Андре Конт-Спонвиль Философский словарь



бет86/98
Дата23.06.2016
өлшемі3.81 Mb.
#155433
1   ...   82   83   84   85   86   87   88   89   ...   98

Справедливый (Juste)

Уважающий справедливость – законность и равенство, право как институт и права индивидуумов, – и готовый за нее сражаться. Иными словами, справедлив тот, для кого законность и уважение к правам людей составляют одно. Закон – один для всех (законность должна уважать принцип равенства); применение закона должно быть справедливым; наконец, право должно защищать права отдельных людей. Справедливость – самый высокий долг, однако не добродетель. Друзьям, пишет Аристотель, ни к чему справедливость, но даже справедливым людям нужна дружба (см.: «Никомахова этика», книга VIII, 1). Таким образом, любовь, не являющаяся долгом, стоит больше справедливости, которая долгом как раз является. Праведникам это хорошо известно, однако они поступают по справедливости даже с теми, к кому не испытывают любви.



Сравнение (Comparaison)

Сопоставление языковыми средствами двух различных объектов либо с целью подчеркнуть их сходство или различие, либо, в поэзии, с целью вызвать образ одного, называя другое. Если сравнение неявное, мы говорим о метафоре. Если одним из объектов сравнения является абстрактное понятие – о символе.



Становление (Devenir)

Изменение, рассматриваемое как глобальное явление. Следовательно, это само бытие, поскольку оно пребывает в постоянной изменчивости. «Panta rhei» («Все течет»), – сказал Гераклит. Действительно, все течет, все изменяется, все проходит и ничто не стоит на месте. Нельзя дважды войти в одну и ту же реку; мало того, как уточняет Кратил, в одну и ту же реку нельзя войти даже единожды: пока ты в нее входишь, она уже становится другой.

В философии Гегеля становлением называется единство бытия и ничто; переход первого во второе и второго в первое. Вот почему становление – первое конкретное выражение мысли (тогда как бытие и ничто суть пустые абстракции), а следовательно, и первичная истина. Гегель верен Гераклиту и реальности. Истинное, пишет он, есть то, что является становлением самого себя.

Старость (Vieillesse)

Старение – это износ живого организма, в ходе которого снижаются его способности (способность существовать, думать, действовать и т. д.), и организм приближается к смерти. Следовательно, старение – это процесс, и нетрудно заметить, что процесс скорее инволюционный, чем эволюционный, скорее деградация, чем прогресс, скорее отступление, чем движение вперед. Старость – состояние, возникающее как результат этого процесса; состояние, по определению незавидное (кому бы не хотелось остаться молодым?), но по сравнению со смертью все-таки предпочтительное, во всяком случае, почти для каждого человека. Ведь смерть – ничто, а старость – все-таки кое-что.



Я не верю в преимущества старости, и уж тем более – в якобы присущие старости значимость и величие (вопреки Гюго). Да, и в старости можно двигаться вперед, и каждый из нас, если постарается, найдет в своем окружении подобные примеры, но одновременно вынужден будет признать, что эти примеры являют собой скорее исключение, чем правило. Но даже и тогда нетрудно заметить, что прогресс если и имеет место, то не благодаря старости, а вопреки ей, а часто и в жестокой борьбе со старостью. А как же опыт, спросите вы, как же зрелость ума, культурный багаж? Всем этим мы обязаны не столько старости, сколько жизни, которая продолжается несмотря ни на что; не столько своему износу, сколько умению ему сопротивляться; не столько преклонному возрасту, сколько предшествующим ему годам. Жизнь – это богатство. И время – богатство. А вот старость – уже не богатство, а сплошная нужда: времени становится совсем мало, жизнь понемногу уходит. Да, опыт 70-летнего старика не сопоставим с опытом 20-летнего юноши, это факт, для объяснения которого достаточно простой арифметики. Но этот опыт не имеет непосредственной связи со старостью. Если бы у нас была другая генетическая программа, мы могли бы достигать 70-летия без всяких признаков старения, или, наоборот, старость могла бы настигать нас, как это происходит со многими видами животных, уже в 15 или 20 лет. Ставить знак равенства между старостью и возрастом значит совершать большую ошибку. Хотя на практике то и другое почти всегда находятся в неразрывной связи, на самом деле речь идет о двух совершенно разных реальностях. Известно, что существует довольно редкий вид патологии развития, при котором наблюдается резкое старение организма, так что к 30 годам человек уже выглядит глубоким стариком. В то же самое время есть 80-летние люди, которые ведут себя бодрее, чем многие молодые, и сохраняют поразительную восприимчивость, – время над ними как будто не властно. Их и стариками-то не назовешь, во всяком случае, ни за что не дашь им их лет. Однако эти счастливые исключения не отменяют, а лишь подтверждают общее правило, согласно которому после определенного возраста в человеческом организме начинается необратимая деградация. Ее иногда можно замедлить, но остановить нельзя. У большинства из нас физические и умственные способности в 40 лет уже не те, что в 20; в 60 – не те, что в 40, в 80 – не те, что в 60… Это что-то вроде энтропии «от первого лица»: стоит миновать пик зрелости, как хаос и усталость системы организма неуклонно начинают стремиться к максимуму. Старение и есть эта тенденция, а старость – ее результат. Правда, это не помешало Канту написать «Критику способности суждения», когда ему перевалило за 60, а Гюго и в 80 оставаться все тем же гением, пышущим жизненной силой. Но сказать за это спасибо они должны были своему здоровью, а отнюдь не старости. И дело даже не в гениальности того и другого – просто им повезло. Монтень, проживший достаточно длинный для своего времени век и начавший писать довольно поздно, никогда не заблуждался относительно так называемых преимуществ старости:

«Я не выношу тех приступов раскаяния, которые находят на человека с возрастом. Тот, кто заявил в древности, что он бесконечно благодарен годам, ибо они избавили его от сладострастия, держался на этот счет совсем иных взглядов, чем я: никогда я не стану превозносить бессилие за все его мнимые благодеяния… И мне было бы досадно и стыдно, что убожество и печали моего заката имеют право предпочесть себя тем замечательным дням, когда я был здоров, жизнерадостен, полон сил, и что меня нужно ценить не такого, каким я был, но такого, каким я сделался, перестав быть собой… Старость налагает морщины не только на наши лица, но еще в большей мере на наши умы, и что-то не видно душ – или они встречаются крайне редко, – которые, старясь, не отдавали бы плесенью и кислятиной. Все в человеке идет вместе с ним в гору и под гору» («Опыты», книга III, глава 2).

Он слишком любил жизнь и истину, чтобы сказать доброе слово о старости. И довольствовался тем, что кротко принял ее. Мне кажется, что в отношении старости на большее замахиваться не стоит. Смерть соберет все наши тетрадки, но отметок ставить не будет.

Стиль (Style)

Вопреки знаменитому высказыванию Бюффона («Человек – это стиль»), поставить знак равенства между тем и другим нельзя. Самый выдающийся человек может не иметь отточенного стиля. Мне лично известны некоторые достойные всяческого уважения люди, которые пишут очень тускло и невыразительно. И напротив, есть блестящие стилисты, которые при близком знакомстве оказываются весьма посредственными личностями. Стиль – это способ действия, манера письма или творческая манера вообще, в какой-то мере действительно отражающая субъективные особенности человека, но лишь в той мере, в какой этот человек обладает специфическим дарованием либо владеет специфическим мастерством. Стиль – это не человек, а способность человека (свойственная далеко не всем) находить такие выражения, которые подчеркивают его непохожесть на остальных людей. В стиле заключается единичность таланта – настолько, насколько единичность может быть талантливой. Следовательно, стиль – это сила, но вместе с тем и предел. Есть величайшие художники, не имеющие стиля, как есть и такие, кто работает в разных стилях и умеет освобождаться от стилистических оков. Поэтому слова «стилист» и «стилизация» могут употребляться в уничижительном смысле. Быть стилистом в этом случае означает уделять чрезмерно большое внимание вопросам формы и оригинальности. Если человеку есть что сказать, разве он станет придавать такое значение форме своего высказывания? Пленник собственной манеры и собственной единичности, как может он претендовать на универсальность? Сравните, к примеру, Сиорана и Монтеня. Первый – яркий стилист. Второй – гений.

Вместе с тем бесспорно, что наличие стиля – лучше, чем безликость и банальность. Только одного стиля мало. Стиль сам по себе не может заменить сущности. Я прекрасно понимаю, что собственный стиль есть у Эль Греко и у Ренуара, а у Пикассо вообще множество стилей. Но я далеко не уверен, что свой стиль есть у Веласкеса, хотя, на мой взгляд, этот художник превосходит перечисленных силой гения.

Стоик (Stoicien)

Последователь стоицизма. Чтобы стать настоящим стоиком, кроме знания учения стоиков нужна еще и стойкость.



Стоицизм (Stoicisme)

Древняя философская школа, основанная Зеноном из Китиона. Была переосмыслена и обновлена Хрисиппом, а дальнейшее развитие получила благодаря Сенеке, Эпиктету и Марку Аврелию. Своим названием школа обязана не основателю, а месту, где Зенон встречался с учениками (по-древнегречески «Стоя» означает «портик»). Это не случайность, потому что стоики считали себя в первую очередь последователями Сократа и школы киников, чье учение они привели в стройную систему. Если Диогена Платон называл «сошедшим с ума Сократом», то Зенон мог бы удостоиться от него звания Диогена, вновь обретшего разум.

Стоицизм – это сознательный и произвольный материализм. Он признает только тело и придает значение только воле. Все, что от нас не зависит, с точки зрения нравственности безразлично; в категорию доброго или злого попадают только те вещи, которые зависят от нас. Следовательно, абсолютной ценностью является добродетель, и счастье человека заключается в том, что быть добродетельным, а вовсе не в том, чтобы получать от жизни удовольствие. Таким образом, мораль стоиков противостоит эпикурейскому гедонизму – так же, как их видение физического мира как некоей непрерывности противостоит атомизму. Вместе с тем и стоицизм и эпикуреизм относятся к рационалистическим учениям. Вот только у стоиков в отличие от эпикурейцев разум не ограничивается объяснением мира – он выносит оценки, управляет поступками и направляет действия как мудреца, так и всех остальных людей. Разум есть Бог, или божественное начало всех вещей. Отсюда подчеркнутая набожность стоиков, которая, являя собой разновидность фатализма, тем не менее способствует освобождению человека. Отсюда же стоический пантеизм, заметно окрашенный в гуманистические тона. Все в мире разумно, значит, нам остается лишь самим стать разумными. Все в мире справедливо, значит, от нас требуется всегда поступать по справедливости. Стоик – космополит. «Если духовное у нас общее, – пишет Марк Аврелий, – то и разум, которым мы умны, у нас общий. А раз так, то и тот разум общий, который велит делать что-либо или не делать; а раз так, то и закон общий; раз так, мы граждане; раз так, причастны государственности; раз так, мир есть как бы город. Ибо какой, скажи, иной общей государственности причастен весь человеческий род?» («Размышления», книга 4, 4). Наконец, стоицизм – это актуализм. «Существует только настоящее», – учит Хрисипп, и настоящего вполне достаточно для спасения. Следовательно, ни на что надеяться не надо; надо направлять свою волю на достижение того, что от нас зависит, и терпеливо сносить то, что от нас не зависит. Стоицизм – это школа мужества, трезвости ума и безмятежности. Поэтому стоическим в широком смысле слова называют любое поведение, отвечающее этим критериям. Действительно, можно вести себя стоически, вовсе не будучи стоиком. Чтобы делать то, что ты должен делать, и мужественно терпеть удары судьбы, совсем не обязательно верить в провидение или какую бы то ни было философскую систему. Это признает и Марк Аврелий: «Если Бог, то все хорошо; а если наугад все, то хоть ты не наугад» (IX, 28).

Стоический (Stoique)

Характерный для учения стоиков либо достойный этого учения. Стоическим называют не столько образ мыслей, сколько образ действия, отношение к жизни. Как правило, эпитетом «стоический» награждают выдающееся мужество, особенно способность мужественно переносить боль. Чтобы вести себя стоически, разумеется, совсем не обязательно быть стоиком, то есть исповедовать стоицизм. Эпикур, например, поистине стоически переносил болезни, что не мешало ему оставаться основателем эпикуреизма.



Страсть (Passion)

Личное переживание, которому мы не способны помешать и которое не можем полностью преодолеть. Страсть и противоположна, и симметрична действию. Душа подчиняется телу, как говорили классики, т. е. той части себя, которая не мыслит или мыслит неправильно. Таким образом, крайней степенью страсти является безумие, а ее доброкачественной формой – склонность или наклонность. Однако чаще всего словом «страсть» называют не первое и не второе, а нечто промежуточное.

Страсть это состояние души, нередко выраженное очень ярко, но при этом неавтономное. Декарт мог бы назвать страсть движением души, возникающим под влиянием тела, действия которого она ощущает («Страсти души», часть I, § 27–29). Спиноза, наверное, сказал бы, что это аффект, адекватной причиной которого сам человек не является («Этика», часть III, определение 3; см. также «Общее определение аффектов»; ср.: латинский текст «Принципов философии Декарта»). Отсюда – пассивность страсти, являющаяся не бездействием (что опровергается опытом), но навязанным действием. Страсть это то, что во мне сильнее меня. Свободная, добровольная страсть перестает быть страстью – с этим согласится каждый, кто когда-либо испытывал страсть. Мы не решаем волевым порядком, что влюбимся до безумия, что вдруг разлюбим, что станем скрягой или честолюбцем и т. д. Вот почему правосудие считает страсть смягчающим обстоятельством, а философы смотрят на нее свысока. Преступление на почве страсти не заслуживает ни строгого наказания, ни уважения.

Часто приходится слышать, что классики осуждали страсти, а романтики, напротив, ими восхищались. Подобный подход представляется явным упрощением. Декарт, например, считал, что «все страсти по природе хороши, и нам следует лишь избегать их дурного употребления или чрезмерного увлечения ими»; мало того, «только от страстей зависит все благо и зло в этой жизни», а люди, наиболее подверженные страстям, способны испытать всю их сладость («Трактат о страстях», часть III, § 211 и § 212; более тонкое рассмотрение проблемы содержится в § 147 и § 148). Однако страсти необходимо должным образом контролировать, по мере надобности держать в узде и по мере возможности использовать. По этим признакам мы и узнаем человека действия.

Широко известны слова Гегеля о том, что «ничто великое в мире не совершалось без страсти» («Философия истории», Введение). Это звучит очень правдоподобно. Но точно так же ничто великое не совершалось без действия, и сам Гегель спешит дать это уточнение в нижеследующих строках: «Страсть не является вполне подходящим словом для того, что я хочу здесь выразить. А именно я имею здесь в виду вообще деятельность людей, обусловленную частными интересами, специальными целями, или, если угодно, эгоистическими намерениями, и притом так, что они вкладывают в эти цели всю энергию своей воли и своего характера, жертвуя ради них другими целями, вернее даже, жертвуют… для них всем остальным» (там же, введение). В страсти действительно присутствует пассивность, и именно в этом смысле понимали ее классики. Но пассивная страсть перестает быть полноценной страстью в новейшем понимании слова; это всего лишь прихоть или непреодолимое влечение.

Представляется очевидным, что страсть нельзя сводить к любовному увлечению, поскольку второе есть всего лишь одна из форм первой. В одной из лекций, посвященных страсти, Ален напомнил студентам, что существует три основных вида страсти: любовь, честолюбие и скупость. А потом небрежно прокомментировал: «20 лет, 40 лет, 60 лет». Разумеется, это была шутка, но такая, в какой наверняка есть доля правды. Каждая страсть имеет свой возраст, вернее говоря, у каждого возраста – своя страсть, преобладающая над другими. 20-летний скупец – такая же редкость, как пылкий 60-летний влюбленный, и подобные случаи следует считать тяжелыми. Во всяком случае, страсти существуют во множественном числе и не все они вызваны любовью. В то же время любая страсть подразумевает любовь. Что такое честолюбие, как не особый вид страстной до одержимости любви к власти, которой пока не обладаешь? Что такое скупость, как не любовь к деньгам, которые успел накопить? В самом общем смысле страсть есть поляризация желания на единственном объекте (Тристан) или единственном типе объектов (Дон Жуан), которым не обладаешь или обладание которым боишься утратить. Это торжество Эроса, точнее, его крайних проявлений. Одержимый страстью человек остается пленником любви к тому, чего у него нет (честолюбец, корыстолюбец, донжуан), пленником страха потерять то, что он уже имеет (властитель, цепляющийся за власть, скупец, ревнивец). Одержимые страстью только выглядят значительно, на самом деле они как малые дети, не желающие расставаться с материнской грудью: или они ищут ей замену, или боятся, что момент, когда их отнимут от груди, все же настанет. Они любят только себя (умеют только брать и хранить), и этим многое объясняется. Освободиться от страсти значит перерасти того маленького ребенка, который горько плачет в каждом из нас. Это значит научиться отдавать и действовать, т. е. стать взрослым. Процесс этот никогда не кончается. Лишний довод к тому, чтобы приступить к нему не мешкая.



Страх (Angoisse)

Смутная и неопределенная боязнь, не имеющая реального или актуального предмета, но от этого только усиливающаяся. В отсутствие реальной опасности, с которой можно бороться или от которой можно убежать, страх принимает особенно зловещие формы, ибо не оставляет возможности дать отпор. Разве можно бороться с ничто? Разве можно убежать от того, чего нет или еще нет? Страх – всеобъемлющее и одновременно беспредметное чувство, действующее на человека как удавка. Тело от страха слабеет, а душа теряется.

Допустим, вам встретилась на дороге злая собака. Она рычит и скалится, и, судя по всему, готова на вас броситься. Вы ее боитесь, но это не страх, а именно боязнь, с которой можно бороться – нужна храбрость или осторожность. Собака на вас все же бросилась. Ваша боязнь резко возрастает и вынуждает вас к активным действиям: вы отбиваетесь или убегаете.

Но если вы боитесь собак даже тогда, когда ни одной собаки в ближайшей округе нет, или тогда, когда ни одна из встретившихся собак не демонстрирует по отношению к вам никакой враждебности, тогда это уже не боязнь, а страх. И перед этим страхом вы безоружны. Разве можно отбиться или убежать от собаки, которой нет? Что можно предпринять против несуществующей или воображаемой опасности? Воздействовать на опасность как на источник страха нельзя, потому что этого источника нет. Самое большее, что тут можно предпринять, – воздействовать на сам страх.

Разумеется, граница между страхом и боязнью очень приблизительна, смутна и размыта. Что это там за тень? Может, собака?.. Или нет? Но ведь так же размыта граница между здоровьем и болезнью, однако мы не сомневаемся, что речь идет о двух разных состояниях.

Психологически страх чаще всего направлен на будущее (Фрейд пишет, что страх «связан с ожиданием»). Вот почему с ним так трудно бороться. Разве можно, находясь здесь и сейчас, предохранить себя от того, что еще не случилось, но, возможно, случится? Будущее нам неподвластно; так же недоступна безмятежность тому, кто живет в вечном ожидании.

В философском понимании страх есть ощущение ничто, по необходимости беспредметное (ничто нет), а следовательно, безграничное. Если мы говорим, что страх беспредметен, это подразумевает, что у страха отсутствует объект. Пожалуй, лучше сказать, что у страха отсутствует действительный объект. «Бороться не с чем», – говорит Кьеркегор, и мы понимаем, что речь идет о страхе, а не о боязни. «Тогда что же это такое? Ничто. Но какое действие производит это ничто? Оно вызывает страх» («Понятие страха», I). Страх – боязнь этого самого Ничто (чем он и отличается от трусости, которая есть боязнь всего), и чем ничтожней Ничто, тем больше страх. Отсюда чисто телесное ощущение пустоты, сопровождающее чувство страха, и это ощущение способно доходить до удушья. Страху не хватает бытия, как человеку порой не хватает воздуха. Ничто пугает, и это-то и есть страх – чувство испуга перед ничто объекта.

Но что же это за ничто? По определению, ничто есть то, чего нет. Однако раз оно способно вызывать страх, значит, у нас должен иметься некоторый опыт столкновения с ничто. Что это за опыт? В каких формах он возможен? Что значит ощущение ничто? В каких реальных проявлениях мы с ним сталкиваемся? На мой взгляд, таких проявлений четыре: пустота, возможность, случайность, смерть. Пустота дана нам в опыте как ощущение головокружения. Когда нет никаких препон и барьеров, тело испытывает дурноту. Головокружение – своего рода физиологический страх (так же, как страх есть психологическое или метафизическое головокружение), но, несмотря на свой физиологизм, он воздействует и на душу. Вспомним Монтеня и Паскаля: «Даже если самый великий в мире философ окажется на слишком широкой доске, под которой разверзнута бездна…» Головокружение вызывает страх, и не зря мы его боимся. В горах, например, головокружение страшнее пропасти.

Опытным проявлением возможности является свобода. Вот почему свобода страшит: она, как говорит Сартр, способна создавать то, чего нет, и разрушать то, что есть. «Страх, – пишет тот же Кьеркегор, – есть реальность свободы как возможность возможного»; он называет страх «головокружением от свободы». Быть свободным значит вырваться из тюрьмы реальной действительности, ибо свобода подразумевает возможность изменять реальность, но одновременно это значит вырваться и из тюрьмы собственного «я», ибо свобода подразумевает возможность выбора. В этой точке свобода, опосредствованная воображением, смыкается с небытием и даже прямо вытекает из небытия: «Реальность человека свободна, – говорит Сартр, – в той точной мере, в какой она предстает своим собственным ничто». Отсюда страх того, кто стремится к свободе («страх есть рефлекторная дрожь свободы перед свободой»), и недобросовестность того, кто от нее отрекается. На самом деле выбор у нас небольшой: или ничто, или ложь.

Случайность – это своего рода реализовавшаяся возможность. Мы называем случайным то, чего могло бы и не быть. В этом смысле случайно бытие любого существа, и именно смутное ощущение этой случайности проявляется страхом, так, словно на внезапно ставшую очевидной хрупкость бытия ложится тень небытия. «В страхе, – подчеркивает Хайдеггер, – проявляется шаткость бытия как такового». Бытие словно бы утрачивает свою обязательность, свою полноту, свое оправдание. Почему вероятность того, что что-то есть, должна быть выше, чем вероятность того, что ничего нет? Ответа на этот вопрос не существует: бытие всякого существа случайно, всякое существо – лишнее, как позже скажет Сартр, всякое бытие абсурдно, как скажет Камю, и появление всякого существа – а почему оно появляется? и зачем? – есть лишь пятно на непроницаемом фоне небытия. Никакого другого бытия быть не может, вернее, мы не способны осмыслить его никак иначе. «В светлой ночи небытия нашего страха, – пишет Хайдеггер, – наконец-то возникает первобытное проявление бытия как такового; это значит, что есть бытие, а не ничто». Но ничто продолжает сквозить, по выражению Валери, отовсюду, во всяком случае, именно такое смутное ощущение внушает нам наш страх.

Наконец, остается смерть. Это, может быть, самое реальное небытие, но вместе с тем наименее поддающееся опыту, ведь опыт по определению есть свойство живого. Так что же, смерть – ничто? Именно так считал Эпикур, и, на мой взгляд, это самая разумная позиция. Тем не менее все мы так или иначе умрем, и это небытие – осознание своей смертности – сопровождает нас на протяжении всей нашей жизни. Смерть – постоянно возможное и необходимое небытие. Смерть подобна тени, омрачающей поляну жизни. Но может быть, это всего лишь воображаемая тень? Скорее всего, так и есть, мы ведь живем. Но вместе с тем она реальна, потому что всякая жизнь заканчивается смертью. Это и обрекает нас на страх – или отвлекает от жизни.

Бояться смерти значит бояться Ничто. Но эта, отражающая истину идея не слишком нас успокаивает. Да она и не может нас успокоить, ведь Ничто и есть та самая вещь, которая рождает в нас страх.

Поэтому страх смерти являет собой модель любого страха и, по Лукрецию, служит причиной всех прочих страхов.

Но он же дает нам указание на то, как с ним бороться. Если страх есть ощущение ничто, то противостоять ему можно только с опорой на определенный опыт бытия. Лучше думать о том, что есть, чем воображать себе то, чего нет. Познание и действие стоят больше, чем страх, и служат отличным средством против него.

Значит, познание и действие? Не только. Всегда ли познание и действие срабатывают против страха? Не всегда. Ведь страх это и телесное состояние, а тело не всегда подвластно мышлению. Но сегодня, благодаря успехам медицины, мы располагаем весьма эффективными средствами его «убеждения». Не следует пренебрегать этими средствами, хотя и слишком рассчитывать на них тоже не стоит.

Так что же мы можем противопоставить страху? Реальность (познание, действие, мудрость) или маленький кусочек реальности (таблетку, снимающую состояние тревоги). Иными словами, философию или медицину, а иногда и то и другое сразу. Здоровье никогда не было достаточным основанием для мудрости, как и мудрость – для здоровья.



Структура (Structure)

От латинского structura – устройство, расположение, соединение. Этим словом обозначают сложную заданную совокупность элементов, внутренняя организация которой важнее ее содержательной стороны. Это не столько сумма элементов, сколько система их взаимоотношений, и определением каждого элемента служит не столько то, чем этот элемент является, сколько место, которое он занимает в общей совокупности, и функция, вытекающая из занимаемого им места. Поэтому структурная целостность всегда есть нечто большее, чем просто сумма составляющих ее элементов. Например, возьмем дом. Если рассматривать его с точки зрения материалов, из которых он изготовлен, то он остается лишь суммой этих материалов – несколько тысяч кирпичей, сколько-то там мешков цемента, сотня-другая листов черепицы, энное число балок и стропил, куча гвоздей, некоторое количество труб, стекла, гипса и краски… Свезенные на строительную площадку, все эти материалы еще не являются домом. Они не объединены в структурное единство, каким служит, например, выполненный архитектором план дома. Нетрудно заметить, что одна голая структура, без вещественных элементов, также не является домом – внутри архитектурного проекта жить нельзя, как, впрочем, и на груде кирпичей. Следовательно, нужно и то и другое. Говорить о структуре дома означает выделять именно отношения между его элементами, место, занимаемое каждым по отношению к остальным, и соответствующую функцию каждого. Иными словами, значение или польза каждого элемента определяется именно его позицией внутри структуры. Сказать, что дом представляет собой структуру, значит признать, что он не сводится к совокупности составляющих его материалов; мало того, это значит признать, что природа этих материалов (например, кирпич или камень) не так важна, как их взаимное расположение, от которого напрямую зависят их функции. Вот почему понятие структуры приобретает особое значение в лингвистике. Звуковые единицы сами по себе имеют произвольный характер и могут что-либо означать только благодаря связям с другими единицами, иначе говоря, благодаря своему месту и функции внутри данной структуры (того или иного языка). По той же самой причине понятие структуры так важно в большинстве гуманитарных наук. Ни один из чисто человеческих феноменов (язык, культура, политика, искусство, религия и т. д.) не может быть понят вне сложной системы отношений, благодаря которой только и возможно его существование.



Структурализм (Structuralisme)

Заимствованное из лингвистики и гуманитарных наук направление мысли, которое отдельные его представители пытались выдать за философское течение. Структуралисты выделяют в изучаемом предмете не столько его элементы или их сумму, сколько структуру предмета или систему взаимосвязей его элементов. Если предметом исследования становится человек и его проявления, то и здесь структуралисты рассматривают его не как творение или субъект, а как результат структурных зависимостей. Тем самым структурализм противостоит экзистенциализму, на смену которому он и явился в 1960-е годы в качестве новой «парижской моды». С развитием структурализма связаны имена таких крупных ученых, как Леви-Строс, Фуко (224), Лакан, Альтюссер и другие. Все это были талантливые люди, потратившие на разработку своих идей немало труда. Конечный результат их изысканий, освобожденный от внешней модной мишуры, остается свидетельством напряженной работы интеллекта, выдержанной в ключе радикального антигуманизма (имеется в виду теоретический антигуманизм). В качестве иллюстрации мышления структуралистов часто приводят тему смерти человека, изложенную в заключительной части самой известной из книг Фуко, опубликованной в 1966 году: «Человек, как без труда показывает археология нашей мысли, – это изобретение недавнее. И конец его, быть может, недалек» («Слова и вещи», глава Х). Впрочем, несмотря на изящество изложения, а может быть, и по причине этого изящества, сочинение Фуко выглядит несколько двусмысленным. На мой взгляд, гораздо точнее сущность структурализма передает следующее высказывание Леви-Строса, с которым лично я не могу не согласиться: «Конечной целью гуманитарных наук является не создание человека, а его разложение» («Первобытное мышление», IX). Значит ли это, что от гуманизма следует отказаться? Вовсе нет. Однако доступный нам гуманизм будет носить практический, а не теоретический характер. Его основанием становится не наше знание о человеке (который является частью природы – утверждение, подтверждающее правоту теоретического антигуманизма), а наше стремление видеть его таким, а не другим (гуманным, то есть человечным в нормативном смысле слова). Гуманитарные науки не могут быть гуманными. Гуманными можем быть только мы сами.

На первый взгляд структурализм представляется отходом от материализма: положение элемента в данной структуре имеет в его рамках большее значение, чем материя, из которой состоит этот элемент. Но в конечном итоге структурализм приходит к тому, что Жиль Делез назвал «новым материализмом». Недостаточно, подчеркивает Леви-Строс, «собрать отдельные проявления человечности в общую человечность. Это только первый шаг, за которым должны последовать другие, предпринимаемые точными и естественными науками, а именно возврат культуры к природе, а в конечном счете и к жизни как таковой в совокупности ее физико-химических условий» (там же, IX). Человек – это не государство в государстве, а значит, мы вновь возвращаемся к Спинозе. Если смысл имеет только «положение», как показывает Леви-Строс, если «смысл есть всегда результат комбинации элементов, которые сами по себе ничего не значат», следовательно, смысл не имеет субъекта – ни в виде Бога, ни в виде человека. Значит, не существует никакого смысла смысла, а смысл всегда сводится к чему-то другому, тому, что само по себе смысла не имеет (Леви-Строс, «Диалог с Рикером», 1963, с. 637). Как отмечает Делез, цитирующий эти строки, «для структуралиста смысл – это всегда результат, следствие, но следствие не только как продукт, а и как эффект – оптический эффект, языковой эффект, позиционный эффект» («По каким признакам узнать структурализм?», в кн.: Ф. Шатле, «История философии», т. 8). Структурализм – это «кантианство без трансцендентального субъекта», утверждает Рикер, и Леви-Строс согласен с этой формулировкой. Из всего сказанного вытекает, что субъекта как такового вообще не существует либо субъект проявляется лишь как следствие структуры (эффект иллюзии): Бог умер, а возможно, умер и человек (М. Фуко, указ. соч.). Это не освобождает нас от необходимости оставаться человечными, хотя само по себе еще не служит достаточным для нее основанием.

Стыд (Honte)

Отнюдь не чувство вины, потому что можно испытывать стыд, зная, что ты ни в чем не виноват. Именно такого рода страдание причиняет нам насмешливый чужой взгляд – мы чувствуем себя нелепо и жалко. Иногда для этого бывает достаточно неловкости, физического недостатка, грязного пятна на лице или одежде. А сколько женщин, подвергшихся насилию, рассказывали об охватившем их чувстве стыда! Они, разумеется, не чувствовали за собой никакой вины, но им пришлось пережить унижение и презрительную грубость, нечто такое, что воспринимается как посягновение на честь и достоинство. Доводы рассудка значат здесь меньше, чем голос чувства; нравственность – меньше, чем страдание, а ощущение вины – меньше, чем уязвленное самолюбие. Поэтому нам трудно безоговорочно согласиться с определением, предложенным Спинозой: «Стыд есть неудовольствие, сопровождаемое идеей какого-либо нашего действия, которое другие, по нашему выражению, порицают» («Этика», часть III, определение аффектов, 31). В каких-то случаях это действительно может быть так, но из этого не следует, что так бывает во всех случаях. Можно испытывать стыд, вовсе не предпринимая никаких действий. И осуждение других людей вовсе не обязательно. Нам бывает стыдно, если наше собственное представление о себе (или впечатление, производимое нами на других) не соответствует тому образу, который кажется нам желательным. Есть люди, стыдящиеся своего тела, своей бедности, своего бескультурья. Есть даже люди, стыдящиеся своих родителей. Ясно, что они не считают себя ответственными за это; просто им кажется унизительным представать перед посторонним взором в этом теле, в этом положении, в этой семье… Декарт проницательно подметил, что стыд имеет немало общего с самолюбием, и потому далеко не всегда достоин осуждения, а порой может быть даже полезен («Страсти души», часть III, § 205 и § 206).

Нужно только стараться не стать пленником этого чувства. Все-таки самолюбие – это несчастная любовь, своего рода болезнь, которая нуждается в исцелении.

Давно замечено, что мы никогда не испытываем стыда перед животными, а также находясь в одиночестве (в этом случае приходится говорить уже не о стыде, а об угрызениях совести или раскаянии). Стыд – чувство, проявляющееся «один на один», но возникающее через посредничество другого человека (или других людей). Стыд, подчеркивает Жан-Поль Сартр, это «единичный страх трех измерений». Мне стыдно, когда субъект, каковым я являюсь, чувствует себя в глазах другого субъекта объектом: «Мне стыдно за себя перед другими » («Бытие и ничто», с. 350). Избавиться от чувства стыда можно, лишь спрятавшись от чужих взглядов (одиночество) или сбросив статус объекта (стать любимым или уважаемым). Лучше всех выразить сущность стыда смог, пожалуй, Ницше, сформулировавший три следующих афоризма:

«Кого называешь ты плохим? Того, кто вечно хочет стыдить.

Что для тебя человечнее всего? Уберечь кого-либо от стыда.

Какова печать достигнутой свободы? Не стыдиться больше самого себя» («Веселая наука», книга III, §§ 273–275).

Стыдливость (Pudeur)

Добродетель скрытности. Она предполагает, что человеку свойственно желание выставлять что-либо на всеобщее обозрение (иначе стыдливость не была бы добродетелью), и потому стыдливость всегда связана с сильнейшим смущением: смущение проявляется именно потому, что его всячески пытаются скрыть. Литтре определил стыдливость как «честный стыд», и парадоксальность явления (стыдливость заставляет стыдиться того, что вовсе не стыдно) в значительной мере объясняет его обаяние. Стыдливость глубже и основательней благопристойности; она связана не столько с условностями, сколько с деликатностью, зависит не столько от общества, сколько от самого человека, свидетельствует не столько о вежливости, сколько о нравственности. Это один из способов защититься и защитить других от внушенного другими или внушаемого другим желания. Только возлюбленные могут позволить себе обходиться без стыдливости.



Сублимация (Sublimation)

Изменение состояния (от наиболее тяжелого к самому легкому) или направленности (от самой низкой к самой высокой). Слово «сублимация», первоначально обозначавшее нравственное возвышение, было взято на вооружение сначала алхимиками, а затем и химиками для обозначения перехода тела из твердого в газообразное состояние. В современной философии превалирует фрейдистское толкование термина. Сублимация – это процесс, в ходе которого сексуальное побуждение меняет объект и уровень и находит выражение, хоть и косвенное, в социально приемлемой форме и вне собственно эротического удовлетворения. Именно таким образом обстоит дело в искусстве, философии, духовной жизни вообще, а возможно, и в любви, как только любовь перестает сводиться к сексуальному влечению. В процессе сублимации, пишет Фрейд, подобные влечения «отклоняются от своих сексуальных целей и направляются на цели социально более высокие, уже не сексуальные» («Введение в психоанализ», лекция 1). Иными словами, сублимация означает использование энергии «Оно» на что-то другое, что имеет большую ценность. На что именно? Цивилизованность, например. «Самыми благородными достижениями человеческого духа, – пишет Фрейд, – мы обязаны психическому обогащению как результату сублимации» («Пять лекций…», V). Инфантильные желания также могут «проявить всю свою энергию и взамен чего-то неосуществимого поставить перед индивидуумом другую, более высокую цель […], носящую более возвышенный характер и имеющую большую социальную ценность» (там же). Индивидуум при этом получает «более тонкое и более возвышенное» удовлетворение («Болезнь цивилизации», II). Это лучше, чем невроз (возникающий как реакция на вытеснение инфантильных желаний). Это лучше, чем извращение (удовлетворение этих желаний). Это также лучше, чем просто животная сексуальность (игнорирующая эти желания). Вот почему мы говорим, что, изобретая богов, человечество, возможно, изобретает себя. Оно руководствуется не чувством высокого, оно возвышает само чувство.



Субстанция (Substance)

Этимологически «суб-» означает «под». Так под чем же находится субстанция? Под внешней видимостью, под изменением, под предикатами. Субстанция – то же, что сущность, постоянство, субъект, или сочетание и первого, и второго, и третьего.

Итак, субстанция – это сущность, то есть бытие . Древнегреческое слово ousia в зависимости от контекста и автора текста переводится одним из этих трех слов. В этом смысле подлинной субстанцией является только индивидуальное бытие, ведь только индивидуальное существо является существом в прямом смысле слова. Это может быть Сократ, булыжник или Бог. Человечество, минеральное царство или божественное начало суть абстракции.

Субстанция остается тождественной себе, несмотря на множественность акциденций или изменений. Что-то ведь должно оставаться неизменным, иначе никакое изменение и никакая акциденция не смогут быть различимыми (потому что в этом случае не останется ничего подверженного изменениям, ничего, во что что-то другое может перейти). Например, я утверждаю, что Сократ постарел. Тем самым я подразумеваю, что Сократ остался тем же Сократом. В этом смысле субстанция есть субъект изменения в той мере, в какой этот субъект продолжает существовать и оставаться собой.

Субстанция – это также субъект предложения, то есть его главный член, подлежащее. Подлежащее, как определяет его Аристотель, это то, «о чем сказывается все остальное в то время, как сам он уже не сказывается о другом» («Метафизика», книга 7 (Z), 3). Следовательно, это субъект всех предикатов, сам не являющийся предикатом ни одного другого субъекта. Например, я утверждаю, что Сократ справедлив или что Сократ гуляет. Ни справедливость, ни прогулка не являются субстанциями; это предикаты, присваиваемые субстанции (в данном случае Сократу), которая, в свою очередь, не является предикатом ни одной другой субстанции. Именно логическое толкование слова позволяет понять, почему Аристотель, рассуждая об общих терминах, иногда пользуется выражением «вторичная субстанция». Человек или человечество могут быть субъектом предложения и иметь те или иные предикаты. Но субстанциальными они выступают только по аналогии, а «первичными субстанциями» могут быть только индивидуумы, то есть сущности в собственном смысле слова. В данном вопросе Аристотель расходится с Платоном, и, может быть, именно этот пункт и составляет сегодня главное наполнение понятия субстанции, в целом устаревшее.

Кант называет субстанцией одну из трех категорий отношения. Субстанция – это то, что остается неизменным при изменении. Ее схемой служит «постоянство реальности во времени», ее принципом – «первая аналогия» опыта. «То постоянное, лишь в отношении с которым можно определить все временные отношения явлений, есть субстанция в явлении, т. е. реальное содержание явления, всегда остающееся одним и тем же как субстрат всякой смены» («Критика чистого разума», «Аналитика основоположений»). Во втором издании этого труда он пишет: «При всякой смене явлений субстанция постоянна, и количество ее в природе не увеличивается и не уменьшается». Давно миновало время, когда физики соглашались с очевидностью этого утверждения. Если что-то и сохраняется, так это энергия. Но энергия – не вещь, не индивидуальное существо и не субъект (разве что в чисто логическом толковании термина). Так что видеть в энергии субстанцию бессмысленно.



Субсумция (Subsomption)

Подчинение понятий, осмысление частного с точки зрения общего, например объекта как понятия или действия как правила.



Субъект (Sujet)

То же, что субстанция или ипостась. В логике субъектом называют предмет речи, которому присвоен тот или иной предикат. Например, в высказывании «Земля круглая» слово «Земля» – это субъект, а слово «круглая» – предикат. Нетрудно заметить, что это толкование ничего не говорит нам о природе субъекта, кроме того что он является некоей сущностью (субстанцией) или рассматривается как сущность (индивидуальность).

В современной философии термин «субъект» в основном употребляется в теории познания, учении о морали и даже метафизике. Субъект противопоставляется объекту как познающее познаваемому либо как нечто обладающее желанием и способностью к действию относительно того, на что направлено действие. Таким образом, субъект – это человеческое существо, вернее, определенный способ осмысления предмета человеческим существом, наделенным мышлением. Именно в этом смысле следует понимать «философию субъекта» Декарта, Канта, Сартра и других мыслителей. Субъект – этот тот, кто имеет право сказать про себя: «я», это тот, кто мыслит и действует, имея в виду сам принцип мышления и действия, а не их течение и результат. «Я мыслю, следовательно, существую», – сказал Декарт. Глагол «мыслить» предполагает наличие подлежащего, то есть субъекта. Это своего рода грамматическая метафизика, использующая язык в качестве доказательства или возводящая грамматику в ранг метафизики. С тем же успехом можно заявить: «Дождь идет, значит, он существует». Что не дает нам права считать дождь субъектом.

В гениальной главе своего «Трактата» Юм еще прежде Ницше показал, что мы не обладаем никаким опытом, а следовательно, и знанием подобного субъекта . Все, что нам известно о самих себе, есть не более чем «связка или пучок различных восприятий, следующих друг за другом с непостижимой быстротой». У нас нет никаких оснований думать, что мы представляем собой нечто иное, чем этот поток восприятий, а следовательно, являемся его глубинной причиной, субстанцией или принципом («Трактат о человеческой природе», I, часть IV, глава 6, «О тождестве личности»). Это одно из немногих сочинений, в котором западная философия, сама того не подозревая, приближается к буддизму. Субъекта нет, как нет и «я», нет и «эго» (анатта), либо они иллюзорны; все сущее есть лишь поток состояний, непостоянство и процесс (пратитьясамутпада (225), т. е. обусловленный продукт). «Существует только страдание, но страдающих нет; действие есть, но нет действующих лиц. За движением нет никакого неподвижного движителя. За мыслью нет никакого мыслителя» (В. Рагула, «Учение Будды», глава 2; см. также главу 6). А есть ли субъект? Есть, но это не более чем верование и иллюзия, не более чем слово, которым нельзя ничего объяснить. Оно обозначает не то, что мы есть, а то, чем мы себя считаем. Не субстанцию, а ипостась. Не нашу истину, а наше незнание (весь комплекс наших иллюзий о себе). Не принцип наших действий и мыслей, а их цепочку, которая опутывает нас как настоящая цепь. Субъект – не принцип, а история. Это понятие означает не нашу субъективную свободу, а наше закабаление.

Из чего отнюдь не следует, что мы должны отречься от свободы. Из этого следует лишь, что субъективность – недостаточное основание для свободы. Освобождает только истина, а она субъектом не является.

Значит, надо говорить не о философии субъекта, а о философии познания. Не о свободе, а об освобождении.



Судьба (Destin)

Совокупность всего происходящего, всего того, что не может не произойти.

Судьбой, в частности, принято называть то, что не зависит от нас. Нетрудно заметить, что с этой точки зрения всякое прошлое фатально (сегодня от меня уже не зависит то, что я сделал или чего не сделал вчера), равно как и настоящее – в той мере, в какой оно принадлежит мировому порядку или беспорядку. Это отнюдь не значит, что все происходящее предписано заранее (это суеверная вера в рок); это значит лишь, что то, что есть, не может не быть, а бывшее, как только оно произошло, уже не может быть не бывшим – ни завтра, никогда. Следовательно, судьба есть сама реальность; не одна из причин происходящего, но совокупность всех его причин.

Суеверие (Superstition)

Стремление наделять смыслом то, что смысла не имеет. Например, черную кошку, сон, солнечное затмение. Понятие суеверия спорно, а значит, относительно: мы всегда верим (всуе) кому-то, кто полагает себя единственным истинным толкователем. Тем самым суеверие отличается от религии, во всяком случае, с точки зрения верующих (суеверие порождает ложные знаки или ложных богов). С точки зрения атеистов, суеверие скорее включает в себя религию (поскольку никакой бог не истинен).

Нам возразят: но ведь психоанализ, не имеющий ничего общего с суеверием, придает смысл снам или симптомам. Разумеется. Однако в психоанализе этот смысл является всего лишь изнанкой каузального процесса, а сны и симптомы трактуются как символы только потому, что служат в первую очередь признаками или являются следствиями. Поэтому в них нет ничего сверхъестественного, а их интерпретация в конце концов сводится к чему-то другому (сексуальности, бессознательному), что напрочь лишено не только трансцендентного, но и имманентного значения. Семиотика возвращает нас к этиологии, которая ее объясняет и очерчивает ее границы. Не существует смысла смысла, как не существует абсолютного смысла или последнего смысла; есть лишь реальность и побуждение, которые не значат ничего. В этом пункте Фрейд как раз и опровергает суеверие, а психоанализ опровергает религию. Всякое суеверие стремится подчинить реальность какому-то смыслу, оно пытается объяснить то, что есть (сон, солнечное затмение или черную кошку), тем, что это может означать (грядущее несчастье). Психоанализ поступает с точностью «до наоборот». Он подчиняет смысл реальности и объясняет значение чего-либо (сна, оговорки, симптома) тем, что имеет место на самом деле (вытесненным желанием, травматизмом, неврозом). Суеверие придает смысл тому, что смысла не имеет; психоанализ сводит смысл к чему-то другому, в чем этот смысл растворен. Вот почему бессмысленно спрашивать психоаналитика о смысле жизни. Он может лишь объяснить нам смысл наших симптомов или сновидений. В противном случае психоанализ превращается в суеверие. Из познания (моей личной жизни) он превращается в религию (моего бессознательного). Психоаналитиков, пытающихся отыскать смысл жизни, можно только пожалеть. Что касается Фрейда, то его интересовал только поиск истины. Нам опять возразят, что то и другое тесно связаны, ибо магистральный путь психоанализа как раз и ведет к поиску смысла жизни. Возможно, но это не значит, что следует смешивать одно с другим. Фрейд – не пророк, а антитеза пророку. Он не вещает, а объясняет, не говорит, а слушает. Для него смысл – не более чем один из путей к истине. Обратный ход, то есть стремление разгадать в истине смысл, и есть суеверие. Бессознательное умеет «говорить», в этом нет сомнения, но ему нечего нам «сказать». Лечение не может обойтись без слов (есть английское выражение «talking cure» – лечение разговором), но здоровье молчаливо.

В заключение отметим, что всякое суеверие стремится найти себе обоснование. Человек, разбивший зеркало, пугается, и его страх сам по себе служит предвестником несчастья. Так что суеверие – это дурная примета.



Суждение (Jugement)

Мысль, имеющая ценность или притязающая на обладание ценностью. Вот почему всякое суждение оценочно, даже если предметом оценки служит истина (притом, что истина сама по себе не является ценностью). Суждение действительности, такое, например, как «Земля круглая», всегда может без утраты содержательности быть сформулировано в виде «Истинно, что Земля круглая», где идея истинности выступает для нас как норматив. Точно так же нормативное суждение может принимать вид суждения действительности: «Этот человек негодяй». Таким образом, граница между нормативными и дескриптивными суждениями остается размытой. Это не значит, что нормы суть реальность, а реальность есть норма. Это значит лишь, что всякое суждение несет на себе печать человечности, а потому субъективно. Объективна только истина, но она не выносит оценок. Однако познание истины возможно лишь посредством суждений, которые всегда субъективны. Бог не судит, сказал бы Спиноза, потому что он и есть сама истина. Именно поэтому мы и судим – мы ведь не Бог.

В самом элементарном виде суждение объединяет субъект с предикатом или предикат с субъектом посредством связки: «А есть В» (утвердительное суждение) или «А не есть В» (отрицательное суждение). Например, «Сократ смертен» и «Сократ не бессмертен» суть суждения. После Канта принято говорить об аналитическом суждении, в котором «предикат В принадлежит субъекту А как нечто содержащееся (в скрытом виде) в этом понятии А», и о синтетическом суждении, в котором «В целиком находится вне понятия А, хотя и связано с ним» («Критика чистого разума», Введение, IV). Например, поясняет Кант, суждение «Все тела протяженны» – аналитическое (достаточно разобрать на части какое-либо тело или даже просто вникнуть в идею тела, как становится ясно, что в нем присутствует протяженность). Суждение «Все тела обладают весом» – синтетическое, поскольку идея веса не содержится в идее тела (идея тела, не обладающего весом, не является противоречивой); она связана с ним чисто внешне, как функция другой вещи (в данном случае – опыта).

Из чего, по Канту, вытекает:

1. Аналитические суждения не расширяют наших познаний (они не учат нас ничему новому), но развивают, уточняют или разъясняют их.

2. Все эмпирические суждения являются синтетическими суждениями.

3. Синтетические суждения a priori глубоко мистичны, что доказывает наука вообще («Все происходящее имеет причину») и математика в частности («7+5=12»). На что можно опереться, чтобы выйти за рамки понятия и необходимым и универсальным путем придать ему предикат, которого он не содержит? Именно такова проблема «Критики чистого разума»: «Как возможны синтетические суждения a priori ?» Кант отвечает, что подобное суждение возможно лишь в том случае, если мы, высказывая его, опираемся на чистые формы интуиции (пространство и время) или мысли (категории рассудка). Следовательно, они имеют ценность только для нас, но никак не сами по себе, и в пределах возможного опыта, но никак не в абсолюте. Это решает проблему априорных синтетических суждений, но при помощи самого понятия a priori , которое рассматривается как предшествующее суждению и делающее его возможным, иначе говоря, при помощи трансцендентального. Познание возможно не благодаря опыту; напротив, априорные формы субъекта делают опыт возможным, а познание необходимым. Именно таков смысл переворота, произведенного Коперником: он заставил объект обращаться вокруг суждения (или выносящего суждение субъекта), а не суждение вокруг объекта. Еще одно решение, которое представляется мне более предпочтительным, заключается в том, чтобы заявить, что априорных суждений не существует. Это отход от Канта и возвращение к Юму, эмпиризму и истории науки. Шаг назад, два шага вперед. Здесь приходится выбирать между трансцендентальным субъектом и имманентальным процессом, между антиисторичностью сознания и историчностью знания. «Я полагаю бесчестным всякое использование априорности», – писал в 1938 году Кавальес своему другу Полю Лаберенну, делая затем вывод о необходимости «полностью порвать с идеализмом, даже в версии Брюнсвика (226)», считать логику «исходным естественным методом», одним словом, прийти к утверждению «полного подчинения» познания, в том числе в области математики, «опыту, который, несомненно, не является историческим опытом, поскольку позволяет получить результаты, достоверные безотносительно ко времени, но проистекает из исторического опыта». Таким образом, никакого a priori не существует, и всякое суждение, даже являющееся вечной истиной, возможно лишь благодаря всей предшествующей истории, в которой оно и содержится. Вечное доступно нам лишь во времени; именно таково суждение, если оно истинно.

Супружество (Сouple)

Союз двух людей, которые любят друг друга или живут вместе (одно не исключает другого), т. е.

чаще всего делят между собой кров, постель, близость, радости и огорчения, заботы и надежды, одним словом, все то, что обычно делят с любимым человеком даже после того, как любовь проходит. Супружеская чета – самая распространенная форма любви. Поэтому, пока любовь жива, супругов связывает не столько страсть, сколько дружба, не столько страдания, сколько удовольствия, не столько нужда, сколько радость, не столько пылкое чувство, сколько нежность. Только очень молодые люди или откровенные глупцы способны отмахнуться от прелестей супружества. Влюбиться легко, любить – гораздо труднее, и потому супружество требует немалых усилий.

Разумеется, существуют несчастливые супружеские пары, воспринимающие свой союз как тяжкое бремя, пары, соединившиеся без любви, и даже пары, не испытывающие по отношению друг к другу ничего, кроме ненависти и презрения. Такое супружество – настоящая тюрьма, со своими часами «кормежки», своими «нарами» и своими «решетками». Однако, какими бы многочисленными ни были примеры неудачного супружества, они не объясняют сути этого явления, которая гораздо яснее видна на примере счастливых пар. Супружество – это самая сокровенная, самая трезвая, самая повседневная любовь, и, может быть, наше единственное утешение в любовных неудачах.

Супружество подразумевает длительную сексуальную близость, почти всегда возможную только в рамках супружества и приобретающую благодаря этому особенную ценность и эмоциональность. Разве можно по-настоящему узнать женщину (мужчину), если никогда не делил с ней (с ним) постель или делал это один-два раза, мимоходом, словно бы случайно? И разве есть на свете более высокое наслаждение, чем секс с лучшим другом (подругой)? Именно такую связь мы и называем супружеством – счастливым супружеством.

«Никто не знает меня лучше, чем ты», – написал в своих стихах Элюар, и эта строка выражает истинную суть супружества – средоточия удовольствия, любви и истины. И если лично вам такой союз не по нраву, не отвращайте от него других.

Еще лучше сказал о супружестве Рильке: «Это два одиночества, защищающие, дополняющие, ограничивающие друг друга и склоняющиеся друг перед другом». Огюст Конт видел в супружестве начало социальной жизни, мы же добавим, что это и начало всякой жизни вообще. Супружество делает возможным «воздействие женщины на мужчину» (выражение Конта, но примерно то же самое говорил еще Лукреций), которое по сути дела спасает нас от варварства. Супружеская пара – это минимальная единица цивилизации, это противоположность войны и противоядие против смерти. Ален, долгие годы проживший холостяком, тоже понял это: «В конце концов дух спасется супружеством».

Суровость (Gravité)

Это слово часто употребляют в негативном смысле, что мне не очень нравится. Мир не может состоять из одних Моцартов, и одной легкости ему мало. Не следует смешивать суровость с тяжеловесностью, поскольку это скорее чувство весомости, пристальное внимание к важным для жизни вещам. «Порок, смерть, бедность, болезни, – пишет Монтень, – все это суровые предметы, и мы ощущаем их весомость» («Опыты», книга III, глава 5). Это повседневный трагизм бытия, но лишенный пафоса, выспренности и даже смятения, как говорит тот же Монтень – трагизм, не воспринимающий себя трагически, но и не склонный над собой смеяться. Не следует также путать суровость с серьезностью, ибо качеством, обратным ей, является не чувство юмора, а легкомыслие.



Сущее (Étant)

Бытие в процессе бытия; бытие в настоящем времени и только в нем. Сущее (на латыни ens ) от бытия (esse) отличали уже схоласты. Первое обозначает то, что есть; второе – тот факт, что это что-то есть. Хайдеггер и последователи его школы также отличают сущее (этот стол, это дерево, вы или я) от бытия, формулируя свой знаменитый тезис об их «онтологическом различии». Впрочем, глубокого развития эта тема у Хайдеггера не получает. То, что дерево это дерево, и даже вот это конкретное дерево, есть его банальное сущее. Но то, что вообще есть такая вещь, как дерево, – уже бытие. Таким образом, сущее это и есть бытие, когда мы задаемся вопросом, что оно такое, вместо того чтобы поражаться, что оно вообще есть. И наоборот: бытие есть сущее, когда мы удивляемся, что оно есть, вместо того чтобы просто установить, что оно такое и для чего нужно.



Существование (Экзистенция) (Existence)

Часто синоним бытия. Впрочем, этимология латинского эквивалента термина (экзистенция) предполагает некоторую разницу между тем и другим. Существовать значит родиться или находиться (sistere) вне (ex) , иными словами – поскольку абсолютного вне не существует – в какой-то другой вещи. Существовать значит быть в мире, во Вселенной, в пространстве и времени. Например, очень трудно утверждать, что математические сущности существуют. И даже если допустить, что Бог есть, о нем, как замечает Ланьо, нельзя сказать, что он существует в указанном выше смысле. «Существовать значит зависеть, – пишет Ален, – и противостоять ударам внешнего потока». Если бы Бог существовал, он не был бы Богом, поскольку в этом случае являлся бы частью мироздания, находился бы вовне и зависел бы от него; следовательно, он не существует. «Существование всегда предполагает существование как нечто внешнее по отношению к себе, нечто другое; это и есть экзистенция». Сущность экзистенции – в отсутствии собственной сущности: «Природа, даже внутренняя природа любой вещи, есть нечто внешнее по отношению к ней… Закон существования есть отношение» («Беседы на морском побережье», VI). Следует ли считать Алена предтечей экзистенциализма? Именно это в шутливой форме утверждал Жан Ипполит (227), и надо сказать, в этом есть доля истины («Образы философской мысли», IX и Х). Но с той оговоркой, что, по Алену, невозможно говорить о существовании одного только человека. Существование есть закон мира, или даже сам мир как закон. Человек отличается от всего прочего (внешнего) сознанием, которое он имеет о нем, которое отделяет его от этого внешнего и делает его существующим. Именно в нем он существует (ex-siste)  – в смысле Хайдеггера или экзистенциализма. Всегда вне себя, впереди себя и всего, всегда заброшенный (в мир) и проектирующий себя (в будущее), всегда другой, чем он есть, свободный, обреченный на заботу и страх, всегда обращенный к смерти или к ничто. Какими бы ни были различными эти два смысла, они могут быть объединены. Существовать значит быть вне себя, значит быть зависимым и отдельным. Это противоположно абсолютному бытию, которое выступает как независимое и внутреннее. Существовать – значит не быть богом, быть в мире, который всегда вне нас (всегда внутри, но внутри, которое вне нас), всегда зависимым, борющимся или сопротивляющимся. «То, что не существует, есть присущность, – пишет Ален, – это независимость, внутреннее (только) изменение, это – бог, т. е. это – ничто».



Сущность (Essence)

Это слово, представляющееся загадочным, имеет, тем не менее, совершенно ясную этимологию, происходя от формы «суть» (3-е лицо множественного числа настоящего времени глагола «быть»), ныне устаревшей и почти вышедшей из употребления. В любом случае, этимология не так обманчива, как мистика: сущность вещи это ее истинное или глубинное бытие (противопоставляемое видимости, которая может быть поверхностной или обманчивой). Иначе говоря, сущность вещи это то, что она есть (в отличие от простого факта ее существования, именуемого экзистенцией, и всего, что с ней происходит, т. е. акциденции). Приблизительный синоним слова «природа» (сущность вещи есть ее истинная природа), который выглядит предпочтительнее, поскольку может быть применим в том числе к объектам культурного порядка. Например, сущность человека это то, что он есть. Разве человека можно объяснить одной природой?

Таким образом, сущность – это ответ на вопрос «что?» или «что это такое?» (на латыни «quid» , отсюда «квидитет» схоластов). Остается выяснить, является ли ответ на эти вопросы определением или бытием, и если верно последнее, носит ли оно индивидуальный или родовой характер. Возьмем, к примеру, стол, за которым я пишу эти строки. Какова его сущность? Быть столом вообще или быть вот этим конкретным столом? Что важнее, слова или реальная действительность? Идея или процесс? Может быть, никаких сущностей вообще нет, а есть лишь случайности, встречи, история? Не бытие, а события? Чтобы что-то произошло, скажут мне, надо, чтобы это что-то существовало. Совершенно верно. Но почему оно должно быть чем-то другим, нежели то, что происходит?

Здесь мы снова обратимся к Спинозе. Что такое сущность единичной вещи? Ни в коем случае не абстракция и не виртуальная данность, но само ее существо, рассматриваемое в утвердительном измерении, иначе говоря, в ее возможности существования: то, что делает из нее сущее («устанавливает» ее, как говорит Спиноза), но делает это изнутри (в отличие от причин, которые заставляют вещь быть такой, какая она есть, извне). Снова обратимся к примеру стола. То, что он есть, имеет какие-то внешние причины, – это очевидно. Но его не было бы, если бы он не имел в себе самом некоей утвердительной сущности – возможности бытия, каковая, в свою очередь, не может существовать или мыслиться без стола, так же как стол не может существовать или мыслиться без нее («Этика», часть II, определение 2). Из этого следует, что «стремление вещи пребывать в своем существовании есть не что иное, как действительная (актуальная) сущность самой вещи» («Этика», часть III, теорема 7). Сущность бытия есть его возможность существовать; его существование – сущность в действии.

Трудность состоит в том, чтобы объять мыслью сразу оба этих момента, по необходимости одновременных, – то, от чего отказываются эссенциализм и экзистенциализм. «Сущность, – пишет Сартр после Гегеля, – это то, что было» («Бытие и ничто»). Но как это может быть, если прошлого больше нет? Бытие и событие в настоящем времени составляют одно – так же, как сущность и существование.

Схоластика (Scolastique)

Учение и приемы школы, то есть, в наиболее распространенном толковании термина, – средневековых европейских университетов. Схоластика – это смесь христианского богословия и древнегреческой философии (в первую очередь философии Платона, оказавшей огромное влияние на мировоззрение бл. Августина, в дальнейшем – философии Аристотеля), логики и авторитаризма, научной строгости и однообразия. В свое время схоластика в немалой степени способствовала расцвету духа, позволив Западу обрести свое лицо, но закончила параличом мысли, замкнувшись в бесплодных спорах бесспорных эрудитов. Уже Монтень отзывается о схоластике с насмешливой жалостью. Декарт и вовсе выступает могильщиком схоластики. Между тем не подлежит никакому сомнению, что в мыслях схоластов таились настоящие сокровища ума. Но кому нужно сокровище, утратившее практическую ценность?

В более общем и более уничижительном смысле схоластическим часто называют учение той или иной школы, застывшее в раз навсегда заданной ортодоксии (и волей-неволей вынужденное бесконечно усложнять его детали), застывшее до такой степени, что об истинности того или иного утверждения его сторонники судят, руководствуясь не тем, насколько оно согласуется с реальностью и опытом, а исключительно указаниями Учителя. В этом смысле можно говорить о фрейдистской схоластике, о марксистско-ленинской схоластике, о схоластическом толковании Хайдеггера и т. д. Все три учения далеко не глупы. Вот почему схоластика так опасна. Как ничто другое она способна обесплодить самый выдающийся ум. Лично мне известно немало умных людей, из-за своей верности схоластике так и не создавших ничего оригинального, хотя они имели к тому все возможности.

Сциентизм (Scientisme)

Религия науки; наука, рассматриваемая как религия. Сциентист утверждает, что наука изрекает абсолютные истины, тогда как она сообщает лишь относительные знания; что наука призвана руководить всем на свете, тогда как она способна лишь описывать и (иногда) объяснять происходящее. Сциентист возводит науку в ранг догмы, а догму превращает в императив. Что же он оставляет нам от наших сомнений, нашей свободы, нашей ответственности? Науки не подчиняются ни индивидуальной воле, ни всеобщему голосованию. Что сциентист оставляет от нашей свободы выбора? От нашей демократии? Сциентизм – опасный вздор, и по этому поводу прекрасно высказался математик Анри Пуанкаре (228): «Наука выражается в изъявительном, а не в повелительном наклонении». Она говорит то, что есть, в лучшем случае, а чаще – то, что, как нам кажется, может быть, но никогда – что должно быть. Вот почему наука не способна заменить ни мораль, ни политику, ни тем более религию. Сциентизм утверждает обратное, и в этом его ошибка. Если уж на то пошло, я отдаю предпочтение позитивизму.



Счастье (Bonheur)

Довольно широко бытует мнение, что счастье – это удовлетворение всех наших желаний. Однако, будь это так, ни один человек никогда не был бы счастлив, и нам, увы, пришлось бы согласиться с Кантом, утверждавшим, что счастье – «идеал не разума, но воображения». Разве можно представить себе, что все наши желания будут когда-либо удовлетворены? Ведь мир нам не подчиняется, а мы сами чаще всего желаем именно того, чего нам не хватает. Подобное счастье – не более чем мечта, причем мечта принципиально недостижимая.

Есть и другая точка зрения, согласно которой счастье – продолжительная или постоянная радость. Но может ли радость, всегда внезапная, бурная и преходящая, быть постоянной?

Счастье нельзя свести ни к пресыщенности (удовлетворенности всех своих пожеланий), ни к довольству (постоянной радости), ни к блаженству (вечной радости). Счастье предполагает продолжительность во времени, как это подметил еще Аристотель («одна ласточка еще не делает весны; один счастливый день не делает человека счастливым»), следовательно, в счастье, как и в любви, есть свои колебания, свои взлеты и падения, свои «перебои» сердца и души. Быть счастливым не значит быть постоянно радостным (кто из нас на это способен?), но это и не значит никогда не быть радостным. Счастье – способность радоваться, не ожидая, что случится что-нибудь особенное, и не рассчитывая на какие-либо кардинальные перемены. Благодаря тому что речь идет лишь о возможности, счастье оставляет место и надежде, и опасениям, и нехватке чего-то важного, и приблизительности, т. е. всему тому, что и отличает счастье от блаженства. Счастье существует во времени как состояние каждодневной жизни. Само собой разумеется, что это субъективное и относительное состояние, настолько субъективное и относительное, что дает повод усомниться в самом его существовании. Однако тот, кто изведал, что такое несчастье, сочтет подобный довод наивным: он отлично знает, хотя бы от противного, что счастье существует. Смешивать счастье с довольством значит перекрывать себе путь к счастью. Смешивать его с блаженством значит вообще отказаться от идеи счастья. Этими заблуждениями больше других грешат подростки и философы. Мудрецы не настолько глупы.

Итак, счастьем можно назвать – во всяком случае, я предлагаю такое определение – промежуток времени, на протяжении которого радость ощущается как немедленно достижимое состояние. Тогда несчастьем я назову промежуток времени, на протяжении которого радость представляется недостижимой немедленно (иначе говоря, такое испытываемое нами чувство, что мы сможем испытать радость, только если в окружающем мире произойдет какая-либо капитальная перемена).

Поскольку речь идет не о самой радости, а о возможности радоваться, счастье является воображаемым состоянием. Значит, прав был Кант? Не совсем. Ведь это нисколько не мешает человеку быть счастливым (счастье – состояние, а не идеал), не исключает его способности радоваться (реальное есть составная часть возможного), мало того, служит одной из причин быть счастливым (воображаемое есть составная часть реальности) и радоваться (какое счастье, что меня обошли все несчастья!). Таким образом, радость являет собой содержание (иногда действительное, иногда воображаемое) счастья, как счастье являет собой естественное пристанище радости. Это что-то вроде ларца: никому не нужен сам ларец, нужна хранящаяся в нем жемчужина.

Просто стремиться к счастью значит совершать серьезную ошибку. Ведь подобное стремление означало бы надежду на завтрашний день, в котором нас нет, и отказ от жизни сегодня. Думать надо о том, что есть, – о работе, действии, удовольствии и любви, т. е. о мире, в котором мы живем. Тогда счастье придет само – если придет, а если не придет, мы будем меньше страдать от его отсутствия. Впрочем, чем меньше мы размышляем о счастье, тем легче оно достигается. «Счастье, – сказал Ален, – это награда, даруемая тому, кто не ищет никакой награды».

Счастливый (Heureux)

Счастливым мы обычно называем человека, которому повезло (отсюда «счастливый шанс»).

Природа счастья такова, что одного везения для его достижения мало, но и без него оно невозможно. Ты счастлив? Значит, ничего из того, что сильнее тебя, не мешает тебе. Но разве кто-нибудь может быть сильнее всего на свете?

Быть счастливым означает также испытывать чувство счастья. Марсель Конш, анализируя Монтеня, называет это состояние эвдемоническим cogito : «Я думаю, что счастлив, значит, я действительно счастлив». Подобный подход оставляет широкое поле для оценок, для работы над собой и для философии, и это куда лучше, чем вечно сожалеть о том, чего нет («Какое горе, что нет счастья!»). Он помогает радоваться, если возможно, тому, что есть («Какое счастье, что нет горя!»).

Способность к счастью есть черта характера. Счастливы люди, обладающие талантом быть счастливыми!




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   82   83   84   85   86   87   88   89   ...   98




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет