Философия до сих пор терпела неудачи главным образом потому, что ее искали по пути науки, а не искусства. Философ никогда не должен забывать, что философия есть искусство, а не наука.
Моя философия не дала мне совершенно никаких доходов, но зато избавила меня от очень многих трат.
Моя метафизика — это изложенное в отчетливых понятиях знание, почерпнутое из интуиции.
Моя философия в первый раз полагает истинную сущность человека не в сознании, а в воле, которая не связана по существу с сознанием, а относится к сознанию, то есть к познанию, как субстанция к акциденции.
Ты из себя должен понять природу, а не себя из природы. Это мой революционный принцип.
Издревле говорили о человеке, как о микрокосме. Я перевернул это положение и выяснил, что мир — это макроантропос.
Всю мою философию можно сформулировать в одном выражении: мир — это самопознание воли.
Всякий объект, как вещь в себе, есть воля, а как явление — материя.
Воля, будучи рассматриваема сама в себе, бессознательна и есть лишь слепое, неудержимое стремление, каким она в наших глазах проявляется еще в неорганической и растительной природе и ее законах, равно как и в растительной части нашего собственного тела.
Все биологические понятия не более как понятийные объективации проявлений воли, непостижимого начала, которые обозначают именами: vitalitas (жизненность), архе, spiritus animalis (животный дух), жизненная сила, творческий инстинкт; и все эти имена говорят не более, чем Икс.
Каждый организм, в том числе и человеческий, жизнь, как таковая, представляет собой не что иное, как обнаружение воли. Что такое зубы, глотка, кишечный канал, как не «объективированный голод»? Что такое половые органы, как не «объективированное половое влечение»?
Нервы, мозг, подобно другим частям органического существа, суть только выражения воли на этой ступени ее объективации.
Но не суть ли объекты, знакомые индивидууму лишь как представления, тем не менее, подобно его телу, проявления воли? Вот настоящий смысл вопроса о реальности внешнего мира.
Полная идеальность телесного мира, существующего лишь в нашем представлении — одно из основоположений моего учения.
Весь мир был бы уничтожен, если бы уничтожить интеллект или удалить мозг из всех черепов. Я прошу вас не думать, что это — шутка: я говорю совершенно серьезно, ибо мир существует лишь как наше (и всех животных) представление, и помимо этого представления мира нет.
Весь мир представлений есть только лишь объективация воли.
Под объективацией я понимаю воплощение в реальном физическом мире. Но самый этот мир всецело обусловлен познающим субъектом, то есть интеллектом, и, следовательно, вне познания совершенно немыслим как таковой.
Я принял одну составную часть духа, волю, как нечто первое и первичное, другую же, именно познающую или субъект, как второе, вторичное, а материю — как необходимый коррелят этого вторичного.
Я должен напомнить здесь доказательство недопустимости материализма, поскольку он является философией субъекта, который при своем счете забывает о самом себе. А все эти истины основываются на том, что все объективное, все внешнее, будучи постоянно только восприемлемым, познаваемым, всегда и остается только косвенным и производным и поэтому решительно никогда не может сделаться последним основанием для объяснения вещей, или исходным пунктом философии. Ибо последняя необходимо требует, чтобы ее исходным пунктом было нечто совершенно непосредственное, а таким непосредственным, очевидно, является только то, что дано самосознанию, внутреннее, субъективное.
Допускать существование вещей как таковых еще и вне нашего сознания и независимо от него — поистине нелепо.
Всякое страдание есть не что иное, как неисполненное и пресеченное хотение.
Наш мир — худший из возможных миров. Если бы в подтверждение этого своего взгляда я захотел бы привести изречения великих умов всех времен во враждебном оптимизму духе, то цитатам не было бы конца.
Знамениты прекрасные стихи Феогнида: «Лучший жребий человека — это совсем не родиться, не видеть дня и солнечных лучей, а если уж родился человек, то лучше всего тотчас же низринуться ему в Аид и скрыть свое угнетенное тело во глубине земли». Да и Байрон, наконец, сказал так: «Сосчитай те часы радости, которые ты имел в жизни; сосчитай те дни, в которые ты был свободен от тревоги, и пойми, что какова бы ни была твоя жизнь, лучше было бы тебе не жить».
Есть ли счастье в мире? Нет. Если цель, которую ставит человек, не достигнута, если желание не осуществлено — человек несчастен. Но если достигнуты — человек пресыщен, наступает неизбежное разочарование и неумолимо возникает вопрос: а что же дальше?
Глупец гоняется за наслаждениями и находит разочарование, мудрец же только избегает горя.
Тысячи наслаждений не окупают одного страдания.
Для меня оптимизм, если он только не бессмысленные речи тех, под плоскими лбами которых ничего не гостит, исключая слова, является не только нелепым, но также и истинно безнравственным образом мыслей, как горькая насмешка над несказанными страданиями человечества.
Изучение Упанишад было утешением моей жизни и будет утешением, когда я буду умирать.
Об основаниях этики
Сострадание есть вполне единственная и действительная основа всякой свободной справедливости и всякого истинного человеколюбия, и лишь, — поскольку деяние истекает из него, — имеет оно нравственную ценность.
Из житейского
Для счастья нашей жизни первое и самое существенное условие — то, что такое мы есть, наша личность
В одиночестве, когда каждый должен ограничиваться собственной особой, обнаруживается, что он имеет в себе самом: тогда-то облеченный в пурпур простофиля начинает вздыхать под неизбывным бременем своей жалкой индивидуальности, меж тем как человек даровитый самую пустынную обстановку населяет и оживляет своими мыслями… Поэтому в общем и оказывается, что человек настолько бывает общительным, насколько он умственно беден и вообще посредствен. Ибо на свете нам предоставлено немногим более, чем выбор между одиночеством и пошлостью.
Беды становятся легче, когда их переносят сообща: к ним люди причисляют, по-видимому, и скуку, — вот почему они устраивают собрания, чтобы скучать вместе.
Лучше обнаруживать свой ум в молчании, нежели в разговорах.
Молчаливость самым настоятельным образом и с помощью самых разнообразных аргументов рекомендовалась всеми наставниками житейской мудрости.
Каждый усматривает в другом лишь то, что содержится в нем самом, ибо он может постичь его и понимать его лишь в меру своего собственного интеллекта.
Истинная дружба — одна из тех вещей, о которых, как о гигантских морских змеях, неизвестно, являются ли они вымышленными или где-то существуют.
Жениться — это значит наполовину уменьшить свои права и вдвое увеличить свои обязанности.
Ценить высоко мнение людей будет для них слишком много чести.
Едва ли люди стали бы философствовать, если бы не было смерти.
Об университетской философии и Гегеле
Ведь я же не профессор философии, которому необходимо расшаркиваться перед чужим безмыслием.
Что ж, они правы: ведь они призваны к философии министерством, а я — только природой.
Мне предложили выбирать: факультет или моя философия. Я выбрал философию.
Из каждой страницы Давида Юма можно почерпнуть больше, чем из полного собрания философских сочинений Гегеля, Гербарта и Шлейермахера, вместе взятых.
Гегелевская философия состоит из 3/4 чистой бессмыслицы и '/4 нелепых выдумок.
Гегель не только не имеет никаких заслуг перед философией, но оказал на нее крайне пагубное, поистине отупляющее, можно сказать, тлетворное влияние. Кто может читать его наиболее прославленное произведение, так называемую «Феноменологию духа», не испытывая в то же время такого чувства, как если бы он был в доме умалишенных, — того надо считать достойным этого местожительства.
Одно искусство действительно понимал этот Гегель, именно искусство водить немцев за нос… На каждой странице, в каждой строчке сквозит старание обморочить и обмануть читателя.
…вся суть заключается собственно в таком преподнесении галиматьи, чтобы читатель думал, будто — его вина, если он ее не понимает; между тем писака очень хорошо знает, что это зависит от него самого, так как ему прямо нечего сообщить действительно понятного, т.е. ясно продуманного. Без этой уловки господа Фихте и Шеллинг не могли бы поставить на ноги свою лже-славу. Но, как известно, никто не прибегал к этой уловке с такой отвагой и в такой мере, как Гегель. Если бы этот последний с самого начала в ясных и понятных словах высказал нелепую основную мысль своей лже-философии, именно ту, в которой он прямо извращает истинный и естественный ход вещей, выдавая общие понятия, отвлекаемые нами из эмпирического воззрения, возникающие, следовательно, через мысленное опущение определений, иными словами, отличающиеся тем большею пустотою, чем они общие, — выдавая их за первое, коренное, истинно реальное (вещь в себе, по кантовской терминологии), вследствие чего только и получает свое бытие эмпирически реальный мир; если бы, говорю я, он дал ясную формулировку этому чудовищному, этой, по истине, сумасбродной выдумке, и добавил к тому, что эти понятия без нашего содействия сами себя думают и движутся, — то каждый рассмеялся бы ему в лицо или пожал плечами и оставил бы подобный вздор без всякого внимания. И в таком случае даже продажность и низость напрасно стали бы испускать трубные звуки, чтобы величайшую нелепость, какая была когда-либо слыхана, выдать миру за высшую мудрость и этим навсегда скомпрометировать критическую способность немецких ученых. Под оболочкой же непонятной галиматьи дело пошло, и сумасбродство встретило успех... Ободренный такими примерами, почти каждый жалкий писака старался с тех пор писать с вычурной туманностью, чтобы казалось, будто нет слов, способных выразить его высокие или глубокие мысли. Вместо того, чтобы всячески стремиться быть ясным для своего читателя, он как-будто дразнит его вопросом: "Не правда ли, ты не можешь отгадать то что я думаю?" Если же тот, вместо того, чтобы ответить: "а наплевать мне на это!" и отбросить книгу прочь, станет над нею тщетно мучиться, то в конце концов он придет к мысли, что это должно быть нечто в высшей степени умное, выше его собственного понимания, — и, высоко подняв брови, начнет он величать автора глубоким мыслителем...
Если вы когда-либо собирались отупить ум молодого человека и сделать его мозги неспособными к какой-либо мысли вообще, то вы не смогли бы сделать это лучше, чем дать ему почитать Гегеля. Дело в том, что эти чудовищные нагромождения слов, которые аннулируют друг друга и противоречат друг другу, ввергают ум в самомучительство в тщетных попытках вообще думать о чем-либо в связи с ними до тех пор, пока, в конце концов, они не саморазрушатся от абсолютной пустоты. Таким образом, любая способность мыслить столь тщательно уничтожается, что молодой человек наверняка перепутает пустое и бессмысленное многословие с действительной мыслью. Опекун, опасающийся, что его опекаемый может стать слишком разумным для его схем, мог бы предотвратить это несчастье, невинно предложив ему почитать Гегеля. Хор составляли всякого рода профессора философии, с серьезной миной повествовавшие перед своей публикой о бесконечном, об абсолютном и многих иных вещах, о которых они совершенно ничего не могли знать.
Гегель, назначенный властями сверху в качестве дипломированного Великого философа, был глупый, скучный, противный, безграмотный шарлатан, который достиг вершин наглости в наскребании и преподнесении безумнейшей мистифицирующей чепухи. Эта чепуха была шумно объявлена бессмертной мудростью корыстными последователями и с готовностью принята всеми дураками, которые, таким образом, соединились в столь совершенный хор восхищения, который вряд ли когда-либо звучал ранее.
...именно государственные цели университетской философии и стяжали гегелевщине столь беспримерное министерское благоволение. Ибо для нее государство было "абсолютно совершенным этическим организмом", и всю цель человеческого бытия она сводила к государству.
...находясь на содержании у государства и для государственных целей, человек только тем и занят, что обоготворяет государство, выдает его за вершину всех человеческих стремлений и всего существующего и этим не только превращает философскую аудиторию в школу пошлейшего филистерства, но в конце концов, как, например, Гегель, приходит к возмутительной теории, будто назначение человека растворяется в государстве, на подобие того как улей поглощает пчелу...
Философия, репутация которой была возрождена Кантом... вскоре стала инструментом реализации интересов: государственного интереса сверху, личного интереса снизу... Побудительные мотивы этого движения, вопреки серьезным побуждениям и громогласным заверениям, отнюдь не идеальны. В действительности эти философы ставили перед собой очень реальные цели, а именно — личные, официальные, клерикальные, политические, короче, материальные интересы... Партийные интересы воодушевляли перья столь многих чистых любителей мудрости... Истина, безусловно, самое последнее из того, что они имели в виду... Государство злоупотребляло философией как инструментом, а философы — как средством для заработка... Кто может действительно поверить в то, что истина может появиться на свет просто как побочный продукт? Правительства делают из философии средство обслуживания своего государственного интереса, а ученые делают из нее предмет торговли...
…характер добросовестности, общего с читателем искания, какой присущ сочинениям всех прежних философов, здесь исчезает: философских дел мастер этой эпохи желает не наставить, а одурачить своего читателя, о чем свидетельствует каждая страница. В качестве героев этого периода блещут Фихте и Шеллинг, а наконец, даже и их совершенно недостойный и гораздо ниже этих талантливых господ стоящий, неуклюжий, бездарный шарлатан Гегель...
…в немецкой философии ясные понятия и добросовестное исследование заменились “интеллектуальной интуицией” и “абсолютным мышлением”; импонировать, озадачивать, мистифицировать, всячески изощряться для пускания читателю пыли в глаза — все это обратилось в метод, и вместо мысли всюду раздается голос умысла. Благодаря этому философия, если только ее еще можно так называть, должна была, конечно, все глубже и глубже падать, пока она в конце концов не достигла последней степени унижения в лице министерской креатуры — Гегеля. Последний, чтобы снова задушить завоеванную Кантом свободу мышления, сделал теперь философию, дочку разуму и будущую мать истины, орудием государственных целей, обскурантизма и протестантского иезуитизма. А чтобы прикрыть этот позор и вместе с тем содействовать возможно большему отупению голов, он прибег к помощи вздорнейшего пустословия и бессмысленнейшей галиматьи, какую когда-либо приходилось слышать, по крайней мере – вне стен сумасшедшего дома. Он оказал опустошающее или, точнее говоря, оглупляющее влияние не только на философию, но и на все формы немецкой литературы. Изо всех сил и по каждому случаю сопротивляться этому влиянию — именно в этом состоит долг каждого, кто способен мыслить независимо. Ибо если мы молчим, кто же будет говорить?