются от введенного императором Павлом жалованья духовенства черного и белого орденами. Очень, очень желательно внести живую струю в нашу церковь, заразившуюся тлетворным духом чиновничества. Очень, очень желательно возвратиться к духу древней православной церкви, где в сан епископа выбирали граждане не ученого монаха, а достойнейшего, часто даже и из мирян. Преосвященный Иеремия был со мною очень ласков, пока между нами не пробежала черная кошка. Он желчно изъявил неудовольствие, что в официальных бумагах я писал ему преосвященнейший владыко, милостивый архипастырь, а оканчивал поручением себя его святым молитвам. Это показалось ему неуважительным. Виновным себя не признаю, но от души жалею, что это испортило мои отношения к такому достойному архипастырю.
Гражданским губернатором был г.-м. М.М. Ольшевский, мой старый знакомый. Это был способный и грамотный человек, усердный и хороший администратор, несмотря на свою толстоту и болезненность. Вокруг него была толпа родственников и клиентов, о которых он очень заботился. При проезде князя Воронцова он произвел, казалось, очень хорошее впечатление на нового наместника. В его угодливости начальству и всем нужным людям, и в резком тоне со всеми остальными проглядывал маленький шляхтич Могилевской губернии. В мое время он не долго оставался губернатором. Заводовскому князь поручил передать Ольшевскому, чтобы он просил об увольнении его от своей должности, если не хочет быть уволенным без прошения. Когда я в разговоре с Заводовским показал удивление такому деспотизму, он сказал, что князь «имие хвакты». Возможно, что он сам и представил эти «хвакты»; но все-таки дело, может быть, и справедливое, было сделано темными, хамскими путями. Ольшевский был назначен Бендерским комендантом и умер в чине г.-лейтенанта.
Управляющим Казенною Палатою (и, следовательно, по-тогдашнему и вице-губернатором) был д. с. с. Б-в. Это был второй Пав. Ив. Чичиков, или, по крайней мере, его брат; кстати же, и имя его было Яков Иванович. Он был не стар и не молод, не толст но и не тонок, держал себя и говорил совершенно прилично. В его прошедшем была история Смоленского шоссе, причем д. с. с. (губернатор) Хмельницкий пропал, а статский советник Б. уцелел. Он был смоленский помещик; супруга его — лицо бесцветное, а две дочери, — девицы хорошо образованные и миловидные, но обе горбатые, а старшая еще и карлица. Я был в их доме persona grata , как возможный жених, в чем однако же скоро пришлось разочароваться. Они жили очень прилично, и в их гостеприимстве были претензии на роскошь. В служебном мире все были довольны Б-м, но своих темных выгод он не упускал. Младшая дочь их бежала с подполковником Порожнею, черноморцем, находившимся при г. Заводовском, а старшая с каким-то студентом. Папенька очень не щедро давал им, а когда умер, не оказалось в доме ничего на похороны. Казак, однако же, не унывал, и ночью распорол подушку, на которой лежала голова покойника, и вынул оттуда 160 тыс. рубл. кредитными билетами. Как видно, приобретатель не хотел расстаться с ними и на одре смертном!
Управляющий Палатою государственных имуществ был д. с. с. Л., человек способный и умный… Он был учителем в одной провинциальной гимназии и вышел на широкий путь служебных почестей женитьбой на отставной возлюбленной какой-то важной особы. В его управлении было много темных дел, но он очень ловко умел войти в милость князя Воронцова, который ставил ему в большую заслугу то, что он взял на себя поставку части провианта для Кавказских войск из туземного хлеба. Понятно, что не так смотрели на это государственные крестьяне, которые принуждены были поставлять этот хлеб по ценам, какие угодно было назначить их управляющему. Все это, по исстари заведенному обычаю, делалось добровольно, наступя на горло .
Губернским жандармским штаб-офицером был полковник Юрьев, человек честный, смотревший на свои обязанности как на какое-то священнодействие. Он был без усов и бороды и не отличался особенной бойкостью ума. Женат был на дочери Реброва, бывшего правителя гражданской канцелярии при г. Ермолове и, с переменой начальства, удалившегося от дел в свое благоприобретенное имение в Кавказской области. Как человек слабого характера и как кавказский помещик, Юрьев, сам того не замечая, был орудием практических запевал гражданского ведомства. Супруга его, с вечно подвязанными щеками, была особа нравственная, но скучная и pouse du vertueux gendarmeбесцветная и известна была у молодежи как la chaste e ...
На этих словах обрывается рассказ о Ставропольских чинах. (С. 326-328)
Достарыңызбен бөлісу: |