Алешка Татьяна Вячеславовна


Д.В. Фёдоров “ЛИШНИЙ ЧЕЛОВЕК” КАК ВЕЧНЫЙ ТИП РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ



бет13/14
Дата20.07.2016
өлшемі1.54 Mb.
#211631
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   14

Д.В. Фёдоров

ЛИШНИЙ ЧЕЛОВЕК” КАК ВЕЧНЫЙ ТИП РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Процессы социально-политической дифференциации общества и дезинтеграции его сознания, свойственные каждому переломному историческому периоду, всегда несут в себе опасность разрушения национального художественного опыта, должного быть духовной опорой любого “обустройства России”. В первые годы советской власти массированные атаки на русскую культуру прошлого и настоящего, на национальные культурные традиции велись под оглушительный “левый марш”, опиравшийся на печально известную пролеткультовско-футуристическую антиэстетику. В условиях нового социально-исторического катаклизма, предварившего вступление русской культуры в ХХІ век, нигилистическая бесовщина “левого искусства” реанимировалась в постмодернистском призыве Вик. Ерофеева незамедлительно справить “поминки по советской литературе” как не создавшей за все годы своего существования ничего художественно ценного [1].

Сбросить с нынешнего Парохода Современности М.Горького, В.Маяковского, А.Толстого, М.Шолохова и проч. и проч. – мысль, разумеется, не новая. Она буква в букву повторяет уже давно пройденное западной советологией и русистикой в годы холодной войны. Но, к сожалению, дело Вик. Ерофеева по “зачистке” истории русской литературы советского периода, начатое в годы горбачевской “перестройки”, живет и побеждает в наши дни, реализуясь в многочисленных статьях, монографиях, школьных и вузовских учебниках по русской литературе ХХ века. В результате коллективных усилий “демократической” критики и литературоведения возникает, говоря словами И.Дедкова, жуткий образ “этакой братской могилы с осиновым колом, а на колу – опознавательная табличка: “советская литература” ” [2:235].

Технология превращения “советской литературы” под похоронные мелодии “правого марша” в ”совковое” смиренное кладбище, а “советского писателя” – в тупоумного и раболепного “совка”, как правило, находится за пределами научного литературоведения. Здесь и сознательное замалчивание многих звучных имен, литературных произведений и героев, долгое время служивших своеобразными эстетическими знаками советской эпохи, и открытая их фальсификация “в свете новых данных”, основанных на слухах, сплетнях и недостоверных источниках, и их “новое прочтение”, отдающее политической ангажированностью не в меньшей степени, чем у былых “неистовых ревнителей” чистоты пролетарской идеологии и соцреалистической эстетики. Зияющие пустоты на русской литературной карте минувшего столетия образует и наукоподобное уничижение “советской литературы” в пользу “возвращенной” и литературы Русского зарубежья. Несмотря на все явные и скрытые идейно-эстетические различия между ними, это три ветви одного дерева – русской литературы ХХ века как единого национально-художественного целого. Их беспристрастное сопоставительное изучение и объективная оценка показывают, что и “советским” (М.Шолохов, А.Толстой, Л.Леонов, С.Залыгин, В.Шукшин, В.Распутин и т.д. и т.д.), и “возвращенным” писателям (А.Платонов, Е.Замятин, М.Булгаков, В.Гроссман, Ю.Домбровский и др.), прошедшим сквозь ужасы тоталитарного режима, в целом удалось сохранить духовные и эстетические высоты, издревле присущие большой русской словесности.

“Возвращенные” произведения создавались в одну и ту же эпоху, в одних и тех же социально-исторических условиях и одной и той же социокультурной ситуации, что и произведения, “официально разрешенные”, порой, даже “обласканные” властью и использованные ею в целях “социалистической переделки трудящихся”. “Попробуйте меня от века оторвать. – Ручаюсь вам, себе свернете шею!” – предупреждал Осип Мандельштам. Из этой слитости с противоречиями и трагедиями эпохи в литературе советской метрополии вырастает единое проблемно-тематическое ядро, вокруг которого группируются индивидуальные авторские решения, часто даже на “дозволенном” уровне не укладывавшиеся в официальные мифологемы и эстетические догмы.

Поначалу “дозволенный” роман В.Вересаева “В тупике” содержал в себе не менее яростный протест против слепого революционного насилия и массового террора, чем “возвращенная” читателю в конце 80-х повесть репрессированного В.Зазубрина “Щепка”. В свою очередь “Щепка”, написанная еще в 1923 году, и по своему жизненному материалу, и по проблематике, и по художнической концепции личности и революции, и даже по особенностям своей поэтики созвучна роману представителя второй волны русской литературной эмиграции Н.Нарокова “Мнимые величины”, созданному в 1951 году. Нашумевшая в 30-е годы и объявленная после войны “образцовым произведением социалистического реализма” первая книга “Поднятой целины” М.Шолохова пропитана тем же кровавым чадом “ликвидации кулачества как класса”, что и прежде запрещенный “Котлован” А.Платонова.

Подобные “схождения ” носят не единичный, а массовый характер. Поэтому непреложной задачей литературоведения является установление глубинных внутренних связей между творчеством “советских” и “возвращенных” писателей и литературой Русского зарубежья. Выявление их на генетическом, контактном и типологическом уровнях позволит нам выработать научно обоснованную концепцию истории русской литературы советского периода, главным содержанием которой будут не похороны идеологической и художественной лжи, а раскрытие подлинных гуманистических ценностей и эстетических достижений.

Сегодняшние обвинения, предъявляемые русской классике “новым” литературоведением в том, что именно она выносила в своем чреве соцреализм и советскую литературу (Вик.Ерофеев, А.Агеев), являясь рецидивом западных концепций 70-х – 80-х годов, объективно служат идейно-эстетической индульгенцией для советских писателей. Русская советская литература из “незаконнорожденной и блудной дочери святой русской словесности ХІХ века” превратилась в ее прямую наследницу и правопреемницу. “Советская литература есть именно то, за что она себя выдает, - единственная и неповторимая наследница умершей русской литературы, - утверждал Б.Хазанов еще в начале 80-х годов. – Советская литература не просто “учится” у классической русской литературы, выращивая диковинный гибрид стилистики прошлого с передовым мировоззрением и всепобеждающим учением. Она пересаживает литературную парадигму, заданную писателями второй половины ХІХ века, в наш век. Она перенимает их зрение, их принципы организации повествования, их способ моделировать мир. Этот способ и есть то, что она называет реализмом” [3:66-67].

Б.Хазанов, бесспорно, прав, рассматривая советскую литературу (еще ближе к истине было бы обращение ко всей русской литературе советского периода) и наше классическое наследие в пределах одной национальной художественной парадигмы, что позволяет ставить вопрос об их типологической общности. Здесь он смыкается с такими “апологетами” социалистического реализма и советской литературы, как П.Выходцев, И.Волков, А.Иезуитов, Б.Сучков, Б.Храпченко и другими видными фигурами литературного процесса советской поры, которые в глазах нынешней прогрессивной “общественности” выглядят главными идеологами и церберами литературного тоталитаризма.

Б.Хазанов абсолютно не прав, когда объясняет эту типологическую общность простым механическим переносом на советскую почву “стилистики прошлого”, “видения мира”, “принципов организации повествования”, способов художественного “моделирования мира”. В один поток нельзя войти дважды. Интерпретация советских писателей как неких бескрылых эпигонов потребовалась ему, вероятно, для доказательства своего “убойного” вывода: “Могучий и обомшелый ствол русской литературы, постепенно истончаясь, завершился советской литературой” [3:67].

Представляется научно некорректным и само сужение эстетического генезиса советской литературы только до одной “пересадки литературной парадигмы ХІХ века”. Ближе к истине из апостолов “нового” литературоведения 90-х годов Е.Добренко. Трансформировав со знаком наоборот популярное в советские времена положение Д.Ф.Маркова о соцреализме как “открытой системе”, он объявил его “культурой мутагенной”, в которой нашли место не только “сугубо викторианские” (“учеба классиков”, неприятие “эстетства” и “усложненности”, ориентация на “высокий стиль” салона), но и авангардистские идеи (“культ всемирного молодняка”, агрессивный волюнтаризм и титанизм)” [4:229,239]. Если к числу этих “мутагенов” – в первоначальном значении, факторов, вызывающих наследственные изменения в организме, - добавить еще русский серебряный век и западный модернизм, то подведем полностью эстетический фундамент под почвенническую концепцию советской литературы, обнародованную В.Распутиным в его “Манифесте”: наряду с подлинно русской словесностью в ней существовала “и другая, и третья, и четвертая, частью полезная, талантливая, но сторонняя”. В силу своей “требовательности”, “навязчивости”, “пресмыкания“ и “злости” она требовала и требует отмены “родственности”. Именно из ее рядов сегодня раздаются “похоронные голоса” [5].

Отмена “родственности” в статьях Б.Хазанова и Е.Добренко проводится, как видим, под флагом ее дискредитации. Клонирование русской советской литературы из литературной парадигмы ХІХ века, как и ее отрыв от классических традиций, - дело неблагодарное и неблагородное. С одной стороны, ее идейно-эстетическая система представляет собой качественно иное образование, с другой – она вполне сопоставима со всей предшествовавшей литературой. Типологический подход к русской литературе на разных этапах ее развития позволяет выявить и их исторически обусловленное эстетическое своеобразие, и вместе с тем глубоко закономерную идейно-художественную связь между ними. В типологическом плане может изучаться и весь историко-литературный процесс, и какое-нибудь отдельное литературное явление, эстетически емкое и сложное по своему составу. К числу таких краеугольных категорий с полным правом можно отнести концепцию личности, рассматривая ее как на общелитературном уровне, так и на уровне авторском, индивидуально-художническом. Концепция личности – это центр, к которому стягиваются и откуда исходят содержательно-формальные нити всей литературы и ее отдельных произведений.

Проблема типа есть также и проблема преемственности и обновления художественного мышления в процессе исторического развития литературы.

Русская литература советского периода, и “дозволенная”, и ”запрещенная”, унаследовала всю богатейшую типологию своей предшественницы. Но так как концепция человека и мира на каждом историческом витке приобретает свои специфические черты, то сквозные типы русской классики: “лишние” и “новые” люди, “униженные и оскорбленные”, “чудаки”, “правдоискатели”, “подлецы-приобретатели” и т.д., — сохраняя свои стабильные характерологические качества, выступают в ней в своем неповторимо “советском” обличье, определяемом расколом человеческого бытия на два мира-антагониста: старый и новый. В пределах этой вечной для русской литературы типологической парадигмы развертывается многообразие конкретных социально-психологических, философско-этических и собственно художественных решений, совпадающих с официальными идеологемами и эстетическими канонами или противостоящих им. Даже в подцензурных условиях у каждого настоящего мастера была своя гуманистическая концепция, своя система взглядов на человека, его внешние и внутренние ориентации.

Чуткое к новому “социальному заказу” избирательное литературоведение последнего десятилетия устами М.Эпштейна справедливо провозгласило “магистральной темой лучших писателей, от Юрия Олеши до Андрея Битова,” "трагедию лишних людей, чуждых миру социальной однородности", и "чудаков, ведущих происхождение от тургеневского Калиныча, лесковского “очарованного странника”, а недавно воплотившихся в шукшинских “чудиков” [6:219]. Проблема поставлена верно. Но идейно-художественная трансформация этих родственных типов в литературе советского периода и их эволюция изображаются в абсолютно искаженном виде.

Под влиянием советской действительности, по М.Эпштейну, благородные “лишние” люди вырождаются в “сомнамбул”, о чем свидетельствует творчество В.Нарбиковой и Т.Толстой: “Сомнамбулизм – последняя фаза в развитии этого типа”, потому что “сам окружающий мир сделался настолько лишним, что лишность из личной черты стала уже чертой всеобщего безразличия”. “Очарованные странники” и “чудики”, став сперва “задушевными циниками” у Юза Олешковского, по той же самой причине мутируют в “чудаков с буквы “М” у Е.Попова, Вик.Ерофеева, В.Пьецуха. “Ни лишних людей, ни очарованных странников не остается в мире, который стал лишним и посторонним самому себе”, - на этой уже знакомой нам похоронной ноте завершает свой эволюционный экскурс М.Эпштейн [6:220].

Но характер в литературе как видовая форма художественной реализации типа определяется не непосредственно социальной действительностью, а идейно-эстетической концепцией, исходя из которой писатель творчески пересоздает мир. Одна и та же действительность породила Маяковского и Пастернака, Федина и Зощенко, Кочетова с Кожевниковым и Гроссмана с Солженицыным. Но никто из писателей, оказавшихся "лишними" для "мира социальной однородности", не превратился ни в "сомнамбулу", ни тем более — в "чудака на букву "М"". Такими изображала их только официальная пропаганда.

Да, постмодернизм завел “магистральную тему лучших писателей” в кладбищенский тупик. Но причина смерти “лишних людей” и “чудаков” кроется не столько в деградации реальности, ее социальной, духовной и эстетической ущербности, сколько в самой постмодернистской телеологии и аксиологии, направленных на разрушение “всех доселе незыблемых абсолютов (не только идеологических, но и онтологических, не только общечеловеческих, но и личностных” [7:234].

Литературный тип – это прежде всего художественный синтез существенного, общезначимого в поведении, характере и мироотношении индивидуума как представителя определенной общественной группы, класса, народа или всего человечества, воплощенный в конкретном образе. Будучи исторически подвижным, он в то же время является своего рода генетическим кодом и эстетической памятью литературы, несущими в себе две извечные стороны человеческого бытия – зависимость личности от внешних жизненных обстоятельств (онтология типа) и относительную самостоятельность ее внутреннего мира (его гносеология). Говоря языком постмодернистской эстетики, литературный тип – это “логоцентрическая традиция”, зиждущаяся на одном из основополагающих принципов европейского культурного сознания - принципе “центрации”. “Постструктуралистско-деконструктивистско-постмодернистский комплекс”, опирающийся на принципы “деконструкции” и “децентрации”, преследует цель “полной деструкции персонажа как психологически и социально детерминированного объекта“ [8:40]. Типизацию он подменяет “фрагментацией”, социально-психологическую и нравственно-этическую характерологию – солипсическим мировидением и мироощущением имманентно регулируемого персонажа. Отсюда и смерть “лишних людей” с “очарованными странниками”, подтверждающая, по определению В.Распутина, “сторонность” постмодернизма по отношению к национальной русской традиции, ответственность за которую М.Эпштейн возлагает на запредельность “этого невозможнейшего из миров” [7:219].

Однако, как говорится, покойник скорее жив, чем мертв. Категорическое заключение о его летальном исходе, сделанное на основе анализа только одного литературного направления, нельзя распространять на всю литературу. Тип “лишних людей” и “чудаков” столь же вечен, как вечны кризисные ситуации, их порождающие. А таких ситуаций советская общественная история предоставляла писателям в немеренных количествах. Поэтому столь и разнообразна портретная галерея “лишних людей” в литературе советского периода, в основе своей придерживающейся реалистической ориентации.

“Лишний человек” – кризисный тип. Его родовая гносеологическая и онтологическая сущность определяется оппозиционной константой “личность - общество”, “внутренняя воля – коллективные нормы бытия”. В зависимости от индивидуального видения этой дилеммы писателями и решения ее обществом “лишний человек” на каждом этапе советского исторического развития выглядел в литературе по-разному.

В 20-е годы, “золотое десятилетие” советской литературы, его судьба в период “сокрушительного революционного мезозоя” (Л.Леонов) раскрывалась, как правило, в рамках общей темы “интеллигенция и революция”. Земский врач Иван Ильич Сартанов из романа В.Вересаева “В тупике” (1920-1923), профессор-палеонтолог Лихарев в повести Л.Леонова “Конец мелкого человека” (1922-1923), бывший студент Андрей Старцов из романа К.Федина “Города и годы” (1924), Филипп Филиппович Преображенский из увидевшей свет только в 1987 году знаменитой повести М.Булгакова “Собачье сердце” (1925) едины в своем активном неприятии крови, проливаемой за сомнительные для них правду и благородство нового мира. Их отличие от героев онегинско-печоринского толка – в полнейшем отсутствии социального эгоизма и эгоцентрического восприятия действительности, в их органической слитости с трагической судьбой России в начавшийся “век-волкодав”. Отчуждение от общества, превращающее “лишнего человека" ХІХ столетия в “умную ненужность”, перерастает у Сартанова, Лихарева и Преображенского в принципиальный разрыв с ним, возвышающий их до символов упускаемой возможности развития России на базе общечеловеческих ценностей. Понимая это, соцреалистическая критика вплоть до середины 80-х годов жестко упрекала Вересаева, Леонова и Федина в “абстрактном гуманизме”. Даже К.Федин, оправдывавший Андрея Старцова тем, что “стекло не сваривается с железом”, был вынужден, начиная с издания 1952 года, снять авторское заключение к своему “повествованию о человеке, с тоской ждавшем, чтобы жизнь приняла его”: “жалость заслуживает большего снисхождения, чем жестокость” [9:151]. Но эта уступка цензуре нисколько не умалила духовного превосходства его “лишнего человека” над “твердокаменным” большевиком Куртом Ваном, для которого “самое большое в жизни” — “классовая революционная ненависть”.

Социальная и нравственная несовместимость прекраснодушных сартановых и старцовых с утверждающимся темным царством воронцовых и куртов ванов, шариковых и швондеров разрешается их смертью. Такой конденсации трагизма в образе “лишнего человека” русская классика, естественно, не достигала. А.Пушкин оставил Онегину свет в конце туннеля: хотел привести его к декабристам. Печорина убивает прежде всего бессмысленность его личного существования. Сартанов и Старцов – жертвы той самой революции, которую они так трепетно ожидали. Трагедийность их образов – следствие трагичности действительности и двойственного отношения к ним писателей. С самого начала приняв революцию, Вересаев, Леонов, Федин, как и многие другие советские художники, попали в противоречивое положение, которое В.Перцовский удачно охарактеризовал популярным долгие годы афоризмом А.Неверова: “не жалеть нельзя, и жалеть нельзя” [10:221]. В разорванном нравственном сознании лучших писателей 20-х годов пока превалирует “не жалеть нельзя”. И они, каждый по-своему, скорбят о русском интеллигенте, волею исторической судьбы оказавшегося “лишним” среди народа, которому он хочет по национальной традиции служить бескорыстно, преданно и самозабвенно.

Авторитетный в литературных и властных кругах, В.Вересаев при решении этой дилемы занимает подчеркнуто объективистскую позицию, полностью устраняясь из повествования, благодаря чему Сартанов выглядит намного человечнее рядовых и начальствующих “делателей революции”. Как верно сказал художнику видный партиец, “за одни сцены его следовало посадить в подвал, а за другие предложить в партию”[11:600]. Робкая критика молодыми Леоновым и Фединым Лихарева и Старцова за их противостояние “железному потоку” времени и отрыв от “революционных масс” художественно и психологически не убедительна и противоречит логике развития их характеров, что неоднократно признавали и сами писатели. Той цельности авторского взгляда на “лишнего человека” своей эпохи, которым обладали Пушкин, Лермонтов, Тургенев и Герцен, у молодой советской литературной генерации не могло и быть: герой должен был осуждаться за то, “что мучило самого писателя: за ненависть и отвращение к крови и смерти, за стремление к чистоте и добру, в чем якобы проявилась постыдная гордыня по отношению к народу, выбравшему кровавый путь революции” [10:221]. Эта разорванность нравственного чувства с той или иной силой проявляется и в образах Мечика из фадеевского “Разгрома” (1926), бабелевского Лютова из “Конармии” (1922-1926), Кавалерова из “Зависти” Ю.Олеши (1927) и даже горьковского Клима Самгина, чья жизнь в годы революции осталась недосказанной “основоположником социалистического реализма”, но которую нетрудно предугадать.

Заслуга русской прозы 20-х годов минувшего столетия состоит в том, что она, опираясь на классическую традицию, сумела выработать общелитературную концепцию советского “лишнего человека”, которая, оставаясь стабильной по своей онтологической и гносеологической сущности, будет уточняться, варьироваться, наполняться новым социальным, нравственно-философским и гуманистическим содержанием на последующих этапах исторического развития литературы в эпоху торжества и кризиса командно-административной системы.

“Лишнего человека” в литературе (в отличие от реальной жизни) не смог до конца извести даже Великий Террор 30-х годов, возведший аморализм и античеловечность на пьедестал официальной нормы общественного и индивидуального поведения личности. Пламенный романтик революции Эдуард Багрицкий призывал современников от имени кровожадного “века-волкодава”: “…если он скажет: “Солги”, — солги … если он скажет: “Убей”, — убей”. Массированная дегуманизация общественного сознания превращала Сартановых и Старцовых в литературных “врагов народа”. Невозможность изображения “лишнего человека” в классически чистом виде предопределялась и утопической иллюзией “мы рождены, чтоб сказку сделать былью”, ставшей одним из ударных тезисов идеологического обоснования стремительной коллективизации и индустриализации страны. Многие писатели, воодушевившись вслед за ушедшим из жизни В.Маяковским “громадьем” планов социалистического преобразования социальной и природной стихии, одновременно с чудом оставшимся в живых Б.Пастернаком переболели “высокой болезнью” и пережили “второе рождение”.

Фигура активного строителя нового общества, идущего через тернии "проклятого прошлого" к социалистическим звездам, становится самой заметной на литературном горизонте. Но смена эстетических приоритетов и перестройка общечеловеческой системы гуманистических ценностей вовсе не означали, что "художники окончательно хоронили традиционную для русской романистики тему "лишнего человека", которую они порою еще затрагивали в 20-е годы" [9:438,439]. Идеологизированное "старое" литературоведение аргументировало свои похороны "лишнего человека" "возмужанием и зрелостью" советского общества и самих писателей, то есть, -- их "окончательным и бесповоротным" переходом на позиции марксизма-ленинизма и соцреалистической эстетики. Деполитизированное "новое", как мы помним, — "вырождением обедневших потомков Онегиных и Печориных в советском мире” [6:219]. Если первый

тезис — не вся правда, то второй — вовсе не правда.

Коллективизация и индустриализация, подгоняемые кнутом массовых репрессий, сопровождались конфликтом такого социального масштаба и нравственно-психологической глубины, каких Онегины и Печорины ХІХ века, разумеется, не знали. Миллионы людей стали лишними для своего государства в качестве граждан, но нужными ему в качестве рабов для построения "светлого будущего". Объективные социально-исторические коллизии, порождающие "лишних людей" в жизни, расширялись до общенациональной трагедии, главным действующим лицом которой был простой народ. Время требовало от литературы осмысления этого драматического феномена современной советской истории. И в произведениях писателей, в той или иной мере сохранивших трезвое мышление в атмосфере официального идеологического и эстетического дурмана, тип "лишнего человека", сохраняя свои родовые доминанты из элитарного, преимущественно интеллигентского, трансформируется в "низовой", "простонародный" (Митька Векшин в леоновском "Воре", Григорий Мелехову М. Шолохова, "усомнившийся" Макар Ганушкин, Вощев из "Котлована", герой-повествователь из "бедняцкой хроники" А.Платонова "Впрок"). Единственным среди всех "советских" и "возвращенных" художников, кто сохранил классическую чистоту типа, был М.Булгаков, вложивший всю квинтэссенцию советской "лишности" в образ своего Мастера. Но так или иначе "лишнему человеку" в советской литературе удалось пережить самые неблагоприятные для себя времена. И сохранить свое лицо.

Всеобщий кризис советской командно-административной системы вопреки желанию властей актуализировал проблему "лишнего человека" и невольно предоставил ему в литературе режим наибольшего благоприятствования. Это и понятно. "Лишний человек" в жизни -- всегда свидетельство общественного неблагополучия. Став литературным типом, он превращается в своеобразную обобщенную художественную формулу, раскрывающую оппозиционный характер и критический угол зрения писателя на мир, окружающий человека. Системный кризис казарменного социализма, входя в литературу, требовал от нее определенного социального и этико-философского осмысления каждого из своих проявлений. Поэтому образы "лишних людей" как художественная реакция на негативные явления советской действительности представлены в русской прозе второй половины 1950-х -- 90-х годов множеством своих социально-психологических и нравственно-этических градаций, отражающих все многообразие идейно-художественных позиций писателей и общественных групп. Это и мужики -"земли хозяева" (В.Астафьев, С.Залыгин, И.Белов, Б.Можаев), и представители интеллигенции (Б.Пастернак, Д.Гранин, Ю.Нагибин, Ю.Трифонов, А.Кабаков, Л.Бежин), и недобитые в гражданскую войну и недостреленные в годы Великого Террора "бывшие” (С.Залыгин, О.Волков, И.Головкина (Римская-Корсакова), и "проклятые и убитые" воины Отечественной войны (В.Астафьев, Ю.Бондарев, В.Войнич, Г.Владимов) и т.д.



Различны ситуации, в которых раскрывается их жизненная философия, различно их отношение к революции, социализму, советской власти, различно осмысление ими причин своей "лишности". Но несмотря на разные формы разное и понимание жизни, они с одинаковым упорством думают над ее вечным содержанием — долге и совести, истине и красоте, исторической памяти и смысле человеческого бытия — и с этих позиций отвергают все, что ограничивает их свободу, выталкивает из человеческого мира, делает их "пасынками времени" (В.Гроссман). Спектр идейной и эстетической интерпретации характеров и враждебных для них жизненных обстоятельств широк: от устойчивой идеологемы "социализма с человеческим лицом" — до его отождествления с фашизмом, от классического реализма — до "другой прозы" и внедрения в реалистическую основу приемов и средств художественного изображения, присущих модернизму и постмодернизму. Общую литературную концепцию "лишнего человека" можно определить внешне банальной формулировкой: личность в советскую эпоху и советская эпоха личности. Но традиционный для русской словесности акцент на "личности" сам по себе уже содержит эффективное противоядие против "сомнамбулизации "лишнего человека" и фальсификация его реальной истории в русской литературе советского периода.
________________________


  1. Ерофеев Вик. Поминки по советской литературе // Литературная газета. 1990. № 27.

  2. Дедков И. Между прошлым и будущим // Знамя. 1990. № 1.

  3. Хазанов Б. Величие советской литературы // Синтаксис. 1983. № 11

  4. Добренко Е. Левой! Левой! Левой! // Новый мир. 1992. № 3.

  5. Распутин В. Мой манифест // Наш современник. 1997. № 5.

  6. Эпштейн М. После будущего. О новом сознании в литературе // Знамя. 1990. № 1.

  7. Лейдерман Н., Липовецкий М. Жизнь после смерти // Новый мир. 1993. №7.

  8. Современное зарубежное литературоведение. Энциклопедический справочник. М., 1999.

  9. История русского советского романа. В 3 кн. Кн.1. М.-Л., 1963. С.151.

  10. Перцовский В. Сквозь революцию как состояние души // Новый мир. 1992. № 3. С. 221.

  11. Вересаев В. Сочинение в четырех томах. Т. 1. М., 1990. С. 600.


Чубаков Сергей Нестерович — профессор кафедры русской литературы. Основные направления научной работы — история русской литературы XIX в., антивоенная традиция русской литературы X — XX вв. (Лев Толстой о войне и милитаризме. Мн., 1973; Слово и оружие. Мн., 1975; Все дело жизни. Мн., 1978;).
C.Н. Чубаков
АНТИВОЕННАЯ ПУБЛИЦИСТИКА Л.Н. ТОЛСТОГО
Отличительной, наиболее характерной чертой русской классической литературы является ее страстная гражданственность, ее публицистичность, стремление откликнуться на самые острые, самые животрепещущие вопросы современности. "Герой нашего времени", "Кто виноват?", "Отцы и дети", "Что делать?", "Преступление и наказание" – уже только одни названия романов (и этот перечень можно продолжить) Лермонтова, Герцена, Тургенева, Чернышевского, Достоевского, написанных в середине XIX столетия, является свидетельством быстрого и живого отклика виднейших русских писателей на актуальные запросы окружающей жизни. Толстой же в 60-е годы создает монументальное эпическое полотно, "Войну и мир", в котором, осмысляя в контексте современной действительности события исторического прошлого, войны 1812 года, декабристского движения, самим заглавием предваряет одну из самых главных и кардинальных проблем не только XIX-го, но и последующего XX столетия.

В целом все творчество Толстого представляет собой, по известной оценке В.И. Ленина, "шаг вперед в художественном развитии всего человечества". И в "Войне и мире", самом крупном произведении Толстого, доминируют главным образом средства художественной изобразительности. Сам писатель в начале 1860-х годов так и ставил себе задачу: работать не над выполнением какого бы то ни было заказа, а, отбросив любые соображения коньюктурного порядка, с помощью литературного романа, "широкого и свободного", воплотить в галерее прежде всего чисто художественных образов собственные мысли и чувства, поведать читателю о задуманном, выношенном, пережитом, наболевшем. По этому поводу он писал полемически в разгар работы над эпопеей: "Цели художества несоизмеримы (как говорят математики) с целями социальными. Цель художника не в том, чтобы неоспоримо решить вопрос, а в том, чтобы заставить любить жизнь в бесчисленных, никогда не истощимых всех ее проявлениях" [1:100]. Живая жизнь со всеми ее страстями, радостями и горестями переполняет страницы "Войны и мира". Эти страницы и сегодня заставляют читателя, как когда-то мечталось Толстому, еще только приступавшему к титанической работе над созданием своей великой книги, "плакать и смеяться и полюблять жизнь". Но "полюблять" живую жизнь со всем ее многообразием и неистощимостью проявлений можно лишь тогда, когда сама эта жизнь является нормальной, естественной, разумной и справедливой. Реальная же жизнь конца 1860-х годов с ее социальными катаклизмами, нравственной и интеллектуальной дисгармонией, деспотизмом власти, фатализмом и невежеством масс, – а Толстой, дописывая последние страницы романа-эпопеи, все пристальнее всматривается во все, что окружает его в существующем мире, – и вот эта-то реальная жизнь, не только русская, но и европейская, которая, по сравнению с русской, "чище материально, но грязнее духовно", вовсе не соответствовала идеальным толстовским представлением о ней. Множество преград и барьеров – социальных, моральных, политических – стояло на пути людей к лучшей, более справедливой жизни. Поочередно рассматривая и анализируя эти плотины и барьеры, Толстой в конце концов придет к знаменательному выводу о том, что главной преградой, стоящей на пути людей к социальной гармонии и нравственной солидарности, была и остается война.

Война – безумие, война – преступление, противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие, – публицистически взволнованные авторские строки взрывают в "Войне и мире" летописную объективность эпического повествования. Вопреки собственной недавней декларации об отказе "неоспоримо" решить вопрос социального или иного порядка, писатель в "Войне и мире" (так же как раньше в автобиографической трилогии, кавказских и севастопольских рассказах, пьесах и повестях) неукоснительно следует и другому, внешне, казалось бы, противоположному правилу своего творческого кредо. Это правило было им сформулировано еще на Кавказе, в пору литературной молодости: "Никакая художническая струя не увольняет от участия в общественной жизни" [2:95]. Несмотря на то, что художественное творчество продолжает оставаться важнейшей формой служения людям, с годами кисть художника все чаще уступает место перу публициста. Что касается второй половины творческой жизни писателя, начавшейся на рубеже 1870-1880-х годов и ознаменовавшейся открытым разрывом Толстого с идеологией и мировоззрением господствующих классов и переходом на позиции "простого трудящегося народа", удельный вес публицистики в его деятельности не только резко возрастает, но и начинает занимать приоритетное место. Закончив в 1877 году "Анну Каренину", этот, по его словам, роман "из современной жизни", в котором обнаружилось попутно и нечто "вечное", Толстой тут же приступает к написанию произведений сугубо публицистического характера. В них он стремится, почти не прибегая к художественной условности, в прямой и откровенной форме выказать бескомпромиссные суждения по коренным социальным и духовным проблемам современности.

В России и за рубежом в 1870-1880-е годы Толстой публикует обширную серию крупных публицистических работ – "Исповедь", "Исследование догматического блогословия", "Записки христианина", "Церковь и государство", "В чем моя вера", – которые обычно принято называть религиозно-философскими трактатами. В действительности же это прежде всего антивоенные трактаты, ибо главным предметом спора Толстого с официальной государственной доктриной явилось отношение казенной церкви, как господствующей государственной идеологической системы, к войне. По Толстому, все великие религии, восточные и западные, – буддизм, индуизм, конфуцианство, зороастризм, иудаизм, христианство, ислам и др. по основному своему назначению схожи между собой, как ветви одного дерева. Их общая задача состоит в утверждении, – в зависимости от времени и конкретно-исторических обстоятельств, – определенных принципов морального поведения людей, правил и норм их социальной этики. И христианство, более близкое и знакомое Толстому, не исключение. Анализируя догматы казенного богословия, Толстой сравнивает их с морально-этическим кодексом первоначальных христиан. Он убеждается в грубой и сознательной подтасовке и замене простых и ясных требований о мире, равенстве и братстве, изложенных в евангелических книгах Нового Завета и Нагорной проповеди Христа, лживыми софизмами церковников-иерархов, сделанными ими в более поздние времена в угоду государственной власти ради оправдания насилия, войн и убийства. В противовес официально узаконенной и приспособленной для нужд государственной власти идеологии церковных чиновников-иерархов Толстой создает свою собственную мировоззренческую систему, свою собственную философско-идеологическую доктрину, в основании которой заложена радикальная и бескомпромиссная мысль о неприятии и отрицании любых форм человеконенавистничества и человекоистребления – идея непротивления злу насилием, идея ненасилия.

Уже в "Войне и мире" Толстой не ограничивается лишь осуждением войны, утверждением абстрактной мысли о том, что война – это безумие, бедствие, зло, преступление. Гораздо больше его волнует другое. Говоря о наполеоновской агрессии против России, Толстого прежде всего интересует более сложный вопрос: "Что произвело это событие? Какие были причины его?" И тут же писатель предпринимает попытку ответить на этот вопрос, называя "миллиарды причин" – политических, социальных, моральных, дипломатических, военных и прочих.

Гигантской и неустанной работой по распознаванию и исследованию сложных и многообразных причин, корней и истоков, порождающих агрессии и войны, Толстой будет занят до конца жизни. Об этом он будет говорить во многих своих статьях и письмах, неутомимо докапываясь до коренных истоков и "тайных пружин" той или иной войны. В наиболее конденсированном виде толстовское понимание причин войны изложено писателем в 1890-х годах в письме к Г.М. Волконскому по поводу англо-бурского военного конфликта. К истокам возникновения войны в современном ему мире Толстой относит три основные причинные группы: во-первых, наличие социально-экономического неравенства, неправильного распределения материальных имуществ; во-вторых, преобладание в духовной сфере ложного, большей частью в насильственном духе, воспитания молодых поколений; в-третьих, существование постоянных армий [3:255].

При существующем, по выражению Толстого, "людоедском" устройстве жизни все эти причины тесно связаны и переплетены между собой. Устранение одной из них способствовало бы ликвидации войн. Но этого не происходит. Происходит обратное. Особое внимание уделяет Толстой третьей причинной группе. К концу 1880-х годов он окончательно приходит к выводу о том, что постоянные армии, необычайно усилившиеся с введением всеобщей воинской повинности в европейских странах во второй половине XIX столетия, являются не только самыми бесполезными и вредными из всех социальных институтов, из всех учреждений для дела мира на земле, но, более того, согласно сложной диалектике самой жизни, сделались и основной первопричиной возникающих войн, и решающим инструментом их практического осуществления. В 1891-1893 годах Толстой создает свой самый крупный антивоенный трактат "Царство божие внутри вас", в котором такой социальный феномен, как милитаризм, становится главной мишенью его обличительного пафоса. Военщина, солдатство, милитаризм, подчеркивает Толстой в трактате, это не что иное, как "главное бедствие мира", "итог и квинтэссенция всего", что враждебно народу, "раковая опухоль на теле человечества", без устранения которой невозможно построение на земле разумного и справедливого общества.

Книга Толстого, появившаяся в многочисленных переводах в Париже, Лондоне, Риме, Женеве, Нью-Йорке, Берлине и других городах, вызвала широкий общественный резонанс. "Такой книги еще не бывало, – писал современник, – это самая великая книга всего нашего XIX века" [4:126]. Особое впечатление книга произвела на молодого М.К. Ганди. "Книга Толстого "Царствие божие внутри вас" буквально захватила меня, – писал он позднее в автобиографической работе "Моя жизнь". – Она оставила неизгладимый след в моей душе. Перед независимым мышлением, глубокой нравственностью и правдивостью этой книги показались неинтересными все другие" [5:143]. Зато цензура многих правительств и государств признавала книгу более вредной, чем социалистические брошюры и революционные прокламации, и отказалась разрешить ее печатание. Многие положения, выдвинутые в "Царстве божие внутри вас", получили дальнейшее развитие в последующих антимилитаристских работах Толстого, цитировались в его трактатах "Одумайтесь!" и "Единое на потребу", а так же почти в неизменном виде были помещены в сборниках "Круг чтения" и "Путь жизни".

На рубеже XIX-XX столетий Толстой открыто – "оружием мысли, слова, поступков жизни" – вступает в беспощадную борьбу против милитаризма, используя, по его словам, "быстро и бойко по-герцовски, по журнальному" главным образом жанры публицистики. В этом беспрецедентном антивоенном сражении толстовские публицистические "войска" совершают непрерывную "передислокацию": наряду с использованием крупных форм, сборников, трактатов, все активнее начинает действовать маневренная группа малых жанров – статей, памфлетов, манифестов, воззваний, обращений, писем и т.д.

Искренне озабоченные судьбами мира на земле, к Толстому обращаются люди различных национальностей, профессий, вероисповеданий из многих стран земного шара. С другой стороны, и Толстой обращается с предложениями о путях и средствах достижения всеобщего мира к представителям различных групп и сословий, начиная от простых людей, рабочего народа и кончая носителями высшей власти. Жанр обращения – один из ведущих в его антивоенной публицистике. Разоблачая безумие происходивших и готовящихся войн, Толстой неустанно апеллирует к широким народным массам ("К рабочему народу"), к государственным и политическим деятелям, к революционерам ("К государственникам и революционерам"), к правительству ("К царю и его помощникам"), к религиозным служителям ("К духовенству"), к целым народам ("К китайцам", "К итальянцам", "К шведам" и др.), к офицерам ("Офицерская памятка"), к солдатам русской и других армий ("Солдатская памятка") и т.д.

К обращению и воззванию ("Одумайтесь!", "Не убий", "Любите друг друга") примыкает еще один наиболее часто употребляемый жанр толстовской антивоенной публицистики – жанр письма. Подобно обращениям и манифестам, свои многочисленные письма-послания Толстой адресует как отдельным лицам, обратившимся к нему по проблемам войны и мира, так и целым организациям и учреждениям, причастным к антивоенному движению ("Письмо к индусу", письмо к Г.М. Волконскому, "По поводу конгресса о мире. Письмо к шведам", письма к русским царям Александру II, Александру III, Николаю II, "Письмо в иностранные газеты по поводу гонения на кавказских духоборов") и т.д. Невозможно назвать и перечислить то количество статей, писем, корреспонденций (свыше десяти тысяч), трактатов, обращений и других жанров, которые использует великий поборник мира в своей антивоенной публицистике. С предельной оперативностью все это публикуется в русской и зарубежной печати, на нескольких языках выходит на страницах "Листков свободного слова", редактируемых в Лондоне В.Г. Чертковым. Толстому пишут устроители мирных конгрессов и конференций, организаторы кружков и групп мира, руководители студенческих и молодежных антивоенных организаций, редакторы пацифистских и антимилитаристских газет и журналов. "Живые трепетные нити", по выражению Горького, связывает Ясную Поляну со всеми континентами планеты.

Конец ХIХ — начало ХХ веков – время многочисленных военных конфликтов, крупных и мелких, эпоха интенсивной подготовки к мировой войне. "За какое хотите время откройте газеты, – предостерегающе пишет Толстой, – и всегда, всякую минуту вы увидите черную точку, причину возможной войны: то это будет Корея, то Памиры, то Американские земли, то Абиссиния, то Армения, то Турция, то Венесуэла, то Трансвааль. Разбойничья работа ни на минуту не прекращается, и то здесь, то там, не переставая, идет маленькая война, как перестрелка в цепи, и настоящая, большая война всякую минуту может и должна начаться"[6: 47].

Нескончаемая вереница захватнических войн, грабительских военных походов и колониальных экспедиций в Латинской Америке, Азии, Африке – все это находит в лице Толстого страстного и сурового обличителя. "Дикой" назвал писатель в статье "Две войны" войну США против испанцев на Кубе, сравнив ее с кулачной дракой, в которой молодой и здоровый человек набрасывается на дряхлого старика, кастетом ломает ему ребра и зубы и затем похваляется этим подвигом. Зверства американских солдат на Кубе, а затем на Филиппинах и в других местах Толстой назвал слишком ужасными, а восхваление в прессе этих подвигов – умственным повреждением, мраком, до которого докатились цивилизованные варвары, "чингиз-ханы с телеграфами". "И кто же эти люди? – саркастически спрашивает Толстой. – Люди той самой молодой передовой нации, которая еще недавно гордилась своей разумностью и свободой от кровожадных инстинктов европейских народов" [6:250]. Цели и интересы у американских и иных "властителей и воинов", по Толстому, общие – насиловать и как можно больше грабить. Огромное количество награбленного позволяет посредством оружия и подкупа грабить еще больше, в планетарном масштабе. Для этого в том же международном масштабе грабители и убийцы – в лице руководителей военно-промышленных корпораций, властей, верхушечных лиц в правительствах эксплуататорских государств – с помощью многообразных связей объединяются в группы и союзы, которые, по определению писателя, есть не что иное, как шайки разбойников, все более завладевающие властью над миром. Правящие круги США пытались нейтрализовать влияние статей Толстого. Президент Теодор Рузвельт в журнале "Outlook" писал, что Толстой является "плохим моральным гидом" для "людей дела". Прочитав статью Рузвельта, Толстой назвал ее "глупой", а самого президента – "милитаристом и империалистом".

В один ряд с колониальными захватами американского империализма поставил Толстой войну англичан против бурских республик в Африке. "Читаю о войне на Филиппинах и в Трансваале, и берет ужас и отвращение", – писал он в дневнике [6:7]. В 1900 году в статье "Не убий" он с гневом писал о безжалостном подавлении силами европейских держав Англии, Франции, Германии и милитаристской Японии вспыхнувшего в Китае "боксерского" восстания. Всем народам, находившимся под гнетом милитаризма и колониализма – китайцам и филиппинцам, бурам и индусам, корейцам и абиссинцам, кубинцам и сербам – посылал Толстой свое сочувственное, поддерживающее слово.

Меры, которые предлагает Толстой против военного разбоя, против грабительских войн, остры и радикальны. Как писал один из его биографов, П.И. Бирюков, они проникнуты духом, "опасным для всех правительств" [9:96]. Поэтому нет ничего более ошибочного, нежели утверждение о том, что толстовские меры и средства против войны, как и вся его позитивная социально-этическая программа, носят непоследовательный, противоречивый, беспомощный, так называемый непротивленческий характер. Только у тупиц и фанатиков не бывает противоречий, – отвечал Толстой своим оппонентам. Сама доктрина ненасилия так же не имеет ничего общего со стереотипным "толстовством", "непротивленством" и проч., то есть с понятиями, выработанными в полемике с Толстым его многочисленными и многоликими критиками. Сам Толстой считал, что следование идее ненасилия предполагает не пассивность, не отречение от собственного достоинства, не слабость, не покорность. Наоборот, ненасилие "прежде всего требует высшее сознание своего достоинства, страшную силу и непоколебимость. Как раз напротив, – подчеркивал он, – поклонники силы должны подличать перед силой" [10:160]. "Ненасилие есть вершина храбрости " [11:505], вслед за Толстым повторит эту мысль М.К. Ганди, во многом благодаря мужественным усилиям которого техника ненасилия достигла высокого развития в антиколониальной, упорной и активной борьбе индийского народа за свое национальное освобождение. По словам Дж. Неру, для миллионов людей само имя Ганди стало "символом решимости Индии добиться освобождения" [12:486]. Ганди, как известно, допускал возможность, что при определенных условиях (угроза империалистической интервенции, злодеяния фашистов и т.п.) принцип ненасилия может быть заменен вооруженным сопротивлением. В то же время до конца жизни он повторял: "Ненасилие – это теория не для слабых и беспомощных, а для сильных" [13:505].

Генетически восходящее к плехановской концепции о двух Толстых (Великом художнике и слабом мыслителе) и изредка повторяющееся и поныне обвинение против Толстого в том, что он якобы представляет себе зло в виде отвлеченного и абстрактного порока, призывает не противиться ему, подставлять одну щеку после того, как ударили по второй (при этом критиками Толстого совершенно упускается метафорический характер этого древнего афоризма), так же не имеет под собой реальной почвы. В действительности и в данном случае дело обстоит как раз обратным образом. "Вся жизнь человека должна состоять в борьбе со злом, – настойчиво повторял сам писатель, – другого смысла в жизни нет" [14:25]. Война, милитаризм – действительно не абстрактный, не отвлеченный порок. Двадцатый век с его мировыми и локальными войнами, с его многочисленными актами массового человекоистребления подтвердил это с очевидной убедительностью. Толстой прозорливо и по достоинству определил зловещий приоритет милитаризма среди других зол и недугов, которые нес с собой империализм. В своей антивоенной публицистике, имеющей и для нашего времени самое актуальное значение, он не только выдвигал обширную и радикальную позитивную "программу мира", но и указывал пути, указывал конкретные, отнюдь не безобидного качества, средства для ее достижения [15:249]. Главной, основополагающей целью всяких преобразований в социальной, политической, моральной и иных сферах должно быть уничтожение насилия и замена его свободным и любовным единением людей.



В январе 1901 года Толстой писал одному из своих многочисленных адресатов: "Вся жизнь, не только русская, но и европейская, кишит злодеяниями насилия (китайские, африканские дела), совершаемые одними людьми над другими. Спокойно смотреть на это нельзя и не должно. Нужно все силы употребить на борьбу с этим злом…" И тут же предлагал: "Если люди заперты железной дверью в неразрушимых стенах и их мучают, то я полагаю, что неразумно напирать плечами и руками на стены и дверь…, а надо найти или сделать ключ или инструмент для уничтожения замка и запоров" [16:25]. По итоговому заключению Толстого, "корень всего", "замок, запирающий все" – это не что иное, как военщина, солдатство, милитаризм. "Ключ" к этому "замку" – идея, долженствующая овладеть как можно большим числом людей, мысль, которая должна стать всеобщей – об аморальности, преступности насилия, войны, милитаризма. Писатель с предельной откровенностью, с "лобовой" прямотой стремится высказать, как это значится в его материалах, приготовленных для прочтения в 1909 году на Конгрессе мира в Стокгольме, "всю правду": "Если мы берем и учим солдат убийству, то мы отрицаем все то, что мы можем сказать в пользу мира" [17:95]. Гуманистическое чутье и гигантский творческий опыт гениального художника и публициста позволили ему сделать открытие большого социального и нравственного значения и прийти к выводу о том, что милитаризм является средоточием всего, что враждебно людям труда, главным препятствием на пути человечества к достижению подлинного мира и прогресса. Для того, чтобы не было войн, не должно быть войск, и сама война, особенно в современную эпоху, является ни чем иным, как следствием существования непомерно огромных постоянных армий и безудержной, непрекращающейся, все увеличивающейся гонки вооружений [18:55]. Иными словами, Толстой формулирует общественный лозунг, привлекает внимание людей доброй воли к той ключевой социально-экономической и нравственно-психологической проблеме, которую в XX веке на многих языках мира принято называть всеобщим и полным разоружением.
_________________________


  1. Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. в 90 томах. – М., 1928-1958, Т. 61.

  2. Толстой Л.Н. и В.Стасов. Переписка. – СПб., 1914.

  3. Ганди М.К. Моя жизнь. – М., 1969.

  4. Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. в 90 томах. – М., 1928-1958, Т. 90.

  5. Бирюков П.И. Биография Л.Н. Толстого. – М., 1923, Т. 4.

  6. Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. в 90 томах. – М., 1928-1958, Т. 53.

  7. Ганди М.К. Моя жизнь. – М., 1969.

  8. Дж Неру. Окрытие Индии. – М., 1955.

  9. Ганди М.К. Моя жизнь. – М., 1969.

  10. Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. в 90 томах. – М., 1928-1958, Т. 73.

  11. Ломунов К.Н. Лев Толстой в современном мире. – М., 1975.

  12. Толстой Л.Н. Полн. собр. соч. в 90 томах. – М., 1928-1958, Т. 73.


Шпаковский Игорь Иванович — кандидат филологических наук, доцент кафедры русской литературы. Основные направления научной работы — литература Древней Руси, проблемы современного литературного процесса, жанровая специфика, генезис и развитие национальной новеллистики. (Агиография Древней Руси XI — XIV вв.: Уч. пособие. Мн., 2000; Практикум по древнерусской литературе. Мн., 2001).


Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   14




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет